Страница:
прямая, бледная, ослабевшая, продолжала стоять на месте, глядя на него. Он
увидел ее и с первого взгляда понял, что произошло что-то серьезное.
Трагическим жестом она отклонила все вопросы.
- Не здесь... Выйдем.
Он взял у нее из рук чемодан и вслед за ней вышел из зала.
Она сделала несколько шагов по тротуару, в толпе, потом внезапно
остановилась и, подняв на него полный отчаянья взгляд, сказала очень тихо,
очень быстро:
- Я не могу ехать с тобой сегодня...
Губы Жака приоткрылись, но он ничего не ответил. Он нагнулся, чтобы
поставить чемодан на землю, и, перед тем как выпрямиться, успел, почти не
сознавая того сам, придать своему лицу нужное выражение. Это выражение,
изумленное, недоверчивое, совершенно не отражало первой молниеносной мысли,
которая мелькнула у него помимо воли: "Моя миссия... Теперь я свободен!.."
Пассажиры, солдаты толкали их. Он увлек Женни к углублению в стене
между двумя столбами.
Прерывающимся голосом она продолжала:
- Я не могу ехать... Не могу оставить маму. Сегодня - не могу... Если
бы ты знал... Я была с ней ужасна...
Она смотрела в землю, не решаясь встретиться с ним взглядом. Он же
внимательно всматривался в нее; губы его дрожали, глаза были мрачны, и он
наклонялся к ней, словно желая помочь ей говорить.
- Понимаешь? - прошептала она. - Я не могу уехать после того, что
было...
- Понимаю, понимаю... - отрывисто произнес он.
- Я должна остаться с ней... Хотя бы на несколько дней... Я приеду к
тебе... скоро... Как только смогу.
- Да, - сказал он твердо. - Как только сможешь! - Но про себя подумал:
"Нет. Никогда... Это конец".
Несколько секунд они стояли, не глядя друг на друга, оцепеневшие,
безмолвные. Сначала она собиралась поделиться с ним тем, что произошло между
нею и матерью. Но она даже не помнила сейчас всех подробностей, не помнила
связи между ними. Да и к чему? Она чувствовала себя бесконечно одинокой
перед лицом этой драмы, касающейся ее, ее одной, драмы, в которой Жаку
совершенно не было места и в которую он никогда не мог бы проникнуть до
конца.
И он тоже в эту минуту чувствовал себя бесконечно далеким от Женни.
Далеким от всех. Героизм, которым он упивался в течение последних двух
часов, изолировал его от окружающего, делал непроницаемым для всякого
обыкновенного человеческого переживания. Словно часы, остановившиеся от
толчка, ум его застыл на первых несших с собой освобождение словах Женни: "Я
не могу ехать с тобой". Страдание, разочарование, о котором говорила его
поза, не были притворны, но они были поверхностны. Последние путы рвались.
Сейчас он уедет, и уедет один! Все упрощалось...
Она вглядывалась в его лицо, думая, что завтра уже не увидит его,
пораженная силой, которую оно излучало, но слишком потрясенная, чтобы
различить, какого рода перемена только что произошла в Жаке, какое новое,
дышащее свободой выражение появилось на нем в его глазах благодаря ее
решению. Полным нежности взглядом она ласкала этот крупный выразительный
рот, подбородок, плечи... эту твердую грудь, на которой она спала прошлой
ночью, слыша гулкие удары его сердца... И боль, охватившая ее при мысли, что
сегодня она уже не сможет провести ночь рядом с ним, ощущая его теплоту,
сделалась такой мучительной, такой острой, что она забыла все остальное.
- Любимый...
Огонь, вспыхнувший в глазах Жака, показал ей, как неосторожно она
поступила, проявив свою нежность... Воспоминание, которое пробудил в ней
этот огонь, заставило ее вздрогнуть от испуга. Она хотела бы заснуть в его
объятиях, но ничего больше...
Он погрузил свой затуманенный взгляд в глаза Женни. Почти не шевеля
губами, он прошептал:
- Перед тем как я уеду... Наш последний день... Хорошо?
Она не решилась отказать ему в этой последней радости. И, покраснев,
отвернулась от него с мягкой и жалкой улыбкой.
Глаза Жака, оторвавшись от ее лица, блуждали несколько секунд по
залитой солнцем площади, по фасадам домов напротив, где сверкали золотые
буквы вывесок: "Гостиница для путешественников"... "Центральная
гостиница"... "Гостиница для отъезжающих"...
- Идем, - сказал он, схватив ее за руку.
Сафрио нахмурился.
- Кто тебе сказал?
- Привратник на улице Каруж, - ответил Жак. - Я только что с поезда:
никого еще не видал.
- Si, Si...* С тех пор, как мы вернулись из Брюсселя, он живет у меня,
- подтвердил итальянец. - Он прячется... Я понял: ему тяжело возвращаться
домой без Альфреды. Я сказал ему: "Переселяйся ко мне, Пилот". Он пришел. Он
наверху. Живет как в тюрьме. Целый день лежит с газетами на кровати.
Жалуется на ревматизм... Но это только oune pretesto**, - добавил Сафрио,
подмигнув. - Чтобы не выходить, не разговаривать. Он никого не захотел
видеть, даже Ричардли! До чего он изменился! Эта девчонка искалечила его!
Никогда бы не поверил... - Он с отчаянием махнул рукой. - Это конченый
человек.
______________
* Да, да... (ит.).
** Предлог (ит.).
Жак не ответил. Слова Сафрио доходили до него точно сквозь туман: он
все еще не мог выйти из оцепенения, в котором находился во время этого
бесконечного восемнадцатичасового путешествия от Парижа до Женевы. Вдобавок
его мучило воспаление десен, которое уже не раз лишало его сна за последние
несколько недель, а в эту ночь еще усилилось от сквозняка в вагоне.
- Ты ел? Пил? - продолжал Сафрио. - Тебе ничего не нужно? Сверни
папиросу: это хороший табак, он привезен из Аосты!
- Я хотел бы увидеться с ним.
- Подожди немного... Я поднимусь наверх, скажу, что ты вернулся. Может
быть, он захочет, может быть, нет... А ты тоже изменился, - заметил он,
устремив на Жака свой ласковый взгляд. - Si, si! Ты не слушаешь, ты думаешь
о войне... Все изменились... Расскажи; что ты видел сам. Они позволили тебе
уехать?.. Знаешь, самое страшное - это безумие, которое охватило всех,
ставших солдатами!.. Их песни, их furia...* Поезда с мобилизованными. У всех
горят глаза, все кричат: "На Берлин!" А другие: "Nach Paris!"**
______________
* Неистовство (ит.).
** На Париж! (нем.).
- Те, кого видел я, не пели, - мрачно сказал Жак. И продолжал
возбужденно, словно внезапно проснувшись: - Страшно не это, Сафрио...
