Страница:
Утром его никто не будил - он проснулся сам: загремела дверь, и в камеру после ночного допроса ввели еще одного ее обитателя. Его тут же обступили.
- Ну как, Савельич? Как он с тобой сегодня? Что так долго?
- Долго, зато в последний раз! - Тот, кого звали Савельичем, огляделся по сторонам с напускной и измученной лихостью, словно приглашая всех в свидетели и сообщники происходящего.- Потому что под всем сегодня подписался! И что шпионил в войну, и с иностранной разведкой связь поддерживал! Под всем, ребятушки!
- Там только против тебя материал был? - спросил кто-то недоверчивый.
- Исключительно! - не совсем убедительно заверил его тот.- Мы так с ним договорились. Подпишу, говорю, если вы тех двоих из-под удара выведете можете оставить, говорю, покойника: ему ничто уже не повредит. А он мне: эти мне тоже нужны. Ну как хочешь, говорю,- мне все одно: я хоть сегодня в петлю, сыт всем по горло! Ладно, говорит, на тех у меня от других показания есть - подписывай...
Несмотря на наигранную удаль и улыбку, которой он словно приглашал посмеяться над своими злоключениями, все после его слов притихли и понурились: их ждала та же участь.
- Что приуныли?! - подзадорил он их.- Держи нос по ветру! Теперь ждать буду приговора. Тоже в один день не делается. Захар вон месяц ждет, а я слышал, и полгода прокуковать можно, пока все соберут. Но у меня проще,-повторил он - снова не слишком убедительно.- Я один работал.
Яков глядел на него во все глаза и не очень ему верил. Не верил он не тому, что он выгородил других: этого никто в камере не принял за чистую монету,- а тому, что он ни в чем не виноват и все вмененное ему в вину выдумано: что-нибудь да было, о чем он говорить не хочет. Но он, слава богу, не сказал этого - иначе бы восстановил против себя всю камеру. Тот, что только что оговорил себя, уловил однако в нем некое противостояние: чувства его были обострены до предела, он словно телом чувствовал к себе недоверие. Это шло у него с допросов, на которых следователи именно тем и брали верх: что ни одного слова заключенных не брали на веру или же умело инсценировали это: это была годами наработанная практика.
- Что-то не так? - громко, во всеуслышание спросил он.- Не так сказал что? - и пригляделся к новенькому, который только очнулся от непродолжительного тяжкого сна, не сразу понял, где он, а когда вспомнил, ужас минувшей ночи раздавил его и он не захотел вставать - в приступе несвойственного ему малодушия.
- Это новенький,- сказали самооговорщику.- Полковник.
- Это я вижу. В погонах разбираюсь,- отвечал тот, разглядывая Якова с особым, идущим с воли, любопытством.- Я вас, кажется, видел где-то,- с учтивостью сказал он, что не означало, что Яков ему нравится.- Не могу вспомнить где. Мне здесь всю память отшибло.
- На лекции, наверно,- неохотно пробурчал Яков, не желая говорить с ним.
- Верно! - живо откликнулся тот.- А вы-то что тут делаете?! Вас в последнюю очередь сажать надо. Я его доклад слушал,- пояснил он остальным.-Другого такого лектора нет. Говорил про победу мировой революции так, что не хочешь, да заслушаешься. Как в двадцатые годы.
- Во второй раз уже сидит,- деликатно поправили его: чтоб не решал сплеча. Тот не поверил:
- Анархист, что ль? У нас был один недавно - с двадцатого года сидит. Сейчас новое дело завели: старый срок кончился - так снова на Лубянку определили.
- Я в Шанхае сидел,- вынужден был сказать Яков - во избежание дальнейших кривотолков.- Анархистов среди полковников я что-то не видел.
- Час от часу не легче! - удивился тот.- Разведка? Так вас давно всех пересажали - не слышал, чтоб новые аресты были. Я ведь тоже свой, армейский,- доверился он.- Только мундир дома оставил: все равно срывать погоны придется. Что вы натворили хоть? На лекции что-нибудь не так сказали? На вас это не похоже.
- Ничего он не сделал и не сказал - я по его глазам вижу,- одернул его сосед.- Почему мы всегда про других думаем, что они что-нибудь да натворили? Это у нас в крови, у русских. Что я здесь видел - так это когда анекдот слушали и не донесли об этом. Даже самих анекдотчиков не видел. Небось, всякий раз стукачи рассказывали.
- Не знаю, что мне хотят всучить,- сумрачно сказал Яков: ему невмоготу было все это слушать.- Но что бы ни было, я ничего подписывать не буду.
Это был выпад против бывшего сослуживца, который не только смалодушничал, но еще и позорил армию тем, что открыто в этом признавался.
- А что это изменит?! - живо возразил тот, чувствуя себя задетым.- Все равно осудят и посадят. А то и расстреляют: что не сотрудничаешь со следствием!..
Яков смолчал, но по его мрачному виду можно было судить, что эти доводы его не убедили. Зато переменился в лице тот, что с ним спорил.
- А я вот подписал.- До него только теперь дошло значение того, что он сделал этой ночью.- Все подмахнул, как сучка последняя,- и пошел к нарам.-Спать буду. Не моя очередь? Отдам за нее завтрак. Есть не буду: не то настроение...- и улегся на нарах, прикрывая глаза и нос рукою: чтоб не мешали скудный электрический свет и вонь от стоящей в углу параши...
Следователю было лет тридцать, из молодых да ранних: он был уже в чине капитана - стало быть, преуспевал на своем поприще. Он был невнимателен и порывист в движениях: торопился закончить одно дело и перейти к следующему они были для него все на одно лицо, сшиты по одной мерке. Истина его не интересовала: он углублялся в лежащую перед ним папку в поисках опоры, с помощью которой нужно было перевернуть землю под ногами заключенного: здесь это удавалось чаще, чем некогда Архимеду. "Шалопай",- грустно заключил Яков, любивший давать людям определения.
- Ваш отец был раввин? - спросил для начала тот: шел издалека и готовил почву для решающего натиска.
- Раввин.- Яков поглядел на него исподлобья: этот пункт всегда был его слабым местом.- Я сообщал об этом в партийных анкетах.- Происхождение не украшало его, но и не особенно порочило, зато сокрытие его влекло за собой незамедлительное исключение из партии.- До шестнадцатого года,- чуть виновато прибавил он: будто то, что было до революции, было не столь важно, как после нее.
Следователь уловил эту нотку, насторожился:
- А потом что, бросил?
- Умер в этом году...
Капитан впервые взглянул на него в упор. В его глазах была пренебрежительность и издевка. То, что Яков сидел перед ним в мундире с погонами, нисколько не располагало к нему следователя - напротив раздражало его еще больше. Яков вспомнил о подспудной вражде, всегда существовавшей у них с "соседями", и пожалел, что так вырядился: лыжный костюм был и вправду уместнее.
