- Вступите в комсомол или в партию,- только взглянув на него, предложили они.
   - Почему именно я? - удивился он.
   - Потому что вы нам подходите.- Сын ходил как потерянный между павильонами и площадками для митингов, и на лице его было написано, наверно, понравившееся им раздумье и глубокомыслие.
   - Чем же?
   - Нам такие нужны,- не вдаваясь в подробности, объявила одна из них.
   - Я вам не подойду.
   - Чем? - осведомились они: французский ум не терпит недоговоренностей.
   - Я из Советского Союза.
   Короткое молчание и, как всегда во Франции, молниеносный ответ:
   - Тогда и в самом деле не нужно...- и пошли дальше, а он отчего-то обиделся...
   Но главное было впереди. Рене, зная, что никогда больше сюда не приедет, твердо вознамерилась встретиться на этот раз со своей бывшей подругой, Марсель Кашен, о которой она точно знала, что она живет и здравствует, поскольку только что вышла ее книга о покойном родителе. Она даже привезла с собой письма, которые были некогда ей написаны - Огюстом Дюма, о котором Рене не знала, жив ли он или нет, но любовные послания которого сохранила, потому что была, как было сказано, надежнейшей из почтальонок.
   Добиться встречи было непросто. В Париже они обратились в "Юманите" и вызвали оттуда журналиста, именем и телефоном которого Самуил запасся в Москве: его дал ему знакомый француз, неудачливый литератор и бывший коммунист, ругавший у себя дома все и вся, включая прежних товарищей по партии,- неудачный литературный опыт способствует такому настроению. Журналист назначил им свидание у стен своей газеты и вел себя как шпион на тайной встрече: боялся, что их сфотографируют, оглядывался по сторонам, не делал записей и все подгонял и торопил события. У обоих наших гостей впервые возникло здесь малоприятное для них чувство, что они не совсем обычные туристы, что французам надо их избегать и остерегаться. Он обещал, однако, навести справки о Марсель (будто ему до сих пор о ней ничего не было известно) - это означало, в переводе на человеческий язык, что он спросит ее, захочет ли она с ними встретиться. Марсель захотела, и они направились на встречу матери с прошлым, перед которой Рене трепетала как перед первым и последним в жизни экзаменом. Сыну невольно передалось ее волнение - он насторожился и снова ушел в глаза и уши.
   Марсель была замужем за видным кардиохирургом, тоже коммунистом. Обоим было за семьдесят, но муж еще работал, да и она трудилась на благо партии. Жили они в роскошном особняке под Парижем, обвешанном старыми гравюрами и картинами импрессионистов - видимо, подарками отцу, который всегда хвастал знакомствами с художниками. Подруги встретились, прослезились, но не обнялись: держались на расстоянии. Потом Марсель написала Рене, что та была в этом виновата: "была на известном отдалении", а у Рене было чувство прямо противоположное. Профессор встретил их неловко, почти чопорно:
   - Вы извините, что мы так роскошно живем, это не мы виноваты, а буржуазия, которая нам столько платит...
   Наверно, товарищи по партии не раз упрекали его в роскоши, люди завистливы, но тут он ошибся адресом: Рене была только рада, что ее подруга живет так хорошо и просторно. Дом был прекрасен: комнаты в нем следовали одна за другой, закручиваясь вокруг оси дома и разделяясь лишь разными уровнями пола, поднимавшегося ступеньками, как по спирали, а в окна глядел сад: теперь без цветов и плодов, но в иное время радовавший, наверно, глаза хозяев. Профессор уловил взгляд Рене и неправильно его понял:
   - Никак не сделаем обрезку. Эти слесаря и садовники - те еще типы: приходят, когда им вздумается. У вас тоже так?
   Мать с сыном не знали, как в этом отношении обстоит дело в России, и не могли удовлетворить его любопытство. Профессор, раскручиваясь, разошелся:
   - Это все оттого, что люди должны делать черную работу - это их унижает, и они протестуют таким образом. От чего нам не легче. Когда я вижу, как садовник в моем саду обрезает деревья, или вижу клерка в банке, который каждый день делает одно и то же: считает чужие деньги, я каждый раз восклицаю про себя: как это унизительно! (Comme c'est degradant!)