Страшно то, что Интернационал... Он ничего не сделал. Он предал... После
смерти Жореса отступили все! Все, даже лучшие! Ронедель, друг Жореса! Гед!
Самба! Вайян! Да, Вайян, а ведь это - человек! Единственный, кто в свое
время осмелился заявить в палате: "Лучше восстание, чем война!" Все! Даже
руководители Всеобщей конфедерации труда!.. И это непонятнее всего! Ведь
они-то уж не были заражены парламентаризмом! И ведь решения конгрессов
конфедерации были вполне определенны: "В случае объявления войны -
немедленная всеобщая забастовка!.." Накануне мобилизации пролетариат еще
колебался. Еще была возможность! Но они не сделали даже попытки! "Священная
земля! Отечество! Национальное единение!.. Защита социализма от прусского
милитаризма!" Вот и все слова, которые они нашли! А тем, кто спрашивал: "Что
делать?" - они смогли ответить только одно: "Подчиняйтесь приказу о
мобилизации!"
Сафрио слушал с полными слез глазами.
- Даже и здесь все перевернулось, - сказал он после паузы. - Теперь
товарищи говорят шепотом... Ты увидишь! Все переменились... Боятся...
Сегодня федеральное правительство еще нейтрально; нас не трогают. Но завтра?
И тогда, если придется уезжать, куда держать путь?.. Все боятся. Полиция
следит за всем... В "Локале" теперь никого... Ричардли устраивает по ночам
собрания у себя или Буассони... Приносят газеты... Кто умеет, переводит их
остальным. Потом все спорят, раздражаются... Из-за пустяков. Что можно
сделать?.. Один только Ричардли еще работает. Он верит. Он говорит, что
Интернационал не может умереть, что он воскреснет еще более сильным! Он
говорит, что сейчас должна поднять свой голос Италия. Он хочет добиться
объединения швейцарских социалистов с итальянскими, чтобы начать
восстанавливать честь... Потому что в Италии, - продолжал Сафрио, гордо
подняв голову, - в Италии, знаешь ли, весь пролетариат остался верен! Италия
- это истинная родина революции! Все лидеры групп - и Малатеста, и Борги, и
Муссолини, - все они борются энергичнее, чем когда бы то ни было! Не только
для того, чтобы воспрепятствовать правительству, в свою очередь, вступить в
эту войну, - нет, чтобы как можно скорее добиться мира путем объединения со
всеми социалистами Европы: с социалистами Германии, с социалистами России!
"Да, - подумал про себя Жак. - Они не догадались, что существуют более
быстрые способы добиться мира!.."
- Во Франции вы тоже могли бы найти кое-какие островки, которые еще
держатся, - проговорил он равнодушным тоном, словно эти вопросы уже не
затрагивали его. - Вам бы следовало, например, сохранить связь с Федерацией
металлистов. Там есть люди. Ты слышал о Мергейме{365}?.. Есть еще Монатте и
группа из "Ви увриер". Эти не струсили... Есть еще и другие: Мартов{365}...
Мурлан с сотрудниками редакции "Этандар".
- В Германии - Либкнехт{365}... Ричардли уже наладил с ним связь.
- В Вене тоже... Хозмер... Через Митгерга вы могли бы...
- Через Митгерга? - перебил его итальянец. Он встал. Губы его дрожали.
- Через Митгерга? Так ты не знаешь?.. Он уехал!
- Уехал?
- В Австрию!
- Митгерг?
Сафрио опустил глаза. На его прекрасном римском лице было написано
обнаженное физическое страдание.
- В тот день, когда Митгерг вернулся из Брюсселя, он сказал: "Я еду
туда". Мы все сказали ему: "Послушай, ты сошел с ума! Ты и без того уже
осужден как дезертир!" Но он сказал: "Вот именно. Но дезертир еще не значит
- трус. Когда объявлена война, дезертир возвращается к себе. Я должен
ехать!" Тогда я спросил: "Для чего, Митгерг? Не для того же, чтобы стать
солдатом?" Я не понял его. И он сказал: "Нет, не для того, чтобы стать
солдатом. Чтобы показать пример. Чтобы они расстреляли меня на глазах у
всех!.." И вот в тот же вечер он уехал...
Конец фразы заглушили рыданья.
- Митгерг! - пробормотал Жак с остановившимся взглядом. После долгой
паузы он повернулся к итальянцу: - а теперь, прошу тебя, пойди и скажи ему,
что я здесь.
Оставшись один, он вполголоса повторил: "Митгерг!" Митгерг кое-что
сделал; Митгерг сделал все, что мог... Все, что мог, чтобы доказать самому
себе, что он остался верен своим убеждениям!.. И выбрал поступок, могущий
служить примером, решившись пожертвовать ради этого жизнью...
Спустившись вниз, Сафрио был поражен, подметив на лице Жака как бы
отблеск не успевшей исчезнуть улыбки.
- Тебе повезло, Тибо! Он согласился... Поднимись наверх!
Жак пошел вслед за итальянцем по винтовой лесенке, которая вела из
аптекарского магазина. Взобравшись на последний этаж, Сафрио посторонился и
указал Жаку на маленькую каморку в глубине, отделенную от чердака дощатой
перегородкой.
- Он здесь... Иди один, так лучше.
Мейнестрель повернул голову к отворявшейся двери. Он лежал на кровати,
лицо его лоснилось; черные волосы слиплись от пота, и череп казался от этого
меньше, лоб выпуклее. В свесившейся руке он держал газету. Над ним сквозь
открытое слуховое окно виднелся квадрат раскаленного неба. Было невыносимо
жарко. Развернутые газеты валялись на плиточном полу, усеянном недокуренными
папиросами.
Мейнестрель не ответил на улыбку порывисто бросившегося к нему Жака, и
тот внезапно остановился, не дойдя до кровати. Однако быстрым движением, не
свойственным ревматику ("это только oune pretesto", - подумал Жак), Пилот
встал. На нем был выцветший синий полотняный комбинезон летчика, надетый на
голое тело; расстегнутый ворот обнажал волосатую похудевшую грудь. У него
был неряшливый, почти грязный вид: отросшие волосы закручивались кверху,
образуя на затылке перистый завиток, похожий на утиную гузку.
- Зачем ты приехал?
- А что я мог делать там?
Мейнестрель прислонился к комоду; скрестив руки, он смотрел на Жака,
время от времени подергивая бороду. Его левый глаз то и дело подмигивал от
недавно появившегося тика.
Совершенно сбитый с толку этим приемом, Жак неуверенно продолжал:
- Вы не можете себе представить, Пилот, что там делается... Все
собрания запрещены - митингов больше нет... Цензура! Ни одной газеты,
которая захотела бы, которая смогла бы напечатать оппозиционную статью... Я
сам видел, как на террасе одного кафе изувечили человека за то, что он
недостаточно быстро снял шляпу при виде знамени... Что делать?
Распространять листовки в казармах? Чтобы очутиться за решеткой в первый же
день? Что же, что? Террористические акты? Вы знаете, это не в моем духе...
