Страница:
«Да полой двор оставил: коровы, лошади убрели, а нынче скот крадут!»
«Ахти, крадут! Дай-ко, я сыщу!» – Хотел оболокчись, она не дала:
«Бежи наскоре – должно, недалеко убрели».
И выбежал малоумной еле не нагой. Старой да прежний дружок у ей в клети ждал. Заперла она двор, избу на крюк, и ну по-старому тешиться с другом…
Побежал глупой по улице, собрал скот, а ворота, глянь, на запоре. Колотится, дрожмя дрожит, зуб на зуб не уловит, во рту – зима.
«Пусти, Матрена! Я твой Иван».
А молодая высунулась в окно:
«Лжешь! Мой Иван дома, только что пир отпировали, поезжан-гостей спать по домам наладили и сами полегли – поди, шалой…»
– Сказывают, твово целовальника атаман Разин к сундуку с пропойной казной на луду[117] приторочил? Эй, ярыга!
– Я не ведаю того… «Побежал, братие, глупой к попу. Стучит в окно:
«Батюшко! У меня дома неладно: батько, матка глухие, древние, а молодуха в дом не пущает. Ты венчал!»
«Што те надобно?»
«Уговори бабу – пущай домой пустит».
«Не мое то дело, свет!»
«Как же не твое? Ты поп, всех учишь…»
«Давай пойдем коли – усовещу!»
А поп-то знал, что девка путаная, да денег ему дали, он и скрыл худое – венчал… Поп надел шубу да шапку кунью – студено в ночь стало. Пришли. Стучал, колотился поп. И почала их та молодуха ругать:
«Ах вы, мать вашу! Неладные, чего, куда лезете?»
Покудова полоумный к попу бежал, она скот застала и еще крепче ворота приперла…»
– Сказывают – эй, ярыга! – и тебя пытали казаки-т каленым железом?
– Кабы пытали, так и к вам не пришел – вишь, сижу, вино пью… «Муж мой Иван дома, сам же ты, долговолосой, венчал, а тут гольца привел, навязываешь в дом пустить – пойду ужо воеводе жалобиться!»
Спугался поп, зрит и теперь лишь углядел, что парень в одной рубахе: «Впрямь, тут неладно». Пошел поп прочь, малоумной не отстает, ловит попа за шубу. Поп бежать. Иван не отстает. В шубе жар сдолил попа – кинул шубу и шапку, наддал по холоду. Иван подобрал шубу, оделся, а за попом бежит. Но поп утонил, забежал домой, двери замкнул, и остался малоумной на улице.
Слезно стало Ивану и хоть зябнуть не зяб, да к жене охота… Выл, выл по-волчьи, вспомнил: «А дай пойду к бабке!»
Жила-была та бабка старая недалеко, слыла колдуньей, но обиженных из беды вызволяла и за то судейских и иных посулов не брала. Прибрел малоумной к ей – плачет, а она ему: «Ляжь спать – дело твое в утре!»
Лег и заснул Иван»…
– Эй, ярыга, ужли не видал? С луды, сказывают, струги сволокли, закропали, да на теи струги с анбаров всю муку стащили судовые казаки.
– Гляньте сами, робята! Я не ведаю.
– Ну-ка, уйди на Волгу, воевода так выпарит, что из спины палочье сколь вымать придетца!
– Оттого нам не сказывает, что к воеводе тайно налажен.
– У кого ноги, глаза да уши, время пришло тем! Воевод не боятся они…
– Вишь, что сказал! Знать, не к воеводе сшел.
Холопы пошептались, потом один, крепкий парень, придвинулся к ярыге.
– Ты не бойсь! Меж нас языков до воеводы нет… Мы все глядим, ищем льготы, чтоб боя нам меньше, и в казаки уйдем – голов на дело не жаль…
– То ладно! Потом увидите, что к вам пришел. Не доводчик я на вас воеводе…
– А ну вирай коли до конца сказку…
– «Утром старая сказала Ивану:
«Вот те плат! Приди домой, бабе слова не говори, на глаза ей не кажись – тайно чтоб. Залезь под кровать. И как твоя жена с любым своим лягут, а ты на плате узел завяжи. Сам узнаешь, что делать с ними, да попа сдуй – он знал, кого венчал и за что с худой девки деньги принял».
Так и сошлось, братие: ночь накатила, залез Иван под кровать, а молодуха с миляшом на кровать, и завязал малоумной на плате узел первой… Слышит, завозились на кровати, баба ругается, гонит миляша от себя, а ему от ее оторваться не можно… Утро пришло, а бабин миляш, как был, чего людям казать нельзя, с бабой ночью, так и остался… Баба воет – и туда и сюда повернется, а мужик к ей как прирос… Надо уж скот назрить – поить, доить коров, лошади ржут, стаи ломают, а баба с мужиком мается, хоть на деревню в эком виде катись аль к воде. Пришел старик отец, мать старуха, крестятся, плюются – глядят: сноха приросла к чужому мужику. Старуха их ухватом – не помогат!
Послали за попом: «Пущай и крест несет – неладное в дому!»
Суседи попа привели.
Поп молитву чел – не помогат, дьякон кадил – не помогат, все пели молитвы, а дьячок подпевал – нет, все ништо! Иван под кроватью ну узлы на плате вязать. Завязал узел, попа кинуло на мужика и бабу, даже крест уронил, и прилип поп. От иного узла на плате дьякон прилип, и дьячок прилип. Тогда малоумной из-под кровати вылез, дубину сыскал:
Ра-а-аз дьячка! Развязал узел – отпустил. Ра-а-аз, два, дьякона! Узел развязал – спустил. Попу дубин десять дал, спустил. А миленька на бабе уби-и…»
В избу вбежали две девушки:
– Настаха! Сколь ищем, воеводча велит к ей идти…
– Вот наше житье, – сказал кто-то, – уж ежели воеводча девок послала за какой да иных звать велит, то быть девке стеганой.
– Помни, Настя! Я тебя от боя воеводчина выручу, – крикнул ярыга.
Девка вздрогнула, коротко вскинула глаза на сказочника и, потупясь, пошла в горницу воеводы.
«Ахти, крадут! Дай-ко, я сыщу!» – Хотел оболокчись, она не дала:
«Бежи наскоре – должно, недалеко убрели».