   При всем волнении, вызванном встречей с Марсель, и при всем ее расположении к этому дому, Рене не могла не отозваться: пролетарский цензор не умолкал в ней.
   - А что в этом унизительного? - впрочем, в один голос с сыном спросила она.- Обрезка деревьев - чудная работа, а что касается клерка, то что ж ему еще делать как не считать чужие деньги? - Но профессор не привык к возражениям - только повысил голос и продолжал утверждать свое, считая, что суждение профессора не подлежит оспариванию - накинулся теперь на опаздывающего слесаря:
   - Да не защищайте вы их! Вот слесарь - мы его три дня ждем, чтоб починил отопление. Все кормит обещаниями. Вы не чувствуете: холодно?
   - Вроде нет.
   - А я очень чувствителен к холоду. Мои руки должны быть в тепле - я же еще оперирую...
   Самуил подумал о том, скольких молодых он успел оттереть и отодвинуть от операционного стола: на таких он в Москве насмотрелся - но, разумеется, не сказал этого, а Марсель, до того внимательно слушавшая и изучавшая гостей, решила перевести разговор в более спокойное, приличествующее встрече русло:
   - Так сколько же времени прошло, Рене, с тех пор, как мы виделись с тобой в последний раз? Ты помнишь наши посещения Лувра?
   - Помню, конечно,- с чувством в голосе сказала Рене и приготовилась к задушевной, ничем не сдерживаемой, перехлестываемой слезами беседе - да не тут-то было. Их встречали не по старой дружбе, а по партийному этикету. Марсель если и вспоминала кого-нибудь, то фразами из своей книги, переходила затем на положение Компартии, жаловалась:
   - Мы остаемся, потому что не можем изменить идеалам юности, а у других нет и этого...
   Она, словом, не сказала ничего лишнего, и Рене опять почувствовала стену, которая возникла между ними едва ли не с самого начала "дружбы" и выросла до небес, когда Рене перешла на нелегальное положение, когда Марсель на лекции в институте отодвинулась от нее и сказала:
   - Мы не можем больше встречаться. Ты же знаешь, какое положение занимает мой отец. Мы должны думать прежде всего о партии...
   Боясь, что встреча скоро закончится и у нее не будет случая передать ей письма - а может, думая, что Марсель смягчится, увидев их,- она передала ей пожелтевшие от времени конверты:
   - Это тебе. От Огюста Дюма. Он дал их перед моим отъездом, но у меня не было случая передать их.
   - Огюст Дюма? - Марсель залезла в мысленную картотеку, помедлила.- Нет, не надо. Зачем они мне? - и отодвинула стопку Рене - даже не заглянула внутрь, будто они могли ее скомпрометировать - не то перед мужем, не то перед самой историей.
   Рене была обескуражена этим до крайности: могла бы и посмотреть - хотя бы из приличия. Это была самая сильная ее обида в этот приезд: она все-таки любила эту Марсель, которая конечно же этого не стоила...
   Сын вышел с профессором - подготовить машину к выезду.
   - Ну и как вам во Франции? - спросил из вежливости хирург.- Не хотите здесь остаться?
   - Нет. Вернусь в Россию.
   - Почему?
   - Потому что там нет коммунистов! - И профессор только воздел кверху руки, не зная, как выразить свое отношение к такому кощунству и беспардонности...
   Надо было подводить итоги. Близился срок отъезда - на этот раз гости выдержали его полностью. Как-то Жан, сговорившись с тетей, зашел к ним с деловым предложением.
   - Мы здесь посовещались и решили пригласить Самуила жить к нам. Здесь есть дом - тете нужны сожители... Я не знаю, какая у него жена, но думаю, неплохая.- Он усмехнулся.- Трудно себе представить, чтоб была другая.
   - Хорошая,- подтвердил сын.- И хозяйка прекрасная.- Он теперь понял, почему тетя хотела видеть его супругу.
   - Ну вот,- удовлетворенно сказал Жан.- Конечно, дом в твою собственность не перейдет, но ты, пока тетя жива, успеешь себе два таких построить.
   - У меня же диплом советский?
   - Подумаешь! - пренебрежительно отмахнулся тот.- Ты все говоришь про ваш блат и взятки - мы помалкиваем, а наши-то вашим фору вперед дадут, и немалую... Мы здесь кое-что да значим. Особенно в медицине. Переезжай. Что тебе получать там твои несчастные двести долларов? - Такова была тогдашняя зарплата сына по официальному обменному курсу.