Да и стоит ли взрывать склад снарядов или поезд с боевыми припасами, когда
существуют сотни складов и тысячи поездов?.. Нет, сейчас там нечего делать!
Нечего!
Мейнестрель пожал плечами. Безжизненная улыбка показалась на его губах.
- Здесь тоже!
- Это еще вопрос, - возразил Жак, отводя глаза.
Мейнестрель как будто не расслышал. Он повернулся к комоду, опустил
руку в таз и смочил себе лоб. Потом, увидев, что Жак, не находя свободного
стула, продолжает стоять, снял со скамеечки кучу бумаг. Его затуманенный,
блуждающий по сторонам взгляд был взглядом маньяка. Он снова подошел к
кровати, сел, опустив руки на край матраса и вздохнул.
И вдруг сказал:
- Мне недостает ее, знаешь...
Отчетливая, почти равнодушная интонация не выражала ничего, она только
констатировала факт.
- Они не должны были так поступать, - прошептал Жак после минутного
колебания.
И на этот раз Мейнестрель как будто не расслышал. Но он встал,
отшвырнул ногой газету, дошел до двери и в течение нескольких минут, волоча
ногу, словно раненое насекомое, шагал по комнате; смесь возбуждения и
безразличия чувствовалась в его походке.
"Неужели он так изменился?" - думал Жак. Он еще не верил. Ему тем
удобнее было наблюдать за Мейнестрелем, что тот, казалось, забыл о его
присутствии. Похудевшее лицо утратило свойственное ему выражение
сосредоточенной силы, постоянно бодрствующей и ясной мысли. Глаза были
по-прежнему живые, но без блеска, и взгляд их странно смягчился - до такой
степени, что по временам в них отражались спокойствие, безмятежность. "Нет,
- сейчас же сказал себе Жак, - не спокойствие - усталость... То
отрицательное спокойствие, которое приносит с собой усталость".
- Не должны были? - повторил наконец Мейнестрель
неопределенно-вопросительным тоном. Не переставая ходить по комнате, он
слегка пожал плечами и вдруг остановился перед Жаком. - Если сейчас, после
всего этого, я утратил некоторые представления, то в числе их прежде всего -
представление об ответственности!
"Всего этого..." Жаку показалось, что Мейнестрель имел в виду не только
то, что случилось с ним, не только Альфреду, Патерсона, но и Европу с ее
правителями, с ее дипломатами, руководителей партии, а может быть, и самого
себя, свой покинутый пост.
Пилот еще раз прошелся от стены к стене, снова подошел к кровати, лег
на нее и пробормотал:
- В сущности говоря, кто отвечает? За свои поступки, за самого себя?
Знаешь ли ты кого-нибудь, кто отвечал бы? Я никогда еще не встречал такого
человека.
Последовало долгое молчание - тяжелое, гнетущее молчание, словно
составлявшее одно целое с духотой, с беспощадным светом.
Мейнестрель лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Лежа он казался
очень длинным. Его рука с пожелтевшими от табака ногтями, с согнутыми
пальцами, которые, казалось, держали невидимый мяч, покоилась на краю
матраса ладонью кверху. Из-под короткого рукава виднелось запястье. Жак
пристально рассматривал эту руку, похожую на птичью лапу, это запястье,
которое никогда не казалось ему таким хрупким, таким женственным. "Девчонка
искалечила его..." Нет, Сафрио не преувеличил!.. Но констатировать факт -
это еще не значит объяснить его. Жак лишний раз сталкивался с тем
загадочным, что скрывалось в Пилоте. Отказаться от борьбы в такой момент,
когда все позволяло надеяться, что час уже близок? Человеку такого закала...
"Такого закала?" - спросил себя Жак.
Вдруг, не пошевельнувшись, Мейнестрель отчетливо выговорил:
- Вот Митгерг - тот пошел навстречу смерти.
Жак вздрогнул.
"Каждый делает это по-своему", - подумал он.
Прошло несколько секунд. Он прошептал:
- Это, должно быть, не так уж трудно, когда можно обратить свою смерть
в действие... Действие сознательное. Последнее. Полезное действие.
Рука Мейнестреля чуть дрогнула: его костлявое лицо с опущенными глазами
казалось окаменевшим.
Жак выпрямился. Нетерпеливым жестом он откинул прядь волос, падавшую
ему на лоб.
- Вот чего хочу я, - сказал он.
В его голосе зазвучали вдруг такие ноты, что Мейнестрель открыл глаза и
повернул голову. Взгляд Жака был устремлен на окно; его мужественное, ярко
освещенное лицо выражало твердую решимость.
- В тылу борьба невозможна! По крайней мере, в настоящий момент. Против
правительств, против осадного положения и цензуры, против прессы, против
шовинистического бреда мы безоружны, совершенно безоружны!.. На фронте -
другое дело! На человека, которого гонят под пули, на такого человека можно
воздействовать! Вот до него-то и надо добраться! - Мейнестрель сделал
движение, которое, как показалось Жаку, выражало сомнение, но в
действительности было просто нервным тиком. - Дайте мне сказать!.. О, я
знаю. Сегодня цветы на винтовках, "Марсельеза", "Wacht am Rhein"...* Да. Но
завтра?.. Завтра этот самый солдат, который с песнями отправился на фронт,
станет всего только жалким человеком с натертыми до крови ступнями,
выбившимся из сил, напуганным первой атакой, первым обстрелом, первыми
ранеными, первыми убитыми... Вот с ним-то и можно говорить! Ему надо
крикнуть: "Глупец! Тебя опять эксплуатируют! Эксплуатируют твой патриотизм,
твое великодушие, твое мужество! Тебя обманули все! Даже те, кому ты верил,
даже те, кого ты избрал своими защитниками. Но теперь ты должен наконец
понять, чего от тебя хотят! Восстань! Откажись отдавать им свою шкуру.
Откажись убивать! Протяни руку твоим братьям, стоящим напротив, тем, кого
обманывают, кого эксплуатируют так же, как и тебя! Бросьте ваши винтовки!
Восстаньте! - волнение душило Жака. Он немного передохнул и продолжал: - Все
дело в том, чтобы суметь добраться до этого человека. Вы спросите у меня:
"Как?"
______________
* "Стража на Рейне" (нем.).
Мейнестрель приподнялся на локте. Он внимательно смотрел на Жака, и
легкой иронии, сквозившей в его взгляде, не удавалось замаскировать это
внимание. Казалось, он действительно спрашивал: "Да, как?"
