– Умойся, гость дорогой! Я скоро, голубь, принесу водушки. – Ириньица ушла в сени, вернулась с кувшином и полотенцем. – Мойся ладом, а то черной ишь какой: голубем зову, он же будто те ворон.
   – Ворон, да не ворог! – отшутился Лазунка. – Али уж день?
   Ириньица, поливая ему на руки над тазом, грустно улыбнулась.
   – День-то божий, да люди – царские бесы звериные…
   – А ну-ка, Василь Степаныч! Укажи место, где можно стрелять из пистоля, дай поучу!
   Юноша вихрем сорвался с лавки.
   – Ай да станишник! Матушку почесть что излечил да меня обучит.
   – Ой, куда вы, соколики? Поешьте там подите, да ты, Васильюшко, принеси гостю из сундука, что в углу, бахилы и посацкую одежду с шапкой…
   – Покуда ты, хозяюшка, собираешь стол, мы оборотим!
   Лазунка с Васильем ушли. Ириньица, собирая еду да ставя кувшины с квасом, брагой и медом, слышала уханье выстрелов за дверями вверху дома.
   – Созовут стуком огненным беду, учуют сыщики – всюду рыщут!
   Скоро оба вернулись.
   – Целый клад, матушка, наш гость! Как он бьет из пистоля, я таких еще не видал бойцов… В шапку глянь, шапку кидал – пробил, в пугвицу попадает – беда!
   Лазунка, выпивая и закусывая, сказал:
   – Работничек я твоего батюшки, Василий!..
   Ириньица погрозила глазами Лазунке, сказала:
   – Сходи, сынок, коли подкормился, принеси ему платье обменить… Надо гостю Москву позреть.
   Юноша ушел. Ириньица обратилась к Лазунке:
   – Пока что говорила я ему, сынку-то: «Отец-де помер». Иначе зачнет еще думать худое, что зауглок он, прижитой кой-где, и меня перестанет любить. Того боюсь!
   Лазунка переоделся в принесенную одежду. Ириньица собрала его казацкое платье в узел, завязала крест-накрест рушниками.
   – Куда, гость-голубь, прикажешь саблю скласть? Дли все в горницу, где опочивал, положить?
   – Все прячь, хозяюшка, пистоли тож, окромя одного, кой помене, – тот заберу с собой. А теперь, Васинька, новой стрелец-молодец, пойдем на Москву глядеть!
   – Ты, дитятко, на весь день не уходи – надобен!
   – Верну скоро, мама!
   Оба ушли.



3


   В царской палате, у окна в углу, – узорчатая круглая печь; дальше, под окнами – гладкие лавки без бумажников, на точеных ножках; у лавок спереди деревянные узоры, похожие на кружево. Потолок палаты золоченый, своды расписные. На потолке писаны угодники; иные в схимах, иные с раскрытыми книгами в руках. На стенах в сумраке по тусклому золоту – темные головы львов и орлов с крыльями. Выше царского места, за столом, крытым красным сукном с золоченой бахромой, на стене образа с дробницами[316] кругом венцов в жемчугах и алмазах. От зажженных лампад пахнет деревянным маслом и гарью. Из крестовой тянет ладаном: царь молится. На царском столе часы фряжские: рыцарь в серебряном шлеме, в латах. Часы вделаны в круглый щит с левой руки; в правой рыцарь держит копье. Тут же серебряная чернильница, песочница такая же и лебяжьи очиненные перья да вместо колокольчика позовного золотой свисток. В стороне по левую стол дьяков, покрытый черным. Над столом согнулись к бумагам: дьяк Ефим, питомец боярина Киврина, с длинной светло-русой бородой, такими же волосами, расчесанными в пробор; кроме Ефима еще три дьяка. Дьяк думный в шапке, похожей на стрелецкую, с красным верхом, верх в жемчугах, шапка опушена куницей. У думного дьяка на шее жемчужная тесьма с золотой печатью. Остальные дьяки без шапок, лишь у Ефима на шее такая же тесьма, как и у думного, только с орлом.