   Сын призадумался. Самое главное было не в этом, не в тех доводах, которые привел Жан, а в том, что во Франции он не чувствовал к себе того особого отношения, которым в России встречаются и провожаются евреи, каким он был по паспорту и, наверно, по духу - как будто все евреи вылеплены из одного теста и живут на этой земле инопланетянами, - шлейф этот перекидывался, с его именем, на сыновей, и при всем напускном безразличии к нему, от него неплохо было бы избавиться. Но подумав, он сказал:
   - Нет. Спасибо, Жан, я очень тронут, но ничего не выйдет.
   - Почему?
   - И жена никогда не привыкнет, и у меня самого планы, связанные с писательством.
   Жан скосил на него недоверчивый взгляд:
   - А нужно оно кому-нибудь, твое писательство?.. У нас здесь оно не очень-то в моде. Кончились времена, когда писатели были в почете.
   - Да и у нас так.
   - А в чем же дело?
   - Я упрямый... Как моя матушка... Это старая сказка - про синицу в руках и журавля в небе: она отличает авантюристов и любителей острых ощущений от всех прочих.- Рене усмехнулась и кивнула с удовлетворением: она тоже была против переезда, хотя и по иным соображениям.
   - Видишь, ты еще и философствуешь... Как знаешь,- сказал Жан, а тетя обиделась и погасла. Она старалась до сих пор быть приветливой и дружелюбной по отношению к гостям и такой и была на деле, но однажды и ее прорвало и обнажился ее истинный нрав: сын сказал что-то поперек, а она вспыхнула и заметно ожесточилась. "Ээ,- подумал тогда сын, знавший, к чему идет развязка.- Мы еще не переехали к ней, а Сюзанна уже показывает характер".
   Тетя и вправду, как многие очень привлекательные и обаятельные люди, была особенно хороша, если держаться на известном от нее расстоянии.
   12
   Путешественники вернулись в Москву, потекла прежняя обыденная и размеренная жизнь. Рене переводила книги с русского на французский; Яков читал лекции и подрабатывал где мог - не для денег, а чтоб быть на виду, на людях, необходимым стране и революции. Самуил стал заведовать отделением в 67-й Московской городской больнице, с которой вся последующая его жизнь была затем связана; предшественница его уехала в Америку. Сергею дали степень старшего научного сотрудника в научном институте - имя его в определенных кругах было уже известно. У старшего подрастали сыновья. Алексею нужно было идти в армию: тогда еще не было того поголовного уклонения от службы, которое появилось позже. Старший, не желая, чтобы некоторые из его проблем передались детям, во Францию не эмигрировал, но сменил имя на Семен: видно, легкое отношение к именам перешло к нему по наследству. Он получил новые документы, поменял отчества сыновей: по матери они были русскими, и нечего было омрачать им жизнь еврейством их прародителей. И Рене и Яков отнеслись к этому с завидным спокойствием, а сам сын долго колебался и переживал по поводу своего ренегатства, а сменив имя, упрямо настаивал на том, чтобы все по-прежнему звали его Самуилом - не потому, что очень любил это имя, а из свойственного ему твердолобого упрямства.
   Все жили теперь врозь и съезжались только летом, на даче, которая стала символом семейного единства и его последним прибежищем. Но в апреле 1984 года дача сгорела, и пожар этот стал причиной смерти Якова.
   История пожара или поджога, как всегда у нас, достаточно загадочна. Милиция, как водится, нашла виновных - двух бродяг: они расположились в оставленном на зиму доме и будто бы развели там костер, чтоб согреться. Те сначала отпирались, потом один из них покончил с собой, повесился, а другой дал после этого признательные показания и получил по суду восемь лет лагеря с выплатой Госстраху полученной семьей страховки. Формально все так, но сосед, живший круглый год в соседней даче, утверждал, что в день пожара в оставленном доме веселилась компания из здешней золотой молодежи, возглавляемая сыном одного из местных чиновников. Более того, говорил он, в апреле промерзшая и отсыревшая насквозь дача не может загореться иначе как подожженная бензином или керосином. После пожара, летом, один из чиновников Одинцовского райсовета, к которому относятся Жаворонки, предупредил Самуила, что если семья в положенные сроки не восстановит дачу, у нее отберут участок, потому что он оформлен на отца, ему за восемьдесят и мало ли что с ним может случиться. Яков ничего не предпринимал, чтоб поставить хотя бы времянку, которую бы принял райсовет, и узаконить права семьи на участок (земля тогда не передавалась по наследству - наследовались только принятые комиссией строения). Он удивлялся тому, как легко переносит утрату, хотя дача до сих пор была его любимым местом пребывания: он жил там, вместе с верной ему Дусей, с апреля по ноябрь и говорил, что ему нигде так, как на даче, не живется и не работается. Перенес-то он пожар, может быть, и легко, но в сентябре с ним случился удар: его парализовало, отнялась речь, и он впал в тяжелейшее состояние.