- На аэроплане! - крикнул Жак, не ожидая вопроса. И продолжал
медленнее, тише: - До него можно добраться на аэроплане! Надо подняться над
передовыми позициями. Надо пролететь над французскими и германскими
войсками... Надо сбросить им тысячи и тысячи воззваний, написанных на двух
языках!.. И французское и германское командование могут воспрепятствовать
ввозу листовок в расположение войск. Но они бессильны, - совершенно
бессильны против тучи тончайших бумажек, которые падают с неба на протяжении
многих километров фронта и разлетаются по деревням, по бивакам - повсюду,
где сконцентрированы солдаты!.. Эта туча проникнет всюду! Эти бумажки будут
прочитаны во Франции, в Германии!.. Они будут поняты!.. Они будут переходить
из рук в руки и дойдут до резервных частей, до гражданского населения!.. Они
напомнят каждому рабочему, каждому крестьянину, французскому и немецкому,
что он собой представляет, каков его долг перед самим собой! И что
представляет собой мобилизованный по ту сторону границы! Они напомнят им,
какое это бессмысленное и чудовищное преступление - желать, чтобы они
убивали друг друга!
Мейнестрель открыл рот, собираясь заговорить. Но промолчал и снова
улегся, устремив глаза в потолок.
- Ах, Пилот, вообразите действие этих листовок! Какой призыв к
восстанию... Результат? Да, он может оказаться сокрушительным! Пусть только
хоть в одной точке фронта произойдет братание двух враждебных армий, и
зараза моментально распространится дальше, словно огонь по запальному шнуру!
Отказ повиноваться... Деморализация военного начальства... Вдень моего
полета и французское и германское командование будут моментально
парализованы... На том участке фронта, над которым я пролечу, всякие военные
действия станут невозможны... А какой пример! Какая сила пропаганды! Этот
волшебный аэроплан... Этот вестник мира... Победа, которой не сумел добиться
Интернационал до мобилизации, еще возможна сейчас, сегодня! Нам не удалось
объединение пролетариата, не удалась всеобщая забастовка, но нам может
удаться братание бойцов!
На губах Пилота промелькнула кривая усмешка. Жак сделал шаг по
направлению к кровати. Он улыбался, он тоже улыбался со спокойствием
непоколебимой уверенности. Не теряя этого спокойствия, не возвышая голоса,
он продолжал:
- Во всем этом нет решительно ничего неосуществимого. Но мне нужна
помощь. Мне нужны вы, Пилот. Только вы, благодаря вашим старым связям,
можете достать аэроплан. И вы можете за несколько дней научить меня
управлять машиной настолько, чтобы я смог пролететь несколько часов в
определенном направлении. Поля сражений находятся в пределах досягаемости
аэроплана. С севера Швейцарии ничего не стоит добраться до французских и
германских войск, сосредоточенных в Эльзасе... Нет, нет, я взвесил все. И
трудности и опасности... Трудности, если вы захотите, если вы поможете мне,
могут быть преодолены. Что касается опасности - потому что тут может быть
только одна опасность, - то это мое дело! - Он вдруг покраснел и умолк.
Мейнестрель взглянул на Жака и убедился, что тот высказал все, что
хотел. Затем он медленно поднялся и сел на край кровати. Он больше не
смотрел на Жака. Несколько секунд он сидел, наклонившись, свесив ноги, тихо
потирая ладонями колени. Потом, не меняя позы, сказал:
- Итак, ты, французский дезертир, считаешь возможным учиться летать
здесь, в Швейцарии, не вызывая подозрений? И ты думаешь, что за несколько
дней научишься самостоятельно отрываться от земли, и читать карту, и
определять местонахождение аэроплана, и часами держаться в воздухе? - он
говорил ровным, немного насмешливым голосом, лицо его было непроницаемо. Он
поднял руку и, держа ее на уровне подбородка, с минуту рассеянно
рассматривал один за другим свои грязные ногти. - А теперь, - сказал он
почти сухо, - будь так добр и оставь меня одного.
Жак в замешательстве продолжал стоять посреди мансарды. Прежде чем
повиноваться, он сделал попытку встретить взгляд Пилота, спрашивая себя,
правильно ли он понял, действительно ли ему надо уйти - уйти без единого
слова одобрения, без совета, без ободряющей улыбки.
- До свиданья, - раздельно выговорил Мейнестрель, не поднимая глаз.
- До свиданья, - пробормотал Жак, направляясь к двери.
Но, собираясь переступить порог, он вдруг взбунтовался и резко
обернулся. Глаза Пилота были устремлены на него; они горели сейчас былым
огнем; взгляд был пристальный, словно удивленный, но по-прежнему загадочный.
- Приходи ко мне завтра, - сказал тогда Мейнестрель очень быстро.
(Голос тоже обрел свой прежний тембр, свою твердость, свою звучность.) -
Завтра около полудня. В одиннадцать. И скройся. Понимаешь? Не показывайся.
Никому! Пусть никто здесь не знает, что ты приехал. - Его лицо вдруг
осветилось самой неожиданной, самой нежной улыбкой. - До завтра, малыш.
"Да, - сказал он себе, как только закрылась дверь за Жаком. - В конце
концов, почему бы и нет?.."
Не то чтобы он верил в возможность успеха этого сумасбродного проекта.
Братание неприятельских армий! Может быть, позже, после долгих месяцев
страданий, резни!.. Но хорошо все, что может деморализовать, бросить семена
возмущения...
"И я прекрасно понимаю этого мальчика, он тоже хочет получить свою
долю, умереть героем..."
Он встал, запер дверь на задвижку и сделал несколько шагов по комнате.
"Подходящий случай... - подумал он, снова ложась на кровать. - Быть
может, представляется возможность... Выход!.."
Жак прислоняется головой к деревянной перегородке. Грохот поезда
проникает в его тело, разливается в нем, возбуждает. В этом купе третьего
класса он один. Несмотря на открытые окна - температура раскаленной печи.
Весь мокрый от пота, он выбрал скамейку на теневой стороне... Теперь уже не
шум поезда отдается в его ушах, а гудение мотора... Высоко в небе -
аэроплан... Сотни, тысячи белых листочков разлетаются в пространстве...
Струя воздуха, овевающая его лоб, горяча, но колыхание шторы создает
иллюзию прохлады. Напротив него подскакивает при каждом толчке его саквояж:
желтый парусиновый саквояж, выцветший, туго набитый, словно котомка
пилигрима, - старый товарищ, который не изменил и в последнем путешествии...
Жак наспех засунул в него кое-какие бумаги, немного белья, что попало, без
разбора, с полнейшим равнодушием. Он и так едва успел на экспресс.
Подчиняясь инструкциям Мейнестреля, он выехал из Женевы, собравшись в один
час, никому не оставив адреса, ни с кем не повидавшись. Он ничего не ел с
самого утра, не успел даже купить папирос на вокзале. Ничего. Зато он уехал.
И на этот раз это действительно отъезд: одинокий, безымянный, - без
возврата. Не будь этой жары, этих раздражающих мух, этого грохота, бьющего
по черепу, словно молот по наковальне, он чувствовал бы себя спокойным.
Спокойным и сильным. Тревога, отчаяние, пережитые за последние дни, остались
позади.