   На лавках, ближе к царскому месту, два боярина в атласных ферязях с парчовыми вошвами на рукавах узорчатых, шитых в клопец. Один боярин в голубой, другой в рудо-желтой ферязи, оба в горлатных шапках вышиной около аршина; шапки с плоским верхом, верх шире, низ уже. Ближе к царскому месту боярин, сутулый, широкий, длиннобородый, с посохом, – боярин Пушкин, и новый любимец царя – «новшец», любитель иноземщины, с короткой бородой и низко стриженными волосами.
   Полумрак палаты рассеял вошедший со свечой в руках, одетый в бархатный кафтан боярин-стольник. Он медленно, лениво и торжественно зажег на царском столе свечи: три толстых восковых да одну приземистую, сальную. Гордо, как и вошел, не взглянув ни на кого, так же вышел. В палате слышно заглушаемое гудение причетника да редкие приторно-вдохновенные возгласы царского духовника, без очереди взявшего сегодня службу: иначе служат очередные попы.
   Боярин в голубой ферязи повернул голову к другому, согнувшемуся на посох.
   – Ты, боярин Иван Петрович, остался бы и не сходил от дела!.. Великий государь твоей службой много доволен.
   Боярин в рудо-желтом молчал.
   – Ужели боярину прискучило ежедень видеть государевы светлые очи?
   Боярин над посохом мотнул высокой шапкой, крякнул, другой не унимался:
   – И не возноситься бы князю Одоевскому родом! И нынче род в меньшей чести пошел против того, как прежде… Я чай – выслуга да ум дале заскочат?
   Боярин закачал шапкой, отделив бороду от рук и посоха.
   – Был я, Артамон Сергеевич, много надобен, да вишь, есть теперь те, что застят мою службу пред великим государем!
   – Эх, умен, боярин Иван Петрович! Но вот, поди ж, должно, большому уму тоже часом поруха есть?
   – Что сказываешь, Артамон Сергеич? Ко мне ли слова твои?
   Теперь боярин в голубом сделал вид, что не слышит Пушкина, он продолжал свое:
   – Пустая, неумная эта вековечная пря – «кому и где сидеть». А мне сидеть едино хоть под порогом.
   – Худородному всяко-то одинако! И в корыто, а было б сыто! Нам, боярин, дедина честь не велит сидеть ниже Одоевского.
   – Ох, и худороден я! Дьяки, боярин, были мои отчичи, да у великого государя не обойдены мы честью.
   – Вишь вот! Молчал я, боярин Артамон, а ты меня, как рогатиной медведя, по черевам давай совать, и вот я когти спущаю, не обессудь…
   – Попрек в худородстве, Иван Петрович, меня не сердит. Сердит же меня то, что умной человек, гожий, государское дело кидает для ради упрямства.
   – А ну, еще мало, и смолкну я. Князю Одоевскому, Артамон Сергеич, не то место в столе – дорогу даю: «Бери-де, князь, правь разбойны дела!» Я ж что?! Пора… на покой…
   – А как еще о том великий…
   Спешно из крестовой в палату вошел причетник, широко шагая под черной рясой пудовыми сапогами, да, чтоб не стучать, норовил встать на носки, срывался, шлепал. От него пахло дегтем и винным перегаром с редькой. Причетник, багровея широким лицом, пихал за пазуху богослужебную книгу. Он быстро прошел. Бояре встали. Вышел царь из крестовой с духовником, говорил шутливо:
   – Уж нет ли, отец Андрей, у тебя прибавы семьи? Охота есте воспринять твоего младенца. Да жди – приду! К куме протопопице приду: знатно она у тебя изюмную брагу сготовляет.
   – Пожалуй, великий государь, приходи! И как рады-то с протопопицей будем, несказанно рады солнышку!.. Даром что крестить стало некого, зато крестники твои, великий государь, растут. Порадуй, окинь оком!
