– Еретичный, умолкни! – крикнула женщина и застучала чашей по столу, из чаши полился мед…
   – Буйна ты, Ириньица, во хмелю, зело буйна, – умолкаю…
   – А я говорю: сказывай, дед! То, что попы претят говорить, надо говорить, и, может, большая правда в тех жидовинных книгах есть!.. Знать все хочу… Хочу все иконы чудотворные оглядеть и повернуть иной стороной – к тому я иду, и попов неправедных, как и бояр, в злобе держу.
   – Знать все надо, гостюшко! – Юродивый был пьян, но, странно, во хмелю обострялся его мозг, и говорил он без запинки. Он стучал костлявым кулаком в горб, тряслась его жидкая седая борода, звенели вериги на тощем, коростоватом теле, а на горбе прыгал железный крест. – Надо знать – и вот за сие на костер готов идти, – знать все мыслю!.. И, может, как указано в еретических письменах, земля наша станет в веках белой и хладной, яко луна, а луна – тоже шар крутящийся, и шар сей ледяной… И звезды есть, гостюшко, величины необозримой, и каждая звезда – шар, и все… все оно вертится, сменяя свет тьмой и тьму светом, и ветры и бури…
   – Горбун! Окунь столетний! Он мой голубь-голубой. Степа, ты ведь мой?
   – Твой, Ириньица, – с тобой я твой!
   – Снеси меня на постелю.
   – Сиди!
   – Снеси, говорю! Или сорву с себя платье, нагая побегу по Москве и буду кричать: «Я та, которую он взял от червей могильных, я та, и он тот, кого я люблю больше света-солнышка!..» Степа, снеси…
   – Не вяжись, Ириньица! Дед говорит, я хочу знать…
   – Она помеха и буйна. Сполни, не отстанет…
   Казак встал, поднял женщину, разомлевшую от водки и меда, снес, положил на кровать. Женщина целовала его и кусалась.
   – Ляжь – побью!
   – Бей! Люблю… бей, а побьешь – сзади побегу, битой любимым еще слаще любить.
   – Усни – приду скоро!
   Ушел, а женщина примолкла и, видимо, спала.
   И странно: когда гость прошелся по горенке, у него стало от хмеля мутиться в голове, ясные глаза налились кровью, а большая рука легла на рукоять тяжелой сабли. Перед ним кривлялся маленький седой горбун, на нем позвякивало железо. Казак забыл, что еще так недавно слушал горбуна, который сидел и говорил ему неслыханное; он топнул тяжелым сапогом и повелительно крикнул:
   – Пляши, сатана!
   Юродивый завертелся по горнице, горб его, подбрасывая крест, ходил ходуном, моталась седая борода, каким-то ржавым голосом старик напевал:

 
Жили-были два братана,
Полтора худых кафтана,
Голова на плахе,
Кровь на рубахе.
Мясо с плеч
Стали сечь!
Ой, щипцы да клещи,
Волоса да кожа, —
Неугожа в крови
Покосилась рожа!
Зри-ка, жилы тащат.
Чуешь? – кости трещат.

 
   И тихо-тихо продолжал:

 
Две сулицы
Три сафьянных рукавицы.
Дьяк да приказной,
Перстень алмазной…
Чет ударов палача —
Бьют сплеча!
Сруб-то в мясе человечьем,
Тулово с увечьем…
Кости, кости, —
Ворон летит в гости.
Кровью политый воз,
Под пятами навоз,
Идут в кровь, как в воду, —
Честь сия от бояр народу!
Аминь…

 
   – Дьявол! Худо пляшешь!.. – Гость было сбросил саблю на скамью, выдернул ее из ножен, и тяжелые сапоги с подковами лихо застучали по горнице, Он свистел, припевая:

 
Гей, Настасья,
Эй, Настасья,
Отворяй-ка ворота!
Распахни и со крыльца
Принимай-ка молодца!
У тебя ль, моя Настасья,
У тебя ли пир горой,
У тебя ли пир горой,
Воевода под горой.
До полуночной поры,
Гей, точите топоры!..
Воеводу примем в гости,
Воронью оставим кости.
Ай, Настасья!
Гей, Настасья!..