   Он лежал у сына и медленно поправлялся: первый в череде родственников, прошедших через отделение, которым старший заведовал: хотя оно и было психиатрическим, но в нем были открытые палаты, ничем не отличавшиеся от других отделений больницы, а уход за своим был намного лучше. Он выкарабкался из этой беды: у него оставался легкий паралич правой стороны, который он научился преодолевать,- начал ходить и разрабатывал руку, но его погубило собственное неразумие: он во что бы то ни стало хотел закончить курс в военном госпитале, где имел право лечиться с самого начала (а может быть, улучшение в его состоянии казалось ему слишком медленным, потому что он не умел ждать и ему не терпелось начать работать). Сын его отговаривал:
   - Зачем тебе это? Долечишься - скоро выпишем. От добра добра не ищут.-Он был наслышан об этих госпиталях: к отставникам там относились много хуже, чем к действующим офицерам, но отец не поддавался уговорам, и пришлось перевести его в Красногорский военный госпиталь. Там начали с того, что его положили одного в бокс, который представлял собой голую, покрытую со всех сторон керамической плиткой процедурную комнату, подошли пару раз и оставили на день и на ночь одного, и он никого не мог дозваться. Он был взбешен, рассержен, негодовал - это привело к повторному инсульту с усилением паралича на правой половине тела. Рене и Самуил были у него за день до смерти. Он не хотел поддаваться болезни и, будучи снова в тяжелом состоянии, показывал им, на что способен:
   - Вот, смотрите: хожу! - Он пытался встать на ноги, которые его не слушались, и бормотал косноязычно - таким тоном и с таким видом, будто они ему мешали или не верили.- Я еще поработаю! Мне нужно защитить докторскую! и повалился бы, если бы жена с сыном его не удержали. На следующий день его не стало. На вскрытии нашли размягчение мозга величиной с целое полушарие, не считая других свежих и старых очагов, так что непонятно было, как он мог с этим еще вставать и разговаривать...
   Его похоронили со всеми почестями на Кунцевском кладбище. В последний день о его смерти узнало Управление и прислало на похороны представителей. После него не осталось ни богатств, ни ценностей - если не считать дачи, на которую можно было махнуть рукой, потому что произошла как раз та ситуация, о которой предупреждал чиновник райсовета. Старший сын: на него теперь взваливалась семейная ноша - пошел туда на прием. Ему подтвердили, что права на участок семьей потеряны вместе со смертью его владельца.
   - Но у нас там и сарай стоит, и беседка?
   - Пожалуйста, переносите их в другое место,- был вежливый ответ.- Никто их у вас не отбирает...
   "Никто не отбирает!" Что делать? Дачу было жалко до слез: к ней все привыкли. Помогло безумие матери: не было, говорят, счастья, так несчастье подвезло. Рене ведь развелась с Яковом и разделила имущество - но не довела дело до логического завершения: в частности, дача оставалась формально собственностью одного Якова. Самуил взял решение суда, пошел с ним в БТИ: Бюро технической информации - место, где у нас собираются документы о владении имуществом. В конторе сидела небольшая беременная женщина - почти девочка с животом: можно было попробовать.
   - Нельзя ли задним числом внести в документы эти изменения? - спросил Самуил, когда она вытащила папку с их делом, и подвинул ей решение суда.-Мать разделила по суду эту дачу.
   - Так когда это было? Восемь лет назад? Нет, конечно.
   Нет так нет. Он не ждал другого, нарочито медленно собрал бумаги, встал, поглядел на нее еще раз - она не смотрела в его сторону - и вышел.