   – Твой причетник, отец Андрей, от редьки крепко запашист, – духовному оно и подобает, но пошто еще дегтем? Уж придется разорение взять на себя – дать ему новые сапоги из хоза…[317]
   – Пропойца он, великий государь, – всяк дар в кабак волокет, за голос держу – глас редкостной.
   – А ты б его, Савинович, яблоки кислыми врачевал, кормил – сказывают, иным помогает?
   – Исполню, великий государь, опробую!
   Царь прибавил:
   – Иди, отец! Вишь, дела ждут.
   Протопоп, поклонясь низко, ушел. Царь, входя ка свое место, сказал:
   – Садитесь, бояре! Оба вы нужные. И перво, Артамон Сергеевич, скажи-ка мне, когда пригоднее будет нам учинить воинский смотр, а пуще, ладно ли съезжаются на Москву дворяне, жильцы и дети боярские?
   – Великий государь, окладчики[318] доводят, что находятся в нетях многие дворяне новгородские и ярославские.
   – На то, боярин, есть указ воеводам, и тот указ здесь имеется; а будем ли дополнять его, про то обсудим. Дьяче, поведай письмо!
   За дьячим столом поднялся дьяк Разрядного приказа. Развернув длинный столбец и минуя имя воеводы, потому что оно было известно царю, читал внятно и очень раздельно:
   – «А которые дворяне и дети боярские против списков и десятин у денежного жалованья не объявятца, и тебе бы, воевода, и выборным лучшим людям про тех допросити окладчиков, где ныне те дворяне, и дети боярские, и новокрещены мурзы, и татаровя: на службе, или в отсылках, или где у дел? Или которые померли? И зачем кто на государеву службу не приехал: своею ли ленью или для бедности? И поместье за ним и вотчина есть ли? И где живет? Да что про тех окладчики скажут, и им велеть тех дворян, и детей боярских, и новокрещенов в десятнях написати по окладчиковой сказке, которых городов дети боярские, атаманы, и казаки, и татаровя по осмотру будут в нетях, и про них расспрашивать тех же городов окладчиков и лучших людей: дворян, и детей боярских, и князей, и мурз, и татар. Да что про тех нетчиков окладчики скажут, и им то велети исписать на список и велеть к той сказке руки приложити да о том отписати к государю тотчас, и список…»
   – А ну, и буде! – Дьяк поклонился.
   Боярин в голубом сказал снова:
   – Жалобились, великий государь, воеводы Юрья Борятинский да Богдан Матвеевич Хитрово, что обозы и пушки у них мало устроены, а бомбометного дела людишек совсем нет, так вот иных охочих по тому делу мастеров надо собирать немешкотно… Ежели воеводы придвинутся и будут очищать города, то бомбометчики нужны. Воровское же собранье множится ежедень и идет снизу до Самары.
   – Есть, боярин, такие люди! Шлем их на нашу государскую службу – да вот! – Царь перевел глаза на огни многих свечей дьячего стола.
   По его взгляду стал дьяк Пушкарского приказа[319], перекинув длинную бороду через плечо, чтоб не мешала, читал:
   – «Роспись мастеров, обученных у иноземцев, Васки Борисова да Ивашки Климова, которым ведено идтить на твою, великого государя, службу, – им надобно запасов:
   Пушка гранатом два пуда, к ней сто пятьдесят гранатов.
   Пушка гранатом пуд, к ней гранатов сто шестьдесят.
   К ним запалов четыреста, а пороху на медные и на деревянные пушки – сколько будет надобно, и на зажигательные ядра селитры литрованной пуд с пятнадцеть, серы горючей пять пуд, воску два пуда, терпентину пуд двадцеть гривенок. Смолы – сколько надобно будет, два котла медных – один ведер в шесть, в чем смолу топить. Льну десять пуд; дегтю – сколько надобно будет. Еще котел, в чем селитро перелитровывать, – ведра в два. Иголь медная с толкушкою медною, чем составы в зажигательные ядра толочь. Камфары пятнадцеть гривенок, десять гривенок салмияку. Антимони двадцеть гривенок, ртути живой двадцеть гривенок. Пятьсот пыжей деревянных к тем же пушкам; пятьсот кругов – в два аршина – веревок. Крашенины доброй сорок аршин, ножницы, молоток ударной, чем в зажигательные ядра заколачивать гвозди, три сита. Доска липовая, на чем составы стирать. Шестьдесят колец железных к зажигательным ядрам, да к ним же шестьдесят чашек, да к ним же стволов, из которых зажигательных ядер бой дают, сколько надобно. Да к ним же надобно четыре кочедыга[320] железных по образцу, чем ядра зажигательные оплетать, да к ним же надобно две сваи железные да четыре молотка деревянных».
