временами испытывать интерес к будущему, к людям, которые будут жить после
меня. Неужели это только ради Жан-Поля?
Подумав, пришел к убеждению, что интерес этот возникает сам собой и
довольно стоек. И, напротив, мое удивление по этому поводу - результат
умственного напряжения, постоянного изучения самого себя за последнее время.
В самом деле, я не могу не думать о будущем. Это для меня, как и прежде,
постоянная деятельность ума, и притом совершенно естественная... Странно!

Перед завтраком.

Вспоминаю газетную заметку, которая когда-то поразила Филипа. (Один из
наших первых внепрофессиональных разговоров. Я только что начинал работать с
ним.) В этой заметке речь шла о преступнике, приговоренном к гильотине,
который, когда его привезли на место казни, стал вырываться из рук палача и
крикнул прокурору: "Не забудьте о моем письме!" (Сидя в тюрьме он узнал, что
его любовница была ему неверна, и в утро своей казни написал судьям письмо,
где признавался еще в одном своем преступлении, не раскрытом властями, в
котором была замешана также и эта женщина.)
Мы никак не могли понять. До последней секунды так страстно
интересоваться земными делами! Филип объяснял это почти полной
невозможностью для большинства людей "представить себе реально" небытие.
Сейчас эта история не так уж меня удивляет.

9 сентября.

Скверный вкус во рту; к чему еще и эта мука! Никогда я не верил в
креозот, он напоминает кабинет зубного врача, от него только лишаешься
последнего аппетита.

После обеда, в саду.

Написал сегодня утром число, 9 сентября, и вдруг вспомнил: сегодня
вторая годовщина Ревиля.

Вечер.

Прожил весь день в мыслях о Ревиле.
Наш приезд на закате. Устройство санитарного пункта в часовне.
Развалины деревни. Накануне немцы выпустили двести снарядов. Непроглядная
тьма, и в ней взлетают к небу осветительные ракеты. Командный пункт,
полковник, исполняющий обязанности командира бригады, устроил свой КП в
доме, от которого остались три полуразрушенных стены. Грохот
семидесятипятимиллиметровок, установленных в лесу. Обломки крыши, лужа.
Красная разорванная перина на земле, как раз в том месте, где меня ранило на
следующий день. Обломки, высохшая грязь, земля, изрытая колесами обозов. И
пригорок за деревней, пригорок, который был виден сквозь разбитые цветные
стекла часовни, с пригорка пачками спускались к нам раненые, белые от пыли,
прихрамывая и, как всегда, тихие, с отсутствующим взглядом. Мне хорошо
запомнился этот пригорок, черный на горящем, как будто в отблеске пожара,
небе, истыканный кольями с колючей проволокой, которые склонялись к земле,
словно сбитые напором циклона. И слева старая мельница, рухнувшая на крылья,
похожая на сломанную игрушку. (Почему-то приятно описывать все это. Спасти
от забвения? Для чего? Для того, чтобы Жан-Поль знал, что однажды утром в
Ревиле дядя Антуан?..) В часовню к ночи набилась уйма народу, Стоны, ругань.
Груда соломы в глубине, там, где складывали мертвых вперемежку с
полумертвыми, которых нельзя было эвакуировать. Фонарь на алтаре. Свеча в
бутылке. Свод с причудливым хороводом теней. Вижу стол, доски, положенные на
два бочонка, простыни, вижу так ясно, как будто я успевал тогда наблюдать и
запоминать. Моя тогдашняя энергия! Чудесное полуопьянение, наслаждение своим
искусством, рабочий порыв. Действовать быстро. Владеть собой совершенно.
Зрение, осязание, все чувства в удивительной готовности к действию; всем
телом, до кончиков пальцев, управляет напрягшаяся воля. Притом какая-то
грусть и вместе нечувствительность, как у автомата. А поддерживала цель,
дело, которое надо было делать. Ничего не слушать, ничего не видеть, целиком
уйти в свое дело. И делать точно, споро, не торопясь и не теряя ни секунды,
рассчитывая все движения, необходимые для того, чтобы вот эта рана была
обработана, вот эта артерия зажата вовремя, вот этот перелом
иммобилизирован. Следующего!
Уже менее отчетливо помню навесы, сараи по другую сторону улочки, где
носилки с ранеными ставили просто на землю. Но самую улочку помню очень
хорошо, помню, как мы прижимались к стене, спасаясь от пуль. И до сих пор в
ушах стоит тоненький свист и сухое щелканье пуль о глиняные стены. И
безумные глаза маленького небритого майора с рукой на перевязи; здоровой
рукой он все время водил у виска, будто отгонял рой насекомых: "Здесь много
мух. Так много мух!" (И вдруг я вспомнил старого бородача-добровольца,
полуседого, который работал с нами в госпитале в Лонпре-ле-Кор-Сен, его
унылую физиономию; достаточно было послушать, как он говорил раненому,
снимая его с носилок: "А ну-ка, парень, слазь, за тобой пришли!" - чтобы
угадать в нем парижского рабочего.)
Работали всю ночь, даже не подозревая об обходном движении неприятеля.
А на заре: прибытие связиста; неприятель, охвативший деревню с фланга,
выводные окопы, ставшие вдруг опасными; площадь, которую надо было
пересекать под пулеметным огнем, чтобы добраться до единственного
неугрожаемого хода сообщения. Ни на секунду не было мысли, что я рискую
собой. И потом я падаю, мелькает красная перина, и такая четкая мысль:
"Пробито легкое... В сердце не попало... Выкручусь..."
(Вот от чего зависишь... Если бы тем утром я был ранен в ногу или в
руку, я не был бы таким, каким стал сейчас. Та капля иприта, которую я
глотнул два года спустя, не причинила бы столь сильных разрушений, будь у
меня целы оба легких.)

