- Не стоит видеть политику там, где ее нет,- мягко выговорила она Рене.- Шульц просто тоскует по домашней еде, по пиву, к которому привык дома. Он, наверно, слишком ругает здешнюю еду и напитки, но к Советскому Союзу он, как и все мы, относится с глубокой благодарностью. Это страна, которая приютила нас в тяжелую минуту и которой мы всем обязаны...- и долго еще распространялась таким образом, так что Рене уже не знала, что хуже: ругань Шульца или ее разглагольствования. Она решила не вмешиваться больше в чужие распри: скажешь что-нибудь против официальной версии, тебя предупреждают о твоем несоответствии и возможных последствиях, скажешь в ее защиту, заподозрят в доносительстве: она, иначе говоря, отчасти обрусела.
   Паулю она все-таки рассказала об инциденте в столовой: надо же было хоть кому-то излить душу - хотя и его начала остерегаться. Она даже предупредила его о том, что делится с ним и ни с кем больше. Он поглядел неодобрительно, но конечно же дослушал до конца: ни один разведчик не останавливается в таких случаях на полдороге. Ее соображения не были для него новостью.
   - Мои соотечественники? От них тут плачут. Вывезли всех подряд, а не как у вас - готовя каждого по одиночке... Тут не все ясно, Кэт. Дураков среди немцев мало. Может, он таким образом себя бракует? Чтоб за рубеж не послали. А его и не пошлют. Что там с таким нытиком делать?.. Не будь вообще наивной.
   Это была невинная месть с его стороны, и она не обратила на нее внимания.
   - А чем он будет тут заниматься?
   - Не знаю. В радио, например, работать. Вещать на великую Германию. Тут немцы скоро понадобятся. А доносить на них? Зачем? - и глянул с легким упреком.- Там и без меня есть уши. О вас это я так, по-дружески, настучал: чтоб в будущем остерегались.
   Она кивнула - в знак того, что инцидент исчерпан.
   - Там Клара вмешалась, все уладила.
   - Эта самого дьявола заговорит. Скоро мне понадобится...- и поскольку Рене не поняла его, пояснил: - У меня каша заваривается.
   Она поняла еще меньше и подняла голову в недоумении.
   - Луиза бунтует. Может, ты ее урезонишь? - попросил он со знакомой уже ей детской интонацией и пошел к себе: разговор происходил в ее номере, они встретились в коридоре, а он, вопреки обыкновению, не пошел в соседнюю комнату.
   Она пошла к Луизе, постучала. Та ответила не сразу, но пригласила войти. Когда Рене вошла, она сидела спиной к ней в глубине комнаты и вчитывалась в какую-то книгу. Свет от лампы падал на нее, и Рене увидела, что это немецкий путеводитель по Японии. Тут и Луиза поняла, что совершила оплошность: самой большой тайной, которую скрывали жильцы этой гостиницы, было место их будущей работы. К гневу, испытываемому ею до этого, прибавилась новая досада, она рывком засунула книгу под подушку, подальше от глаз непрошеной гостьи, и стала во весь рост, пряча взгляд, мечущий молнии. Речь ее, прежде рваная и обрывистая, которую Рене понимала с трудом, да и Пауль вынужден был прислушиваться, чтобы разобрать богемную берлинскую скороговорку,- стала необычайно четкой.
   - Вы завтракать идете? Я сегодня пропущу. Идите с Паулем! - и резко отвернулась: глаза ее сверкнули и налились слезами, а некрасивое неправильное лицо набухло и покрупнело еще больше - она была близка к истерике.
   Ни о каком завтраке не было и речи, Рене не за этим шла сюда, но поневоле ретировалась:
   - Встретимся тогда за обедом.- День был воскресный...