   Пройдя метров двадцать, он вдруг остановился, решил испытать счастья еще раз и вернулся.
   - Может быть, все-таки пойдете навстречу? - униженно попросил он.- Дача пропадает.- И она, не говоря ни слова, не прося ничего взамен, взяла папку с делом и вписала в него задним числом мать как вторую собственницу дачи и участка: это был второй, после капитана КГБ, ангел-хранитель этого дома.
   Все остальное было делом техники и конспирации. Нельзя было, чтобы о случившемся узнали тузы района, которые наверняка уже распорядились пустующим участком. Самуил подготовил необходимые документы и подал их в комиссию райисполкома. Надо было видеть, с каким неподдельным изумлением изучал и рассматривал их начальник того самого БТИ, где сын получил спасительную приписку. Но дело было сделано, теперь требовались лишь обычные юридические муки и хождения по судам, чтоб передать Рене вторую половину владения,- дачу можно было строить, и Самуил этим и занялся. Мать и брат помогли деньгами, выручила страховка - старший отдал этому делу три года жизни, но зато дом поднялся лучше прежнего: кирпичный, с газом, со всеми удобствами. Единство и престиж семьи были восстановлены.
   Жизнь продолжалась. Рене старела, ей стало трудно работать, да и переводила она теперь хуже: из-за границы начали поступать рекламации - она пошла на пенсию. Пришла перестройка, с нею возможность публиковаться (за свой счет или за счет спонсоров) - старший не замедлил ею воспользоваться и кое-что напечатал. Он хотел быть напечанным и во Франции, и Рене перевела ему его рассказы - один из них действительно увидел там свет, но это мало что изменило в жизни их обоих: книги теперь не то, чем были раньше. Но с Самуилом все было в порядке: он избрал себе надежную, как бетон, профессию и работал в прежнем качестве, как если бы в стране ничего не происходило. Хуже было с Сергеем. Новая жизнь - или, скорее, новая власть - распустила чуть ли не все научные институты, на которые сразу не стало хватать денег,- он вынужден был оставить научную карьеру и уйти на вольные хлеба в бизнес. Хлеба оказались поначалу обильны, потом оскудели, он еле вылез из-под развалин фирмы, которая была организована его бывшими товарищами по институту, и в последующем должен был, как многие другие, постоянно искать себе работу и приработки; сам он, правда, не жаловался и не жалел, как мать, утраченного.
   В начале 90-х Рене, по настоянию сыновей, преимущественно старшего, обратилась во французское посольство с просьбой восстановить французское подданство: выдать ей французский паспорт. Сама она возвращаться на родину не думала, да и у детей не было такого непосредственного намерения, но они хотели, чтоб мать получила паспорт "на всякий случай": Европа становилась ближе и полезно было закинуть туда лишний якорь. Для этого пришлось собирать документы, удостоверять у нотариуса их русские и французские версии, но в конце концов паспорт выдали. Надо было только придти за ним и расписаться в посольстве, но Рене делать этого не стала. Сыновья, особенно старший, злились: зачем было столько усилий - но она была непреклонна. Все решили, что это очередная ее блажь, и от нее отступились, но когда сын пошел в посольство и зашел в отдел, ведавший подобными операциями: кажется, второй отдел в системе французских посольств - то его встретил там очень приветливый, обаятельный и вкрадчивый человек, который сказал ему, что матери, конечно, дадут ее документы, но взамен она должна будет "все рассказать как было". Именно этого она делать, видимо, и не хотела: не в ее правилах было выдавать кого-либо - даже когда прошло столько времени. Могли пострадать родственники, говорила она, а для нее всегда сначала была личность, потом государство - это был ее принцип, который она умудрилась пронести через всю жизнь в советской стране и через работу в здешней разведке - не захотела она изменить ему и во Франции.
   В 1987 году, в возрасте 97 лет умерла Жоржетта, которая за год до этого сломала ногу и была прикована к постели; ей так и не рассказали про смерть Якова. В 1992 году умерла от рака Инна, в 1998-м Дуся от болезни сердца обеих похоронили рядом с отцом на Кунцевском кладбище...
   В январе 1999-го Рене у себя дома упала, сломала себе, как и ее мать, шейку бедра и тоже, как и Яков, оказалась в отделении своего сына.