И выбежал малоумной еле не нагой. Старой да прежний дружок у ей в клети ждал. Заперла она двор, избу на крюк, и ну по-старому тешиться с другом…
Побежал глупой по улице, собрал скот, а ворота, глянь, на запоре. Колотится, дрожмя дрожит, зуб на зуб не уловит, во рту – зима.
«Пусти, Матрена! Я твой Иван».
А молодая высунулась в окно:
«Лжешь! Мой Иван дома, только что пир отпировали, поезжан-гостей спать по домам наладили и сами полегли – поди, шалой…»
– Сказывают, твово целовальника атаман Разин к сундуку с пропойной казной на луду[117] приторочил? Эй, ярыга!
– Я не ведаю того… «Побежал, братие, глупой к попу. Стучит в окно:
«Батюшко! У меня дома неладно: батько, матка глухие, древние, а молодуха в дом не пущает. Ты венчал!»
«Што те надобно?»
«Уговори бабу – пущай домой пустит».
«Не мое то дело, свет!»
«Как же не твое? Ты поп, всех учишь…»
«Давай пойдем коли – усовещу!»
А поп-то знал, что девка путаная, да денег ему дали, он и скрыл худое – венчал… Поп надел шубу да шапку кунью – студено в ночь стало. Пришли. Стучал, колотился поп. И почала их та молодуха ругать:
«Ах вы, мать вашу! Неладные, чего, куда лезете?»
Покудова полоумный к попу бежал, она скот застала и еще крепче ворота приперла…»
– Сказывают – эй, ярыга! – и тебя пытали казаки-т каленым железом?
– Кабы пытали, так и к вам не пришел – вишь, сижу, вино пью… «Муж мой Иван дома, сам же ты, долговолосой, венчал, а тут гольца привел, навязываешь в дом пустить – пойду ужо воеводе жалобиться!»
Спугался поп, зрит и теперь лишь углядел, что парень в одной рубахе: «Впрямь, тут неладно». Пошел поп прочь, малоумной не отстает, ловит попа за шубу. Поп бежать. Иван не отстает. В шубе жар сдолил попа – кинул шубу и шапку, наддал по холоду. Иван подобрал шубу, оделся, а за попом бежит. Но поп утонил, забежал домой, двери замкнул, и остался малоумной на улице.
Слезно стало Ивану и хоть зябнуть не зяб, да к жене охота… Выл, выл по-волчьи, вспомнил: «А дай пойду к бабке!»
Жила-была та бабка старая недалеко, слыла колдуньей, но обиженных из беды вызволяла и за то судейских и иных посулов не брала. Прибрел малоумной к ей – плачет, а она ему: «Ляжь спать – дело твое в утре!»
Лег и заснул Иван»…
– Эй, ярыга, ужли не видал? С луды, сказывают, струги сволокли, закропали, да на теи струги с анбаров всю муку стащили судовые казаки.
– Гляньте сами, робята! Я не ведаю.
– Ну-ка, уйди на Волгу, воевода так выпарит, что из спины палочье сколь вымать придетца!
– Оттого нам не сказывает, что к воеводе тайно налажен.
– У кого ноги, глаза да уши, время пришло тем! Воевод не боятся они…
– Вишь, что сказал! Знать, не к воеводе сшел.
Холопы пошептались, потом один, крепкий парень, придвинулся к ярыге.
– Ты не бойсь! Меж нас языков до воеводы нет… Мы все глядим, ищем льготы, чтоб боя нам меньше, и в казаки уйдем – голов на дело не жаль…
– То ладно! Потом увидите, что к вам пришел. Не доводчик я на вас воеводе…
– А ну вирай коли до конца сказку…
– «Утром старая сказала Ивану:
«Вот те плат! Приди домой, бабе слова не говори, на глаза ей не кажись – тайно чтоб. Залезь под кровать. И как твоя жена с любым своим лягут, а ты на плате узел завяжи. Сам узнаешь, что делать с ними, да попа сдуй – он знал, кого венчал и за что с худой девки деньги принял».
Так и сошлось, братие: ночь накатила, залез Иван под кровать, а молодуха с миляшом на кровать, и завязал малоумной на плате узел первой… Слышит, завозились на кровати, баба ругается, гонит миляша от себя, а ему от ее оторваться не можно… Утро пришло, а бабин миляш, как был, чего людям казать нельзя, с бабой ночью, так и остался… Баба воет – и туда и сюда повернется, а мужик к ей как прирос… Надо уж скот назрить – поить, доить коров, лошади ржут, стаи ломают, а баба с мужиком мается, хоть на деревню в эком виде катись аль к воде. Пришел старик отец, мать старуха, крестятся, плюются – глядят: сноха приросла к чужому мужику. Старуха их ухватом – не помогат!
Послали за попом: «Пущай и крест несет – неладное в дому!»
Суседи попа привели.
Поп молитву чел – не помогат, дьякон кадил – не помогат, все пели молитвы, а дьячок подпевал – нет, все ништо! Иван под кроватью ну узлы на плате вязать. Завязал узел, попа кинуло на мужика и бабу, даже крест уронил, и прилип поп. От иного узла на плате дьякон прилип, и дьячок прилип. Тогда малоумной из-под кровати вылез, дубину сыскал:
Ра-а-аз дьячка! Развязал узел – отпустил. Ра-а-аз, два, дьякона! Узел развязал – спустил. Попу дубин десять дал, спустил. А миленька на бабе уби-и…»
В избу вбежали две девушки:
– Настаха! Сколь ищем, воеводча велит к ей идти…
– Вот наше житье, – сказал кто-то, – уж ежели воеводча девок послала за какой да иных звать велит, то быть девке стеганой.
– Помни, Настя! Я тебя от боя воеводчина выручу, – крикнул ярыга.
Девка вздрогнула, коротко вскинула глаза на сказочника и, потупясь, пошла в горницу воеводы.
11
– А ну, снимай сарафан! – Воеводша подошла к Насте, сорвала с ее волос повязку, кинула на пол. – Будешь помнить, как ладом боярину пугвицы пришивать…
Девица, раздеваясь, начала плакать.
– Плачь не плачь, псица, а задом кверху ляжь!
Настя разделась до рубахи, села.
– Не чинись, стерва, ляжь! – приказал воевода.
Девка легла животом на скамью, подсунула голые руки к лицу, вытянулась.
– Что спать улеглась!