 
   Вторя свисту казака, сабля посвистывала, описывая круги. Старик испугался блеска сабли и разбойных посвистов, залез под стол. Казак, сделав круг по горнице, приплясывая, вернулся к столу. Неожиданно тяжелая рука с саблей опустилась на стол. Дубовый стол, разрубленный вдоль, зашатался и крякнул, доска распалась от удара – сабля глубоко врубилась в прочный дубовый столешник. От треска, стука и звона посуды, брызнувшей искрами со стола, проснулась пьяная женщина, приподнялась на постели, спросила:
   – Дедко, где звонят?..
   Испуганный юродивый, привыкший к шуткам, не мог не пошутить, ответил:
   – У Спаса, Ириньица!
   По полу валялись огарки сальных свечей и дымили; колеблясь, светили только лампадки у образов.
   Притопнув ногой, казак с размаху воткнул саблю в стену; сабля, сверкая, закачалась. Сам он сел на скамью, тер лоб и ерошил кудри. Старик выполз из-под стола, собирал огарки свечей, битую посуду, яндовы и чаши. Сдвинув разрубленную доску, расставил посуду; заглянул в кувшин с медом, устоявший и целый:
   – Оно еще есть, чем кружить голову и сердце бесить… – и робко сказал гостю: – Я, гостюшко, такие песни не мочен играть…
   Гость сидел, свесив голову, рвал с себя одежду, бросал на пол. Старик осторожно, как к хищному зверю, подполз, стащил с гостя тяжелые сапоги, приговаривая:
   – Водки, вишь, на радостях глупая жонка добыла с зельем табашным… Бьет та водка в человеке память.
   Казак встал тяжелый, глаза потухли, а рот на молодом лице кривился, и зубы скрипели. Старик быстро исчез с дороги. Казак прошел и рухнул на кровать. Юродивый прислушался. Казак, приказывая кому-то во сне, Громко засвистал:
   – Пала молонья, гром прогрянул…
   Старик нашарил дверь из горницы, но скоро вернулся, и его валеные тупоносые уляди[16] прошамкали в прежний угол; он сел допивать уцелевший мед.
   – Эх, молодец-молодой, грозен! Да не тот жив, кто по железу ходит, а тот, вишь ты, жив, кто железо носит… Из веков так.



4


   Сумеречно и рано. Перед Кремлем в рядах идет торг. Стоят воза со всякими товарами. Площадной дьяк с двумя стрельцами ходит между возов в длиннополой котыге[17], расшитой шнурами; на голове бархатный клобук, отороченный полоской лисицы. Дьяк собирает тамгу[18] на царя, на церкви и часть побора с возов – на монастыри. Звенят деньги.
   Впереди рядов, ближе к Кремлю, палач – в черной плисовой безрукавке, в красной рубахе, рукава рубахи засучены, – приготовился сечь кнутом вора.
   Преступник, в синих крашенинных портках, без рубахи, стоит пригнувшись, дрожит… В ранней прохладе от тощего тела, вспотевшего от страху, идет пар. На впалой груди на шнурке дрожит медный крест.
   – Раздайсь, люд! – кричит палач, бородатый парень, которого еще недавно видели приказчиком в мясных рядах. Он неторопливо сдвинул на затылок валеную шляпу, зажал в крепких руках, почерневших от крови, кнут и передвинул крепкую нижнюю челюсть: зашевелилась окладистая борода. Ворот рубахи у палача расстегнут, виднеется на широкой волосатой груди шнурок креста. – Ты, голец и тать, спусти из себя лишний дух!
   Преступник пыжится, от натуги багровеет лицо, а толпа гогочет:
   – Сипит, худо!
   – А ну, попробуй, ино жидким пустишь!
   – Не с чего нынче.
   – Держись!
   Палач шевелит кнут, распутывая движением руки на конце кнута кисть из воловьих жил.
   – Тимм! Тимм! Тимм! – звенят в воздухе литавры.
   Народ расступается, иные снимают шапки:
   – Боярин!
   – Царя с добрым днем чествовать!
   – Эй, народ, – дорогу!
   Через площадь проезжает боярин, черная борода с проседью. Боярин бьет рукояткой кнута в литавры, привешенные к седлу, лицо мрачное, на лице густые черные брови, из-под них глядят круглые ястребиные глаза; он в голубой бархатной ферязи, от сумрака цвет ферязи мутно-серый, на голове клобук, отороченный соболем.
   Боярина по бокам и сзади провожают холопы. Огонь факелов колеблется в руках челяди, мутно отсвечивая в драгоценных камнях ферязи боярина и на жемчугах, заплетенных в гриве коня:
   – Воевода-а!
   – То хто?
   – Князь Юрий Олексиевич[19]!
   – Ен Долгоруков – тот?
   – Тот, что народу не любит…
   – С дороги, людишки!
   Свищет кнут… После десяти ударов преступник шатается. Кровь густо смочила опушку портков.
   – Стоя не осилишь, ляжь! – спокойным голосом, поправляя рукава распустившейся рубахи, говорит палач.
   Преступник охрип от крика; он покорно ложится, ослабел и только шевелит губами. Бородатый дьяк с гусиным пером за ухом, обросшим волосами, как шерстью, с чернильницей на кушаке, считая удары, подал голос:
   – Полно-о!
   Подвели телегу. Помощник палача в черной рубахе, перетянутой сыромятным ремнем, поднял битого, взвалил на телегу. Преступник моргает слезливыми глазами и чавкает ртом:
   – Пи-и-ить…
   Палач делает шаг, не глядя грозно кричит на толпу:
   – Раздайсь! – и щипцами откусывает преступнику правое ухо.
   Тот, не чувствуя боли, шепчет внятно:
   – Пи-и-ить!..
   Дьяк машет мужику в передке телеги, говорит битому:
   – Не воруй! Левое ухо потеряешь…
   – Поглядели бы, крещеные, что уволок-то парень? Курицу-у…
   – Да, суды… тиранят народ!