   Началась борьба за ее жизнь и выздоровление - сражение, в котором она не захотела принять участия. Ей не стали делать операции, потому что у нее были другие тяжкие заболевания. Хуже всего было с головой: частые провалы в памяти, головокружения, падения, одно из которых и закончилось переломом. В этом положении нужно было вставать и ходить: вначале с поддержкой, с ходунками, потом самостоятельно - она ничего этого делать не хотела и только повторяла, чтоб ей дали умереть спокойно: больше ей ничего не надо было. Старший сын, который был ее доктором, раздражался, приводил в пример отца, который боролся до последнего, заставлял ее садиться, спускать ноги с кровати - она подчинялась: чтоб он от нее отстал, но когда отходил, залегала в прежнем неподвижном состоянии, замыкалась в себе и очень мало ела. Это была депрессия, но средств от нее не было: это было не та хандра, которую легко вылечить препаратами - она не хотела жить и это было всерьез и надолго. Может, она давно уже разлюбила жизнь и продолжала тянуть лямку, потому что так положено и нельзя преступать общих правил? Может, и вся ее сознательная жизнь, с ее отказом от жизненных благ и погоней за недостижимым, тоже была медленным аскетическим умиранием, которое так свойственно среднему классу, ведущему трудовое существование и ставящему себе в жизни узко очерченные, почти религиозные рамки? А может, она в чем-то или в ком-то сильно разочаровалась? Так или иначе, но она распорядилась, не в шутку, а всерьез, в полном уме и здравии, чтобы ее после смерти сожгли, а пепел развеяли по ветру,- чтоб после смерти от нее ничего не осталось. Психиатры знают, что это своего рода отсроченный суицид,- самоубийство, совершаемое после смерти теми, кто не имел на это при жизни ни сил ни желания...
   Она скончалась 5 декабря 1999 года, немного не дожив до нового тысячелетия. Ее похоронили на том же кладбище, с теми же представителями Управления - только без оркестра, на который она по званию не имела права: она умерла в чине младшего лейтенанта - служебная карьера ей никогда не давалась.
   Самуил ходил по опустевшим комнатам квартиры и испытывал щемящую боль и вину перед матерью, которую не взял к себе домой вовремя. То, что младший брат вел себя не лучше, нисколько не уменьшало его вины и ответственности. Мать, правда, сама хотела жить одна и была трудным человеком для совместного проживания с ней - особенно, когда ей приходили в голову навязчивые идеи и фантазии: домашние их не понимали - для этого нужно было быть специалистом. Но все равно приходит время - а он пропустил его,- когда всем этим нужно было пренебречь и съехаться с ней, чтобы ежедневно опекать ее, а он этого не сделал...
   После нее тоже ничего не осталось - ни сберкнижки, ни золота, ни камней, к которым она была равнодушна, ни богатой мебели - только книги: ее переводы да еще богатая зеленая многотомная французская энциклопедия двадцатых годов, которую ее отец, когда за ней ухаживал, прислал из Франции в большом деревянном ящике...
   Над столом висела большая вырезанная из газеты - конечно французской, а не отечественной - выцветшая фотография времен перестройки: на ней были бастующие шахтеры Кемерова. Молодые мужчины в шахтерских робах, с лампочками во лбу сидели, тесно прижавшись друг к другу, и лица их были высвечены надеждой и тем минутным, но рождающим спокойствие душевным равновесием, которое дают людям дружба и единомыслие: с ними все кажется преодолимым. Фотографию сделали на каком-то собрании, где принималось решение о забастовке или о чем-нибудь в этом роде. Сын давно приметил этот снимок, но теперь он предстал перед ним в новом свете: мать не зря повесила его на видном месте - он напоминал ей прожитую жизнь, то, чем она жила, что ее согревало и поддерживало.
   Помнится, и отец говорил что-то наивное и смешное о рабочем классе. Не это ли, в конце концов, и объединяло и сближало их? Не могли же два человека прожить вместе всю жизнь - пусть даже разводясь и ссорясь - чужими друг другу, не имея общего символа веры, источника сил и душевной бодрости?
   Может быть, эта мысль и не так уж глупа и смешна - мысль и мечта о человеческом единстве и солидарности?
   01.03.2003.