   Она засела у себя в номере, раздумывая над тем, что происходит у нее на глазах и не находя в нем смысла. Через некоторое время она пошла за чем-то в администрацию и как нарочно столкнулась на лестничной площадке с женщиной, вышедшей из комнаты Пауля. Женщина эта, рослая, даже дородная, из тех, кого она причисляла к русским красавицам, глянула на нее со стеснительной улыбкой и прошла мимо, а за ней в двери показался задержавшийся на миг Пауль. Увидев Рене, он удивился, решил, что она за ним шпионит. Она же боялась именно того, что он ее в этом заподозрит - и всем своим отчаянным видом и взглядом показала, что попала сюда совершенно случайно. Он усмехнулся, пошел за женщиной далее, а Рене как в столбняке отправилась к администратору, с трудом припоминая на ходу, зачем он ей вдруг понадобился...
   Пауль позже зашел к ней.
   - Это моя жена, Кэт. Я советский гражданин, и это моя законная супруга. По субботам она ко мне приезжает. Ночевать-то я тут должен... Она все понимает, а Луиза бастует. Женщины требуют своего, но мы не можем жить как все, нормально... А у Луизы еще и не все в порядке с нервами... В такой степени, что я не знаю, ехать ли нам вместе или нет. Там такое непозволительно... Вы когда кончаете учиться?
   - Через полтора месяца.
   - Нет, мне это не подходит. Я скоро уезжаю. Вы извините, если я не попрощаюсь с вами, все зависит от случая. Давайте руку, Кэт. Может, еще увидимся...
   Он ушел, не зайдя к Луизе, которая слышала, конечно, все его перемещения и, наверно, затаила на него новое зло, а Рене осталась сидеть у себя, раздумывая над тем, в каких отношениях находится ее теперешняя профессия с привычными моральными ценностями, которые жили в ее сердце и которым, чувствовала она, грозила опасность со стороны ее новых друзей и соратников...
   Он и в самом деле вскоре уехал не простившись. Луиза тоже исчезла куда, никому известно. В один из освободившихся номеров въехала Клара. Вблизи она оказалась не столь громогласна и утомительна, какой представлялась на расстоянии. У нее был поклонник, гамбургский моряк Герберт - такой же Герберт, как и Рене - Кэт и кто-то еще - Клара: имена давались для маскировки. С ним она забывала свое доктринерство и всезнайство и опекала его как маленького ребенка. Это был очень стеснительный и интеллигентный матрос - Рене таких прежде не видела. Он был настолько деликатен и щепетилен, что не посмел переехать в номер Луизы, чтоб не компрометировать подругу,- Клара не могла этого простить и все время мягко выговаривала ему за это. Вместо Герберта сюда вселился некий вьетнамец, вконец засекреченный и зашифрованный. Он жил, как ночная бабочка, и, если б не потребность в еде и других делах, его б никто не видел и не слышал: он выходил из своего номера и крался по коридорам ночью, когда остальные располагались удобнее в своих креслах: набирал в буфете продукты на сутки и шел боком назад, стараясь, чтоб его если увидели, то не в фас, а в профиль, будто так труднее было запомнить и опознать впоследствии.
   - Видишь,- говорила Клара Герберту,- вместо него ты бы мог здесь идти. Тоже, как он, красться, как воришка. Ты ж у нас воришка: крадешь то, что тебе не положено...- и Герберт не знал что ответить, смущался и отмалчивался.
   Они были влюблены друг в друга и готовились к совместной командировке. В присутствии Рене они вели себя безукоризненно, но так, что ей все время казалось, что они ждут не дождутся, когда она их оставит. Она охотно их покидала: ей доставляло удовольствие ублажать эту и без того счастливую парочку. Теперь она проводила много времени в семье Марии: та на прощание дала ей в Берлине московский адрес - самое ценное свое достояние. Ее муж, чех Дицка, жил с матерью в коммуналке на Собачьей площадке. Когда она пришла к ним в первый раз, он не знал, куда ее посадить и какие воздать почести. Он знал, что не имеет права задавать ей вопросы - кроме самых пустых и бессодержательных, и все спрашивал, как чувствует себя Мария и как выглядит: пытался по невинным ответам Рене домыслить и воссоздать все прочее напрягался и чуть ли не входил в транс, как медиум-прозорливец на сеансах ясновидения.