5


   Недалеко от битого места дерутся две бабы. У них в руках было по караваю хлеба. Теперь хлеб затоптан в песок, а бабы, сорвав с головы платки, таскаются за волосы, шатаясь, тычутся в толпу. Толпа науськивает:
   – Белобрысая, ты за подол ее, за подол!
   – Кажи народу ее подселенную!
   – Черная жонка, вали ее, дуй коленкой-то в пуп! В пуп, чертовка, да коленкой, – э-эх!
   – А не, робята! Русая забьет. Страсть люблю у жонок зады – мякоть…
   – Лакомый, видать, снохач?
   – Зады у жонок… я знал одну…
   – Беги!
   – Площадной дьяк!
   – Не кусит! Чего бежать?
   Дьяк со стрельцами подходит не торопясь. Бабы лежат, лежа, держат одна другую за волосы, плюются и языки высовывают.
   – Эй, спустись, кошки!
   Бабы не спускаются. Дьяк говорит стрельцам:
   – Берите-ка на съезжую!
   Бабы вскакивают, подбирают волосы, одергивают сарафаны. Одна, тощая, с желтым лицом, кланяется:
   – Господине, дай молыть?
   – Ну!
   – Да как же, господине, она моему мужу передом, все передом угобжает – без ума мужик стал!
   Другая тоже кланяется:
   – Господине дьяче, она жена ему постылая, на всех лжет, а у самой жабы в брюхе квачут и кулькают. Чуять ее страшно, болотной тиной смородит, икота у ей завсегда…
   – Ах ты сволочь, перескочи твою утробу! Да я тебя…
   – Вот, господине дьяче, вишь, кака она привязучая!
   – Робята, разведите их дале врозно да в зад коленом, – говорит стрельцам дьяк и идет в толпу, громко выпуская из себя газы.
   – Будь здоров, дьяче! – слышится голос.
   Дьяк отвечает строго, чувствуя насмешку:
   – Поди, постов не блюдете? А я блюду, – с редьки это у меня по брюху ходит.
   Он обошел ряды возов и, не видя того, с кого можно взять тамгу, исчез. Толпа шатающихся праздно прибывает. В толпе появился татарин. На худощавом рябом лице горят зоркие глаза; татарин – в синей ермолке, в серой чалме, в желтом бархатном зипуне, в зеленых чедыгах с загнутыми носками, с мешком в руке.
   – Купим соли, урус? Купим соль! – И трясет мешком.
   Народ лезет к татарину, покупая, дивится, что дешево:
   – Да где ты добыл, поганый, соль?
   Татарин запускает в мешок большие руки, пригоршнями мерит соль, а берет за фунт грош…
   – У нас на Казань нет бояр, нет Морозов, нет Плещеев, на Казань соль три пригоршни – грош… А был на Казань князь, татарский князь, соль дорожил – народ не давал, рубили ему башка, соль дешев стал!..
   – Православные, ино татарин правду сказывает!
   – Кабы Плещееву завернуть голову, то соль была бы…
   – Морозову…
   – Морозову заедино!
   К татарину протолкались сквозь толпу два человека в длинных сукманах, в черных, похожих на скуфью, шапках:
   – Пойдем-ка, поганый, с нами!
   Татарин на всю площадь крикнул:
   – Гей, люди московские! За добро и правду к вам меня истцы берут.
   – Пошто? Где истцы?
   – Бей псов боярских!
   – Гони! Лу-у-пи сатану-у!
   Один из истцов быстро выдернул из-под полы сукмана тулумбас[20], но татарин не дал ему ударить сполох. Пистолетом, спрятанным в длинном сборчатом рукаве, стукнул по голове истца, – черная шапка вдавилась в череп, истец упал. Другой побежал, призывая стрельцов, но его схватили тут же и, свалив, забили до смерти сапогами Синяя тюбетейка и повязка свалились с черных кудрей татарина…
   Народ теснился на площадь. Ловили и избивали истцов – истцы исчезли.
   Кто-то закричал:
   – Поганый ты, свой ли, все едино – веди на бояр!
   Смуглый, в черных кудрях, в татарской одежде крякнул на всю площадь:
   – Народ! Гож ли я в атаманы?
   – Гож! Гож!
   – Пойдем, – веди-и!
   – Веди! Будет им нас грабить!
   – Имать Морозова-а!
   – Молотчий, веди-и!..
   – К тюрьме-е! Колодников спустим.
   – Бояр солить – идем!