10 сентября.

Со вчерашнего дня весь поглощен воспоминаниями о войне.
Хочу записать для Жан-Поля историю с тифозными, из-за них-то, в
сущности, я вынужден был оставаться на фронте гораздо дольше, чем
большинство моих коллег по санитарной службе. Зима 1915 года. Я все еще
служил в моем компьенском полку, который стоял в то время на передовых
позициях на севере. Но мы, батальонные врачи, установили очередь, и примерно
раз в две недели каждый из нас отправлялся в тыл, километров за шесть, где в
маленьком сарае был устроен госпиталь на двадцать коек. Прибываю я туда
как-то вечером. Восемнадцать больных в полуподвальном этаже под сводчатым
потолком. Все с температурой; у некоторых 40o!.. Я осмотрел их при тусклом
свете ламп. Сомнений быть не могло: все восемнадцать в тифу. Но на фронте
было запрещено иметь тифозных. Фактически приказано было никогда не ставить
подобного диагноза. В тот же вечер звоню начальству. Заявляю, что у меня
находятся восемнадцать парней, которые, по моему мнению, "страдают тяжелыми
желудочно-кишечными расстройствами, очень сходными по своим явлениями с
паратифом" (я благоразумно избегаю слова "тиф"), и что я как честный человек
принужден отказаться от управления госпиталем, ибо считаю, что несчастные
перемрут в этом погребе, если их не эвакуировать немедленно. На другой день
на рассвете за мной прислали автомобиль. Мне велено было явиться в дивизию.
Я твердо выдержал натиск начальства, не сдался. Больше того: добился
немедленной эвакуации больных. Но с этого дня в моем послужном списке
появилась некая "отметка", которой я обязан тем, что со дня моего ранения
мне были закрыты всякие пути продвижения по службе!

Вечер.