   – Буде! Чти, дьяче, кому та бумага дается?
   Царь строго поглядел на боярина в голубом.
   Дьяк громко закончил:
   – «Да и то все, и пушки, и гранаты, и всякие припасы, указал великий государь прислать из Пушкарского приказу в Новгородской к окольничему к Артамону Сергеевичу Матвееву да к думным дьякам Григорью Богданову да к Якову Позднышеву».
   – Нынче же, Артамон Сергеевич, была челобитная от тех мастеров бомбометного дела, что-де до сей поры им ничего не дано!
   – Был я в отлучке, великий государь: с жильцом Замыцким мы объезжали по местам, где копятся воеводы, и жалобы их друг на друга собирали. И на то дал я отписку в Разрядной приказ, а ее, стало, не довели тебе?..
   – Ну, ин ладно, боярин! Сыщи сам, да скоро дай все, что потребно мастерам, и ежели замотчанье от Пушкарского приказу, – сыщи и мне доведи.
   – Исполню вскорости, государь!
   – Теперь же послушаю Ивана Петровича.
   Пушкин встал.
   – Я, великий государь, буду сказывать тоже, что ближе к делу…
   – Добро нам, боярин!
   – Седни, великий государь, довели мне стрельцы, а сказывали: «Вот-де не по один день, ходя по утренней смене с караула, чуем мы бой с пищали альбо из пистоля на усторонье Стрелецкой слободы, около анбаров купца Шорина». Дознавал я, государь, не мешкая мало, и сыскал: на пустошном месте за анбарами есть дом с виду пуст… По обыску писцовых книг ведается тот дом тяглой за посацкой жонкой, именем Ириньицы… С видом ничего, смирна, на торги и в церковь ходит, живет с сыном… Я же свое мыслю; есаулы богоотступника вора Степана Разина, когда пришли на Москву бить головами тебе, государь, и мы их по твоему указу свели на Земской двор и разобрали да сослали в иные городы… Мне до сей поры кажется, великий государь, что один из них или два, того недосчитался, когда вели их от караула, сошли…
   – Сказывай, боярин, добро!
   – Так и мыслю я, государь, про ту жонку, не становщица ли она ворам? Люди мои всю Москву перерыли – нет таких. А мне сдается – есть! Стрельба же кому дозволена? Едино лишь тобой, государь, и на воинском ученье… В городе, в слободах никто стрелит…
   – Сыскать надо про жонку, боярин!
   Боярин не ответил царю. Молчал и царь.
   За столом дьяков встал степенный дьяк Ефим, поклонился, сказал царю:
   – По памяти к моему благодетелю боярину Киврину, царство ему небесное, прошу говорить перед великим государем о той жонке!
   Царь махнул рукой:
   – Дьяче, сядь, жди поры.
   Дьяк сел и взялся за бумаги»
   Пушкин снова заговорил:
   – Еще, великий государь, не дале как завчера поутру пришел в Разбойной ко мне казак, назвался Шпынь, а сказывал: «Я-де из-под Астрахани». Подал тот казак мне цедулу малую от воровского есаула Васьки Уса: что-де молю великого государя ему, Ваське, и тому казаку Шпыню прежние разбойные дела спустить и место дать в Войске донском служить головой государю, а за то-де вора Стеньку Разина я изведу!
   – С собой, боярин, та воровская цедула?