Он на секунду закрывает глаза. Но тут же открывает их снова. Чтобы
увидел ее и с первого взгляда понял, что произошло что-то серьезное.
Трагическим жестом она отклонила все вопросы.
- Не здесь... Выйдем.
Он взял у нее из рук чемодан и вслед за ней вышел из зала.
Она сделала несколько шагов по тротуару, в толпе, потом внезапно
остановилась и, подняв на него полный отчаянья взгляд, сказала очень тихо,
очень быстро:
- Я не могу ехать с тобой сегодня...
Губы Жака приоткрылись, но он ничего не ответил. Он нагнулся, чтобы
поставить чемодан на землю, и, перед тем как выпрямиться, успел, почти не
сознавая того сам, придать своему лицу нужное выражение. Это выражение,
изумленное, недоверчивое, совершенно не отражало первой молниеносной мысли,
которая мелькнула у него помимо воли: "Моя миссия... Теперь я свободен!.."
Пассажиры, солдаты толкали их. Он увлек Женни к углублению в стене
между двумя столбами.
Прерывающимся голосом она продолжала:
- Я не могу ехать... Не могу оставить маму. Сегодня - не могу... Если
бы ты знал... Я была с ней ужасна...
Она смотрела в землю, не решаясь встретиться с ним взглядом. Он же
внимательно всматривался в нее; губы его дрожали, глаза были мрачны, и он
наклонялся к ней, словно желая помочь ей говорить.
- Понимаешь? - прошептала она. - Я не могу уехать после того, что
было...
- Понимаю, понимаю... - отрывисто произнес он.
- Я должна остаться с ней... Хотя бы на несколько дней... Я приеду к
тебе... скоро... Как только смогу.
- Да, - сказал он твердо. - Как только сможешь! - Но про себя подумал:
"Нет. Никогда... Это конец".
Несколько секунд они стояли, не глядя друг на друга, оцепеневшие,
безмолвные. Сначала она собиралась поделиться с ним тем, что произошло между
нею и матерью. Но она даже не помнила сейчас всех подробностей, не помнила
связи между ними. Да и к чему? Она чувствовала себя бесконечно одинокой
перед лицом этой драмы, касающейся ее, ее одной, драмы, в которой Жаку
совершенно не было места и в которую он никогда не мог бы проникнуть до
конца.
И он тоже в эту минуту чувствовал себя бесконечно далеким от Женни.
Далеким от всех. Героизм, которым он упивался в течение последних двух
часов, изолировал его от окружающего, делал непроницаемым для всякого
обыкновенного человеческого переживания. Словно часы, остановившиеся от
толчка, ум его застыл на первых несших с собой освобождение словах Женни: "Я
не могу ехать с тобой". Страдание, разочарование, о котором говорила его
поза, не были притворны, но они были поверхностны. Последние путы рвались.
Сейчас он уедет, и уедет один! Все упрощалось...
Она вглядывалась в его лицо, думая, что завтра уже не увидит его,
пораженная силой, которую оно излучало, но слишком потрясенная, чтобы
различить, какого рода перемена только что произошла в Жаке, какое новое,
дышащее свободой выражение появилось на нем в его глазах благодаря ее
решению. Полным нежности взглядом она ласкала этот крупный выразительный
рот, подбородок, плечи... эту твердую грудь, на которой она спала прошлой
ночью, слыша гулкие удары его сердца... И боль, охватившая ее при мысли, что
сегодня она уже не сможет провести ночь рядом с ним, ощущая его теплоту,
сделалась такой мучительной, такой острой, что она забыла все остальное.
- Любимый...
Огонь, вспыхнувший в глазах Жака, показал ей, как неосторожно она
поступила, проявив свою нежность... Воспоминание, которое пробудил в ней
этот огонь, заставило ее вздрогнуть от испуга. Она хотела бы заснуть в его
объятиях, но ничего больше...
Он погрузил свой затуманенный взгляд в глаза Женни. Почти не шевеля
губами, он прошептал:
- Перед тем как я уеду... Наш последний день... Хорошо?
Она не решилась отказать ему в этой последней радости. И, покраснев,
отвернулась от него с мягкой и жалкой улыбкой.
Глаза Жака, оторвавшись от ее лица, блуждали несколько секунд по
залитой солнцем площади, по фасадам домов напротив, где сверкали золотые
буквы вывесок: "Гостиница для путешественников"... "Центральная
гостиница"... "Гостиница для отъезжающих"...
- Идем, - сказал он, схватив ее за руку.
Сафрио нахмурился.
- Кто тебе сказал?
- Привратник на улице Каруж, - ответил Жак. - Я только что с поезда:
никого еще не видал.
- Si, Si...* С тех пор, как мы вернулись из Брюсселя, он живет у меня,
- подтвердил итальянец. - Он прячется... Я понял: ему тяжело возвращаться
домой без Альфреды. Я сказал ему: "Переселяйся ко мне, Пилот". Он пришел. Он
наверху. Живет как в тюрьме. Целый день лежит с газетами на кровати.
Жалуется на ревматизм... Но это только oune pretesto**, - добавил Сафрио,
подмигнув. - Чтобы не выходить, не разговаривать. Он никого не захотел
видеть, даже Ричардли! До чего он изменился! Эта девчонка искалечила его!
Никогда бы не поверил... - Он с отчаянием махнул рукой. - Это конченый
человек.
______________
* Да, да... (ит.).
** Предлог (ит.).
Жак не ответил. Слова Сафрио доходили до него точно сквозь туман: он
все еще не мог выйти из оцепенения, в котором находился во время этого
бесконечного восемнадцатичасового путешествия от Парижа до Женевы. Вдобавок
его мучило воспаление десен, которое уже не раз лишало его сна за последние
несколько недель, а в эту ночь еще усилилось от сквозняка в вагоне.
- Ты ел? Пил? - продолжал Сафрио. - Тебе ничего не нужно? Сверни
папиросу: это хороший табак, он привезен из Аосты!
- Я хотел бы увидеться с ним.
- Подожди немного... Я поднимусь наверх, скажу, что ты вернулся. Может
быть, он захочет, может быть, нет... А ты тоже изменился, - заметил он,
устремив на Жака свой ласковый взгляд. - Si, si! Ты не слушаешь, ты думаешь
о войне... Все изменились... Расскажи; что ты видел сам. Они позволили тебе
уехать?.. Знаешь, самое страшное - это безумие, которое охватило всех,
ставших солдатами!.. Их песни, их furia...* Поезда с мобилизованными. У всех
горят глаза, все кричат: "На Берлин!" А другие: "Nach Paris!"**
______________
* Неистовство (ит.).
** На Париж! (нем.).
- Те, кого видел я, не пели, - мрачно сказал Жак. И продолжал
возбужденно, словно внезапно проснувшись: - Страшно не это, Сафрио...
Страшно то, что Интернационал... Он ничего не сделал. Он предал... После
смерти Жореса отступили все! Все, даже лучшие! Ронедель, друг Жореса! Гед!