   - Но настроение у нее бодрое? - допытывался он в десятый по счету раз.-Головы не вешает?
   - Нет,- успокаивала его Рене.
   - Это главное,- итожил он.- А как у нее с венами на ногах? У нее же ноги больные.
   Рене ничего не знала про больные ноги Марии.
   - Вроде ничего. Мы с ней много ходили по городу.
   - Значит, не жалуется. А раз так, значит, не очень беспокоят...
   На самом же деле ему хотелось знать, конечно, не это, а то, как живет его горячо любимая им жена, чем занимается и каким опасностям подвергается. Он был коминтерновец, работал в соседнем отделе, знал, что делалось в Германии, и на душе его было тревожно. Он старался скрыть это от матери.
   - Вроде ничего себя чувствует,- переводил он на чешский: его мать, как и многие другие пожилые родители взрослых детей-коммунистов, переехавших в Союз, продолжала говорить на языке своей родины. Сам Дицка свободно говорил на трех языках, и Рене оставалось только выбирать, какой больше подходит по настроению; в последнее время она старалась говорить по-русски, но это давалось ей пока плохо.- И выглядит хорошо...
   Мать принимала это к сведению, кивала, тоже довольствовалась малым, не спрашивала большего и щурилась спокойно и доброжелательно. Но Рене чувствовала за этим невозмутимым и нетребовательным фасадом нечто иное: в сморщенном от сплетения старческих морщин лице и в самой посадке головы была какая-то незримая застарелая горечь и негласный дух противоречия. Может, старуха думала в эту минуту о том, что у ее сына не самая лучшая супружеская жизнь на свете, что жена не может жить отдельно от мужа и подвергаться на стороне чудовищным опасностям, а муж при этом не имеет даже права спросить, что происходит, и довольствуется пустяками: старики часто боятся высказаться вслух, и нужно следить за игрой теней на их рембрандтовских лицах, чтобы приобщиться к их думам и сомнениям...
   - А как она одета? - задавал новый вопрос Дицка, думая хоть так подобраться к существу дела.- Там холодная зима была?
   - Не очень.- Здесь Рене могла позволить себе большую откровенность и подробно и обстоятельно описывала гардероб Марии и погоду в Берлине.
   - Значит, в этом отношении все в порядке,- в очередной раз утешался Дицка.- А остальное вы мне обе когда-нибудь расскажете? - надеялся он вслух и глядел на Рене бодро и просительно разом - она соглашалась, но большего из нее нельзя было вытянуть...
   Дицка, несмотря на занятость, обошел с ней все московские театры: у Рене было впечатление, что он относится к ней не как к товарищу жены, а как к ней самой, к ее второму воплощению. Она посчитала, что была на семнадцати спектаклях. Больше всего ей запомнились "Ревизор" Мейерхольда, "Бронепоезд 14-69" во МХАТе и "Красный мак" в Большом. Но еще больше полюбилась ей московская публика. Она и сама обожала театр, но москвичи любили его особым образом, самозабвенно и трогательно. На сцене громко, ясно и во всеуслышание излагали свои мысли, спорили, ссорились и мирились актеры, и зрители, сами такой свободой не обладавшие и предпочитавшие в жизни глухие намеки и иносказания, с восторгом следили за смельчаками, любовались их ораторскими позами, бесстрашными разоблачениями и выпадами в адрес врагов и недоброжелателей. Сцена дополняла жизнь, возмещала ее изъяны, и артисты, безмерно талантливые и почти гениальные в своем театральном рыцарстве, были героями поколения: они за него говорили и безумствовали. А еще была музыка: балет и опера. Москва, бедная и недоедающая, с хлебными карточками, с перегруженным транспортом, с людьми, гроздями висящими с дверей переполненных трамваев (метро только начинали строить) встречала ее в театрах роскошью постановок, энтузиазмом публики, европейским уровнем исполнительства...