   – Нет, великий государь! Казак имал ту цедулу со стола и подрал, а когда я к нему с гневом обратился, он ответил: «Я ничего не боюсь! То, что довел, знай, иного не проси, если хочешь, чтоб мы с Васькой послужили государю», – и ушел… Я же про Ваську Уса, государь, казаков опрашивал, да в Посольском приказе нашел грамоту старую, то правда, досюльную, в ней же указано, что Васька Ус своровал против старшины войсковой и государя: «шел-де на государеву службу, да деревни и села в пути зорил…». Когда тот казак Шпынь подрал цедулу, тут мне, государь, сумнительно стало, и довожу тебе, чтоб знать, как быть с казаком?
   – Время тяжелое, боярин! Кто против вора Стеньки Разина теперь объявится, всякого лаской брать: казак ли, есаул ли или татарин ли, черемисин… И ты того казака Шпыня вели поставить на двор, и корм чтоб ему дали, и коню против того, какой дается донским станишным людям… О службе того Васьки подумаем со многими бояры особо…
   – Будет все справно по слову твоему, государь!
   – Еще, бояре, советовал я нынче со святейшим патриархом, и святейший отец наш указал, что время то, когда надо предать богоотступника Стеньку Разина анафеме! Как вы думаете о том?
   – Что постановлено, великий государь, тобой и святейшим патриархом, по-иному и быть не может…
   – Святейший патриарх указывал мне: «Собрать быде иных мудрых людей и опросить».
   – Дело это, великий государь, устрашенное для черни, а потому мыслю я: Артамон Сергеевич[321] – боярин-книгочей… И что по тому делу в книгах указано и как то у иноземцев бывает, ему ведомо…
   – А ну же, Артамон Сергеевич! Правду Иван Петрович указывает…
   – Государь! Колико позволено сказать мне, то читал я книги многие о народах, верах, обычаях и расспрашивал коих иноземцов и не нашел нигде сугубее устрашения, как у персов…
   – Они же бусурмане, боярин! Какая же анафема у бусурман?
   – А вот, великий государь, – на празднике Байрам-Ошур, или «день убиения пророка», «день мухаррема» и еще как… при многом стечении народа персы везут на коне одетого болвана с луком, саадаком и стрелами, и тому болвану всяк плюет и заушает его… Потом же, после многих заушений болвану, везут подобие убийцы пророка в поле и сожигают всенародно, – уже не подобно ли сие анафеме?
   – Подобно, боярин Артамон. Но это есть лицедейство. Патриарху же претит такое.
   – И патриарх, великий государь, узрит в болване образину проклятого, попираемого попами…
   – …духовенством, Артамон Сергеевич!.. И думаю я: сказка твоя о болване не лишня будет! Что ты скажешь, Иван Петрович?
   – С болваном анафема, великий государь, черному народу устрашеннее…
   – Итак, да создадим болвана, одетого бунтовщиком. Тебя же, Артамон Сергеевич, спрошу, когда созовешь меня с царевнами на свои лицедейные потехи?
   – Вскорости, великий государь! В селе Коломенском строят того для палатку и устрояют немешкотно…
   – Сядьте, бояре! Ты, Иван Петрович, и ты, боярин Артамон, да послушаем, что доведет нам дьяк о воровской жонке.
   Дьяк Ефим встал:
   – Великий государь! Благодетель мой, Пафнутий Васильевич боярин Киврин, сказывал мне про тое жонку Ириньицу, и было то в памятной день его смерти, когда шел он, великий государь, стоять с правдой противу покойного Квашнина Ивана…
   – Ой, старину вздымаешь, дьяче!