Самба! Вайян! Да, Вайян, а ведь это - человек! Единственный, кто в свое
время осмелился заявить в палате: "Лучше восстание, чем война!" Все! Даже
руководители Всеобщей конфедерации труда!.. И это непонятнее всего! Ведь
они-то уж не были заражены парламентаризмом! И ведь решения конгрессов
конфедерации были вполне определенны: "В случае объявления войны -
немедленная всеобщая забастовка!.." Накануне мобилизации пролетариат еще
колебался. Еще была возможность! Но они не сделали даже попытки! "Священная
земля! Отечество! Национальное единение!.. Защита социализма от прусского
милитаризма!" Вот и все слова, которые они нашли! А тем, кто спрашивал: "Что
делать?" - они смогли ответить только одно: "Подчиняйтесь приказу о
мобилизации!"
Сафрио слушал с полными слез глазами.
- Даже и здесь все перевернулось, - сказал он после паузы. - Теперь
товарищи говорят шепотом... Ты увидишь! Все переменились... Боятся...
Сегодня федеральное правительство еще нейтрально; нас не трогают. Но завтра?
И тогда, если придется уезжать, куда держать путь?.. Все боятся. Полиция
следит за всем... В "Локале" теперь никого... Ричардли устраивает по ночам
собрания у себя или Буассони... Приносят газеты... Кто умеет, переводит их
остальным. Потом все спорят, раздражаются... Из-за пустяков. Что можно
сделать?.. Один только Ричардли еще работает. Он верит. Он говорит, что
Интернационал не может умереть, что он воскреснет еще более сильным! Он
говорит, что сейчас должна поднять свой голос Италия. Он хочет добиться
объединения швейцарских социалистов с итальянскими, чтобы начать
восстанавливать честь... Потому что в Италии, - продолжал Сафрио, гордо
подняв голову, - в Италии, знаешь ли, весь пролетариат остался верен! Италия
- это истинная родина революции! Все лидеры групп - и Малатеста, и Борги, и
Муссолини, - все они борются энергичнее, чем когда бы то ни было! Не только
для того, чтобы воспрепятствовать правительству, в свою очередь, вступить в
эту войну, - нет, чтобы как можно скорее добиться мира путем объединения со
всеми социалистами Европы: с социалистами Германии, с социалистами России!
"Да, - подумал про себя Жак. - Они не догадались, что существуют более
быстрые способы добиться мира!.."
- Во Франции вы тоже могли бы найти кое-какие островки, которые еще
держатся, - проговорил он равнодушным тоном, словно эти вопросы уже не
затрагивали его. - Вам бы следовало, например, сохранить связь с Федерацией
металлистов. Там есть люди. Ты слышал о Мергейме{365}?.. Есть еще Монатте и
группа из "Ви увриер". Эти не струсили... Есть еще и другие: Мартов{365}...
Мурлан с сотрудниками редакции "Этандар".
- В Германии - Либкнехт{365}... Ричардли уже наладил с ним связь.
- В Вене тоже... Хозмер... Через Митгерга вы могли бы...
- Через Митгерга? - перебил его итальянец. Он встал. Губы его дрожали.
- Через Митгерга? Так ты не знаешь?.. Он уехал!
- Уехал?
- В Австрию!
- Митгерг?
Сафрио опустил глаза. На его прекрасном римском лице было написано
обнаженное физическое страдание.
- В тот день, когда Митгерг вернулся из Брюсселя, он сказал: "Я еду
туда". Мы все сказали ему: "Послушай, ты сошел с ума! Ты и без того уже
осужден как дезертир!" Но он сказал: "Вот именно. Но дезертир еще не значит
- трус. Когда объявлена война, дезертир возвращается к себе. Я должен
ехать!" Тогда я спросил: "Для чего, Митгерг? Не для того же, чтобы стать
солдатом?" Я не понял его. И он сказал: "Нет, не для того, чтобы стать
солдатом. Чтобы показать пример. Чтобы они расстреляли меня на глазах у
всех!.." И вот в тот же вечер он уехал...
Конец фразы заглушили рыданья.
- Митгерг! - пробормотал Жак с остановившимся взглядом. После долгой
паузы он повернулся к итальянцу: - а теперь, прошу тебя, пойди и скажи ему,
что я здесь.
Оставшись один, он вполголоса повторил: "Митгерг!" Митгерг кое-что
сделал; Митгерг сделал все, что мог... Все, что мог, чтобы доказать самому
себе, что он остался верен своим убеждениям!.. И выбрал поступок, могущий
служить примером, решившись пожертвовать ради этого жизнью...
Спустившись вниз, Сафрио был поражен, подметив на лице Жака как бы
отблеск не успевшей исчезнуть улыбки.
- Тебе повезло, Тибо! Он согласился... Поднимись наверх!
Жак пошел вслед за итальянцем по винтовой лесенке, которая вела из
аптекарского магазина. Взобравшись на последний этаж, Сафрио посторонился и
указал Жаку на маленькую каморку в глубине, отделенную от чердака дощатой
перегородкой.
- Он здесь... Иди один, так лучше.
Мейнестрель повернул голову к отворявшейся двери. Он лежал на кровати,
лицо его лоснилось; черные волосы слиплись от пота, и череп казался от этого
меньше, лоб выпуклее. В свесившейся руке он держал газету. Над ним сквозь
открытое слуховое окно виднелся квадрат раскаленного неба. Было невыносимо
жарко. Развернутые газеты валялись на плиточном полу, усеянном недокуренными
папиросами.
Мейнестрель не ответил на улыбку порывисто бросившегося к нему Жака, и
тот внезапно остановился, не дойдя до кровати. Однако быстрым движением, не
свойственным ревматику ("это только oune pretesto", - подумал Жак), Пилот
встал. На нем был выцветший синий полотняный комбинезон летчика, надетый на
голое тело; расстегнутый ворот обнажал волосатую похудевшую грудь. У него
был неряшливый, почти грязный вид: отросшие волосы закручивались кверху,
образуя на затылке перистый завиток, похожий на утиную гузку.
- Зачем ты приехал?
- А что я мог делать там?
Мейнестрель прислонился к комоду; скрестив руки, он смотрел на Жака,
время от времени подергивая бороду. Его левый глаз то и дело подмигивал от
недавно появившегося тика.
Совершенно сбитый с толку этим приемом, Жак неуверенно продолжал:
- Вы не можете себе представить, Пилот, что там делается... Все
собрания запрещены - митингов больше нет... Цензура! Ни одной газеты,
которая захотела бы, которая смогла бы напечатать оппозиционную статью... Я
сам видел, как на террасе одного кафе изувечили человека за то, что он
недостаточно быстро снял шляпу при виде знамени... Что делать?
Распространять листовки в казармах? Чтобы очутиться за решеткой в первый же
день? Что же, что? Террористические акты? Вы знаете, это не в моем духе...
Да и стоит ли взрывать склад снарядов или поезд с боевыми припасами, когда
существуют сотни складов и тысячи поездов?.. Нет, сейчас там нечего делать!
Нечего!
Мейнестрель пожал плечами. Безжизненная улыбка показалась на его губах.
- Здесь тоже!
- Это еще вопрос, - возразил Жак, отводя глаза.
Мейнестрель как будто не расслышал. Он повернулся к комоду, опустил
руку в таз и смочил себе лоб. Потом, увидев, что Жак, не находя свободного
стула, продолжает стоять, снял со скамеечки кучу бумаг. Его затуманенный,
блуждающий по сторонам взгляд был взглядом маньяка. Он снова подошел к
кровати, сел, опустив руки на край матраса и вздохнул.
И вдруг сказал:
- Мне недостает ее, знаешь...
Отчетливая, почти равнодушная интонация не выражала ничего, она только
констатировала факт.
- Они не должны были так поступать, - прошептал Жак после минутного
колебания.
И на этот раз Мейнестрель как будто не расслышал. Но он встал,
отшвырнул ногой газету, дошел до двери и в течение нескольких минут, волоча
ногу, словно раненое насекомое, шагал по комнате; смесь возбуждения и
безразличия чувствовалась в его походке.
"Неужели он так изменился?" - думал Жак. Он еще не верил. Ему тем
удобнее было наблюдать за Мейнестрелем, что тот, казалось, забыл о его
присутствии. Похудевшее лицо утратило свойственное ему выражение
сосредоточенной силы, постоянно бодрствующей и ясной мысли. Глаза были
по-прежнему живые, но без блеска, и взгляд их странно смягчился - до такой
степени, что по временам в них отражались спокойствие, безмятежность. "Нет,
- сейчас же сказал себе Жак, - не спокойствие - усталость... То
отрицательное спокойствие, которое приносит с собой усталость".
- Не должны были? - повторил наконец Мейнестрель
неопределенно-вопросительным тоном. Не переставая ходить по комнате, он
слегка пожал плечами и вдруг остановился перед Жаком. - Если сейчас, после
всего этого, я утратил некоторые представления, то в числе их прежде всего -
представление об ответственности!
"Всего этого..." Жаку показалось, что Мейнестрель имел в виду не только
то, что случилось с ним, не только Альфреду, Патерсона, но и Европу с ее
правителями, с ее дипломатами, руководителей партии, а может быть, и самого
себя, свой покинутый пост.
Пилот еще раз прошелся от стены к стене, снова подошел к кровати, лег
на нее и пробормотал:
- В сущности говоря, кто отвечает? За свои поступки, за самого себя?
Знаешь ли ты кого-нибудь, кто отвечал бы? Я никогда еще не встречал такого
человека.
Последовало долгое молчание - тяжелое, гнетущее молчание, словно
составлявшее одно целое с духотой, с беспощадным светом.
Мейнестрель лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Лежа он казался
очень длинным. Его рука с пожелтевшими от табака ногтями, с согнутыми
пальцами, которые, казалось, держали невидимый мяч, покоилась на краю
матраса ладонью кверху. Из-под короткого рукава виднелось запястье. Жак
пристально рассматривал эту руку, похожую на птичью лапу, это запястье,
которое никогда не казалось ему таким хрупким, таким женственным. "Девчонка
искалечила его..." Нет, Сафрио не преувеличил!.. Но констатировать факт -
это еще не значит объяснить его. Жак лишний раз сталкивался с тем
загадочным, что скрывалось в Пилоте. Отказаться от борьбы в такой момент,
когда все позволяло надеяться, что час уже близок? Человеку такого закала...
"Такого закала?" - спросил себя Жак.
Вдруг, не пошевельнувшись, Мейнестрель отчетливо выговорил:
- Вот Митгерг - тот пошел навстречу смерти.
Жак вздрогнул.
"Каждый делает это по-своему", - подумал он.
Прошло несколько секунд. Он прошептал:
- Это, должно быть, не так уж трудно, когда можно обратить свою смерть
в действие... Действие сознательное. Последнее. Полезное действие.
Рука Мейнестреля чуть дрогнула: его костлявое лицо с опущенными глазами
казалось окаменевшим.
Жак выпрямился. Нетерпеливым жестом он откинул прядь волос, падавшую
ему на лоб.
- Вот чего хочу я, - сказал он.
В его голосе зазвучали вдруг такие ноты, что Мейнестрель открыл глаза и
повернул голову. Взгляд Жака был устремлен на окно; его мужественное, ярко
освещенное лицо выражало твердую решимость.
- В тылу борьба невозможна! По крайней мере, в настоящий момент. Против
правительств, против осадного положения и цензуры, против прессы, против
шовинистического бреда мы безоружны, совершенно безоружны!.. На фронте -
другое дело! На человека, которого гонят под пули, на такого человека можно
воздействовать! Вот до него-то и надо добраться! - Мейнестрель сделал
движение, которое, как показалось Жаку, выражало сомнение, но в
действительности было просто нервным тиком. - Дайте мне сказать!.. О, я
знаю. Сегодня цветы на винтовках, "Марсельеза", "Wacht am Rhein"...* Да. Но
завтра?.. Завтра этот самый солдат, который с песнями отправился на фронт,
станет всего только жалким человеком с натертыми до крови ступнями,
выбившимся из сил, напуганным первой атакой, первым обстрелом, первыми
ранеными, первыми убитыми... Вот с ним-то и можно говорить! Ему надо
крикнуть: "Глупец! Тебя опять эксплуатируют! Эксплуатируют твой патриотизм,
твое великодушие, твое мужество! Тебя обманули все! Даже те, кому ты верил,
даже те, кого ты избрал своими защитниками. Но теперь ты должен наконец
понять, чего от тебя хотят! Восстань! Откажись отдавать им свою шкуру.
Откажись убивать! Протяни руку твоим братьям, стоящим напротив, тем, кого
обманывают, кого эксплуатируют так же, как и тебя! Бросьте ваши винтовки!
Восстаньте! - волнение душило Жака. Он немного передохнул и продолжал: - Все
дело в том, чтобы суметь добраться до этого человека. Вы спросите у меня:
"Как?"
______________
* "Стража на Рейне" (нем.).
Мейнестрель приподнялся на локте. Он внимательно смотрел на Жака, и
легкой иронии, сквозившей в его взгляде, не удавалось замаскировать это
внимание. Казалось, он действительно спрашивал: "Да, как?"