- Поверим в этот раз,- врастяжку сказал тот, будто делал великое одолжение.- Проверять не буду. Врать по такому поводу не станете. Но это мелочи. Ты, говорят, был в "рабочей оппозиции"? - и поглядел внушительно.-Отец у тебя раввин, а тебя в эту компанию потянуло? Голосовал за них на съезде?.. Мы потом выяснили, что эта рабочая оппозиция была связана с иностранными разведками. Может, тебя тогда уже завербовали?
Это было серьезнее. Яков пропустил мимо ушей нелепый навет относительно вербовки, но и без нее имевший место в действительности факт мог сыграть с ним злую шутку. В двадцатом году в его голосовании не было ничего предосудительного, позже, во время чисток поздних двадцатых, оно рассматривалось заново и уже иначе: в свете происшедших затем событий. Он получил тогда за него "на вид" - без внесения в учетную карточку, но, как оказалось, с занесением в другие, более опасные, списки.
- В двадцать восьмом году этот вопрос уже разбирался,- вкрадчиво сказал он: чувствуя здесь свою уязвимость.- Я дал исчерпывающие показания и изложил все на бумаге.
- Это я знаю,- согласился он: читал, видимо, покаянное заявление Якова.- Там много всего: и связи, и кто был во фракции. До войны тебя бы за это запросто расстреляли. А где ты был в это время?
- В Шанхае,- гордо отвечал Яков: это был славный период его жизни, и он намеревался сделать его главной линией обороны. Но и здесь он попал впросак - все оказалось иначе.
- Вот,- назидательно протянул следователь: он все еще вел себя запанибрата и, хоть и "тыкал", что было не очень прилично, учитывая разницу в их возрасте, но глядел миролюбиво и снисходительно - это была первая ступень допроса, прощупывание арестованного, и он не выходил из роли беззлобного наблюдателя.- Думал сбежать от нас туда?.. Мы как раз о Шанхае с тобой говорить и будем. Непонятно нам - и мне вот тоже - как это ты три года там в тюрьме прожил и назад целым вернулся? Не завербовали тебя там, часом? Или ты туда уже двойным агентом отправился?..
На этот раз подозрение в вербовке возымело свое действие: кровь отлила от лица Якова, потом прилила вдвое. Он был взбешен и метнул яростный взгляд на обидчика.
- Это же все голословные обвинения! - проговорил он прерывающимся голосом.- Нужны доказательства...- и примолк: у него перехватило дыхание.
Следователь все увидел и услышал: и ярость во взгляде, и злобную дробность дыхания. Он не любил таких субъектов и считал их полоумными. Самому ему было совершенно ясно, что против лома нет приема и что если советская власть говорит тебе, что ты шпион и вредитель, надо с ней соглашаться - все равно настоит на своем и тебя сломит. Людей, легко подписывающих самые чудовищные обвинения, он едва ли не уважал: так любят в России тех, кто, не дорожа положением, репутацией и самой своей жизнью, с легкостью мечет на орла и решку. Сейчас он вздохнул, встал, снял с себя ремни портупеи, повесил их на спинку стула. В комнате было жарко, он расстегнулся, но дело было не в этом: он повесил их с особой аккуратностью и с оглядкой на заключенного: пугливые в таких случаях вздрагивали, боясь экзекуции. Яков и бровью не повел: в бешенстве он не чувствовал боли и побоев не боялся. Наблюдательный капитан разглядел и это, помешкал, снова перевесил ремни - уже проще и как бы опровергая недавний замысел. С Яковом надо было вести иную войну, давить его морально, а не физически. Следователь умел и это, но это было ему в тягость: он и вправду был шалопай и хотел скорее сбыть дело с рук: за это его, собственно, и ценили.
- Доказательства есть,- медленно, врастяжку возразил он, прохаживаясь взад-вперед по другую сторону от стола.- Доказательства всегда найдутся...-и рывком вернулся на свое место, угрожающе избычился.- Почему провалились те, кто хотел помочь тебе?.. Почему во Франции ребята, которые организовывали тебе легенду, тоже чуть не попались?.. Потому что ты их заранее выдал? Ты ж знал, к какой деревне тебя приписать хотели?..
Парадокс заключался в том, что те двое, что пытались устроить запись в эльзасской приходской книге, давно были в заключении,- не во Франции, а в Советском Союзе, куда их срочно вызвали для доклада. Адам Львович Шипов, например, уже больше десяти лет был под Норильском - но этого ни Яков, ни капитан не знали.
- Если б я их выдал, они б не ушли,- съязвил Яков, но капитан, не слушая его, загремел дальше:
- А паспорта зачем с собой прихватили?! - Он шел по восходящей линии: у него, несомненно, было в распоряжении служебное разведупровское дело Якова, и он широко им пользовался.- Чтоб скомпрометировать советское консульство?! Для чего еще с собой их брать?
Яков еще раз проклял тот день и час, когда позарился на красивые иностранные обложки.
- Чтобы сделать копии,- угрюмо отвечал он.- У нас было неспокойно, многим угрожал арест, и надо было заранее позаботиться о людях.
- Заранее позаботиться! И как же вы хотели сделать эти копии?
- Дома вручную,- солгал тот: пошел на этот раз против партийной дисциплины: чтоб не навесили еще и связь с бывшим белогвардейцем.
- Ты и это умеешь?.. Мы ж все проверим,- подпустил туману тот.- Китайцы помогут. У них в руках архивы контрразведки.
"Жди, помогут они тебе. Отдадут архивы",- подумал Яков, лучше его знакомый с коварством и прижимистостью китайских братьев, но вслух только сказал:
- Проверяйте.
- Так на это время уйдет,- не согласился капитан, чувствуя, что тот чего-то не договаривает.- Меня б больше устроило, если б мы как-то иначе поладили. Ладно. Подпишитесь пока под сегодняшним допросом, и хватит. Это пустые формальности. Я наведу справки. Может, они и вправду окажутся в вашу пользу...
Яков начал читать протокол. В нем было черным по белому написано, что он был завербован англичанами еще в двадцатом году и что в Германии и Китае работал двойным агентом.
- Я это подписывать не буду,- хладнокровно сказал он и положил на стол ручку.
На этот раз сорвался следователь:
- Подпишешь, сука! И не такие подписывали! Думаешь пересрать нас своим еврейским гонором?! А мы тебя русским хапком задавим! От тебя мокрого места не останется! Будешь еще в моих ногах ползать, сапоги мне лизать, чтоб я тебе приговор смягчил!.. Тебе ж вышка светит, морда жидовская!..
Это был сознательный расчет, провокация, нацеленная на то, чтобы унизить и подавить строптивого полковника,- хотя и соединенная с личным антисемитизмом следователя. Яков вспомнил тут Прокофьева, который не в пример капитану, готовя смертный приговор, был корректен и почти изысканно вежлив. Впрочем, у них было и общее: оба не любили евреев. Яков на это не оскорбился: брань подобного рода его не горячила, а скорей остужала - сказал только:
- Если вы будете продолжать в том же духе, я напишу жалобу, что вы оскорбляете мои национальные чувства, и потребую вашего отвода.