   – А тако говорил благодетель мой: «Иди, Ефим, в Стрелецкую к жонке, зовомой Ириньица, – ту, на пожарище, врослой дом, и сыщи: не стоят ли у ее кои воровские люди? И нет ли корней с теми ворами, что седни взяты на пустом немецком дворе в слободе за Никитскими вороты?» И я, великий государь, в горе да хлопотах о панафидной памяти Пафнутию Васильевичу то дело забыл и воли его не исполнил… Всякую же просьбу благодетеля моего я, государь, исполнял необлыжно и немешкотно… Повели, великий государь, нынче мне исполнить волю покойного боярина! Многажды с укором и помаванием главы виделся он в снах мне, и не ведал я, чем согрешил? А ныне знаю все! Я сыщу про жонку и, кому укажешь, государь, дам о сыске том полную сказку…
   – Не поздно ли оное, дьяче? Я тут не мешаюсь, а вот, что заговорит боярин Иван Петрович, на том и дело станет.
   Пушкин, не вставая, сказал:
   – Великий государь, моего запрету к сыску дьяком Ефимом Богдановым, сыном Кивриным, нет. Дело с жонкой недознанное – стрелы быть могут пьяными рейторами альбо драгунами, благо место пустошное. Пущай дьяк возьмет городовых стрельцов да сыщет: бумагу на подъем стрельцов дам… Дьяк же поруху свою покроет, а память боярина Пафнутия Киврина стояща: много любил старик государя и Русию. Да заедино к слову: спусти меня, великий государь, от разбойного дела. Ищет таковое место князь Одоевский, да и Ромодановской туда же глядит!
   – Нет, боярин, пожди с уходом… Одоевскому-князю приберется свое дело… Время нынче нужное – не то время, чтоб воевод из приказов снимать.
   Боярин встал, упрямо тыча головой в высокой, тупой шапке, кланялся много и твердил:
   – Не гневись, государь! Спусти холопа своего, спусти, государь!
   – Пора мне, бояре! Идите со мной откушать… И ты, дьяк думной, с нами будь! Да вот оповестите иных ближних бояр, думных – много еще дел воинских, обо всем говорить надо.
   Царь, подбирая полы своего пространного парчового наряда, медленно стал выходить из-за стола.



4


   Лазунка перешел за Москворецкий мост.
   – В Кремль, на Иванову? Там народ гудит обо всем.
   Оглянулся боярский сын, увидал знакомую баню – сруб еще более покосился, окна, заткнутые вениками, почти сравнялись с землей.
   – Здесь меня батько Степан боем сабли встретил, теперь же иное… Соскучал, поди, обо мне! За лиходельницу бабу заступился тогда и в пыту пошел…
   За баней недалеко по берегу – кабак. Люди из бани с вениками под пазухой мимоходом сворачивали в кабак, и те, которые шли за мост, в слободы, тоже не миновали кабака.
   – А вот кабак чем плоше Ивановой? В ем узнаю то, что надо мне.
   Одетый у Ириньицы посадским, в полукафтанье, сером фартуке, Лазунка походил на мелкого торгаша.
   Было хотя рано, только день без солнца, хмурый, а потому на стойке большого кабацкого помещения горели свечи. Да и сам целовальник не любил сумрака. Боясь просчета, близорукий, он, давая сдачу, долго около свечи крутил и мял в руках монету.
   – Ты бы ее кусом!
   – Запри гортань, советчик! Чай, ведаешь, что всяк прощет целовальнику у приказа Большой казны батогами в спину дают!
   – Тебе ништо… Черева отростил, и мяса много, да и как не прощитаться, когда в свой прируб напихал баб!!!
   – Ты кто будешь – голова кабацкой, што ли? Да и тот про меня слова худа не кинет!
   – Я питух… Я говорю тебе, едино чтоб язык мять…
   – Так не кукарекай – петух ли, кочет, черт те в глотку скочит! Два алтына! Два, два давай, бес!
   – На, возьми! Ишь какой норовистой…
   Лазунка, усевшись за питейный стол, оглядывался любопытно: давно не был в Москве, народ ему казался новым.