   После спектакля Дицка настаивал на том, чтобы она шла к ним на чай с чешскими пирожками, которые пекла мать из ностальгической любви к прошлому. Рене, у которой к этому времени смягчился казарменный режим, так что она могла даже ночевать вне гостиницы, не имела сил отказаться - у нее появился второй дом в Москве, более обжитой и человечный, чем первый. В квартире жили несколько семей, все были дружны и сообща встречали праздники. Она запомнила один вечер, который открыл ей глаза на русское общежитие. Это был какой-то праздник: может быть, день Восьмое марта. Рене знала, что должна скоро уехать, и для нее это было еще и прощание со страной - хотя сказать это вслух она по-прежнему не имела права.
   Все, как обычно, собрались на кухне. Семен Иванович, один из соседей Дицки, обычно устраивавший кухонные посиделки, человек кипучей и проворной деятельности, вопросительно поглядел на новую, совсем юную гостью.
   - Это Кэт. Знакомая Марии,- представил Дицка, и Семен Иванович понятливо кивнул.
   - А вы сами откуда будете? - Рене не поняла замысловато поставленного вопроса и затихла в замешательстве.
   - Она еще плохо говорит по-русски,- помог Дицка.- И вообще, Семен, не спрашивай.
   - Ясно! - разобрался во всем сосед и проникся к Рене уважительным чувством: он любил все героическое.- Подруге Марии у нас всегда место найдется! - и усадил ее на место, которое показалось ему наиболее достойным.- Когда ж она сама к тебе приедет, Дицка?
   - Не знаю, Семен,- с превеликим терпением отвечал тот.
   - И как она вообще? Ничего не знаем! - сокрушался за него Семен.- Но видно, так надо... Вам в Москве нравится? - спросил он Рене: из вежливости и еще потому, что ему, как многим москвичам, в самом деле позарез хотелось узнать чужое мнение о собственном городе, будто своего было недостаточно.
   - Нравится,- пролепетала она.
   - Ну вот! - отозвался тот, удовлетворенный.- А говорите, не может по-русски. У нас здесь всех лучше. Сушки наши едите? Зубы есть?
   - Есть.
   - Потому что у нас такое угощение, что без хороших зубов делать нечего.- На трех отдельных столиках, сдвинутых вместе в один большой, были дешевые сласти и выпечка: конфеты, сухари, сушки горой и, на счет, бублики.-А что Феклы нет? - спросил он у своей крупной, рыхлой жены, сидевшей рядом, неловко молчавшей и предоставлявшей ему вести переговоры с заграницей. Супруга застеснялась - за нее отвечал сын, которому было лет пятнадцать: он был бойчее и современнее родителей.
   - Нести с собой нечего. Хлебные карточки потеряли.
   - Как это?.. Это сухари в хлебном отделе по карточкам даются,- объяснил он Рене, ровным счетом ничего из этого не понявшей.- Что ж у них, и хлеба нет?
   - Не знаю,- сказал сын.
   - Так спроси! Без хлеба-то нельзя... Ладно, разберемся. У нас вроде праздник сегодня? Женский день? Может, по этому случаю того-этого? загорелся он, обращаясь за разрешением к жене, которая, как оказалось, правила его балом.
   - Ничего. Женщины потерпят,- ответила она за всех.- Мы еще к этому празднику не привыкли.- А там - как знаешь,- прибавила она затем: чтоб не предстать в глазах соседей семейным деспотом.- Как хотите,- но муж уже все понял.
   - Нет так нет. Чаем обойдемся,- не унывая решил он и послал сына за отсутствующими соседями: - Давай зови их. Что это значит - нести нечего? Сегодня им нечего - завтра, может, нам? Тут на всех хватит...