6


   По Москве во всех больших церквах бьют сполошные колокола. Воет медный звон, будто тысячи медных глоток.
   – Зашевелились попы-ы, на Фроловой башне[21] звон!
   – Небойсь! Стрельцы с нами-и, пущай фролят…
   – Морозов усохутился – сбежал!
   В Кремле трещит прочное резное крыльцо боярина Морозова. Серой лавой лезет толпа с топорами, с кольем, с палками. Крепко запертую дверь выдавили плечами. В толпе изредка мелькают лица холопов Морозова.
   В расписной, сумрачной прихожей с окнами из цветной слюды встретил грозную толпу седой дворецкий в синем доломане[22], с протазаном[23] в руках.
   – Куда, чернядь? Смерды, чего надо? – и размахивал неуклюжим оружием. Протазан задевал за стены, плохо ворочался в старых руках. Старик отчаянно закричал: – Боярыня! Матушка! Пасись беды…
   – Брось матушку, пой батюшку!
   К старику подскочил крепкого вида ремесленник в сером фартуке, ударил по древку протазана коротким топором, и оружие, служащее для парадов, выпало у дворецкого из рук.
   – Пе-ес!
   Старик стоял у дверей в горницы, растопырив руки, мешал проходу. Тот же человек схватил старика поперек тела, выбежал с ним на крыльцо и сбросил вниз. Толпа хлынула в горницы! От тяжеловесного топота дрожал пол, скрипели половицы, раздался хряст дерева, стук топоров. Вырвали окна; резные рамы трещали под ногами, слюда рвалась, липла к сапогам.
   – Узорочье – товарыщи-и!
   Разбили крышку ларя, окованного серебром, но там оказались кортели, кики, душегреи. Пихали в карманы, роясь в ларе, боярские волосники, унизанные жемчугом и лалами[24].
   – Во где наша соль!
   Все из ларя выкидали на пол, ходили по атласу, а золотую парчу рвали на куски. Кичные очелья били о подоконники, выколачивая венисы и бирюзу.
   – Соли, бра-а-таны!
   Наткнулись на сундук с кафтанами, ферязями, – стали переодеваться: сбрасывали сукманы и сермяги, наряжались наскоро, с треском материи по швам, в ферязи и котыги. Сбрасывали с ног лапти и уляди, обувались в чедыги узорчатого сафьяна, а кому не лезли на ноги боярские сапоги, швыряли в окно:
   – Гришке юродому гожи!
   Одевшись в бархат, ходили в своих валеных шапках и по головам лишь имели сходство с прежними холопами и смердами. Одни переоделись, лезли к сундуку другие:
   – Ай да парень! Одел боярином.
   – Отаман, – в парчу его обрядить!
   – Тут ему коц с аламом, с кружевом!
   – Не одежет – чижол!
   – Эй ты! Как тебя, отаман?
   – Одейся!
   – А ну, нет ли там турского кафтана?
   – Эво – бери-и! На ище колпак с прорехой, с запоной.
   – Пускай буду я, как из моря, с зипуном…
   Иные в толпе не переобувались, ходили в своих неуклюжих сапогах, – то были осторожные:
   – Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
   Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, небывалых раньше в покоях царского свояка.
   – Эй, други-и! Винца ба!
   – Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
   – Сыщем вино-о!
   – Гляньте – птича!
   – Диковина – лопочет по-людски!
   – На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
   Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
   – Долбит, трясогузая!
   – Щипит!
   – Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
   Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами – не подается:
   – Подай топоры!
   Стук – и вылетели дубовые филенки.
   – Тяни на себя-а!
   Дверь сломана, – хлынули в горенку, мутно сиявшую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах с узорами синими и красными – фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати – растрепанная и очень молодая женщина.
   – Сестрица царицы!
   – На пуп нам ее – тут девки есть!
   На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни – две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвали с девиц шелковые сарафаны, сбороздили заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепали волосы. Больная боярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
   – Не надо!
   – Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя помяли.
   – Пяль, робяты!
   – На полу мякко!
   – Чего ты? Шибай им рубахи на голову!
   – Жадной, обех загреб!
   Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна, – летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышный ранее на всю площадь:
   – Зазвали в отаманы – слышьте слово! Девок насилить – или то работа! Сечь топорами – наша правда!
   Послушались голоса. Девиц, помятых, растрепанных, кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои, – срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с ладами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
   Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала:
   – Слушай! Я тебе грозить не стану – скажи добром, где узорочье!
   Морозова подняла голубые глаза и снова с дрожью зажмурилась:
   – Отведи глаза, не гляди!
   – Глаза?
   Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: «Могу убить?»
   – Не боярин я… Огнем пытать не стану, – добром прошу…
   Чуть слышно боярыня сказала:
   – Подголовник… тут, под подушками…
   – Ино ладно!
   Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
   – Не убьют нас?
   Ответил громко на слабый голос:
   – Нынь же никого не будет в хоромах!
   – Не спалят?
   Сказал голосом, которому невольно верилось:
   – Спи… не тронут!
   За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
   – Гей, голутьба! Вино пить – на двор.
   Терем вздрогнул – по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
   – Вино-о-о!
   Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
   – Шапки снимай!.. Пьем!..
   – А я сапогом хочу.
   – Хошь портками пей!
   Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие, душистые фонтаны. Пили, дышали тяжело, отплевывались, скороговоркой на радостях матерились. Иные садились на земляной пол. Кто-то, надрываясь, зычно кричал одно и то же, повторяя:
   – Приторомко! Подай водку-у…
   – Ставай, пей!
   – Здынь, я немочен!
   Липкие фонтаны из сотен бочек продолжали бить. На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.
   – Шли за солью – в меду тонем!
   Мокро было уже по колено.
   – Бу-ух! Бу-ух!
   – Энто пошто?
   – Бочки с водкой лупят!
   Опять голос хмельной и басистый:
   – Уторы не троньте-е! Днища бей, дни-и-ища!
   – Пошто-те днища-а?..
   – Днища! Или брюхо намочите, а в глотку не попадет!
   – Должно, товарыщи, то бондарь, – бочку жаль?
   – Бе! Хватит водки-и…
   Черпали водку сапогами, чедыгами и шапками.
   – Пей, не вались!
   – У-улю, тону, ро-обяты-ы!..
   Хмельной, сырой и пронзительный воздух одурял без питья. Падали в липкое пойло, засыпали, булькая.
   В пьяной могиле, как на перине, шутили:
   – Пра-аво-славно-му самая сла-дка-я-а смерть в вине…
   В подвале появились люди в серых длинных сукманах, в черных колпаках, похожих на поповские скуфьи.
   – Робяты-ы! Истцы зде…
   – Бей сотону-у!
   Ловили подозрительных и тут же кончали. Какой-то посадский по бедности носил сукман, шапку утопил, стоял на коленях по грудь в хмельном пойле, крестился, показывая крест на шее и руки грубые.
   – Схо-о-ж, бей!
   – Царева сотона вся с крестами!
   Бродили по подвалу, падали, расправлялись топорами, но их расправа кончилась скоро: зеленым огнем запылала одна бочка сорокаведерная, потом другая, тоже с водкой, третья, четвертая, и зеленое пожарище поползло по всему подвалу, делая лица людей зелено-бледными.
   – Истцы жгут?
   – Лови псов!
   – Спасайсь, тащи ноги-и!
   Вылезли на двор, но многие утонули и сгорели в подвале. Толпа живых была сильна и буйна. Нашли карету, окованную серебром, сорвали золоченые гербы немецкой чеканки.
   – Морозову от царя дадено!
   – Царь бояр дарит колымагами, а жалует нас столбами в поле!
   – Казой да кнутьем на площади.
   – Кру-у-ши!
   Изрубили карету в куски. Беспокоясь, пошли из Кремля.
   – Убыло нас.
   – Посады зазвать надо!
   Под горой, у Москворецкого моста, встретили новую толпу:
   – На-а-ши здесь!
   Тут же, под горой, стояла кучка людей в куцых бархатных кафтанах, в черных шляпах с высокими тульями, при шпагах. На желтых сапогах длинные кривые шпоры. Кучка людей говорила на чужом языке, показывая то на толпу, то на кабаки, где трещали разбиваемые двери и звенела посуда.
   – Die Leute sind barbarischer, als wie der Turk[25].
   – Sclaven, aber hinter der Maske der Sclaven steckt immer der Rauber[26].
   – Schaut, schaut![27]
   – Ha, die wollen uns drohen![28]
   Сгрудившаяся толпа на Красной площади заревела:
   – Робяты-ы, побьем кукуя!
   – Царю жалятся, а сами живут за нас!
   – За них немало людей били кнутом!
   – Меня за кукушку били!
   – Меня тоже-е!
   – Эй, топоры, зачинай!
   Грянул голос:
   – Или я не отаман? Народ, немец не причинен твоей беде… Метитесь над боярами!
   – Правда!
   – Подай судью-у!
   – Плещея беззаконного!
   – Их, братаны, Гришка юродивый выметал, метлы ходил давал, – «чисто мести по морозу плящему[29]».
   – Чистова-дьяка би-и-ить!
   – С головой, урод горбатой!




Соляной бунт





1


   Набат над Москвой ширится, полыхают над старым городом красные облака; жестяные главы на многих церквах стали золотыми.
   – Стрельцы тоже по нас!
   – Их тоже жмали, – метятся!
   Нашли палача. Палач не посмел перечить народу.
   – Ходил твой кнут по нас, – нынь пущай по боярам ходит!
   Палач пошел в Кремль; за палачом толпа – кто потрезвее. Стрельцы – те пошли во хмелю.
   – Подай сюда Плеще-е-ва-а!
   – Самого судить будем!
   В деревянном дворце царя, видимо, решили судьбу царского любимца.
   На обширном крыльце с золочеными перилами стоял матерый, ширококостный молодой царь[30] в голубом кабате с нарамниками[31], унизанными жемчугом. Близ царя – воевода Долгорукий: в черной бороде проседь, из-под густых бровей глядят ястребиные, желтые глаза. Князь одет по-старинному – в длиннополом широком плаще-коце, застегнутом золотой бляхой на правом плече. Сзади царя – кучка бояр.