- И меня тут же сымут с работы! - ухмыльнулся тот.
- Я не настолько наивен,- благоразумно сказал Яков.- Но жалобы никому еще добра не принесли. Они же в личных делах остаются.
- А евреи к власти могут прийти? - поддел его тот, на что Яков пожал плечами:
- Это вряд ли: так вопрос не стоит, но если захотят с вами расстаться, могут воспользоваться и этим.
Следователь не стал спорить с этим, сменил тему:
- А вы, значит, и по архивам лазили?
- Приходилось,- не без достоинства отвечал тот, давая понять, что и он из своих и не последняя спица в колесе. Это была его первая и последняя уступка следствию, но капитан и ее не принял:
- Потому у нас и дела так идут, что такие...- он замялся с определением,- к ним допускаются... Вы в Бунде не были? - спросил он походя: даже на "вы" перешел - но, как оказалось, ненадолго.
- Нет. С семнадцати лет в партии.
- А подписывать бумагу не будете?
- Нет.
- Что ж вы партийный порядок нарушаете? Ну нет и не нужно,- почти одобрил он.- По первому разу никто не подписывает. По первому разу, говорят, не закусывают! - и ухмыльнулся и подмигнул: - Выпить любишь?
- Не слишком.
- "Не слишком",- неодобрительно повторил он, вслушиваясь в необычное сочетание слов.- Это твоя большая ошибка, что не слишком. Могли б сейчас принять с тобой. Ладно иди. А я о тебе думать буду: что делать с тобой, раввинский сын... Раввинским сыном тебя звать можно?
- Сыном можно: я от отца не отрекаюсь. Отродьем только не надо.
- Не надо значит не надо! - охотно согласился тот, играя с ним, как кошка с мышью.- Ступай. У меня без тебя работы - начать да кончить...
Яков вернулся от него в изнеможении и странном опустошении: будто его выпотрошили, как птицу. Его обступили - как после всякого допроса: так встречают студентов, вышедших после экзамена.
- Ну и что? Что тебе вменяют?
- Что я был английским шпионом с двадцатого года...
Теперь он относился к своим сокамерникам с иным чувством: поверил, что и на них возводят напраслину. С ним же здесь обращались с видимым уважением: к разведчикам люди относятся особенным образом.
- А они теперь всем это лепят,- поддакнул ему один из сидельцев.-Сталин, говорят, невзлюбил Черчилля... Не били?
- Нет.
- Теперь редко кого лупят. В отдельных случаях - когда имеется разрешение. Раньше-то всех лупцевали без разбора: на всех была лицензия... И что теперь?
- Ничего подписывать не буду,- сказал только Яков.- Вы разрешите, я прилягу? - обратился он к соседу, который до этого казался ему человеком серым и невзрачным, с которым он не обронил ни слова, будто его вовсе не было рядом,- так что тот даже начал нервничать, потому что отличался робостью и мнительностью.
- Ложитесь, конечно! - немедленно откликнулся тот, радуясь, что Яков заговорил с ним, и встал, чтоб освободить место.- Вы после допроса и старше меня как будто бы...
Яков признательно кивнул и лег на бок.
- Ложитесь. Тут обоим места хватит,- на что сосед немедленно согласился, чтоб не прерывать начавшегося знакомства.
- Савельича помнишь? - зашептал он заговорщическим тоном.
- Помню, конечно. Армейский.
- Ну! Плохо с ним совсем. Ему сегодня приговор огласили и в другую камеру перевели. Сюда не заходил даже.
- И вещи оставил?
- Конечно!..- Сосед кивнул с размахом: Яков попал в самую точку.- Зачем они ему теперь?.. И не знаешь, что лучше: соглашаться со всем и подписываться или на своем стоять... Они говорят, лучше подписывать, а видишь, как все получается...
В эту ночь Якову не спалось. Следователь, сам того не ведая, затронул больные струны его души и разбудил в нем давно дремлющих или притворявшихся спящими демонов: сам Яков не знал, насколько они болезненны. Когда переходишь в иную веру, невольно предаешь - не старую религию: в конце концов, все они одинаковы - а тех, кто раньше разделял ее с тобою; проклятие висит над отступником - даже тогда, когда переход к новому представляется ему совершенно естественным. Первая любовь не ржавеет - это касается не одних только отношений юноши с девушкой...
Отца он любил. Как ни смешна была ему его преданность Торе, он не мог не признать, что отец был для него примером в жизни: он был честен, справедлив, верен долгу и учил тому же ближних. Мать - другое дело: она писала романы и к живым людям - даже к своим детям - была довольно безразлична; все пылкое и горячее, что в нем было, Яков перенял от отца, все холодное и рассудочное - от матери. Что объединяло родителей - это что оба больше всего на свете почитали Слово: только отец был его читающим поклонником, а мать пишущим. Яков получил в наследство оба эти задатка, но признателен был только отцу. Он любил вспоминать его, но, странное дело, всякий рассказ о нем упирался у него в одно и то же - как он обманул его на смертном ложе. Он рассказывал об этом посмеиваясь и нисколько не виня себя за это: вот, мол, какие бывают случаи - но на сердце его всякий раз кто-то неслышно скребся.