   Сын привел приятеля, сына соседки - сама она осталась дома.
   - Что мать не пришла? - спросили его.
   - Не хочет.
   - Садись ты тогда. Вот тебе за двоих большая чашка...
   Чуть позже пришла и она - стала на пороге, глядя на собравшееся общество.
   - Садись, что стоишь? Что раньше не шла?
   - Да злюсь на себя, что карточки потеряла,- и присела на край стула, будто отсутствие паевого взноса не давало ей прав на большее.
   - Как это потеряла? Небось украли?
   - Может, и украли,- согласилась она.- Никого ж за руку не поймала. Давайте лучше не говорить об этом. А то снова переживать начну. Налейте мне чаю, попрошайке.
   - Да конечно нальем. У нас гостья сегодня. Подруга Марии.
   - Вижу. Поэтому и пришла: любопытная... Совсем, гляжу, молодая.
   Самой ей было лет тридцать пять, она работала в типографии и жила вдвоем с сыном.
   - Вот я и говорю! - сказал Семен, хотя прежде не говорил ничего подобного.- Ей бы в школе учиться. В институт ходить, а она по заграницам мотается. И серьезная вроде девушка. Положительная...
   Рене знала, что речь идет о ней, и обратилась за помощью к Дицке. Тот наскоро перевел.
   - По-французски говорят,- заметил наблюдательный Семен.
   - А ты откуда знаешь? - не поверила жена.
   - А я так - не понимаю, но угадываю. Так ведь? - спросил он Рене.
   - Этого нельзя спрашивать, Семен,- сказал за нее Дицка.- Я сам не знаю.
   - Так я и не спрашиваю,- лукаво возразил тот.- Вслух только свое мнение высказываю...
   Семен Иванович излучал некую постоянную живость, тепло и участие. Он пронял ими Рене.
   - Это неважно,- улыбаясь сказала она на своем чудовищном русском.- Кто я и откуда...- и неожиданно для себя самой добавила: - Скоро уезжаю...
   Дицка вопросительно глянул на нее. Семен Иванович понял без дальнейших расспросов.
   - А вот за это-то надо и выпить! - решил он.- И тут ты меня, жена, не остановишь!..- и пошел к себе и мигом вернулся с сокровенной бутылкой. Все молча ждали его возвращения, будто он чего-то не договорил и остальные ждали продолжения его речи. Оно и в самом деле последовало:
   - За благополучное возвращение ваше выпьем - не знаю, как вас по имени и отчеству, только думаю, никакая вы не Кэт - но это уж не наше дело. Что ж мы, не понимаем? Он вон как Марию ждет. Весь извелся. А когда приезжает, вы и представить не можете, что с ним делается. Весь изнутри горит и светится. Вы приехали - он и то вон: просветлел весь, забегал, засуетился... Вон какую жизнь себе выбрали. Врагу не пожелаешь,- и стал разливать водку, сберегая каждую каплю и распределяя всем поровну.
   А мать Дицки, сидевшая до того рядом немым статистом, не понимавшая в разговоре ни слова и в нем не участвовавшая, здесь, кажется, все поняла и ее старое сморщенное лицо печально дрогнуло и застыло затем в еще большем оцепенении...
   В середине марта 34-го кончилась учеба Рене в школе. Ей было уже двадцать. Заместитель Берзина вызвал ее незадолго до этого к себе, спросил, куда бы она хотела поехать: у нее был выбор из нескольких стран. В Китай, сказала она, найдя эту страну в коротком списке. Почему туда? Потому что Китай был тогда горячей точкой планеты. Там действовала своя Красная Армия, освободившая районы, которые были названы советскими и управлялись коммунистами. Им помогали антифашисты разных стран, и в первую очередь Советский Союз, принимавший дело китайской революции за свое собственное. Даже балет Глиэра, так ей понравившийся, был посвящен китайской революции...