Воевода велел заворотить девке рубаху. Воеводша отстегнула шелковые нарукавники, в жирные руки забрала крепко пук розог.
– Стой ужо, боярыня, зажгу свет!
Воевода высек огня на трут, раздул тонкую лучинку, зажег одну свечу, другую, третью.
– Буде, хозяин! Не трать свет.
– Свет земской: мало свечей – старосту по роже: соберет…
Грузная воеводша, сжимая розги, ожила, шагнула, расставив ноги, уперлась и ударила: раз!
– Чтите бои, девки!
– Чтем, боярыня!
– Вот тебе, стерво! Вот! Сколько боев, хозяин?
– Двадцать за мой срам не много.
Воевода продолжал зажигать свечи.
– Сколько?
– Девки-и!..
– Чтем мы: тринадцать, четырнадцать…
– Мало ерепенится… Должно, не садко у тя идет, Дарья?
– Уж куды садче – глянь коли.
– Дай сам я – знакомо дело!
Воевода взял у девки новый пук розог, мотнул в руке, крякнул и, ударив, дернул на себя.
– А-ай! О-о-о! – завыла битая.
– Ну, Петрович, ты садче бьешь!
– Нет, еще не… вот! а вот!
Воевода хлестал и дергал при каждом ударе.
– Идет садко, зад у стервы тугой.
К двадцати ударам девка не кричала. Воевода приказал вынести ее на двор, полить водой. Он поправил сдвинутые рукава кафтана, задул свечи и, подойдя, крепко за жирную талию обнял воеводшу.
– Да што ты, хозяин, щипешься?
– Дородна ты!.. Щупом чую, как из тебя сок идет.
– Какую бог дал.
– Дать-то он дал, а покормиться не лишне, проголодался я, – собери-ка вели ужинать.
– Ой, и то! Я тоже покушаю.
– Дела в приказной к полуночи кончу без палача с дьяками…
Из холопьей избы в окна и прикрытую из сеней дверь глядели холопи: девки на дворе отливали битую. Ярыга сказал:
– Вот, братие! Досель думал, а нынче решил – сбегу в казаки.
– Тебя так не парили, и то побежишь, а нас парят по три и боле раз на дню.
– Да это што – вицей… Нас – батогами!
– Зимой на морозе битая спина что овчина мохната деется.
– Много вы терпите!
– Поры ждем – придет пора.
– Я удумал, нынче же в казаки… Только, робята, чур, не идти на меня с изветом к воеводе… Атаман дал еще листы, в городу, да мужикам раздать… Дам и – в ход…
– А что сказывает народу атаман?
– Много вам сказал, что листы честь буду, только угол ба где?
– Вон за печью.
Устроились в углу. Выдули огня, один светил лучиной, ему кричали:
– Ладом свети, светилка, береги затылка!
Тонявый черноволосый ярыга встал на одно колено, вытащил желтый лист из-за пазухи кафтана, пригнув близко остроносую голову с короткими усами, топыря румяные губы, читал тихо и почти по складам:
– «Все хрестьяне и горожане самарьские, ждите меня, Степана Тимофеевича. Жив буду, то сниму с вас воеводскую, боярскую неволю… Горожанам, посацким людям я торг и рукодель беспошлинно, хрестьянам землю собинную дам, а кто чем впадает – владай. Подьячих же и судей, бояр и воевод пожгу, побью без кончания. Атаман Разин Степан».
– Да, вишь, парень, ладно, только о холопях, о нас и слова нету?
– Ой, головы! Побьет бояр – кто нами навалится владать?
– Оно так, а надо бы в листе…
– Берегись, Хфедор, стрельцов.
– Тут один тасканой кафтан лазал к воеводе и нынь все доглядывает…
– Знаю, кого берегчись! Вот листы верным людям суну и сей вечер утеку…
– На торгу кинь иные, небойсь, подберут!
– Вы, парни, тоже, невмоготу кому – бежите к Разину.
– Поглядим…
– Меня одно держит. Настю ба глянуть, полслова сказать.
– Того бойся – ай не ведаешь? Покеда не станет к службе, в клеть запрут и стеречи кого приставят. Уловят с листами – целу не быть!
– Вернешь ужо казаком – выручишь?
Девица, раздеваясь, начала плакать.
– Плачь не плачь, псица, а задом кверху ляжь!
Настя разделась до рубахи, села.
– Не чинись, стерва, ляжь! – приказал воевода.
Девка легла животом на скамью, подсунула голые руки к лицу, вытянулась.
– Что спать улеглась!
Воевода велел заворотить девке рубаху. Воеводша отстегнула шелковые нарукавники, в жирные руки забрала крепко пук розог.
– Стой ужо, боярыня, зажгу свет!
Воевода высек огня на трут, раздул тонкую лучинку, зажег одну свечу, другую, третью.
– Буде, хозяин! Не трать свет.
– Свет земской: мало свечей – старосту по роже: соберет…
Грузная воеводша, сжимая розги, ожила, шагнула, расставив ноги, уперлась и ударила: раз!
– Чтите бои, девки!
– Чтем, боярыня!
– Вот тебе, стерво! Вот! Сколько боев, хозяин?
– Двадцать за мой срам не много.
Воевода продолжал зажигать свечи.
– Сколько?
– Девки-и!..
– Чтем мы: тринадцать, четырнадцать…
– Мало ерепенится… Должно, не садко у тя идет, Дарья?
– Уж куды садче – глянь коли.
– Дай сам я – знакомо дело!
Воевода взял у девки новый пук розог, мотнул в руке, крякнул и, ударив, дернул на себя.
– А-ай! О-о-о! – завыла битая.
– Ну, Петрович, ты садче бьешь!
– Нет, еще не… вот! а вот!
Воевода хлестал и дергал при каждом ударе.
– Идет садко, зад у стервы тугой.
К двадцати ударам девка не кричала. Воевода приказал вынести ее на двор, полить водой. Он поправил сдвинутые рукава кафтана, задул свечи и, подойдя, крепко за жирную талию обнял воеводшу.
– Да што ты, хозяин, щипешься?
– Дородна ты!.. Щупом чую, как из тебя сок идет.
– Какую бог дал.
– Дать-то он дал, а покормиться не лишне, проголодался я, – собери-ка вели ужинать.
– Ой, и то! Я тоже покушаю.