Отец, Гирш Лихтенштейн, рано состарился и поседел - не столько от преклонных лет, сколько от потрясений, которые пережил, когда семью, как и всю еврейскую общину Тукумса, переселили в промышленный Кременчуг на Украину. Евреи, по мнению российского правительства, чересчур любили немцев, и их, от греха подальше, вывезли из вероятного района военных действий. Отец сросся душой и телом с синагогой, в которой испокон веку жила его семья, и с узкими тукумсскими переулками, в которых одним евреям было легко и нетесно. Он и в Кременчуге выполнял свои обязанности: куда он мог от них деться? - но здесь все было не как дома: он словно гастролировал на выезде. Какая-то глубокая и ежедневно растущая трещина возникла в его жизни и отдаляла его от близких. В его собственной семье произошел раскол, и его до сих пор неоспоримое главенство подверглось незримому, но от этого лишь еще более ощутимому сомнению. Старший сын Лазарь и прежде в его отсутствие насмешничал над отправляемыми в доме ритуалами, теперь же и вовсе отошел от семьи и от религии: поступил в банковский институт, пропадал целыми днями, не каждую ночь ночевал дома. Но это была не самая большая беда: отец давно смирился с его предательством и распознал сидящую в нем иронию, когда Лазарю не было и десяти: он тогда уже объявил, что его преемником в синагоге будет Янкель, хоть он и был моложе Лазаря на три года. Янкель горел и дышал верой, читал взрослые места в Торе и давал им свое, им самим понятое, значение, делился своими знаниями с детьми бедняков в хедере и делал это так, что сердце отца переполнялось радостью и гордостью и он заранее предвкушал появление истинного мудреца в тукумсском храме. Но теперь и с Янкелем что-то происходило: он словно перетекал куда-то, его телесная оболочка была рядом, а душа отлетала к неизвестным берегам и готова была там остаться: с отцовской душой ее соединяла совсем уже тонкая пуповина. Это и было для отца причиной преждевременного старения, ударом ножа в его сердце. И Янкель стал уходить по вечерам - именно теперь, когда в городе становилось неспокойно из-за большого числа армейских, от которых никогда не знаешь чего ждать, и когда его присутствие дома было особенно необходимо. Он приходил "оттуда" веселый, радостный, чужой до неузнаваемости и на все осторожные вопросы отца о причинах такого настроения в столь неподходящее и чреватое грозой время отвечал беспечными глупостями, неприличными в своей вопиющей и скандальной лживости. Мать сказала, что у него, наверно, появилась барышня, но в ней говорила романистка - отец знал, что девушки не могут так ярко и так надолго преображать и окрылять молодых людей и так зажигать им очи - особенно таких, как Янкель, чьи глаза открыты сначала на писание, а потом уже на все прочее. Его жена могла бы быть повнимательней к тому, что делалось в доме. Писать романы хорошо, когда все спокойно и няня и экономка ведут хозяйство и следят за детской, но когда в семье поселяется раздор и между ее членами вырастает пропасть? Теперь она, правда, не писала романов, но зато читала их с утра до вечера и лишь изредка поднимала взгляд на то, что делалось у нее под носом: будто то, что она читала в книгах, было важнее злобы дня и самого хлеба насущного. Иногда он глядел на нее с не подобающей ему злостью: не от нее ли идет это вероломство - не от этой ли исподтишка чужой и духовно неверной женщины? Он сказал ей, что Янкель готов отпасть от веры,- она в ответ лишь пожала плечами, и неясно было, что она имеет в виду: не верит в это или безразлична к самой сути дела. Так долго продолжаться не могло. Отец был словно высечен из одного большого камня и не умел жить, как языческий Янус, с двумя лицами, направленными в разные стороны. Он уже и на любимого сына своего глядел иной раз с затаенной ненавистью: правда, всякий раз сменявшейся приливом удвоенной отцовской любви и преданности, на которую способны только евреи,- когда их не обманывают.
Вскоре он заболел брюшным тифом. В Кременчуге в шестнадцатом году многие им болели, но он воспринял болезнь как знак Божий, как зов Господа, уберегающего его от постыдного зрелища окончательного семейного распада и уничтожения. Он почувствовал себя однажды совсем плохо, позвал к себе семью (тех, кто был в эту минуту дома), попросил затем, чтобы все вышли, а остался Янкель.
- Янкель,- без вводных слов и околичностей, на которых не было ни сил, ни желания, сказал он.- Я знаю, ты глядишь на сторону, тебя соблазняет кто-то из современных говорунов и уличных хулиганов... Не спорь! - заранее оборвал он сына, видя, что этот негодник, до того чистый и открытый перед ним, как лист белой бумаги, теперь улыбается и глядит с предательским сочувствием и снисхождением и пытается его, раввина и знатока душ, ввести в заблуждение.- Не лги! Не омрачай эти минуты!..- Взгляд его вспыхнул последним гневом, и сын осекся, растерялся на миг, но в следующий спохватился, вернулся к прежним заблуждениям, не пошел в открытые перед ним двери. Отец отступился от него, захотел спасти, что было еще возможно: - Не будем сейчас говорить об этом: ты к этому не готов. Но послушай меня и запомни. Что бы ни случилось с тобой в этом постоянно меняющемся мире, не оставляй веры отцов, не отходи от Бога, который один тебе заступник и который бывает и грозен и милостив - в зависимости от того, что ты заслуживаешь. Поклянись мне...
И Янкель обманул отца на его смертном ложе: чтобы скрасить ему смерть, он поклялся не оставлять религии предков, но про себя твердил при этом, что имеет в виду новую веру, от которой он точно уж никогда не отойдет и не отступится. Отец ему не поверил и умер с мучительным чувством в душе, что вместо того, чтобы отвадить сына от опасной ереси и заразы, лишь сильнее привязал его к ней своими усилиями и невпопад сказанными словами.
Кременчуг был большой город с заводами, учебными заведениями и социал-демократической ячейкой, имеющей не одну сотню членов и устраивающей, несмотря на военное время, регулярные сходки,- обычно под прикрытием каких-нибудь благотворительных обществ или товариществ. Среди ее организаторов и ораторов выделялся Моисей Файнберг. Он был и тогда уже широко известен во всем северо-западном регионе страны, а после революции стал бы, без сомнения, заметной фигурой российского масштаба, если бы не ранняя смерть от туберкулеза, не позволившая ему дождаться недолгого триумфа и спасшая от последующего уничтожения его недавними единомышленниками. Он и стал совратителем юного Янкеля, который, впрочем, и без того был готов к принятию новых истин: юность не любит повторять зады старого, но жаждет нового. Файнберг говорил легко, доходчиво, и на лице его играла убедительная улыбка, которая больше всего нравилась шестнадцатилетнему юноше: не суровая проникновенность взора, как у отца, а общедоступное всеведение победителя. В его изложении все было просто, он будто нарочно выделял ясные истины и отметал запутывающие дело сложности: рабочий класс велик числом, умением и организацией, правящий класс, состоящий из жадных ворюг и выжиг, давно прогнил и едва ли не сам чувствует свою обреченность, все решает соотношение сил, а оно в нашу пользу. Как иллюстрация этого рядом с ним всегда были двое рабочих подтянутого, мускулистого вида, сопровождавшие его на митингах,-охрана, которую рабочий комитет давал своему золотому рупору на случай драк и физических посягательств на его личность, чем иногда кончались его выступления. Эта демонстрация силы, идущей в паре с победоносной мыслью, особенно нравилась Якову - не потому, что он не верил в мысль без силы, а потому что последняя хорошо дополняла первую и была ей надежной опорой. Рабочим нечего терять - завоюют же они весь мир и не для того, чтобы, в свою очередь, разбогатеть, а чтоб установить на земле царство свободы и справедливости. Яков и его молодые друзья слушали его, и чем проще были обещания и посулы, тем больше они им верили, потому что молодости свойственна вера в несбыточное - погоня за ускользающей Жар-птицей. Яков поверил в марксизм сразу, с полуслова, почти заочно, но для порядка, как сын раввина, окунулся в чтение книг, обязательных для вступающего в партию. Он читал Маркса и Энгельса в немецких подлинниках, и это чтение лишь подтвердило истины, которые он уже успел постигнуть. Более того, он, как и тогда, когда читал Тору, находил здесь места, на которые, как ему казалось, никто прежде не обращал внимания, а он заметил, и с тех пор уверовал в свое особенное знание марксизма, которое дается не всем, а лишь тем, кто читает эти книги с особым проникновением. Вскоре он сам уже мог выступать и говорить с кафедры и быстро привлек к себе внимание живостью, занимательностью и бойкостью своих речей - такой, с какой говорили, наверно, после Христа его апостолы. Руководители ячейки приметили его и стали брать с собой на трудные участки - там, где были влиятельны меньшевики, эсеры и сильные в этих местах бундовцы.
- Ну как, Савельич? Как он с тобой сегодня? Что так долго?
- Долго, зато в последний раз! - Тот, кого звали Савельичем, огляделся по сторонам с напускной и измученной лихостью, словно приглашая всех в свидетели и сообщники происходящего.- Потому что под всем сегодня подписался! И что шпионил в войну, и с иностранной разведкой связь поддерживал! Под всем, ребятушки!
- Там только против тебя материал был? - спросил кто-то недоверчивый.
- Исключительно! - не совсем убедительно заверил его тот.- Мы так с ним договорились. Подпишу, говорю, если вы тех двоих из-под удара выведете можете оставить, говорю, покойника: ему ничто уже не повредит. А он мне: эти мне тоже нужны. Ну как хочешь, говорю,- мне все одно: я хоть сегодня в петлю, сыт всем по горло! Ладно, говорит, на тех у меня от других показания есть - подписывай...
Несмотря на наигранную удаль и улыбку, которой он словно приглашал посмеяться над своими злоключениями, все после его слов притихли и понурились: их ждала та же участь.
- Что приуныли?! - подзадорил он их.- Держи нос по ветру! Теперь ждать буду приговора. Тоже в один день не делается. Захар вон месяц ждет, а я слышал, и полгода прокуковать можно, пока все соберут. Но у меня проще,-повторил он - снова не слишком убедительно.- Я один работал.
Яков глядел на него во все глаза и не очень ему верил. Не верил он не тому, что он выгородил других: этого никто в камере не принял за чистую монету,- а тому, что он ни в чем не виноват и все вмененное ему в вину выдумано: что-нибудь да было, о чем он говорить не хочет. Но он, слава богу, не сказал этого - иначе бы восстановил против себя всю камеру. Тот, что только что оговорил себя, уловил однако в нем некое противостояние: чувства его были обострены до предела, он словно телом чувствовал к себе недоверие. Это шло у него с допросов, на которых следователи именно тем и брали верх: что ни одного слова заключенных не брали на веру или же умело инсценировали это: это была годами наработанная практика.
- Что-то не так? - громко, во всеуслышание спросил он.- Не так сказал что? - и пригляделся к новенькому, который только очнулся от непродолжительного тяжкого сна, не сразу понял, где он, а когда вспомнил, ужас минувшей ночи раздавил его и он не захотел вставать - в приступе несвойственного ему малодушия.
- Это новенький,- сказали самооговорщику.- Полковник.
- Это я вижу. В погонах разбираюсь,- отвечал тот, разглядывая Якова с особым, идущим с воли, любопытством.- Я вас, кажется, видел где-то,- с учтивостью сказал он, что не означало, что Яков ему нравится.- Не могу вспомнить где. Мне здесь всю память отшибло.
- На лекции, наверно,- неохотно пробурчал Яков, не желая говорить с ним.
- Верно! - живо откликнулся тот.- А вы-то что тут делаете?! Вас в последнюю очередь сажать надо. Я его доклад слушал,- пояснил он остальным.-Другого такого лектора нет. Говорил про победу мировой революции так, что не хочешь, да заслушаешься. Как в двадцатые годы.
- Во второй раз уже сидит,- деликатно поправили его: чтоб не решал сплеча. Тот не поверил:
- Анархист, что ль? У нас был один недавно - с двадцатого года сидит. Сейчас новое дело завели: старый срок кончился - так снова на Лубянку определили.
- Я в Шанхае сидел,- вынужден был сказать Яков - во избежание дальнейших кривотолков.- Анархистов среди полковников я что-то не видел.
- Час от часу не легче! - удивился тот.- Разведка? Так вас давно всех пересажали - не слышал, чтоб новые аресты были. Я ведь тоже свой, армейский,- доверился он.- Только мундир дома оставил: все равно срывать погоны придется. Что вы натворили хоть? На лекции что-нибудь не так сказали? На вас это не похоже.
- Ничего он не сделал и не сказал - я по его глазам вижу,- одернул его сосед.- Почему мы всегда про других думаем, что они что-нибудь да натворили? Это у нас в крови, у русских. Что я здесь видел - так это когда анекдот слушали и не донесли об этом. Даже самих анекдотчиков не видел. Небось, всякий раз стукачи рассказывали.
- Не знаю, что мне хотят всучить,- сумрачно сказал Яков: ему невмоготу было все это слушать.- Но что бы ни было, я ничего подписывать не буду.
Это был выпад против бывшего сослуживца, который не только смалодушничал, но еще и позорил армию тем, что открыто в этом признавался.
- А что это изменит?! - живо возразил тот, чувствуя себя задетым.- Все равно осудят и посадят. А то и расстреляют: что не сотрудничаешь со следствием!..
Яков смолчал, но по его мрачному виду можно было судить, что эти доводы его не убедили. Зато переменился в лице тот, что с ним спорил.
- А я вот подписал.- До него только теперь дошло значение того, что он сделал этой ночью.- Все подмахнул, как сучка последняя,- и пошел к нарам.-Спать буду. Не моя очередь? Отдам за нее завтрак. Есть не буду: не то настроение...- и улегся на нарах, прикрывая глаза и нос рукою: чтоб не мешали скудный электрический свет и вонь от стоящей в углу параши...
Следователю было лет тридцать, из молодых да ранних: он был уже в чине капитана - стало быть, преуспевал на своем поприще. Он был невнимателен и порывист в движениях: торопился закончить одно дело и перейти к следующему они были для него все на одно лицо, сшиты по одной мерке. Истина его не интересовала: он углублялся в лежащую перед ним папку в поисках опоры, с помощью которой нужно было перевернуть землю под ногами заключенного: здесь это удавалось чаще, чем некогда Архимеду. "Шалопай",- грустно заключил Яков, любивший давать людям определения.
- Ваш отец был раввин? - спросил для начала тот: шел издалека и готовил почву для решающего натиска.
- Раввин.- Яков поглядел на него исподлобья: этот пункт всегда был его слабым местом.- Я сообщал об этом в партийных анкетах.- Происхождение не украшало его, но и не особенно порочило, зато сокрытие его влекло за собой незамедлительное исключение из партии.- До шестнадцатого года,- чуть виновато прибавил он: будто то, что было до революции, было не столь важно, как после нее.
Следователь уловил эту нотку, насторожился:
- А потом что, бросил?
- Умер в этом году...
Капитан впервые взглянул на него в упор. В его глазах была пренебрежительность и издевка. То, что Яков сидел перед ним в мундире с погонами, нисколько не располагало к нему следователя - напротив раздражало его еще больше. Яков вспомнил о подспудной вражде, всегда существовавшей у них с "соседями", и пожалел, что так вырядился: лыжный костюм был и вправду уместнее.
- Поверим в этот раз,- врастяжку сказал тот, будто делал великое одолжение.- Проверять не буду. Врать по такому поводу не станете. Но это мелочи. Ты, говорят, был в "рабочей оппозиции"? - и поглядел внушительно.-Отец у тебя раввин, а тебя в эту компанию потянуло? Голосовал за них на съезде?.. Мы потом выяснили, что эта рабочая оппозиция была связана с иностранными разведками. Может, тебя тогда уже завербовали?
Это было серьезнее. Яков пропустил мимо ушей нелепый навет относительно вербовки, но и без нее имевший место в действительности факт мог сыграть с ним злую шутку. В двадцатом году в его голосовании не было ничего предосудительного, позже, во время чисток поздних двадцатых, оно рассматривалось заново и уже иначе: в свете происшедших затем событий. Он получил тогда за него "на вид" - без внесения в учетную карточку, но, как оказалось, с занесением в другие, более опасные, списки.
- В двадцать восьмом году этот вопрос уже разбирался,- вкрадчиво сказал он: чувствуя здесь свою уязвимость.- Я дал исчерпывающие показания и изложил все на бумаге.
- Это я знаю,- согласился он: читал, видимо, покаянное заявление Якова.- Там много всего: и связи, и кто был во фракции. До войны тебя бы за это запросто расстреляли. А где ты был в это время?
- В Шанхае,- гордо отвечал Яков: это был славный период его жизни, и он намеревался сделать его главной линией обороны. Но и здесь он попал впросак - все оказалось иначе.
- Вот,- назидательно протянул следователь: он все еще вел себя запанибрата и, хоть и "тыкал", что было не очень прилично, учитывая разницу в их возрасте, но глядел миролюбиво и снисходительно - это была первая ступень допроса, прощупывание арестованного, и он не выходил из роли беззлобного наблюдателя.- Думал сбежать от нас туда?.. Мы как раз о Шанхае с тобой говорить и будем. Непонятно нам - и мне вот тоже - как это ты три года там в тюрьме прожил и назад целым вернулся? Не завербовали тебя там, часом? Или ты туда уже двойным агентом отправился?..
На этот раз подозрение в вербовке возымело свое действие: кровь отлила от лица Якова, потом прилила вдвое. Он был взбешен и метнул яростный взгляд на обидчика.
- Это же все голословные обвинения! - проговорил он прерывающимся голосом.- Нужны доказательства...- и примолк: у него перехватило дыхание.
Следователь все увидел и услышал: и ярость во взгляде, и злобную дробность дыхания. Он не любил таких субъектов и считал их полоумными. Самому ему было совершенно ясно, что против лома нет приема и что если советская власть говорит тебе, что ты шпион и вредитель, надо с ней соглашаться - все равно настоит на своем и тебя сломит. Людей, легко подписывающих самые чудовищные обвинения, он едва ли не уважал: так любят в России тех, кто, не дорожа положением, репутацией и самой своей жизнью, с легкостью мечет на орла и решку. Сейчас он вздохнул, встал, снял с себя ремни портупеи, повесил их на спинку стула. В комнате было жарко, он расстегнулся, но дело было не в этом: он повесил их с особой аккуратностью и с оглядкой на заключенного: пугливые в таких случаях вздрагивали, боясь экзекуции. Яков и бровью не повел: в бешенстве он не чувствовал боли и побоев не боялся. Наблюдательный капитан разглядел и это, помешкал, снова перевесил ремни - уже проще и как бы опровергая недавний замысел. С Яковом надо было вести иную войну, давить его морально, а не физически. Следователь умел и это, но это было ему в тягость: он и вправду был шалопай и хотел скорее сбыть дело с рук: за это его, собственно, и ценили.
- Доказательства есть,- медленно, врастяжку возразил он, прохаживаясь взад-вперед по другую сторону от стола.- Доказательства всегда найдутся...-и рывком вернулся на свое место, угрожающе избычился.- Почему провалились те, кто хотел помочь тебе?.. Почему во Франции ребята, которые организовывали тебе легенду, тоже чуть не попались?.. Потому что ты их заранее выдал? Ты ж знал, к какой деревне тебя приписать хотели?..
Парадокс заключался в том, что те двое, что пытались устроить запись в эльзасской приходской книге, давно были в заключении,- не во Франции, а в Советском Союзе, куда их срочно вызвали для доклада. Адам Львович Шипов, например, уже больше десяти лет был под Норильском - но этого ни Яков, ни капитан не знали.
- Если б я их выдал, они б не ушли,- съязвил Яков, но капитан, не слушая его, загремел дальше:
- А паспорта зачем с собой прихватили?! - Он шел по восходящей линии: у него, несомненно, было в распоряжении служебное разведупровское дело Якова, и он широко им пользовался.- Чтоб скомпрометировать советское консульство?! Для чего еще с собой их брать?
Яков еще раз проклял тот день и час, когда позарился на красивые иностранные обложки.
- Чтобы сделать копии,- угрюмо отвечал он.- У нас было неспокойно, многим угрожал арест, и надо было заранее позаботиться о людях.
- Заранее позаботиться! И как же вы хотели сделать эти копии?
- Дома вручную,- солгал тот: пошел на этот раз против партийной дисциплины: чтоб не навесили еще и связь с бывшим белогвардейцем.
- Ты и это умеешь?.. Мы ж все проверим,- подпустил туману тот.- Китайцы помогут. У них в руках архивы контрразведки.
"Жди, помогут они тебе. Отдадут архивы",- подумал Яков, лучше его знакомый с коварством и прижимистостью китайских братьев, но вслух только сказал:
- Проверяйте.
- Так на это время уйдет,- не согласился капитан, чувствуя, что тот чего-то не договаривает.- Меня б больше устроило, если б мы как-то иначе поладили. Ладно. Подпишитесь пока под сегодняшним допросом, и хватит. Это пустые формальности. Я наведу справки. Может, они и вправду окажутся в вашу пользу...
Яков начал читать протокол. В нем было черным по белому написано, что он был завербован англичанами еще в двадцатом году и что в Германии и Китае работал двойным агентом.
- Я это подписывать не буду,- хладнокровно сказал он и положил на стол ручку.
На этот раз сорвался следователь:
- Подпишешь, сука! И не такие подписывали! Думаешь пересрать нас своим еврейским гонором?! А мы тебя русским хапком задавим! От тебя мокрого места не останется! Будешь еще в моих ногах ползать, сапоги мне лизать, чтоб я тебе приговор смягчил!.. Тебе ж вышка светит, морда жидовская!..
Это был сознательный расчет, провокация, нацеленная на то, чтобы унизить и подавить строптивого полковника,- хотя и соединенная с личным антисемитизмом следователя. Яков вспомнил тут Прокофьева, который не в пример капитану, готовя смертный приговор, был корректен и почти изысканно вежлив. Впрочем, у них было и общее: оба не любили евреев. Яков на это не оскорбился: брань подобного рода его не горячила, а скорей остужала - сказал только:
- Если вы будете продолжать в том же духе, я напишу жалобу, что вы оскорбляете мои национальные чувства, и потребую вашего отвода.
- И меня тут же сымут с работы! - ухмыльнулся тот.
- Я не настолько наивен,- благоразумно сказал Яков.- Но жалобы никому еще добра не принесли. Они же в личных делах остаются.
- А евреи к власти могут прийти? - поддел его тот, на что Яков пожал плечами:
- Это вряд ли: так вопрос не стоит, но если захотят с вами расстаться, могут воспользоваться и этим.
Следователь не стал спорить с этим, сменил тему:
- А вы, значит, и по архивам лазили?
- Приходилось,- не без достоинства отвечал тот, давая понять, что и он из своих и не последняя спица в колесе. Это была его первая и последняя уступка следствию, но капитан и ее не принял:
- Потому у нас и дела так идут, что такие...- он замялся с определением,- к ним допускаются... Вы в Бунде не были? - спросил он походя: даже на "вы" перешел - но, как оказалось, ненадолго.
- Нет. С семнадцати лет в партии.
- А подписывать бумагу не будете?
- Нет.
- Что ж вы партийный порядок нарушаете? Ну нет и не нужно,- почти одобрил он.- По первому разу никто не подписывает. По первому разу, говорят, не закусывают! - и ухмыльнулся и подмигнул: - Выпить любишь?
- Не слишком.
- "Не слишком",- неодобрительно повторил он, вслушиваясь в необычное сочетание слов.- Это твоя большая ошибка, что не слишком. Могли б сейчас принять с тобой. Ладно иди. А я о тебе думать буду: что делать с тобой, раввинский сын... Раввинским сыном тебя звать можно?
- Сыном можно: я от отца не отрекаюсь. Отродьем только не надо.
- Не надо значит не надо! - охотно согласился тот, играя с ним, как кошка с мышью.- Ступай. У меня без тебя работы - начать да кончить...
Яков вернулся от него в изнеможении и странном опустошении: будто его выпотрошили, как птицу. Его обступили - как после всякого допроса: так встречают студентов, вышедших после экзамена.
- Ну и что? Что тебе вменяют?
- Что я был английским шпионом с двадцатого года...
Теперь он относился к своим сокамерникам с иным чувством: поверил, что и на них возводят напраслину. С ним же здесь обращались с видимым уважением: к разведчикам люди относятся особенным образом.
- А они теперь всем это лепят,- поддакнул ему один из сидельцев.-Сталин, говорят, невзлюбил Черчилля... Не били?
- Нет.
- Теперь редко кого лупят. В отдельных случаях - когда имеется разрешение. Раньше-то всех лупцевали без разбора: на всех была лицензия... И что теперь?
- Ничего подписывать не буду,- сказал только Яков.- Вы разрешите, я прилягу? - обратился он к соседу, который до этого казался ему человеком серым и невзрачным, с которым он не обронил ни слова, будто его вовсе не было рядом,- так что тот даже начал нервничать, потому что отличался робостью и мнительностью.
- Ложитесь, конечно! - немедленно откликнулся тот, радуясь, что Яков заговорил с ним, и встал, чтоб освободить место.- Вы после допроса и старше меня как будто бы...
Яков признательно кивнул и лег на бок.
- Ложитесь. Тут обоим места хватит,- на что сосед немедленно согласился, чтоб не прерывать начавшегося знакомства.
- Савельича помнишь? - зашептал он заговорщическим тоном.
- Помню, конечно. Армейский.
- Ну! Плохо с ним совсем. Ему сегодня приговор огласили и в другую камеру перевели. Сюда не заходил даже.
- И вещи оставил?
- Конечно!..- Сосед кивнул с размахом: Яков попал в самую точку.- Зачем они ему теперь?.. И не знаешь, что лучше: соглашаться со всем и подписываться или на своем стоять... Они говорят, лучше подписывать, а видишь, как все получается...
В эту ночь Якову не спалось. Следователь, сам того не ведая, затронул больные струны его души и разбудил в нем давно дремлющих или притворявшихся спящими демонов: сам Яков не знал, насколько они болезненны. Когда переходишь в иную веру, невольно предаешь - не старую религию: в конце концов, все они одинаковы - а тех, кто раньше разделял ее с тобою; проклятие висит над отступником - даже тогда, когда переход к новому представляется ему совершенно естественным. Первая любовь не ржавеет - это касается не одних только отношений юноши с девушкой...
Отца он любил. Как ни смешна была ему его преданность Торе, он не мог не признать, что отец был для него примером в жизни: он был честен, справедлив, верен долгу и учил тому же ближних. Мать - другое дело: она писала романы и к живым людям - даже к своим детям - была довольно безразлична; все пылкое и горячее, что в нем было, Яков перенял от отца, все холодное и рассудочное - от матери. Что объединяло родителей - это что оба больше всего на свете почитали Слово: только отец был его читающим поклонником, а мать пишущим. Яков получил в наследство оба эти задатка, но признателен был только отцу. Он любил вспоминать его, но, странное дело, всякий рассказ о нем упирался у него в одно и то же - как он обманул его на смертном ложе. Он рассказывал об этом посмеиваясь и нисколько не виня себя за это: вот, мол, какие бывают случаи - но на сердце его всякий раз кто-то неслышно скребся.
Отец, Гирш Лихтенштейн, рано состарился и поседел - не столько от преклонных лет, сколько от потрясений, которые пережил, когда семью, как и всю еврейскую общину Тукумса, переселили в промышленный Кременчуг на Украину. Евреи, по мнению российского правительства, чересчур любили немцев, и их, от греха подальше, вывезли из вероятного района военных действий. Отец сросся душой и телом с синагогой, в которой испокон веку жила его семья, и с узкими тукумсскими переулками, в которых одним евреям было легко и нетесно. Он и в Кременчуге выполнял свои обязанности: куда он мог от них деться? - но здесь все было не как дома: он словно гастролировал на выезде. Какая-то глубокая и ежедневно растущая трещина возникла в его жизни и отдаляла его от близких. В его собственной семье произошел раскол, и его до сих пор неоспоримое главенство подверглось незримому, но от этого лишь еще более ощутимому сомнению. Старший сын Лазарь и прежде в его отсутствие насмешничал над отправляемыми в доме ритуалами, теперь же и вовсе отошел от семьи и от религии: поступил в банковский институт, пропадал целыми днями, не каждую ночь ночевал дома. Но это была не самая большая беда: отец давно смирился с его предательством и распознал сидящую в нем иронию, когда Лазарю не было и десяти: он тогда уже объявил, что его преемником в синагоге будет Янкель, хоть он и был моложе Лазаря на три года. Янкель горел и дышал верой, читал взрослые места в Торе и давал им свое, им самим понятое, значение, делился своими знаниями с детьми бедняков в хедере и делал это так, что сердце отца переполнялось радостью и гордостью и он заранее предвкушал появление истинного мудреца в тукумсском храме. Но теперь и с Янкелем что-то происходило: он словно перетекал куда-то, его телесная оболочка была рядом, а душа отлетала к неизвестным берегам и готова была там остаться: с отцовской душой ее соединяла совсем уже тонкая пуповина. Это и было для отца причиной преждевременного старения, ударом ножа в его сердце. И Янкель стал уходить по вечерам - именно теперь, когда в городе становилось неспокойно из-за большого числа армейских, от которых никогда не знаешь чего ждать, и когда его присутствие дома было особенно необходимо. Он приходил "оттуда" веселый, радостный, чужой до неузнаваемости и на все осторожные вопросы отца о причинах такого настроения в столь неподходящее и чреватое грозой время отвечал беспечными глупостями, неприличными в своей вопиющей и скандальной лживости. Мать сказала, что у него, наверно, появилась барышня, но в ней говорила романистка - отец знал, что девушки не могут так ярко и так надолго преображать и окрылять молодых людей и так зажигать им очи - особенно таких, как Янкель, чьи глаза открыты сначала на писание, а потом уже на все прочее. Его жена могла бы быть повнимательней к тому, что делалось в доме. Писать романы хорошо, когда все спокойно и няня и экономка ведут хозяйство и следят за детской, но когда в семье поселяется раздор и между ее членами вырастает пропасть? Теперь она, правда, не писала романов, но зато читала их с утра до вечера и лишь изредка поднимала взгляд на то, что делалось у нее под носом: будто то, что она читала в книгах, было важнее злобы дня и самого хлеба насущного. Иногда он глядел на нее с не подобающей ему злостью: не от нее ли идет это вероломство - не от этой ли исподтишка чужой и духовно неверной женщины? Он сказал ей, что Янкель готов отпасть от веры,- она в ответ лишь пожала плечами, и неясно было, что она имеет в виду: не верит в это или безразлична к самой сути дела. Так долго продолжаться не могло. Отец был словно высечен из одного большого камня и не умел жить, как языческий Янус, с двумя лицами, направленными в разные стороны. Он уже и на любимого сына своего глядел иной раз с затаенной ненавистью: правда, всякий раз сменявшейся приливом удвоенной отцовской любви и преданности, на которую способны только евреи,- когда их не обманывают.
Вскоре он заболел брюшным тифом. В Кременчуге в шестнадцатом году многие им болели, но он воспринял болезнь как знак Божий, как зов Господа, уберегающего его от постыдного зрелища окончательного семейного распада и уничтожения. Он почувствовал себя однажды совсем плохо, позвал к себе семью (тех, кто был в эту минуту дома), попросил затем, чтобы все вышли, а остался Янкель.
- Янкель,- без вводных слов и околичностей, на которых не было ни сил, ни желания, сказал он.- Я знаю, ты глядишь на сторону, тебя соблазняет кто-то из современных говорунов и уличных хулиганов... Не спорь! - заранее оборвал он сына, видя, что этот негодник, до того чистый и открытый перед ним, как лист белой бумаги, теперь улыбается и глядит с предательским сочувствием и снисхождением и пытается его, раввина и знатока душ, ввести в заблуждение.- Не лги! Не омрачай эти минуты!..- Взгляд его вспыхнул последним гневом, и сын осекся, растерялся на миг, но в следующий спохватился, вернулся к прежним заблуждениям, не пошел в открытые перед ним двери. Отец отступился от него, захотел спасти, что было еще возможно: - Не будем сейчас говорить об этом: ты к этому не готов. Но послушай меня и запомни. Что бы ни случилось с тобой в этом постоянно меняющемся мире, не оставляй веры отцов, не отходи от Бога, который один тебе заступник и который бывает и грозен и милостив - в зависимости от того, что ты заслуживаешь. Поклянись мне...
И Янкель обманул отца на его смертном ложе: чтобы скрасить ему смерть, он поклялся не оставлять религии предков, но про себя твердил при этом, что имеет в виду новую веру, от которой он точно уж никогда не отойдет и не отступится. Отец ему не поверил и умер с мучительным чувством в душе, что вместо того, чтобы отвадить сына от опасной ереси и заразы, лишь сильнее привязал его к ней своими усилиями и невпопад сказанными словами.
Кременчуг был большой город с заводами, учебными заведениями и социал-демократической ячейкой, имеющей не одну сотню членов и устраивающей, несмотря на военное время, регулярные сходки,- обычно под прикрытием каких-нибудь благотворительных обществ или товариществ. Среди ее организаторов и ораторов выделялся Моисей Файнберг. Он был и тогда уже широко известен во всем северо-западном регионе страны, а после революции стал бы, без сомнения, заметной фигурой российского масштаба, если бы не ранняя смерть от туберкулеза, не позволившая ему дождаться недолгого триумфа и спасшая от последующего уничтожения его недавними единомышленниками. Он и стал совратителем юного Янкеля, который, впрочем, и без того был готов к принятию новых истин: юность не любит повторять зады старого, но жаждет нового. Файнберг говорил легко, доходчиво, и на лице его играла убедительная улыбка, которая больше всего нравилась шестнадцатилетнему юноше: не суровая проникновенность взора, как у отца, а общедоступное всеведение победителя. В его изложении все было просто, он будто нарочно выделял ясные истины и отметал запутывающие дело сложности: рабочий класс велик числом, умением и организацией, правящий класс, состоящий из жадных ворюг и выжиг, давно прогнил и едва ли не сам чувствует свою обреченность, все решает соотношение сил, а оно в нашу пользу. Как иллюстрация этого рядом с ним всегда были двое рабочих подтянутого, мускулистого вида, сопровождавшие его на митингах,-охрана, которую рабочий комитет давал своему золотому рупору на случай драк и физических посягательств на его личность, чем иногда кончались его выступления. Эта демонстрация силы, идущей в паре с победоносной мыслью, особенно нравилась Якову - не потому, что он не верил в мысль без силы, а потому что последняя хорошо дополняла первую и была ей надежной опорой. Рабочим нечего терять - завоюют же они весь мир и не для того, чтобы, в свою очередь, разбогатеть, а чтоб установить на земле царство свободы и справедливости. Яков и его молодые друзья слушали его, и чем проще были обещания и посулы, тем больше они им верили, потому что молодости свойственна вера в несбыточное - погоня за ускользающей Жар-птицей. Яков поверил в марксизм сразу, с полуслова, почти заочно, но для порядка, как сын раввина, окунулся в чтение книг, обязательных для вступающего в партию. Он читал Маркса и Энгельса в немецких подлинниках, и это чтение лишь подтвердило истины, которые он уже успел постигнуть. Более того, он, как и тогда, когда читал Тору, находил здесь места, на которые, как ему казалось, никто прежде не обращал внимания, а он заметил, и с тех пор уверовал в свое особенное знание марксизма, которое дается не всем, а лишь тем, кто читает эти книги с особым проникновением. Вскоре он сам уже мог выступать и говорить с кафедры и быстро привлек к себе внимание живостью, занимательностью и бойкостью своих речей - такой, с какой говорили, наверно, после Христа его апостолы. Руководители ячейки приметили его и стали брать с собой на трудные участки - там, где были влиятельны меньшевики, эсеры и сильные в этих местах бундовцы.