   Все это она говорила, потому что привыкла к этому времени читать газеты и при необходимости говорить цитатами. Да она и в самом деле так думала, но было еще одно обстоятельство, которое побудило ее к этому выбору и о котором она умолчала. Рядом с Китаем была Япония, а в ней - Пауль. Когда вам предлагают поселиться в чужой, незнакомой вам стороне, то вы поневоле стараетесь держаться людей, хоть сколько-нибудь вам знакомых...
   - В Китай так в Китай,- сказал он.- Нас это тоже устраивает. Вас там ждут с нетерпением... Погодите, Рене,- остановил он ее, будто она хотела уйти раньше времени.- Тут для вас подарочек...- и, порывшись в бумагах, подал ей лист бумаги, вполовину исписанный знакомым почерком. Она подпрыгнула от радости и неожиданности.
   - Можно здесь прочесть? - по-детски попросила она.
   - Читайте, конечно,- и стал наблюдать за ней черным оком испытанного ловца душ, их знатока и поимщика.
   Это было письмо от отца, переданное бог знает какими путями, но наверняка - по просьбе ее собеседника. Отец остался верен себе: написал только о своих делах и еще, намеками, о каком-то особом положении во Франции - не мог ради такого случая съездить в Стен, навести справки о сестре и о матери. А может, писал наспех, по требованию...
   - Я могу взять это с собой?
   - Да, конечно!.. Только туда его не берите...
   Это было самым обидным из всего им сказанного, но она была все равно благодарна ему, что называется, по гроб жизни...
   Ей предстояла дорога в Китай: снова через Берлин - в Италию и оттуда пароходом до Шанхая.
   3
   У нее было два паспорта: один - до Берлина, другой - для последующего, вполовину земного шара, путешествия. В первом была голландская фамилия, которую невозможно было произнести без насилия над собой: она боялась, что не вспомнит ее или не выговорит. Прежде она легко пересекала границы: у нее было простодушное и приветливое от природы лицо, в ней трудно было заподозрить злоумышленницу, и она научилась этим пользоваться - здесь же испугалась. Все, однако, прошло гладко. Ей дали место в люксовом вагоне (что было нечасто, потому что денег у Разведупра было мало и на всем экономили) немец-пограничник отнесся к ней снисходительно: изучил только печати в паспорте, остался ими доволен и вернул, ни о чем не спрашивая. В Берлине она, выполняя инструкции, сдала вещи на хранение в соседнем универмаге, прошла налегке в туалет, изорвала голландский документ в мелкие клочья, спустила их в унитаз, а фотографию, как ей было сказано, тоже изорвала, но не отправила туда же, а разжевала и проглотила, будто сброса в канализацию было недостаточно. После этого она стала уругвайкой Денизой Жислен двадцати трех лет, родившейся в Брюсселе и проживавшей в Нью-Йорке, там же получившей паспорт, а китайскую визу - в китайском посольстве в Риме. Она ехала в Китай на два года - для изучения языка и местных нравов. Быть уругвайкой ее определили товарищи из Управления: устроили ей экзамен и признали ее испанский для этого достаточным. Между тем она учила его только в лицее и не имела потом практики. Расчет был на то, что у нее не будет случая говорить на этом языке,- или же на то, что в Уругвае так коверкают испанский, что сами испанцы плохо его разбирают.
   В Берлине она пробыла ночь. Она еще раз проверила вещи и, заглянув в лыжные ботинки, оставшиеся с альпийского курорта, к великому ужасу своему, нашла, что они набиты - хуже не придумаешь - страницами, вырванными из журнала "Большевик". За это и в Москве могло попасть: могли спросить, как она обращается с партийной печатью,- а о чем бы спросили здесь, лучше было и не думать. Это была ей наука. Она была серьезная, осмотрительная девушка, но каждый из нас может быть поразительно беспечным. Впрочем, говорила она себе, это палка о двух концах: бездумность опасна, но без уверенности в себе тоже не обойдешься, а где грань между одним и другим, никто сказать не в состоянии. Она сожгла скомканные листы, набила ботинки немецкими газетами и решила впредь быть внимательней. "Не надо вообще,- говорила она себе,- брать в дорогу лишнее. Лыжные ботинки в Шанхае пригодиться не могут, я взяла их из женского скопидомства и еще,- добавляла она в свое оправдание,- в память о моей несостоявшейся светской жизни."