– Дела в приказной к полуночи кончу без палача с дьяками…
Из холопьей избы в окна и прикрытую из сеней дверь глядели холопи: девки на дворе отливали битую. Ярыга сказал:
– Вот, братие! Досель думал, а нынче решил – сбегу в казаки.
– Тебя так не парили, и то побежишь, а нас парят по три и боле раз на дню.
– Да это што – вицей… Нас – батогами!
– Зимой на морозе битая спина что овчина мохната деется.
– Много вы терпите!
– Поры ждем – придет пора.
– Я удумал, нынче же в казаки… Только, робята, чур, не идти на меня с изветом к воеводе… Атаман дал еще листы, в городу, да мужикам раздать… Дам и – в ход…
– А что сказывает народу атаман?
– Много вам сказал, что листы честь буду, только угол ба где?
– Вон за печью.
Устроились в углу. Выдули огня, один светил лучиной, ему кричали:
– Ладом свети, светилка, береги затылка!
Тонявый черноволосый ярыга встал на одно колено, вытащил желтый лист из-за пазухи кафтана, пригнув близко остроносую голову с короткими усами, топыря румяные губы, читал тихо и почти по складам:
– «Все хрестьяне и горожане самарьские, ждите меня, Степана Тимофеевича. Жив буду, то сниму с вас воеводскую, боярскую неволю… Горожанам, посацким людям я торг и рукодель беспошлинно, хрестьянам землю собинную дам, а кто чем впадает – владай. Подьячих же и судей, бояр и воевод пожгу, побью без кончания. Атаман Разин Степан».
– Да, вишь, парень, ладно, только о холопях, о нас и слова нету?
– Ой, головы! Побьет бояр – кто нами навалится владать?
– Оно так, а надо бы в листе…
– Берегись, Хфедор, стрельцов.
– Тут один тасканой кафтан лазал к воеводе и нынь все доглядывает…
– Знаю, кого берегчись! Вот листы верным людям суну и сей вечер утеку…
– На торгу кинь иные, небойсь, подберут!
– Вы, парни, тоже, невмоготу кому – бежите к Разину.
– Поглядим…
– Меня одно держит. Настю ба глянуть, полслова сказать.
– Того бойся – ай не ведаешь? Покеда не станет к службе, в клеть запрут и стеречи кого приставят. Уловят с листами – целу не быть!
– Вернешь ужо казаком – выручишь?
12
В приказной избе, с лучиной, воткнутой на шестке печи в светец, и при свече на столе, воевода сидел на своем месте на бумажниках в малиновом бархатном опашне внакидку поверх голубой рубахи. В конце стола прикорнул дьяк, склонив длинноволосую голову, повязанную по лбу узким ремнем. Дьяк, светя в бумагу зажженной лучиной, читал.
– Дьяк, кого сыскали мы?
– Жонку, воевода-боярин, Дуньку Михайлову.
– Эй, ярыги, поставить ко мне посацкую жонку Дуньку.
В задней избе в перерубе заскрипело дерево. Ярыга приказной избы впихнул к воеводе растрепанную миловидную женщину лет тридцати. Кумачовый плат висел у женщины на плечах, миткалевая, горошком, светлая рубаха топырилась на груди и вздрагивала. Женщина сдержанно всхлипывала.
– Пошто хнычешь?
– Да как же, отец-боярин…
– …и воевода – величай, блудня!
– …боярин и воевода, безвинно взяли с дому… Кум у меня сидел, в гости заехал…
– Сидел и лежал. А заехал он не теми воротами, что люди, – вишь, не во двор, под сарафан заехал…
– И ничевошеньки такого не было. Все сыщики твои налгали…
– Сыскные – государевы истцы!
– Сыскные… воевода-боярин! Пошто нынь меня тыранят безвинную, лают похабно и лик не дают сполоснуть?.. Напиться водушки нет… Клопов – необоримая сила: ни спать, ни голову склонить.
– Дьяк, поди с ярыгой в сени – надобе жонку поучить жить праведно…
Дьяк и ярыжка ушли.
– Ты вот что, Евдокея! Нынче я тебе худа не причиню, а ежели в моем послушании жить будешь, то и богата станешь. Поди и живи блудно, не бойся: я, воевода, – хозяин, тебя на то спущаю. Только вот: кои люди денежные по торговым ли каким делам в город заедут, тех завлекай, медами их хмельными пои, не сумнись – я тебе заступа! Ты прознавай, у кого сколь денег. Можешь схитить деньги – схить! Не можешь – сказывай мне, какой тот человек по обличью и платью. А схитишь, не таи от меня, заходи ко мне сюда в приказную и деньги дай, а я тебе на сарафан, рубаху из тех денег отпущу. Что немотствуешь? Гортань ссохлась?
– Боярин-отец!..
– …и воевода…
– Боярин-воевода, я тое делы делать зачну, да чтоб сыщики меня не волокли на расправу: срамно мне, я вдова честная была…
– Кто обидит, доведи мне на того, да не посмеют! Я сам иной раз к тебе ночью заеду попировать, а?
– Заезжай, отец боярин! Заезжай, приму…
– И все, чего хочу, будет? Эй, дьяк! Сядь на место. Ярыга, проводи жонку до дому ее…
Женщина поклонилась, ушла.
Вошел дьяк, зажег лучину от воеводской свечи и снова уткнулся в бумагу.
– Дьяк, кто там еще?
– Еплаха Силантьева, воевода-боярин.
– Эй, ярыга, спусти из клети колодницу Силантьеву, путы сними, веди.
На голос воеводы затрещало дерево дверей, второй служка приказной ввел к воеводе пожилую женщину, черноволосую, с густой проседью, одетую в зеленый гарусный шугай. Женщина глядела злобно; как только подпустили ее к столу, визгливо закричала на воеводу:
– Ты, толстобрюхой, што этакое удумал? Да веки вечные я в застенках не бывала, николи меня клопам не кармливали беспритчинно и родню мою на правеж не волочили!
– Чого ты, Силантиха, напыжилась, как жаба? Должно, родня твоя праведных воевод не знавала! У меня кто в тюрьме не бывал, тот под моим воеводством не сиживал.
– Штоб те лопнуть с твоим судом праведным!