Думаю о своих отношениях со здешними обитателями. Близость между людьми
здесь должна бы быть кровной, как на фронте. Но нет! Ничего общего. Здесь
просто товарищеские отношения, и только. А на фронте последний кашевар тебе
брат.
Думаю о тех, кого я там знал. Печальный смотр: кто признан негодным,
кто искалечен, кто пропал без вести... Карлье, Бро, Ламбер, и славный Дален,
и Гюар, и Лене, и Мюлатон, - где-то они все? А Соне? А маленький Нопс? И
сколько еще их? Кто из них уцелеет в этой войне?
Сегодня я думаю о войне иначе, чем всегда. Вспоминаю слова Даниэля в
Мезоне: "Война дает тысячи и тысячи поводов к редчайшей человеческой
дружбе..." (Жестокие поводы и скоропреходящая дружба.) И все-таки он прав:
там была какая-то жалость и великодушие, какая-то взаимная нежность. Когда
проклятие обрушивается на всех, остаются лишь самые простые реакции, и они
для всех одинаковы. Есть ли у нас нашивки, нет ли - все мы равны; нас
объединяют те же страдания, то же рабство, та же тоска, те же страхи, те же
надежды, та же окопная грязь и часто та же похлебка, те же газеты. Меньше
маленькой лжи, меньше маленьких подлостей, меньше злобы, чем в мирной жизни.
Там так нуждаются друг в друге. Там любишь и помогаешь, чтобы тебя любили и
тебе помогали. Меньше личных антипатий, нет зависти (на фронте). Нет
ненависти. (Нет даже ненависти к бошу, жертве той же нелепости.)
И потом еще одно: силою вещей война - время раздумий. И для
некультурных и для образованных. Раздумий простых, глубоких. И, за немногими
исключениями, у всех об одном и том же. Может быть, непрерывное общение со
смертью заставляет размышлять даже самых, казалось бы, не склонных к этому
людей. (Пример - мой дневник...) Буквально у каждого своего товарища по
батальону я подмечал минуты такого раздумья. Раздумья одинокого, которое
становится потребностью, без которого не можешь обойтись, которое скрываешь,
уходя в себя. В тот единственный уголок души, который оставляешь для себя. В
этой вынужденной обезличенности размышление - последнее убежище личности.
Что останется от плодов этого раздумья у тех, кто уцелеет? Немного,
быть может. Яростная жажда жизни, во всяком случае, ужас перед бесполезными
жертвами, перед громкими словами, героизмом. Или, наоборот, тоска по
фронтовым "добродетелям"?

11-е.

Наличие расплавленной ткани в мокроте было установлено гистологически.
Никаких ложных пленок, а кусочки слизистой.

Вечер.

По правде говоря, я почти так же часто думаю о своей жизни, как и о
своей смерти. Беспрерывно возвращаюсь к прошлому. Роюсь в нем, как мусорщик
в отбросах. Концом крюка подцепляю какой-нибудь обломок, рассматриваю его,
изучаю, думаю о нем без устали.
Жизнь! Это такая малость... (И я считаю так вовсе не потому, что мои
дни сочтены. Это относится ко всякой жизни.) Архиизбито: короткая вспышка во
тьме нескончаемой ночи и т.д. Те, кто повторяет это в качестве общего места,
как мало они понимают смысл этих слов. Как мало чувствуют весь их пафос!
Праздный вопрос, но отделаться от него до конца невозможно: "В чем
смысл жизни?" И, пережевывая, как жвачку, мое прошлое, я ловлю себя нередко
на мысли: "А какой во всем этом толк?"
Никакого; абсолютно никакого. При этой мысли испытываешь какую-то
неловкость, ибо в тебя въелись восемнадцать веков христианства. Но чем
больше думаешь, чем больше глядишь вокруг себя, в самого себя, тем больше
постигаешь эту бесспорную истину. "Никакого толку в этом нет". Миллионы
существ возникают на земной поверхности, возятся на ней какое-то мгновение,
потом распадаются и исчезают, а на их месте появляются новые миллионы,
которые завтра также рассыплются в прах. В их кратком появлении никакого
толку нет. Жизнь не имеет смысла. И ничто не имеет значения, разве только
стараться быть как можно менее несчастным во время этой мимолетной
побывки...
Впрочем, этот вывод не так уж безнадежен, не так уж парализует, как
может показаться на первый взгляд. Чувствовать себя омытым, начисто
освобожденным от всех иллюзий, которыми убаюкивают себя люди, желающие во
что бы то ни стало видеть в жизни какой-то смысл; чувствовать так - значит
достичь чудеснейшего состояния просветленности, могущества, свободы. Больше
того: эта идея обладает, если уметь только воспользоваться ею, даже каким-то
тонизирующим действием.
Вспомнил вдруг корпус Б, зал в нижнем этаже, через который проходил
каждое утро, закончив работу в больнице. Как сейчас вижу: зал полон
ребятишек, они сидят на полу, играют в кубики. Там были хроники, калеки,
больные, выздоравливающие. Были там умственно отсталые дети, полуидиоты, и
другие, очень развитые. В общем, полное подобие микрокосма... Человечество,
если на него посмотреть через перевернутый бинокль... Многие ребята просто
переставляли кубики как попало, переносили их с места на место,
переворачивали их то одной, то другой стороной. Другие - более развитые -
подбирали кубики по цветам, выстраивали их по прямой линии, складывали из
них геометрические фигуры. Некоторые строители дерзали возводить маленькие,
шаткие домики. Иной раз какой-нибудь упорный, изобретательный и самолюбивый
зодчий задавался трудной целью и после десятка попыток воздвигал мост,
обелиск, высоченную пирамиду... Когда кончалась перемена, все это рушилось.
На линолеуме оставалась груда разбросанных кубиков в ожидании завтрашнего
дня.
В конечном счете довольно схоже с тем, что представляет собою жизнь.
Каждый человек, повинуясь единственной потребности - играть (какие бы
высокие предлоги он ни измышлял), строит жизнь сообразно со своими прихотями
и способностями из тех самых элементов, которые доставляет ему
действительность, из тех разноцветных кубиков, которые попадаются ему под
руку, - и так со дня рождения. Те, кто одарен, стараются сделать из своей
жизни сложную конструкцию, подлинное произведение искусства. Нужно следовать
их примеру, чтобы как можно лучше, веселей провести "перемену"...
Каждый, сообразно со своими возможностями. Каждый - из тех элементов,
которые дает ему случай. И так ли уж важно в самом деле - хуже или лучше
получится какой-нибудь обелиск или пирамида.

Той же ночью.

Мой мальчик, я раскаиваюсь в том, что написал вчера вечером. Если тебе
попадутся эти страницы, ты, должно быть, вознегодуешь. "Так мог думать
только старик, - скажешь ты, - или умирающий". Ты прав, конечно. Я и сам уже
не знаю, в чем правда. Существуют другие ответы, не просто негативные, на
тот вопрос, который ты, несомненно, ставишь перед собой: "Во имя чего жить,
работать, какова цель, которой стоит отдать себя всего?"
Во имя чего? Во имя прошлого и будущего. Во имя твоего отца и твоих
детей, во имя того, что сам ты - звено этой цепи. Развитие не должно
прерываться... Передать другим то, что тебе досталось, но обогатив,
возвысив.
Не ради ли этого мы живем?

12 сентября, утро.

Был средним человеком, не выше того. Средние способности, как раз в
соответствии с тем, чего требовала от меня жизнь. Средний ум, и память, и
дар ассимиляции. Средняя личность. Все прочее - маскировка.

После обеда.

Здоровье, счастье - только шоры. В болезни черпаешь наконец явное
видение мира. (Идеальным условием для того, чтобы понять себя и понять
людей, было бы переболеть и затем восстановить здоровье. Меня подмывает даже
сказать, что "человек, неизменно пользующийся хорошим здоровьем, неизбежно
дурак".)
Был средним человеком - не выше того. Без настоящей культуры. Культура
у меня была профессиональная, ограниченная моим ремеслом. Великие люди,
настоящие великие люди, не ограничены своей областью. Великие врачи,
философы, великие математики, великие политики никогда не бывают только
врачами, философами и т.д. Их мысль свободно движется в других сферах, бежит
за пределы специальных знаний.

Вечер.

О себе самом.
Я просто-напросто всегда был удачлив. Карьеру выбрал такую, в которой
легче всего было преуспеть. (Что уже само по себе показатель практического
ума.) Но ума среднего, хорошо уравновешенного, но лишь настолько, чтобы
использовать благоприятные обстоятельства.
Прожил в ослеплении гордыней.
Воображал, что всем обязан своему уму и своей энергии. Воображал, что
сам выковал свою судьбу и что мои успехи заслужены мною. Считал себя
незаурядным субъектом только потому, что сумел убедить в этом людей менее
способных. Маскировка. Ухитрялся вводить в заблуждение даже Филипа.
Обман, иллюзии, которые жизнь не замедлила бы разрушить. Меня, конечно,
ожидали жестокие разочарования. Я просто был бы хорошим врачом, таким, как
сотни других.

13 сентября.

Нынче утром розоватая мокрота. 11 часов. Лежу, дожидаясь Жозефа, банок.
Моя палата. Ненавистный маленький мирок, знакомый мне до последнего
гвоздика, до тошноты. Нет такой щелочки, царапинки на этой розовой стене,
следа от рамки, на которых тысячи раз не останавливался бы мой взор. И
неизменные girls над зеркалом! (Которых мне, может быть, недоставало бы,
если бы меня послушались и убрали их.)
Часы, долгие часы, дни, ночи на этой постели, и это я, когда-то такой
деятельный!
Деятельность, активность. Я был не просто активным. У меня был культ
активности, фанатический и ребяческий.
(Не хочу быть слишком суровым к своей прежней активности. Всему, что я
знаю, научило меня именно действие. Столкновение лицом к лицу с
реальностями. Действие воспитало меня. Даже этот кромешный ад войны я
выносил так твердо лишь потому, что он вынуждал меня непрестанно к
действию.)