- На аэроплане! - крикнул Жак, не ожидая вопроса. И продолжал
медленнее, тише: - До него можно добраться на аэроплане! Надо подняться над
передовыми позициями. Надо пролететь над французскими и германскими
войсками... Надо сбросить им тысячи и тысячи воззваний, написанных на двух
языках!.. И французское и германское командование могут воспрепятствовать
ввозу листовок в расположение войск. Но они бессильны, - совершенно
бессильны против тучи тончайших бумажек, которые падают с неба на протяжении
многих километров фронта и разлетаются по деревням, по бивакам - повсюду,
где сконцентрированы солдаты!.. Эта туча проникнет всюду! Эти бумажки будут
прочитаны во Франции, в Германии!.. Они будут поняты!.. Они будут переходить
из рук в руки и дойдут до резервных частей, до гражданского населения!.. Они
напомнят каждому рабочему, каждому крестьянину, французскому и немецкому,
что он собой представляет, каков его долг перед самим собой! И что
представляет собой мобилизованный по ту сторону границы! Они напомнят им,
какое это бессмысленное и чудовищное преступление - желать, чтобы они
убивали друг друга!
Мейнестрель открыл рот, собираясь заговорить. Но промолчал и снова
улегся, устремив глаза в потолок.
- Ах, Пилот, вообразите действие этих листовок! Какой призыв к
восстанию... Результат? Да, он может оказаться сокрушительным! Пусть только
хоть в одной точке фронта произойдет братание двух враждебных армий, и
зараза моментально распространится дальше, словно огонь по запальному шнуру!
Отказ повиноваться... Деморализация военного начальства... Вдень моего
полета и французское и германское командование будут моментально
парализованы... На том участке фронта, над которым я пролечу, всякие военные
действия станут невозможны... А какой пример! Какая сила пропаганды! Этот
волшебный аэроплан... Этот вестник мира... Победа, которой не сумел добиться
Интернационал до мобилизации, еще возможна сейчас, сегодня! Нам не удалось
объединение пролетариата, не удалась всеобщая забастовка, но нам может
удаться братание бойцов!
На губах Пилота промелькнула кривая усмешка. Жак сделал шаг по
направлению к кровати. Он улыбался, он тоже улыбался со спокойствием
непоколебимой уверенности. Не теряя этого спокойствия, не возвышая голоса,
он продолжал:
- Во всем этом нет решительно ничего неосуществимого. Но мне нужна
помощь. Мне нужны вы, Пилот. Только вы, благодаря вашим старым связям,
можете достать аэроплан. И вы можете за несколько дней научить меня
управлять машиной настолько, чтобы я смог пролететь несколько часов в
определенном направлении. Поля сражений находятся в пределах досягаемости
аэроплана. С севера Швейцарии ничего не стоит добраться до французских и
германских войск, сосредоточенных в Эльзасе... Нет, нет, я взвесил все. И
трудности и опасности... Трудности, если вы захотите, если вы поможете мне,
могут быть преодолены. Что касается опасности - потому что тут может быть
только одна опасность, - то это мое дело! - Он вдруг покраснел и умолк.
Мейнестрель взглянул на Жака и убедился, что тот высказал все, что
хотел. Затем он медленно поднялся и сел на край кровати. Он больше не
смотрел на Жака. Несколько секунд он сидел, наклонившись, свесив ноги, тихо
потирая ладонями колени. Потом, не меняя позы, сказал:
- Итак, ты, французский дезертир, считаешь возможным учиться летать
здесь, в Швейцарии, не вызывая подозрений? И ты думаешь, что за несколько
дней научишься самостоятельно отрываться от земли, и читать карту, и
определять местонахождение аэроплана, и часами держаться в воздухе? - он
говорил ровным, немного насмешливым голосом, лицо его было непроницаемо. Он
поднял руку и, держа ее на уровне подбородка, с минуту рассеянно
рассматривал один за другим свои грязные ногти. - А теперь, - сказал он
почти сухо, - будь так добр и оставь меня одного.
Жак в замешательстве продолжал стоять посреди мансарды. Прежде чем
повиноваться, он сделал попытку встретить взгляд Пилота, спрашивая себя,
правильно ли он понял, действительно ли ему надо уйти - уйти без единого
слова одобрения, без совета, без ободряющей улыбки.
- До свиданья, - раздельно выговорил Мейнестрель, не поднимая глаз.
- До свиданья, - пробормотал Жак, направляясь к двери.
Но, собираясь переступить порог, он вдруг взбунтовался и резко
обернулся. Глаза Пилота были устремлены на него; они горели сейчас былым
огнем; взгляд был пристальный, словно удивленный, но по-прежнему загадочный.
- Приходи ко мне завтра, - сказал тогда Мейнестрель очень быстро.
(Голос тоже обрел свой прежний тембр, свою твердость, свою звучность.) -
Завтра около полудня. В одиннадцать. И скройся. Понимаешь? Не показывайся.
Никому! Пусть никто здесь не знает, что ты приехал. - Его лицо вдруг
осветилось самой неожиданной, самой нежной улыбкой. - До завтра, малыш.
"Да, - сказал он себе, как только закрылась дверь за Жаком. - В конце
концов, почему бы и нет?.."
Не то чтобы он верил в возможность успеха этого сумасбродного проекта.
Братание неприятельских армий! Может быть, позже, после долгих месяцев
страданий, резни!.. Но хорошо все, что может деморализовать, бросить семена
возмущения...
"И я прекрасно понимаю этого мальчика, он тоже хочет получить свою
долю, умереть героем..."
Он встал, запер дверь на задвижку и сделал несколько шагов по комнате.
"Подходящий случай... - подумал он, снова ложась на кровать. - Быть
может, представляется возможность... Выход!.."
Жак прислоняется головой к деревянной перегородке. Грохот поезда
проникает в его тело, разливается в нем, возбуждает. В этом купе третьего
класса он один. Несмотря на открытые окна - температура раскаленной печи.
Весь мокрый от пота, он выбрал скамейку на теневой стороне... Теперь уже не
шум поезда отдается в его ушах, а гудение мотора... Высоко в небе -
аэроплан... Сотни, тысячи белых листочков разлетаются в пространстве...
Струя воздуха, овевающая его лоб, горяча, но колыхание шторы создает
иллюзию прохлады. Напротив него подскакивает при каждом толчке его саквояж:
желтый парусиновый саквояж, выцветший, туго набитый, словно котомка
пилигрима, - старый товарищ, который не изменил и в последнем путешествии...
Жак наспех засунул в него кое-какие бумаги, немного белья, что попало, без
разбора, с полнейшим равнодушием. Он и так едва успел на экспресс.
Подчиняясь инструкциям Мейнестреля, он выехал из Женевы, собравшись в один
час, никому не оставив адреса, ни с кем не повидавшись. Он ничего не ел с
самого утра, не успел даже купить папирос на вокзале. Ничего. Зато он уехал.
И на этот раз это действительно отъезд: одинокий, безымянный, - без
возврата. Не будь этой жары, этих раздражающих мух, этого грохота, бьющего
по черепу, словно молот по наковальне, он чувствовал бы себя спокойным.
Спокойным и сильным. Тревога, отчаяние, пережитые за последние дни, остались
позади.
Он на секунду закрывает глаза. Но тут же открывает их снова. Чтобы