– Сказываешь, беспритчинно? А ты, жонка Силантьева, притчинна в скаредных речах. На торгу теи речи говорила скаредные, грозилась на больших бояр и меня, воеводу, лаяла непристойно, пуще всего чинила угодное воровское казакам, что нынче под Самарой были… Ведомо тебе – от кого, того не дознался, – что не все воровские казаки погребут Волгой, что иные пойдут на конь берегом, так ты им взялась отвести место, где у Самары взять коней… А ты не притчинна, стерво?!
– Брюхан ты этакой! Крест-от на вороту есте у тя али закинут?! Путаешь, вяжешь меня со смертным делом!
– О крестах не с тобою судить, я не монах, по-церковному ведаю мало… Но ежели… Дьяк, иди с ярыгой в сени, учиню бабе допрос на глаз, с одной.
Дьяк и ярыга вышли.
– Вот что, баба буявая, супористая, – воевода облокотился на стол, пригнулся, – ежели ты не скажешь, где у мужа складена казна, то скормлю я тебя в застенке клопам…
– Ой, греховодник, ой, брюхатой бес! Ой, помирать ведь будешь, а без креста весь, без совести малой… Ну, думай ты, скажу я тебе, где мужнины прибытки хоронятся, и ты их повладаешь, а вернется с торгов муж да убьет меня? Нет! Уж лучше я до его приезду маяться буду… Помру – твой грех, мне же мужня гроза-докука худче твоей пытки.
– Дьяк, ярыга – ко мне!
Из сеней вошли.
Дьяк сел к столу, ярыга встал к шестку печи. Воевода сказал дьяку:
– Поди к себе. Буде, потрудился, не надобен нынче.
Дьяк, поклонясь, не надевая колпака, ушел. Ярыга ждал, склонив голову.
– Забери, парень, бабу Силантиху. Спутай да толкни в поруб. Справишь с этой, пусти ко мне целовальника…
Баба ругалась, визжала, кусала ярыге руки, но крепкий служка уломал ее и уволок. Когда смолк визг и плач, затрещало дерево, раздались дряблые шаги.
Вошел целовальник. Отряхивая на ходу синий длиннополый кафтан, целовальник поклонился воеводе.
– Как опочив держал, Иван Петров сын?
– Ништо! Одно, боярин-воевода, клопов-таки тьмы-тем…
– Садись, Иван Петров сын! Благо мы одного с тобой отчества, будем как братья судить, а брат брату худого не помыслит.
Целовальник сел на скамью.
– Надумал ли ай нет, чтоб нам как братьям иметь прибыток?
– Думал и не додумал я, Митрий Петрович!..
– …и воевода.
– …и воевода Митрий Петрович, боюсь, как я притронусь к ей, матушке? Ведь у меня волос дыбом и шапку вздымает…
– Да ты, Иван Петров сын, ведаешь меня, воеводу?
– Ведаю, воевода-отец.
– Знаешь, что я все могу: и очернить белого и черного обелить? Вот, скажем, доведу, что твой ярыга Федько к воровским казакам сшел по твоему сговору.
– Крест, воевода, целовать буду, людей поставлю послухов, что на луду с государевой казной меня нагого на вервю за ошейник воры приковали.
– Да ярыга сшел к казакам? И ты притчинен тому!
– Крест буду целовать – не притчинен!
– Хоть пса в хвост целуй, а где послухи, что меж тобой и ярыгой сговору не было? Я, воевода, указую и свидетельствую на тебя – притчинен в подговоре!
– Боярин-отец, да пошто так?
– А вот пошто: понять ты не хошь, Иван Петров сын, что ни государь, ни бояре не потянут тебя, ежли мы собча с тобой тайно – вчуйся в мои слова – ту государеву казну пропойную меж себя розрубим… Или думаешь, что царь почнет допрашивать вора: «Сколь денег ты у кабатчика на Самаре во 174 году вынул?» Послушай меня, Иван Петров сын! Будут дела поважнее кабацких денег – деньги твои лишь нам надобны на то, чтобы от Волги подале быть, а быть ближе к Москве…
– Боярин, крест царю целовал, душу замараю!.. Сколь молил я, и Разин меня приковал, а казны не тронул.
Боярин неуклюже вылез из-за стола, цепляясь животом, сказал вошедшему ярыжке:
– За колодниками стрельцы в дозоре, ты же запри избу, иди! Пойдем, Иван Петров.
В сенях целовальник зашептал:
– Боярин, ярыга на меня ворам указал, что тебя упредить ладил…
– Ярыга твой углезнул – взять не с кого, и вот, Иван Петров, с тебя сыщем, допросим, пошто ярыга в казаки утек?..
– Крест буду целовать! Послухов ставлю…
– Я так, без креста, рубаху сымаю и – ежели крест золотой – сниму и его! Ты в кабаке сидишь, а за все ко кресту лезешь – весчие такому целованию я знаю, Иван. У меня вот какое на уме, и то тебе поведаю…
– Слышу, отец-воевода…
– Клопы, вишь, тоже к чему-либо зародились, а ежели зародились, то грех живую тварь голодом морить, и вот я думаю: взять тебя в сидельцы, платье сдеть да скрутить, и ты их недельку, две альбо месяц покормишь и грех тот покроешь!..
– Ой, што ты, отец воевода-боярин! Пошто меня?
– Не сговорен… Розрубим пропойную казну, тогда и сказ иной. Нынче иди и думай, да скоро! Не то за Федьку в ответ ко мне станешь.
Стрельцы зажгли фонари, посадили грузного боярина на коня, и часть караула с огнем пошла провожать его.
– Дьяк, кого сыскали мы?
– Жонку, воевода-боярин, Дуньку Михайлову.
– Эй, ярыги, поставить ко мне посацкую жонку Дуньку.
В задней избе в перерубе заскрипело дерево. Ярыга приказной избы впихнул к воеводе растрепанную миловидную женщину лет тридцати. Кумачовый плат висел у женщины на плечах, миткалевая, горошком, светлая рубаха топырилась на груди и вздрагивала. Женщина сдержанно всхлипывала.
– Пошто хнычешь?
– Да как же, отец-боярин…
– …и воевода – величай, блудня!
– …боярин и воевода, безвинно взяли с дому… Кум у меня сидел, в гости заехал…
– Сидел и лежал. А заехал он не теми воротами, что люди, – вишь, не во двор, под сарафан заехал…
– И ничевошеньки такого не было. Все сыщики твои налгали…
– Сыскные – государевы истцы!
– Сыскные… воевода-боярин! Пошто нынь меня тыранят безвинную, лают похабно и лик не дают сполоснуть?.. Напиться водушки нет… Клопов – необоримая сила: ни спать, ни голову склонить.
– Дьяк, поди с ярыгой в сени – надобе жонку поучить жить праведно…
Дьяк и ярыжка ушли.
– Ты вот что, Евдокея! Нынче я тебе худа не причиню, а ежели в моем послушании жить будешь, то и богата станешь. Поди и живи блудно, не бойся: я, воевода, – хозяин, тебя на то спущаю. Только вот: кои люди денежные по торговым ли каким делам в город заедут, тех завлекай, медами их хмельными пои, не сумнись – я тебе заступа! Ты прознавай, у кого сколь денег. Можешь схитить деньги – схить! Не можешь – сказывай мне, какой тот человек по обличью и платью. А схитишь, не таи от меня, заходи ко мне сюда в приказную и деньги дай, а я тебе на сарафан, рубаху из тех денег отпущу. Что немотствуешь? Гортань ссохлась?
– Боярин-отец!..
– …и воевода…
– Боярин-воевода, я тое делы делать зачну, да чтоб сыщики меня не волокли на расправу: срамно мне, я вдова честная была…
– Кто обидит, доведи мне на того, да не посмеют! Я сам иной раз к тебе ночью заеду попировать, а?
– Заезжай, отец боярин! Заезжай, приму…
– И все, чего хочу, будет? Эй, дьяк! Сядь на место. Ярыга, проводи жонку до дому ее…
Женщина поклонилась, ушла.
Вошел дьяк, зажег лучину от воеводской свечи и снова уткнулся в бумагу.
– Дьяк, кто там еще?
– Еплаха Силантьева, воевода-боярин.
– Эй, ярыга, спусти из клети колодницу Силантьеву, путы сними, веди.
На голос воеводы затрещало дерево дверей, второй служка приказной ввел к воеводе пожилую женщину, черноволосую, с густой проседью, одетую в зеленый гарусный шугай. Женщина глядела злобно; как только подпустили ее к столу, визгливо закричала на воеводу:
– Ты, толстобрюхой, што этакое удумал? Да веки вечные я в застенках не бывала, николи меня клопам не кармливали беспритчинно и родню мою на правеж не волочили!
– Чого ты, Силантиха, напыжилась, как жаба? Должно, родня твоя праведных воевод не знавала! У меня кто в тюрьме не бывал, тот под моим воеводством не сиживал.
– Штоб те лопнуть с твоим судом праведным!
– Сказываешь, беспритчинно? А ты, жонка Силантьева, притчинна в скаредных речах. На торгу теи речи говорила скаредные, грозилась на больших бояр и меня, воеводу, лаяла непристойно, пуще всего чинила угодное воровское казакам, что нынче под Самарой были… Ведомо тебе – от кого, того не дознался, – что не все воровские казаки погребут Волгой, что иные пойдут на конь берегом, так ты им взялась отвести место, где у Самары взять коней… А ты не притчинна, стерво?!
– Брюхан ты этакой! Крест-от на вороту есте у тя али закинут?! Путаешь, вяжешь меня со смертным делом!
– О крестах не с тобою судить, я не монах, по-церковному ведаю мало… Но ежели… Дьяк, иди с ярыгой в сени, учиню бабе допрос на глаз, с одной.
Дьяк и ярыга вышли.
– Вот что, баба буявая, супористая, – воевода облокотился на стол, пригнулся, – ежели ты не скажешь, где у мужа складена казна, то скормлю я тебя в застенке клопам…
– Ой, греховодник, ой, брюхатой бес! Ой, помирать ведь будешь, а без креста весь, без совести малой… Ну, думай ты, скажу я тебе, где мужнины прибытки хоронятся, и ты их повладаешь, а вернется с торгов муж да убьет меня? Нет! Уж лучше я до его приезду маяться буду… Помру – твой грех, мне же мужня гроза-докука худче твоей пытки.
– Дьяк, ярыга – ко мне!
Из сеней вошли.
Дьяк сел к столу, ярыга встал к шестку печи. Воевода сказал дьяку:
– Поди к себе. Буде, потрудился, не надобен нынче.
Дьяк, поклонясь, не надевая колпака, ушел. Ярыга ждал, склонив голову.
– Забери, парень, бабу Силантиху. Спутай да толкни в поруб. Справишь с этой, пусти ко мне целовальника…
Баба ругалась, визжала, кусала ярыге руки, но крепкий служка уломал ее и уволок. Когда смолк визг и плач, затрещало дерево, раздались дряблые шаги.
Вошел целовальник. Отряхивая на ходу синий длиннополый кафтан, целовальник поклонился воеводе.
– Как опочив держал, Иван Петров сын?
– Ништо! Одно, боярин-воевода, клопов-таки тьмы-тем…
– Садись, Иван Петров сын! Благо мы одного с тобой отчества, будем как братья судить, а брат брату худого не помыслит.
Целовальник сел на скамью.
– Надумал ли ай нет, чтоб нам как братьям иметь прибыток?
– Думал и не додумал я, Митрий Петрович!..
– …и воевода.
– …и воевода Митрий Петрович, боюсь, как я притронусь к ей, матушке? Ведь у меня волос дыбом и шапку вздымает…
– Да ты, Иван Петров сын, ведаешь меня, воеводу?
– Ведаю, воевода-отец.
– Знаешь, что я все могу: и очернить белого и черного обелить? Вот, скажем, доведу, что твой ярыга Федько к воровским казакам сшел по твоему сговору.
– Крест, воевода, целовать буду, людей поставлю послухов, что на луду с государевой казной меня нагого на вервю за ошейник воры приковали.
– Да ярыга сшел к казакам? И ты притчинен тому!
– Крест буду целовать – не притчинен!
– Хоть пса в хвост целуй, а где послухи, что меж тобой и ярыгой сговору не было? Я, воевода, указую и свидетельствую на тебя – притчинен в подговоре!
– Боярин-отец, да пошто так?
– А вот пошто: понять ты не хошь, Иван Петров сын, что ни государь, ни бояре не потянут тебя, ежли мы собча с тобой тайно – вчуйся в мои слова – ту государеву казну пропойную меж себя розрубим… Или думаешь, что царь почнет допрашивать вора: «Сколь денег ты у кабатчика на Самаре во 174 году вынул?» Послушай меня, Иван Петров сын! Будут дела поважнее кабацких денег – деньги твои лишь нам надобны на то, чтобы от Волги подале быть, а быть ближе к Москве…
– Боярин, крест царю целовал, душу замараю!.. Сколь молил я, и Разин меня приковал, а казны не тронул.
Боярин неуклюже вылез из-за стола, цепляясь животом, сказал вошедшему ярыжке:
– За колодниками стрельцы в дозоре, ты же запри избу, иди! Пойдем, Иван Петров.
В сенях целовальник зашептал:
– Боярин, ярыга на меня ворам указал, что тебя упредить ладил…
– Ярыга твой углезнул – взять не с кого, и вот, Иван Петров, с тебя сыщем, допросим, пошто ярыга в казаки утек?..
– Крест буду целовать! Послухов ставлю…
– Я так, без креста, рубаху сымаю и – ежели крест золотой – сниму и его! Ты в кабаке сидишь, а за все ко кресту лезешь – весчие такому целованию я знаю, Иван. У меня вот какое на уме, и то тебе поведаю…
– Слышу, отец-воевода…
– Клопы, вишь, тоже к чему-либо зародились, а ежели зародились, то грех живую тварь голодом морить, и вот я думаю: взять тебя в сидельцы, платье сдеть да скрутить, и ты их недельку, две альбо месяц покормишь и грех тот покроешь!..
– Ой, што ты, отец воевода-боярин! Пошто меня?
– Не сговорен… Розрубим пропойную казну, тогда и сказ иной. Нынче иди и думай, да скоро! Не то за Федьку в ответ ко мне станешь.
Стрельцы зажгли фонари, посадили грузного боярина на коня, и часть караула с огнем пошла провожать его.
13
В воскресенье после обедни на лошадях и в колымагах ехали бояре с женами на именины воеводской дочери. Боярская челядь теснилась во дворе воеводы. От пения псалмов дрожал воеводский дом. В раскрытые окна через тын глядела толпа горожан, посадских и пахотных людей.
Все видели люди, как дородная воеводша, разодетая в шелк и золото с жемчугом, вышла к гостям, прошла в большой угол, заслонив иконостас, встала.
За тыном говорили:
– Сошла челом ударить!
– Эх, и грузна же!
– Боярыня кланяется поясно!
– Да кабы низко, то у воеводчи брюхо лопнуло.
– Стрельцы-ы!
– Пошли! Чего на тын лезете?!
– Во… бояра-т в землю воеводчи!
– Наш-от пузатой, лиса-борода, гостям в землю поклон.
– С полу его дворецкой подмогает…
Видно было, как воевода подошел к жене, поцеловал ее, прося гостей делать то же.
– Фу ты! Што те богородицу!
– Не богохули – баба!
– Всяк гость цолует и в землю кланяетца.
– Глянь! Староста-т, козья борода.
– Как его припустили?
– Земскому не целовать воеводчи!
– Хошь бы и староста, да чорной, как и мы…
– Воевода просит гостей у жены вино пить.
– Перво, вишь, сама пригубит.
– У, глупой! По обычею – перво хозяйка, а там от ее пьют и земно поклон ей…
– Пошла к бояроням! В своей терем – к бояроням.
– Запалить ба их, робята?
– Тише: стрельцы!..
– Ужо припрем цветные кафтаны!
– Читали, что атаман-от Разин?
– Я на торгу… ярыга дал… «Ужо-де приду!»
– Заприте гортань – стрельцы!
– Тише… Берегись ушей…
– В приказной клопам скормят!
– Ярыга-т Федько сбег к Разину.
– Во, опять псалмы запели с попами.
– Голоса-т бражные!
– Ништо им! Холопи на руках в домы утащат…
– Тише: стрельцы!
– Эй, народ! Воевода приказал гнать от тына.
– Не бей! Без плети уйдем.
Все видели люди, как дородная воеводша, разодетая в шелк и золото с жемчугом, вышла к гостям, прошла в большой угол, заслонив иконостас, встала.
За тыном говорили:
– Сошла челом ударить!
– Эх, и грузна же!
– Боярыня кланяется поясно!
– Да кабы низко, то у воеводчи брюхо лопнуло.
– Стрельцы-ы!
– Пошли! Чего на тын лезете?!
– Во… бояра-т в землю воеводчи!
– Наш-от пузатой, лиса-борода, гостям в землю поклон.
– С полу его дворецкой подмогает…
Видно было, как воевода подошел к жене, поцеловал ее, прося гостей делать то же.
– Фу ты! Што те богородицу!
– Не богохули – баба!
– Всяк гость цолует и в землю кланяетца.
– Глянь! Староста-т, козья борода.
– Как его припустили?
– Земскому не целовать воеводчи!
– Хошь бы и староста, да чорной, как и мы…
– Воевода просит гостей у жены вино пить.
– Перво, вишь, сама пригубит.
– У, глупой! По обычею – перво хозяйка, а там от ее пьют и земно поклон ей…
– Пошла к бояроням! В своей терем – к бояроням.
– Запалить ба их, робята?
– Тише: стрельцы!..
– Ужо припрем цветные кафтаны!
– Читали, что атаман-от Разин?
– Я на торгу… ярыга дал… «Ужо-де приду!»
– Заприте гортань – стрельцы!
– Тише… Берегись ушей…
– В приказной клопам скормят!
– Ярыга-т Федько сбег к Разину.
– Во, опять псалмы запели с попами.
– Голоса-т бражные!
– Ништо им! Холопи на руках в домы утащат…
– Тише: стрельцы!
– Эй, народ! Воевода приказал гнать от тына.
– Не бей! Без плети уйдем.