Днем.

В сущности, мне следовало бы избрать хирургию. Я вкладывал в свою
работу темперамент хирурга. Чтобы стать действительно хорошим врачом, нужно
быть и созерцателем.

Вечером.

Все время вспоминаю о прежней чудесной, деятельной жизни. Не без
суровости. Я замечаю в ней сейчас долю - некую долю - притворства. (Перед
самим собой не меньше, во всяком случае - столько же, сколько и перед
другими.)
Моя слабость: вечная потребность в одобрении. (Нелегко признаться в
этом, Жан-Поль!)
Сотни раз убеждался, что мог проявить себя во всем блеске только в
присутствии других. Когда я чувствовал, что на меня смотрят, говорят обо
мне, восторгаются, я расцветал, росла моя смелость, решимость, сознание
силы; воля устремлялась в бой. (Примеры: бомбардировка Перонна, скорая
помощь в Монмирайле, удачная операция в лесу Брюле и т.д. Другой пример - в
довоенное время: я всегда был в сто раз проницательнее в диагнозах,
предприимчивее в лечении, когда действовал на глазах у моих сотрудников, в
больнице; другое дело - дома, у себя в кабинете, наедине с пациентом.)
Я понял теперь, что истинная энергия - нечто иное; она обходится без
зрителей. Моя энергия всегда нуждалась в присутствии других, чтобы дать
максимум того, что я мог дать. Будь я один на острове Робинзона, возможно, я
покончил бы с собой. Но появление Пятницы побудило бы меня к свершению
подвигов.

Вечер.

Упражняй волю, Жан-Поль. Если ты способен желать, ты сможешь достигнуть
всего.

14-е.

Рецидив. Ретростернальные боли, помимо всего прочего. И спазмы
непонятного происхождения. Беспрерывная рвота. Не смог встать с постели.
Гуаран принес газеты. В Швейцарии говорят о мирных предложениях
Австро-Венгрии{700} (?), а также о глухом революционном брожении в Германии
(?)... Значит ли это, что в Германию, благодаря посланиям Вильсона, проникли
демократические идеи? Более достоверно известие о продвижении американцев в
направлении Сен-Миеля. А ведь Сен-Миель - это дорога на Бриен, на Мец. Зато
мы подвигаемся на линии Гинденбурга{700}, которую считают неприступной.

16 сентября.

Немного легче. Приступы рвоты прекратились. Эти дни очень ослаб от
диеты.
Ответ Клемансо на попытки Австрии начать мирные переговоры. В высшей
степени неприятный ответ. Стиль кавалерийского офицера. Хуже того:
пангерманский стиль. Плоды недавних военных успехов уже дают себя знать: как
только один из противников решит, что превосходство на его стороне, он
раскрывает свои тайные замыслы, которые всегда оказываются
империалистическими замыслами. Вильсону придется выдержать не один бой с
государственными деятелями Антанты, если только победа союзников не будет
исключительно делом рук американских солдат. У Антанты был прекрасный случай
сказать открыто и честно, каковы ее цели. Но Антанта предпочла блефовать,
Антанта делает вид, что ее требования будут максимальными, и это из страха,
что иначе в момент подведения счетов ей не удастся вытянуть из побежденных
все, что только можно вытянуть. Гуаран говорит: Антанта пьянеет от любого
успеха.

17-е.

Они могут говорить все, что угодно, но это распространение очагов
бронхопневмонии следует рассматривать как форму обострения инфекции легких.

18-е.

Бардо долго меня осматривал и выслушивал, потом совещался с Сегром.
Явное ослабление правого желудочка, явление синюшности, и пониженное
кровяное давление.
Я ждал этого уже давно. Старая песня: "Поражены легкие - лечи сердце".
Повадки санитаров: они ухитряются быть вне пределов досягаемости, когда
спешно нужны больному, и вечно торчат в палате как раз тогда, когда их
присутствие кажется предельно неуместным.

Ночь с 19-го на 20-е.

Жизнь, смерть, непрерывное произрастание и т.д.
После обеда мы с Вуазене рассматривали карту фронта Шампани. Внезапно
вспомнил белесую равнину (кажется, где-то к северо-востоку от Шалона), где
мы остановились на привал, чтобы перекусить; меня тогда, в июне семнадцатого
года, прикомандировали к другому полку. Земля была так глубоко взрыта
бомбежками еще с первых дней войны, что на ней не произрастало больше
ничего, даже пырея. А ведь дело было весной, вдали от фронта, и все
пространство вокруг было вновь перепахано. И неподалеку от того места, где
мы расположились, среди мертвой меловой пустыни, вырисовывался зеленый
островок. Я направился к нему. Это оказалось немецкое кладбище. Могилы,
сровненные с землей, укрытые в высокой траве, а над этим еще свежим скопищем
трупов, - изобилие злаков, полевых цветов, бабочек.
Архибанально. Но сегодня это воспоминание волнует меня сильнее, чем
прежде. Весь вечер раздумывал над слепыми силами природы и т.д. Но так и не
сумел додумать эту мысль.

20 сентября.

Успешные бои на фронте у Сен-Миель. Успех на линии Гинденбурга. Успехи
в Италии, успехи в Македонии, успехи повсюду. Но... ценой каких жертв?
И это еще цветочки. Нельзя без тревоги наблюдать, как изменился тон
союзной прессы, с тех пор как мы почувствовали себя сильнее, чем противник.
С какой непримиримостью Бальфур{702}, Клемансо и Лансинг{702} оттолкнули
предложения Австрии! И это они, конечно, заставили Бельгию отвергнуть
предложение Германии!
Заходил Гуаран. Нет, думаю, что конец войны не так уж близок. Создать
германскую республику и вновь поставить прочно на ноги русского глиняного
колосса - на это потребуются долгие месяцы, а может быть, и годы. И чем
больше у нас будет побед, тем меньше мы будем склонны к искреннему
примирению, без которого невозможен прочный мир.

Гуаран. Бесполезный и досадный спор о прогрессе. Он сказал: "Итак,
значит, вы не верите в прогресс?"
Верю, верю, как же! Но что в том? Тысячелетия пройдут, пока оправдаются
наши надежды на человека...

21-е.

Завтракал со всеми внизу.
Любен, Фабель, Реймон - при всем различии взглядов, все в равной мере
узкие сектанты. (Вуазене сказал про майора: "Ни за что не поверю, что у него
есть мозг. Разве только спинной".)

Жан-Полю.
Нет истины, кроме преходящей.
(Помню еще те времена, когда все верили, что антисептика важнее всего.
"Убить микроба". А потом поняли, что вместе с микробом часто убивают живые
клетки.)
Идти осторожно, ощупью. Ничего не утверждать окончательно. В конце
всякого пути, если стать на него без оглядки, - тупик. (Примеров сколько
угодно, хотя бы из области медицины. Я сам видел, как выдающиеся ученые,
равные по силе, одинаковой прозорливости, страстные искатели истины, -
приходили в результате изучения одних и тех же явлений, производя совершенно
те же клинические наблюдения, к совершенно различным, даже диаметрально
противоположным выводам.)
С молодых лет освободиться от склонности к безоговорочным суждениям.

22-е.

Такие мучительные боли в боку, что, когда я примощусь хоть как-нибудь,
боюсь шелохнуться. Бардо уверял, что мазь из этилового парааминобензола
делает чудеса. Никак не действует.
Они сами уже не знают, где мне делать теперь прижигания. Живого места
не осталось.

25-е.

Со вчерашнего дня снова резко скачет температура.
Все-таки пытался сойти вниз. Но не смог, пришлось вернуться к себе и
лечь, - так задохнулся на лестнице.
Эта палата, эти розовые стены... Закрываю глаза, чтобы больше ничего не
видеть.

Думаю о предвоенном времени, о моей тогдашней жизни, о моей юности.
Истинным источником моей силы было потаенное ненасытное доверие к будущему.
Больше, чем доверие, - уверенность. А сейчас там, откуда шел ко мне свет,
беспросветный мрак. Это пытка, не прекращающаяся ни на минуту.

Тошнота. Бардо задержался внизу, принимал троих больных. Ко мне сегодня
после обеда дважды заходил Мазе. Не могу выносить его угрюмого вида, его
физиономии старого колониального вояки. Провонял, по обыкновению, всю
комнату потом. Чуть меня не вырвало.

Четверг, 26 сентября.