   Через день она была в Милане, красивейшем, описанном Стендалем городе. Она не имела времени обойти его или хотя бы обвести взором, но постояла в священном трепете перед "Тайной вечерей" великого Леонардо: есть места, которые культурные люди не могут обойти стороною. Воздав должное святыне, она вернулась к своим обязанностям. Ей нужно было сообщить в Москву, что она благополучно добралась до Милана, и дать для этого объявление в "Коррьере делла Сера", что она потеряла любимого белого пуделя и готова щедро вознаградить того, кто его разыщет. Объявление далось ей трудно: итальянский и французский - родственники, но давно разошлись в стороны, а нужно было составить фразу так, чтобы сойти за местную: не приехала же она издалека, чтобы объявить об этой пропаже. Ее начальники тоже были хороши, раз придумали такую ловушку. Но или редакция не отвечала за тексты объявлений, или Рене написала его грамотно, ей и это сошло с рук, и память об утерянном друге до сих пор хранится в старых подшивках этой газеты.
   В Венеции ей не пришлось уже думать об архитектурных красотах города и любоваться каналами, как это делают все, кто сюда приезжает. Выяснилось, что она попала в ту еще историю. Ей было велено приехать 24 марта в Триест, чтоб сесть там на один из двух пароходов, отбывающих в Шанхай по 26-м числам месяца: "Граф Верде" или "Граф Россо". На месте же оказалось, что отбывают они по очереди не по 26-м, а по 16-м числам,- кто-то ошибся на десяток, а ее положение, из-за этой путаницы с графьями, сразу стало безвыходным. Денег было в обрез, жизнь в Венеции, городе туристов, безумно дорога, ей бы никак не хватило до 16-го апреля, да и ждали ее в Шанхае пароходом этого месяца, а не следующего. Она стала искать попутное торговое судно, которые - она знала это с французских времен - соглашаются брать на борт пассажиров, хотя и делают это украдкой, не оглашая дополнительные прибыли. Правда, теперь возрос риск, что ее могут заподозрить в пути или на берегу: из-за того, что она пользуется сомнительными средствами передвижения.
   Ей повезло: она нашла в порту сухогруз "Полковник ди Лана", где были кабины для попутчиков. Капитан судна был одновременно и его владелец - все решили за несколько минут, не сходя с места. Кроме нее был еще один пассажир - молодой юрист из Германии, еврей, уходивший от нацистов, начинавших расширять свое "жизненное пространство",- пока что не за пределами страны, а за счет внутренних резервов - коренных, но "инородных" граждан. Он-то как раз и выбрал сухогруз, чтоб не брать билетов на регулярный пассажирский рейс, где его могли снять с парохода и передать немцам: в Италии у власти был Муссолини, и итальянцы обязались помогать Гитлеру, хотя не старались преуспеть в этом. Пассажир был в нездоровом, взвинченном состоянии духа: нервничал, говорил и делал глупости и был притчей во языцех матросов и кают-компании. Впрочем, итальянцы хоть и подтрунивали над ним, но относились к нему порядочно: помогали, собственно, бежать от Гитлера, хотя офицеры судна, по всей очевидности, принадлежали к правящей фашистской партии. Итальянцы, думала она, наблюдая за ними, народ живой, общительный и расположенный к иностранцам, которые любят ездить в их страну,- фашизм у них не столько в груди, сколько на ней: в мундирах и в знаках отличия. Ей это тоже было на руку.