   В чистой половине кабака, в прирубе, широко распахнуты двери. Там около топившейся печи с черным устьем сидели на шестке и скамьях кабацкие жонки – те, что помоложе и чище одетые. Горожанки, зайдя в кабак искать мужей, шли туда же: найдя в кабаке мужей, брали от них хмельное, несли в прируб, пили. Кабацкие гадали горожанкам по линиям рук, иные на картах. Пели песни. Лазунку попросили двинуться на скамье – за длинным столом делалось тесно, и древние скамьи трещали от вновь прибывающих питухов. На столе от различных питий становилось мокро.
   За спиной Лазунки кто-то тоненько, звонко голосил:
   – Эх, братцы винопийцы! И места за столом Ершу нету…
   – Сыщем место, Ершович Ерш[322]. Пожмись, народ!.. Ерш дьяком не был, а из подьячих выгнали – дай место хоть в кабаке…
   На скамье за столом против Лазунки питухи с красными лицами сдвинулись плотнее. За стол сел человек с быстрыми, вороватыми глазами, с усами, как живые тараканы, шевелящимися. На голове Ерша клочья русых волос.
   – А ну, виночерпий, дай-кось нам пенного кукшинчик малой!
   Служка кабацкий, получив деньги, принес вино.
   – Где, Ерш, плавал, каких щук глядел?
   – Ох, браты! Изопью вот, а сказывать зачну, без перебою чтоб – хто видел, и тому, хто не был вчерась в Кремле…
   – Не всем досуг быть!
   – Иным быть боязно – на Ивановской крепко бьют!
   – Боязно тому, кто казну крал…
   – Ну, слушьте! На постельном, вишь, крыльце государевом кричали, что атаман-от Степан Разин богоотступник… и седни попы будут говорить ему анафему.
   – Ой, ты!..
   – Чул… А еще чул, как зазывали бояр, князей биться с Разиным – идтить на Волгу!
   – Эй, не любят дворяна на войну быть!
   – Угрозно им теперь говорено! Дьяк читал: «Идите-де сражаться за великого государя и за домы своя, а те дворяне, кои-де не поедут в бой да учнут сидеть в домах и жить в поместях, то у тех нетчиков вотчины отбирать, отписывать тем челобитчикам, что будут стоять на войне противу воров!»
   – Эй, кто ходил на смотры? Седни государь на Девичьем поле войска глядит!
   – Чего туда ходить? Близ не пущают. Да сегодня не дворяны, князи – все рейтары да люди даточные?..[323]
   В кабаке от боя из пушек затряслись полки, зазвенела кабацкая посуда.
   – Вишь, вот! Пойдем, робята?
   – То на Девичьем пушки бьют!
   Иные ушли из кабака. Только за столом питухи не тронулись:
   – Поспеем!
   За Москвой-рекой с той же стороны затрещали карабины и мушкеты.
   – То какой бой?
   – Вишь, конные и пешие бьют перед царем – немчины порутчики да полковники выучку солдат показуют.
   – Боярской смотр, то особой, – заговорил Ерш, – для больших жильцов, дворян строят дом на Девичьем, с государевым троном…
   – Глядел и я кои дворы боярски, на тех дворах родичи княжие с городов понаехали в ратной дединой сбруе…
   – А ну, как?
   – Да на конях богачества навешано – цены нет! Серебро, золото от копыт коньих до морды и ушей животиных, хвосты конски – и те в жемчугах.
   – Порастрясут то золото, как в бой приналягут.
   – Эх, сползать ба по полю после боев – я чай, жемчугов шапки сыскать можно!
   – Подь на Волгу! Бояра уловят, и быть тебе на колу…
   – Вот-те и хабар![324]
   Кто-то басистый, тяжко мотая захмелевшей головой, крикнул:
   – Сказывают, православные!
   – Мы не горазд – мы питухи.
   – Чуйте, питухи! Сказывают, у Стеньки Разина живет расстрига Никон-патриарх!.. Идет…
   – Где еще чул такое?..
   В углу кабака, за бочками, стоял хмельной высокий человек в монашеском платье, в мирской валеной шляпе и, держась за верхние обручи бочки, дремал. Услыхав имя Никона, поднял голову, забасил в ответ, отдирая непослушные руки от винной посуды: