отлично осведомленный о намерениях России, отнюдь не сомневался, повторяя
свои предложения о посредничестве, в том, что они нереальны; я думаю, что он
не переставал умышленно вводить ее в заблуждение; я думаю, что в
действительности английское правительство считает в конце концов удачей все
то, что может сделать неизбежной эту войну, которая ему нужна, - которая ему
нужна, но инициативу которой оно не решалось и, может быть, никогда не
решилось бы взять на себя.
Он взглянул на брата. Антуан чистил яблоко и, казалось, перестал
интересоваться спором.
- Еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году, - заметил Штудлер,
поворачиваясь к Манюэлю Руа, - Англия сделала все возможное, чтобы вероломно
обострить франко-германские отношения из-за Марокко. Если бы не Кайо...
Глаза Жака остановились на Руа. Тот сидел в конце длинного стола При
имени Кайо он внезапно поднял голову, и его белые зубы блеснули.
В эту минуту Жуслен, который некоторое время сидел, задумавшись, и
рассеянно чистил кончиком ножа и вилкой свежий миндаль, лежавший перед ним
на тарелке, оставил это занятие и обвел весь стол своим ласковым взглядом.
- Знаете, как я себе представляю ту повесть, которую создадут будущие
историки, рассказывая о переживаемых нами событиях? - спросил он. - Они
скажут: "В один летний день, в июне тысяча девятьсот четырнадцатого года, в
центре Европы внезапно вспыхнул пожар. Очагом его являлась Австрия. Костер
был заботливо подготовлен в Вене..."
- Но искра залетела из Сербии! - прервал его Штудлер. - Ее принес
резкий, коварный северо-восточный ветер, который дул прямо из Петербурга!
- И русские, - продолжал Жуслен, - начали немедленно раздувать огонь!
- ...с непостижимого согласия Франции... - заметил Жак. - И они стали
дружно бросать в костер множество мелких вязанок хвороста, которые давно уже
держали наготове!
- А Германия? - спросил Жуслен. И так как никто не ответил, он
продолжал: - Германия в это время холодно смотрела, как вздымается пламя и
как разлетаются искры... Что это было - двуличие?
- Разумеется! - вскричал Штудлер.
- Нет! Быть может, это была глупость, - вмешался Жак. - Глупость и
спесь! Потому что она безрассудно чванилась тем, что может в любое время
сузить круг огня, расчистить место вокруг пожарища!
- ...и вытащить оттуда каштаны, - сказал Руа.
- Таких вещей не должно бы быть на свете, - грустно прошептал г-н Шаль.
Жуслен продолжал:
- Остается Англия...
- Англия! - вскричал Жак. - На мой взгляд, это очень просто: она с
самого начала располагала значительным запасом воды, вполне достаточным для
того, чтобы потушить пожар, и - обстоятельство, отягчающее вину, - она ясно
видела, как огонь вспыхнул и как он начал распространяться. Однако она
ограничилась тем, что крикнула: "На помощь!" - и не стала открывать свои
шлюзы... Вот почему, несмотря на роль миротворца, которую она постарается
приписать себе в будущем, она все же подвергается большому риску предстать
перед судом потомства как тайная сообщница поджигателей!..
Антуан, уткнувшись в тарелку, казалось, не слушал. Халиф взглянул на
Жака своими большими влажными глазами.
- Есть пункт, по поводу которого я не могу согласиться с вами, - это
позиция Германии! - Голос его вдруг зазвенел, выдавая снедавшее его тайное
волнение. - Я считаю, что Германия хочет войны!
- Еще бы! - бросил Руа. - Германия унаследовала мечту Карла
Пятого{202}, мечту Наполеона! Война из-за герцогств{202}, Садова{202},
тысяча восемьсот семидесятый год - все это этапы к завоеванию Европы! И от
этапа до этапа интенсивное усиление своего военного могущества, чтобы
быстрее достигнуть цели - гегемонии Германии!
Штудлер, который с опущенной головой ждал конца этой тирады, снова
наклонился к Жаку.
- Да, я верю в циничную преднамеренность политики Германии! Это она
из-за кулис с самого начала дергает за веревочку и заставляет действовать
Австрию!
Жак хотел заговорить, но Штудлер не дал ему, Халиф, по-видимому, был
охвачен необычным возбуждением. Он почти выкрикнул:
- Послушайте! Да ведь это бросается в глаза! Разве Австрия,
вырождающаяся Австрия, когда-нибудь позволила бы себе, будь она в
одиночестве, заговорить этим ультимативным тоном? И отказать всем
объединенным державам в их просьбе предоставить Сербии хоть какую-нибудь
отсрочку для ответа? И отклонить этот ответ, который был таким
умиротворяющим, даже не дав себе времени обсудить его? Конечно, нет! И если
предположить, что у Германии не было никаких задних мыслей насчет войны, то
как объяснить ее неизменно неприязненное отношение ко всем предложениям
Англии, быть может, неискренним, но, во всяком случае, дипломатически
приемлемым? Или ее отказ перенести спор на рассмотрение Гаагского
третейского суда, как это предложил царь?
- Все это в значительной мере может быть оправдано, - отважился
вставить Жак. - Германии были небезызвестны воинственные замыслы русского
панславизма. Она всегда держалась того мнения, что вмешательство держав в
австро-сербскую ссору могло повлечь за собой большую опасность, нежели их
отказ от вмешательства.
Антуан с живостью возразил брату:
- На Кэ-д'Орсе никогда не доверяли миролюбивым заверениям Германии. Там
давно уже сложилось внутреннее убеждение...
- "Внутреннее убеждение"! - иронически повторил Жак.
- ...что Центральные державы заранее решили избегать всего, что могло
бы предотвратить конфликт или хотя бы отсрочить его.
И, чтобы прекратить эту раздражавшую его обывательскую болтовню о
политике, Антуан положил салфетку на стол и встал.
Все последовали его примеру.
- Не надо забывать, что Германия сделала несколько попыток к
примирению, но ни русское, ни французское правительства не пожелали принять
их во внимание, - сказал Жак Штудлеру, когда они медленно выходили из
столовой.
- Притворство! Надо же ей было, несмотря ни на что, немного посчитаться
с общественным мнением Европы!
- Однако, - беспристрастно заметил Жуслен, - германский тезис -
необходимость карательной экспедиции против Сербии и строгая локализация
конфликта - отнюдь не указывал на стремление к войне против нас.
- Не говоря уже о том, - добавил Жак, - что если бы Германия
действительно хотела воевать, если у нее было желание раздавить Францию, то
она не стала бы ждать так долго. Зачем ей было упускать столько случаев,
которые представлялись ей в течение пятнадцати лет, - случаев, гораздо более
благоприятных, чем нынешний? Почему она не использовала франко-английское
столкновение из-за Фашоды{203} в тысяча восемьсот девяносто восьмом году?
Русско-японскую войну в тысяча девятьсот пятом? Боснийский кризис в тысяча
девятьсот восьмом? Марокканский - в тысяча девятьсот одиннадцатом?
- Я плюю на все это, - упрямо проворчал Халиф. - Плюю! - повторил он и
сунул в карманы сжатые кулаки.
Господин Шаль, застрявший у дверей, грыз кусок хлеба и все время
отходил в сторону, пропуская вперед остальных. Антуан замыкал шествие. Шаль
показал ему свой хлеб и подмигнул.
- Мой покойный отец тоже имел эту привычку: во время десерта ему
необходима была такая корочка... Так и со мной, господин Антуан. Это мое
любимое лакомство. - В его улыбке, как будто извинявшейся за такую
снисходительность к собственным слабостям, сквозило тем не менее некоторое
тщеславие: он гордился тем, что был обладателем столь необычных вкусов. Г-н
Шаль был слишком непосредствен, чтобы быть скромным.

Когда Жак и Жуслен переступили порог кабинета, куда был подан кофе,
Штудлер проскользнул между ними, взял их под руки и, наклонившись, продолжал
встревоженным, конфиденциальным тоном:
- Я плюю на это, потому что можно аргументировать без конца и всему
находить причины! Плюю, потому что у всех нас есть потребность считать
Германию виновной, считать, что мы одурачены. И каждый день, разворачивая
газету, я прежде всего ищу в ней - я этого не скрываю - доказательств
германского двуличия!
- Но почему же? - спросил Жуслен, остановившись у двери.
Халиф опустил глаза:
- Потому что я хочу иметь силу перенести то, что нам предстоит!..
Потому что, если мы подвергнем сомнению виновность Германии, будет слишком
трудно выполнять то, что все мы называем "нашим долгом"!
Жак не мог удержаться от горького смеха.
- "Патриотическим" долгом!
- Да, - сказал Штудлер.
- Неужели вы еще можете считаться с этим мнимым долгом, видя, что нам
готовят, прикрываясь этим словом?
Халиф передернул плечами, словно стараясь выпутаться из сетей.
- Ах, - продолжал он гневным и в то же время умоляющим тоном, -
перестаньте сбивать меня с толку! Ведь все мы знаем, что если, на наше
несчастье, во Франции будет завтра объявлена мобилизация, то мы, что бы мы
об этом ни думали, не станем от нее уклоняться.
Жак уже открыл рот, чтобы крикнуть: "А я стану!" - как вдруг заметил,
что Антуан, стоя посреди комнаты и обернувшись в его сторону, пристально на
него смотрит. Невольно парализованный, Жак уступил неожиданной мольбе,
которую прочитал в этом взгляде: он промолчал. Еще раньше, как только Антуан
вошел в комнату, Жак был поражен смятением, которое угадал в душе брата, и
оно взволновало его до глубины души, - совсем как в ту ночь, когда у
изголовья умирающего отца этот старший брат, бывший в глазах младшего
несокрушимым, неожиданно разразился рыданиями в его присутствии.
Антуан отвернулся.
- Манюэль, - сказал он, - будьте добры, налейте нам кофе, голубчик.
- И потом, - продолжал Халиф, все более и более воспламеняясь, - я
рассуждаю так: "Как знать? Быть может, великая европейская война больше
сделает для ускорения победы социализма, чем это могли бы сделать двадцать
лет пропаганды в мирное время!"
- Право, не представляю себе, каким это образом, - сказал Жуслен. - Я
знаю, некоторые из ваших доктринеров проповедуют догму, согласно которой,
чтобы начать революцию, нужна война. Но я всегда считал, что это "чисто
умозрительные выкладки", как умилительно выражается папаша Филип. Чтобы
рассуждать так, надо не иметь ни малейшего понятия о том, что будет
представлять собой современная вооруженная нация, мобилизованный народ!
Странная иллюзия - надеяться, что восстание, которое не могли осуществить
даже при расхлябанности нашего демократического режима, станет вдруг
возможным тогда, когда все революционеры будут загнаны в армию, как в
тюрьму, когда они окажутся в полной зависимости от военной диктатуры,
имеющей право располагать жизнью и смертью людей!
Штудлер не слушал. Он пристально смотрел на Жака.
- Война... - произнес он мрачно. - Что ж? Это три, может быть, четыре
месяца... Но если европейский пролетариат окажется в результате этого
испытания более сильным, более закаленным, более спаянным? Если после нее
действительно будет покончено с империализмом, с соперничеством вооружений?
Если народы создадут наконец прочный мир, мир под эгидой Интернационала?
Жак упрямо покачал головой.
- Нет! Все это сомнительное прекрасное будущее не нужно мне, если оно
будет оплачено ценой войны... Все что угодно, только не отречение от разума,
от справедливости перед лицом грубой силы и крови! Все что угодно, только не
этот ужас и не эта нелепость! Все, все, только не война!
Руа, слушавший его, уронил:
- Все?.. Даже оккупация врагом нашей территории? В таком случае для
нашего спокойствия давайте сейчас предложим немцам такие департаменты, как
Меза, Арденны, Нор, Па-де-Кале! Почему бы нет! И с удобным выходом к морю!
Жак слегка пожал плечами.
- Это, разумеется, не понравилось бы некоторым промышленникам севера.
Но неужели вы действительно думаете, что это внесло бы существенную перемену
в нищенское существование большинства рабочих и шахтеров? И неужели вам не
ясно, что большинство из них, если бы их спросить, предпочло бы это славной
смерти на поле битвы?.. - Его лицо оставалось мужественным и серьезным. - Я
знаю, что вы смотрите на войну и на мир как на естественно чередующиеся
этапы в жизни народов... Чудовищно!.. Это жестокое чередование надо
прекратить раз и навсегда! Надо, чтобы человечество, освободившись от этого
кровавого ритма, могло свободно направлять свою энергию на создание лучшего
общества! Война не разрешает ни одной из насущных проблем в жизни человека!
Она только ухудшает бедственное положение рабочего! Пушечное мясо во время
войны, раб, угнетаемый еще более жестоко после нее, - таков его жребий! -
Глухим голосом он добавил: - Для меня это просто: я не вижу ничего -
решительно ничего! - что могло бы быть хуже для народа, чем бедствия войны!
- Очень просто! - холодно произнес Руа. - И даже немного... упрощенно,
если хотите! Как будто народ ничего не выигрывает на войне, которая
заканчивается победой!
- Ничего! Никогда!
Раздался голос Антуана, отчетливый, резкий:
- Это не выдерживает критики!
Жак вздрогнул и повернул голову. До этого Антуан сидел за письменным
столом и, опустив глаза, был, казалось, занят тем, что распечатывал письма.
В действительности же он не пропустил ни одного слова из того, что
говорилось в нескольких метрах от него. Не поднимаясь с места, не глядя на
брата, он продолжал:
- Не выдерживает никакой критики с точки зрения истории! Вся история...
начиная с Жанны д'Арк...
- Гм! - насмешливо вставил Жуслен. - Кто знает? Может быть, не будь
Орлеанской девы, Англия и Франция слились бы в единую нацию... К немалому
бесчестию Карла Седьмого, согласен. Но, пожалуй, и к немалой выгоде обеих
наций: благодаря этому они избежали бы многих страданий...
Антуан пожал плечами.
- Будьте серьезны, Жуслен. Не станете же вы утверждать, что Германия,
например, ничего не выиграла ни от Садовы, ни от Седана{207}?
- Германия! - немедленно отпарировал Жак. - Немецкая нация!
Совокупность!.. Но народ? Но немец, человек из немецкого народа - что
выиграл он?
Руа выпрямился.
- А если к пасхе тысяча девятьсот пятнадцатого года, или даже раньше,
победоносная Франция отвоюет Эльзас-Лотарингию, расширит свою территорию до
естественной границы - Рейна, присоединит к своим владениям угольные
богатства Саара, увеличит свое колониальное могущество за счет германских
владений в Африке, если силой своего оружия она превратится в самую
могущественную державу континента, - можно ли будет утверждать тогда, что
французский народ ничего не выиграл, пожертвовав своими солдатами?
Он добродушно рассмеялся, затем, считая, как видно, что вопрос
исчерпан, вынул портсигар, взял стул, перевернул его и уселся верхом.
- Все это не так просто... Не так просто... - задумчиво прошептал возле
Жака Жуслен.
- Нет, - сказал Жак вполголоса, обращаясь к нему, - я не могу понять
насилие, даже если оно направлено против насилия! Я не хочу, чтобы в моем
рассудке осталась хоть одна щель, в которую могло бы проскользнуть
поползновение к насилию!.. Я отказываюсь от всякой войны, независимо от
того, как она будет окрещена - "справедливой" или "несправедливой"! От
всякой войны, откуда бы она ни исходила и чем бы она ни была вызвана!
Его душило волнение. Он замолчал. "Даже от гражданской войны!" -
подумал он, вспомнив свои страстные споры с революционерами, готовыми на
все, например с Митгергом. ("Не разнузданной ненависти и не убийству, -
говорил им Жак, - хочу я быть обязанным за торжество идеи братства - идеи,
которой я посвятил свою жизнь...")


    LXI



- Не так просто... - повторил Жуслен, окидывая всех тяжелым взглядом.
Он сделал паузу и заговорил уже другим тоном, словно собирая убегавшие
мысли.
- У нас, врачей, есть хотя бы одно преимущество - нас призывают не для
того, чтобы заставить играть кровавую роль... Нас мобилизуют не для того,
чтобы убивать, а для того, чтобы лечить...
- Да, да... - живо откликнулся Штудлер, и его влажные глаза с
благодарностью устремились на Жуслена.
- А если бы вы не были врачами? - с каким-то задорным любопытством
спросил Руа, переводя внимательный взгляд с одного на другого. (Все знали,
что, имея дело с военными властями, он никогда не пускал в ход своего
диплома, что во время пребывания в армии он после короткого стажа в лазарете
добился перевода обратно в воинскую часть и теперь числится младшим
лейтенантом запаса в пехотном полку.)
- Итак, милый Манюэль, - вскричал Антуан, - вы решительно не хотите
дать нам кофе!
Казалось, он искал любого предлога, чтобы прекратить спор и рассеять
группу спорщиков.
- Сейчас, сейчас, патрон, - ответил молодой человек. И он вскочил,
по-спортивному перекинув ногу через спинку стула.
- Исаак! - позвал Антуан.
Штудлер подошел. Антуан протянул ему конверт.
- Посмотри, филадельфийский институт наконец решился ответить... - И по
привычке добавил: - Приложить к делу.
Штудлер с удивлением посмотрел на него и не взял письма. Антуан криво
усмехнулся и бросил конверт в корзину.

Теперь только Жуслен и Жак продолжали стоять в углу просторной комнаты.
- Врач или не врач, - сказал Жак, не глядя в сторону брата, но голосом
более громким, чем если бы он обращался только к своему собеседнику, - врач
или не врач, но каждый мобилизованный, который является на призывной пункт,
поддерживает таким образом националистическую политику и соглашается на
войну. По-моему, вопрос остается одинаковым для всех: достаточно ли
распоряжения правительства, чтобы ты согласился принять участие в этой
бойне?.. Если бы даже я и не был... тем, что я есть, - продолжал он,
наклоняясь к Жуслену, - если бы даже я был покорным гражданином, довольным
установлениями своей страны, я не допустил бы, чтобы какое бы то ни было
соображение государственной пользы могло заставить меня нарушить мой
моральный долг. Государство, которое присвоило себе право насиловать совесть
тех, кем оно управляет, не может рассчитывать на их содействие. И общество,
которое не отдает себе отчета в основном - в моральной ценности отдельной
личности, - не заслуживает ничего, кроме презрения и протеста!
Жуслен покачал головой.
- Я был яростным дрейфусаром, - сказал он вместо ответа.
Антуан, который, казалось, был чем-то занят за письменным столом, круто
повернулся.
- Вопрос поставлен неверно, - произнес он резко. Не переставая
говорить, он встал и, глядя на брата, вышел один на середину комнаты. -
Демократическое правительство, каким является наше правительство, - пусть
даже его политика и оспаривается оппозиционным меньшинством, - стоит у
власти только потому, что оно законно представляет волю большинства. Вот
этой-то коллективной воле нации и подчиняется мобилизованный, когда он идет
на призывной пункт, - независимо от его личного мнения о политике
правительства, стоящего у власти!
- Ты ссылаешься на большинство! - сказал Штудлер. - Но ведь большинство
граждан, - чтобы не сказать - все без исключения, - хочет сейчас, чтобы
войны не было.
Жак заговорил снова.
- Во имя чего, - спросил он, неловко избегая прямо обращаться к брату и
стараясь все время смотреть на Жуслена, - во имя чего станет это большинство
жертвовать продуманными, законными принципами и ставить покорность
гражданина выше самых священных своих убеждений?
- Во имя чего? - вскричал Руа, внезапно выпрямившись, словно он получил
пощечину.
- Чего? - как эхо, отозвался голос г-на Шаля.
- Во имя общественного договора, - твердо произнес Антуан.
Руа посмотрел на Жака, потом на Штудлера, точно ожидая, чтобы они
возразили. Затем он пожал плечами, круто повернулся, быстро подошел к
креслу, стоявшему далеко, в амбразуре одного из окон, и уселся спиной к
говорившим.
Антуан, опустив глаза, нервно помешивал ложечкой в чашке и, казалось,
ушел в себя.
Наступило молчание, которое нарушил Жуслен.
- Я очень хорошо вас понимаю, патрон, - сказал он мягко, - и, пожалуй,
в итоге думаю то же, что и вы... Для нас, для нашего поколения, поколения
зрелых людей, современное общество, несмотря на его недостатки, это все же
реальность. Это готовый и относительно прочный фундамент, построенный
предыдущими поколениями и оставленный ими нам, фундамент, на котором и мы, в
свою очередь, нашли свое равновесие... Я тоже отдаю себе в этом отчет, и
очень ясный.
- Вот именно, - произнес Антуан. Не поднимая головы, он продолжал
вертеть ложку. - Каждый из нас в отдельности - существо слабое, одинокое,
беспомощное. Нашей силой, - во всяком случае, большей частью этой силы,
возможностью плодотворно применять эту силу, - мы обязаны социальной
группировке, которая нас объединяет, которая приводит в систему наши
индивидуальные энергии. И при современном состоянии мира это для нас не миф.
Это нечто определенное, ограниченное в пространстве. И это называется -
Франция...
Он говорил медленно, грустным, но твердым тоном, словно все это было
давно продумано им и он рад был случаю высказаться.
- Все мы - члены одного национального общества, и на практике все мы
ему подчиняемся. Между нами и этим сообществом, которое позволяет нам быть
тем, что мы есть, жить почти в полной безопасности и устраивать в его рамках
нашу жизнь - жизнь цивилизованных людей, - между нами и им уже тысячелетия
существует общепризнанная связь, договор - договор, который обязывает нас
всех! Тут не может быть вопроса о выборе, это непреложный факт... До тех
пор, пока люди будут жить в обществе, отдельные личности не смогут, мне
кажется, по собственной прихоти считать себя свободными от своих
обязанностей по отношению к обществу, которое их охраняет и благами которого
они пользуются.
- Не все! - отрезал Штудлер.
Антуан окинул его быстрым взглядом.
- Все! Быть может, в неравной степени, но все! И ты и я, пролетарий и
буржуа, и официант и метрдотель! Поскольку мы родились членами этого
сообщества, все мы заняли в нем место, из которого каждый из нас ежедневно
извлекает выгоду. Выгоду, требующую взамен соблюдения общественного
договора. И одно из первых условий этого договора требует от нас соблюдения
законов сообщества и подчинения им даже в том случае, если в результате
наших свободных индивидуальных рассуждений, эти законы порой и кажутся нам
несправедливыми. Отбросить эти обязательства - значило бы подорвать
фундамент учреждений, которые делают такое национальное сообщество, как
Франция, устойчивым, живым организмом. Это значило бы расшатать общественное
здание.
- Да! - вполголоса произнес Жак.
- И больше того, - продолжал Антуан гневным тоном, - это значило бы
поступать безрассудно: это значило бы действовать против истинных интересов
индивидуума, потому что беспорядок, который явился бы следствием этого
анархического бунта, имел бы для индивидуума бесконечно более злосчастные
последствия, нежели его подчинение законам, - даже если эти законы имеют
недостатки.
- Как знать! - с живостью возразил Штудлер.
Антуан снова бросил взгляд на Халифа и на этот раз сделал полшага в его
сторону.
- Разве нам как гражданам не приходится неоднократно подчиняться
законам, которые мы не одобряем как отдельные личности? Впрочем, общество
разрешает нам вступить с ним в борьбу: свобода мысли и печати еще существует
во Франции! У нас есть даже легальное оружие для борьбы - избирательный
бюллетень.
- Есть о чем говорить! - возразил Штудлер. - Чистейшее надувательство -
вот что такое во Франции твое всеобщее избирательное право! На сорок
миллионов французов нет и двенадцати миллионов избирателей! Достаточно шести
миллионов плюс один голос - половины всех голосующих, - чтобы образовать то,
что имеют наглость называть большинством! Итак, мы имеем тридцать четыре
миллиона дураков, покорных воле шести миллионов лиц, которые чаще всего
голосуют - ты и сам знаешь как: вслепую, под влиянием россказней в кабачках!
Нет, нет, француз не имеет фактически никакой политической власти. Имеет ли
он возможность изменять установленный государственный строй? Отвергать или
хотя бы просто обсуждать новые, навязанные ему законы? Его совета не
спрашивают даже тогда, когда заключают от его имени союзы, которые могут
вовлечь его в столкновения, где он сложит свою голову! Вот что называется во
Франции национальным суверенитетом!
- Прошу прощения, - спокойно поправил его Антуан. - Я не чувствую себя
таким уж беспомощным, как ты говоришь. Разумеется, у меня не спрашивают
совета по поводу каждого события общественной жизни. Однако если сообщество
придерживается политики, которая мне не нравится, никто не запрещает мне
подать голос за тех, кто будет бороться против этой политики в парламенте!..
До тех же пор, пока моему голосу не удастся удалить от власти тех, кто
представляет там мнение большинства, и посадить на их место людей, которые
изменят государственную политику в соответствии с моими взглядами, мой долг
прост. И неоспорим. Я обязан общественным договором. Я должен покоряться.
Должен повиноваться.
- Dura lex - все же lex!* - изрек г-н Шаль посреди всеобщего молчания.
______________
* Жестокий закон - все же закон (лат.).

Халиф ходил по комнате взад и вперед.
- Остается узнать одно, - проворчал он, - не явится ли в данном случае
революционный беспорядок, который могло бы вызвать неподчинение
мобилизованных, значительно меньшим злом, чем...
- ...чем самая короткая война! - закончил Жак.
Руа, находившийся в противоположном углу кабинета, сделал какое-то
движение, и пружины его кресла заскрипели. Но он промолчал.