14
Ночью при лучине, ковыряя ногтем в русой бороденке, земский староста неуклюже писал блеклыми чернилами на клочке бумаги:
«Июлия… ден андел дочери воиводиной Олены Митревны, воеводи и болярину несен колач столовой, пек Митька Цагин… Ему же уток покуплено на два алтына четыре денги. Рыбы свежие… Налимов и харюзов на пят алтын… В той же ден звал воивода хлебка есть – несено ему в бумашке шестнадцать алтын четыре денги. Григорею его позовново пять денег…»
– Э, годи мало, Ермил Фадеич! Боярыню-то, воеводчу ево, куда? После Григорея! Штоб те лопнуть, кособрюхому! До солнышка пиши – не спишешь, чего несено ему в треклятые имянины… Ище в книгу списать, да письмо ему особо. «Ты-де не лишку ли исписал?» Лишку тебе, жручий черт! «Как крестьяня?» Так вот я те и выложу как. «А не видал ли, кто листы чтет воровские да кому честь их дает?» Видал и слыхал – и не доведу тебе! И когда этта мы от тебя стряхнемся?
Староста положил записку на стол, разгладил ладонью:
– Уй, в черевах колет – до того трудился письмом!
По столовой доске брел таракан с бочкой; почуяв палец старосты, ползущий за ним, таракан потерял бочку, освободясь от тяжести, бежал к столешнику:
– Был черевист, как воевода, а нынче налегке потек? Эх, кабы воеводу так давнуть, как тебя, гнусь!
Староста еще поскоблил в бороде, зевнув, зажег новую лучину, встал в угол на колени, склонив голову к правому плечу, поглядел на черную икону. Крестился, кланялся в землю. У него на поясе, белея, болтался деревянный гребень. Постная фигура, тонкая, с козьей бородкой, чернела на желтой стене. Из узких окон, вдвинутых внутрь бревна в сторону, смутно дышало безветренным холодком.
«Июлия… ден андел дочери воиводиной Олены Митревны, воеводи и болярину несен колач столовой, пек Митька Цагин… Ему же уток покуплено на два алтына четыре денги. Рыбы свежие… Налимов и харюзов на пят алтын… В той же ден звал воивода хлебка есть – несено ему в бумашке шестнадцать алтын четыре денги. Григорею его позовново пять денег…»
– Э, годи мало, Ермил Фадеич! Боярыню-то, воеводчу ево, куда? После Григорея! Штоб те лопнуть, кособрюхому! До солнышка пиши – не спишешь, чего несено ему в треклятые имянины… Ище в книгу списать, да письмо ему особо. «Ты-де не лишку ли исписал?» Лишку тебе, жручий черт! «Как крестьяня?» Так вот я те и выложу как. «А не видал ли, кто листы чтет воровские да кому честь их дает?» Видал и слыхал – и не доведу тебе! И когда этта мы от тебя стряхнемся?
Староста положил записку на стол, разгладил ладонью:
– Уй, в черевах колет – до того трудился письмом!
По столовой доске брел таракан с бочкой; почуяв палец старосты, ползущий за ним, таракан потерял бочку, освободясь от тяжести, бежал к столешнику:
– Был черевист, как воевода, а нынче налегке потек? Эх, кабы воеводу так давнуть, как тебя, гнусь!
Староста еще поскоблил в бороде, зевнув, зажег новую лучину, встал в угол на колени, склонив голову к правому плечу, поглядел на черную икону. Крестился, кланялся в землю. У него на поясе, белея, болтался деревянный гребень. Постная фигура, тонкая, с козьей бородкой, чернела на желтой стене. Из узких окон, вдвинутых внутрь бревна в сторону, смутно дышало безветренным холодком.
Царская Москва
1
От жары дневной решетчатые окна теремной палаты в сизом тумане. Справа белые кокошники с овальными кровлями, с узкими окошками вверху, собора Успенского – жгучие блики на золоте глав вековечной постройки итальянца Фиоравенти. Слева Архангельский собор[118] – создание миланского архитектора, а меж соборами выдвинулась с шестью окнами Грановитая палата с красным крыльцом. По крыльцу ходят иногда бородатые спесивцы – люди в бархате, держа в руках, украшенных перстнями, высокие шапки. Жар долит бояр, иначе они не сняли бы свои шапки.
От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк, оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый крик и говор человеческих голосов – Ивановская площадь ревет, совершая суд над преступниками, позванными в Москву «со всей Русии в угоду великому государю». Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой палаты, людей «розно: кого нещадно, кого четно».
Рундуки[119] от собора к собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают, чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий; внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с которыми сам царь не в силах сладить.
Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью лошадях – ей настрого приказано «ждать, пока вверху у государя боярин!». Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.
Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного[120] и Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи.
Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: «Москва слезам не верит!» – и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих приговоры, никто не слушает.
У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками – все ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя поведено:
«Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов попозже».
Поведено также боярским холопям «с коньми стоять за Ивановской колокольней». Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить царю.
Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает:
«Что князья Трубецкие изменники – Польше продались, латынской замест креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро».
– Я вот на тя доведу князю-у!
– А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу!
– Стрельцы!
– Дворня! Езжай за Ивановску – там стоять указано.
– Сами там стойте, бабы!
– Брюхатые черти!
– Шкуры песьи!
– Чого лаете? Караул кликнем!
– Кличьте, сволочь!
– Дай им, головотяп, кистеня!
– Нет сладу со псами, тьфу!
– Эй, люди-и! Бирючи едут.
– Пущай едут, орут во всю Ивановску!
Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский крик:
От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк, оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый крик и говор человеческих голосов – Ивановская площадь ревет, совершая суд над преступниками, позванными в Москву «со всей Русии в угоду великому государю». Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой палаты, людей «розно: кого нещадно, кого четно».
Рундуки[119] от собора к собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают, чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий; внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с которыми сам царь не в силах сладить.
Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью лошадях – ей настрого приказано «ждать, пока вверху у государя боярин!». Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.
Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного[120] и Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи.
Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: «Москва слезам не верит!» – и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих приговоры, никто не слушает.
У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками – все ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя поведено:
«Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов попозже».
Поведено также боярским холопям «с коньми стоять за Ивановской колокольней». Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить царю.
Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает:
«Что князья Трубецкие изменники – Польше продались, латынской замест креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро».
– Я вот на тя доведу князю-у!
– А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу!
– Стрельцы!
– Дворня! Езжай за Ивановску – там стоять указано.
– Сами там стойте, бабы!
– Брюхатые черти!
– Шкуры песьи!
– Чого лаете? Караул кликнем!
– Кличьте, сволочь!
– Дай им, головотяп, кистеня!
– Нет сладу со псами, тьфу!
– Эй, люди-и! Бирючи едут.
– Пущай едут, орут во всю Ивановску!
Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский крик: