Страница:
– Еретичный, умолкни! – крикнула женщина и застучала чашей по столу, из чаши полился мед…
– Буйна ты, Ириньица, во хмелю, зело буйна, – умолкаю…
– А я говорю: сказывай, дед! То, что попы претят говорить, надо говорить, и, может, большая правда в тех жидовинных книгах есть!.. Знать все хочу… Хочу все иконы чудотворные оглядеть и повернуть иной стороной – к тому я иду, и попов неправедных, как и бояр, в злобе держу.
– Знать все надо, гостюшко! – Юродивый был пьян, но, странно, во хмелю обострялся его мозг, и говорил он без запинки. Он стучал костлявым кулаком в горб, тряслась его жидкая седая борода, звенели вериги на тощем, коростоватом теле, а на горбе прыгал железный крест. – Надо знать – и вот за сие на костер готов идти, – знать все мыслю!.. И, может, как указано в еретических письменах, земля наша станет в веках белой и хладной, яко луна, а луна – тоже шар крутящийся, и шар сей ледяной… И звезды есть, гостюшко, величины необозримой, и каждая звезда – шар, и все… все оно вертится, сменяя свет тьмой и тьму светом, и ветры и бури…
– Горбун! Окунь столетний! Он мой голубь-голубой. Степа, ты ведь мой?
– Твой, Ириньица, – с тобой я твой!
– Снеси меня на постелю.
– Сиди!
– Снеси, говорю! Или сорву с себя платье, нагая побегу по Москве и буду кричать: «Я та, которую он взял от червей могильных, я та, и он тот, кого я люблю больше света-солнышка!..» Степа, снеси…
– Не вяжись, Ириньица! Дед говорит, я хочу знать…
– Она помеха и буйна. Сполни, не отстанет…
Казак встал, поднял женщину, разомлевшую от водки и меда, снес, положил на кровать. Женщина целовала его и кусалась.
– Ляжь – побью!
– Бей! Люблю… бей, а побьешь – сзади побегу, битой любимым еще слаще любить.
– Усни – приду скоро!
Ушел, а женщина примолкла и, видимо, спала.
И странно: когда гость прошелся по горенке, у него стало от хмеля мутиться в голове, ясные глаза налились кровью, а большая рука легла на рукоять тяжелой сабли. Перед ним кривлялся маленький седой горбун, на нем позвякивало железо. Казак забыл, что еще так недавно слушал горбуна, который сидел и говорил ему неслыханное; он топнул тяжелым сапогом и повелительно крикнул:
– Пляши, сатана!
Юродивый завертелся по горнице, горб его, подбрасывая крест, ходил ходуном, моталась седая борода, каким-то ржавым голосом старик напевал:
– Дедко, где звонят?..
Испуганный юродивый, привыкший к шуткам, не мог не пошутить, ответил:
– У Спаса, Ириньица!
По полу валялись огарки сальных свечей и дымили; колеблясь, светили только лампадки у образов.
Притопнув ногой, казак с размаху воткнул саблю в стену; сабля, сверкая, закачалась. Сам он сел на скамью, тер лоб и ерошил кудри. Старик выполз из-под стола, собирал огарки свечей, битую посуду, яндовы и чаши. Сдвинув разрубленную доску, расставил посуду; заглянул в кувшин с медом, устоявший и целый:
– Оно еще есть, чем кружить голову и сердце бесить… – и робко сказал гостю: – Я, гостюшко, такие песни не мочен играть…
Гость сидел, свесив голову, рвал с себя одежду, бросал на пол. Старик осторожно, как к хищному зверю, подполз, стащил с гостя тяжелые сапоги, приговаривая:
– Водки, вишь, на радостях глупая жонка добыла с зельем табашным… Бьет та водка в человеке память.
Казак встал тяжелый, глаза потухли, а рот на молодом лице кривился, и зубы скрипели. Старик быстро исчез с дороги. Казак прошел и рухнул на кровать. Юродивый прислушался. Казак, приказывая кому-то во сне, Громко засвистал:
– Пала молонья, гром прогрянул…
Старик нашарил дверь из горницы, но скоро вернулся, и его валеные тупоносые уляди[16] прошамкали в прежний угол; он сел допивать уцелевший мед.
– Эх, молодец-молодой, грозен! Да не тот жив, кто по железу ходит, а тот, вишь ты, жив, кто железо носит… Из веков так.
– Буйна ты, Ириньица, во хмелю, зело буйна, – умолкаю…
– А я говорю: сказывай, дед! То, что попы претят говорить, надо говорить, и, может, большая правда в тех жидовинных книгах есть!.. Знать все хочу… Хочу все иконы чудотворные оглядеть и повернуть иной стороной – к тому я иду, и попов неправедных, как и бояр, в злобе держу.
– Знать все надо, гостюшко! – Юродивый был пьян, но, странно, во хмелю обострялся его мозг, и говорил он без запинки. Он стучал костлявым кулаком в горб, тряслась его жидкая седая борода, звенели вериги на тощем, коростоватом теле, а на горбе прыгал железный крест. – Надо знать – и вот за сие на костер готов идти, – знать все мыслю!.. И, может, как указано в еретических письменах, земля наша станет в веках белой и хладной, яко луна, а луна – тоже шар крутящийся, и шар сей ледяной… И звезды есть, гостюшко, величины необозримой, и каждая звезда – шар, и все… все оно вертится, сменяя свет тьмой и тьму светом, и ветры и бури…
– Горбун! Окунь столетний! Он мой голубь-голубой. Степа, ты ведь мой?
– Твой, Ириньица, – с тобой я твой!
– Снеси меня на постелю.
– Сиди!
– Снеси, говорю! Или сорву с себя платье, нагая побегу по Москве и буду кричать: «Я та, которую он взял от червей могильных, я та, и он тот, кого я люблю больше света-солнышка!..» Степа, снеси…
– Не вяжись, Ириньица! Дед говорит, я хочу знать…
– Она помеха и буйна. Сполни, не отстанет…
Казак встал, поднял женщину, разомлевшую от водки и меда, снес, положил на кровать. Женщина целовала его и кусалась.
– Ляжь – побью!
– Бей! Люблю… бей, а побьешь – сзади побегу, битой любимым еще слаще любить.
– Усни – приду скоро!
Ушел, а женщина примолкла и, видимо, спала.
И странно: когда гость прошелся по горенке, у него стало от хмеля мутиться в голове, ясные глаза налились кровью, а большая рука легла на рукоять тяжелой сабли. Перед ним кривлялся маленький седой горбун, на нем позвякивало железо. Казак забыл, что еще так недавно слушал горбуна, который сидел и говорил ему неслыханное; он топнул тяжелым сапогом и повелительно крикнул:
– Пляши, сатана!
Юродивый завертелся по горнице, горб его, подбрасывая крест, ходил ходуном, моталась седая борода, каким-то ржавым голосом старик напевал:
И тихо-тихо продолжал:
Жили-были два братана,
Полтора худых кафтана,
Голова на плахе,
Кровь на рубахе.
Мясо с плеч
Стали сечь!
Ой, щипцы да клещи,
Волоса да кожа, —
Неугожа в крови
Покосилась рожа!
Зри-ка, жилы тащат.
Чуешь? – кости трещат.
– Дьявол! Худо пляшешь!.. – Гость было сбросил саблю на скамью, выдернул ее из ножен, и тяжелые сапоги с подковами лихо застучали по горнице, Он свистел, припевая:
Две сулицы
Три сафьянных рукавицы.
Дьяк да приказной,
Перстень алмазной…
Чет ударов палача —
Бьют сплеча!
Сруб-то в мясе человечьем,
Тулово с увечьем…
Кости, кости, —
Ворон летит в гости.
Кровью политый воз,
Под пятами навоз,
Идут в кровь, как в воду, —
Честь сия от бояр народу!
Аминь…
Вторя свисту казака, сабля посвистывала, описывая круги. Старик испугался блеска сабли и разбойных посвистов, залез под стол. Казак, сделав круг по горнице, приплясывая, вернулся к столу. Неожиданно тяжелая рука с саблей опустилась на стол. Дубовый стол, разрубленный вдоль, зашатался и крякнул, доска распалась от удара – сабля глубоко врубилась в прочный дубовый столешник. От треска, стука и звона посуды, брызнувшей искрами со стола, проснулась пьяная женщина, приподнялась на постели, спросила:
Гей, Настасья,
Эй, Настасья,
Отворяй-ка ворота!
Распахни и со крыльца
Принимай-ка молодца!
У тебя ль, моя Настасья,
У тебя ли пир горой,
У тебя ли пир горой,
Воевода под горой.
До полуночной поры,
Гей, точите топоры!..
Воеводу примем в гости,
Воронью оставим кости.
Ай, Настасья!
Гей, Настасья!..
– Дедко, где звонят?..
Испуганный юродивый, привыкший к шуткам, не мог не пошутить, ответил:
– У Спаса, Ириньица!
По полу валялись огарки сальных свечей и дымили; колеблясь, светили только лампадки у образов.
Притопнув ногой, казак с размаху воткнул саблю в стену; сабля, сверкая, закачалась. Сам он сел на скамью, тер лоб и ерошил кудри. Старик выполз из-под стола, собирал огарки свечей, битую посуду, яндовы и чаши. Сдвинув разрубленную доску, расставил посуду; заглянул в кувшин с медом, устоявший и целый:
– Оно еще есть, чем кружить голову и сердце бесить… – и робко сказал гостю: – Я, гостюшко, такие песни не мочен играть…
Гость сидел, свесив голову, рвал с себя одежду, бросал на пол. Старик осторожно, как к хищному зверю, подполз, стащил с гостя тяжелые сапоги, приговаривая:
– Водки, вишь, на радостях глупая жонка добыла с зельем табашным… Бьет та водка в человеке память.
Казак встал тяжелый, глаза потухли, а рот на молодом лице кривился, и зубы скрипели. Старик быстро исчез с дороги. Казак прошел и рухнул на кровать. Юродивый прислушался. Казак, приказывая кому-то во сне, Громко засвистал:
– Пала молонья, гром прогрянул…
Старик нашарил дверь из горницы, но скоро вернулся, и его валеные тупоносые уляди[16] прошамкали в прежний угол; он сел допивать уцелевший мед.
– Эх, молодец-молодой, грозен! Да не тот жив, кто по железу ходит, а тот, вишь ты, жив, кто железо носит… Из веков так.
4
Сумеречно и рано. Перед Кремлем в рядах идет торг. Стоят воза со всякими товарами. Площадной дьяк с двумя стрельцами ходит между возов в длиннополой котыге[17], расшитой шнурами; на голове бархатный клобук, отороченный полоской лисицы. Дьяк собирает тамгу[18] на царя, на церкви и часть побора с возов – на монастыри. Звенят деньги.
Впереди рядов, ближе к Кремлю, палач – в черной плисовой безрукавке, в красной рубахе, рукава рубахи засучены, – приготовился сечь кнутом вора.
Преступник, в синих крашенинных портках, без рубахи, стоит пригнувшись, дрожит… В ранней прохладе от тощего тела, вспотевшего от страху, идет пар. На впалой груди на шнурке дрожит медный крест.
– Раздайсь, люд! – кричит палач, бородатый парень, которого еще недавно видели приказчиком в мясных рядах. Он неторопливо сдвинул на затылок валеную шляпу, зажал в крепких руках, почерневших от крови, кнут и передвинул крепкую нижнюю челюсть: зашевелилась окладистая борода. Ворот рубахи у палача расстегнут, виднеется на широкой волосатой груди шнурок креста. – Ты, голец и тать, спусти из себя лишний дух!
Преступник пыжится, от натуги багровеет лицо, а толпа гогочет:
– Сипит, худо!
– А ну, попробуй, ино жидким пустишь!
– Не с чего нынче.
– Держись!
Палач шевелит кнут, распутывая движением руки на конце кнута кисть из воловьих жил.
– Тимм! Тимм! Тимм! – звенят в воздухе литавры.
Народ расступается, иные снимают шапки:
– Боярин!
– Царя с добрым днем чествовать!
– Эй, народ, – дорогу!
Через площадь проезжает боярин, черная борода с проседью. Боярин бьет рукояткой кнута в литавры, привешенные к седлу, лицо мрачное, на лице густые черные брови, из-под них глядят круглые ястребиные глаза; он в голубой бархатной ферязи, от сумрака цвет ферязи мутно-серый, на голове клобук, отороченный соболем.
Боярина по бокам и сзади провожают холопы. Огонь факелов колеблется в руках челяди, мутно отсвечивая в драгоценных камнях ферязи боярина и на жемчугах, заплетенных в гриве коня:
– Воевода-а!
– То хто?
– Князь Юрий Олексиевич[19]!
– Ен Долгоруков – тот?
– Тот, что народу не любит…
– С дороги, людишки!
Свищет кнут… После десяти ударов преступник шатается. Кровь густо смочила опушку портков.
– Стоя не осилишь, ляжь! – спокойным голосом, поправляя рукава распустившейся рубахи, говорит палач.
Преступник охрип от крика; он покорно ложится, ослабел и только шевелит губами. Бородатый дьяк с гусиным пером за ухом, обросшим волосами, как шерстью, с чернильницей на кушаке, считая удары, подал голос:
– Полно-о!
Подвели телегу. Помощник палача в черной рубахе, перетянутой сыромятным ремнем, поднял битого, взвалил на телегу. Преступник моргает слезливыми глазами и чавкает ртом:
– Пи-и-ить…
Палач делает шаг, не глядя грозно кричит на толпу:
– Раздайсь! – и щипцами откусывает преступнику правое ухо.
Тот, не чувствуя боли, шепчет внятно:
– Пи-и-ить!..
Дьяк машет мужику в передке телеги, говорит битому:
– Не воруй! Левое ухо потеряешь…
– Поглядели бы, крещеные, что уволок-то парень? Курицу-у…
– Да, суды… тиранят народ!
Впереди рядов, ближе к Кремлю, палач – в черной плисовой безрукавке, в красной рубахе, рукава рубахи засучены, – приготовился сечь кнутом вора.
Преступник, в синих крашенинных портках, без рубахи, стоит пригнувшись, дрожит… В ранней прохладе от тощего тела, вспотевшего от страху, идет пар. На впалой груди на шнурке дрожит медный крест.
– Раздайсь, люд! – кричит палач, бородатый парень, которого еще недавно видели приказчиком в мясных рядах. Он неторопливо сдвинул на затылок валеную шляпу, зажал в крепких руках, почерневших от крови, кнут и передвинул крепкую нижнюю челюсть: зашевелилась окладистая борода. Ворот рубахи у палача расстегнут, виднеется на широкой волосатой груди шнурок креста. – Ты, голец и тать, спусти из себя лишний дух!
Преступник пыжится, от натуги багровеет лицо, а толпа гогочет:
– Сипит, худо!
– А ну, попробуй, ино жидким пустишь!
– Не с чего нынче.
– Держись!
Палач шевелит кнут, распутывая движением руки на конце кнута кисть из воловьих жил.
– Тимм! Тимм! Тимм! – звенят в воздухе литавры.
Народ расступается, иные снимают шапки:
– Боярин!
– Царя с добрым днем чествовать!
– Эй, народ, – дорогу!
Через площадь проезжает боярин, черная борода с проседью. Боярин бьет рукояткой кнута в литавры, привешенные к седлу, лицо мрачное, на лице густые черные брови, из-под них глядят круглые ястребиные глаза; он в голубой бархатной ферязи, от сумрака цвет ферязи мутно-серый, на голове клобук, отороченный соболем.
Боярина по бокам и сзади провожают холопы. Огонь факелов колеблется в руках челяди, мутно отсвечивая в драгоценных камнях ферязи боярина и на жемчугах, заплетенных в гриве коня:
– Воевода-а!
– То хто?
– Князь Юрий Олексиевич[19]!
– Ен Долгоруков – тот?
– Тот, что народу не любит…
– С дороги, людишки!
Свищет кнут… После десяти ударов преступник шатается. Кровь густо смочила опушку портков.
– Стоя не осилишь, ляжь! – спокойным голосом, поправляя рукава распустившейся рубахи, говорит палач.
Преступник охрип от крика; он покорно ложится, ослабел и только шевелит губами. Бородатый дьяк с гусиным пером за ухом, обросшим волосами, как шерстью, с чернильницей на кушаке, считая удары, подал голос:
– Полно-о!
Подвели телегу. Помощник палача в черной рубахе, перетянутой сыромятным ремнем, поднял битого, взвалил на телегу. Преступник моргает слезливыми глазами и чавкает ртом:
– Пи-и-ить…
Палач делает шаг, не глядя грозно кричит на толпу:
– Раздайсь! – и щипцами откусывает преступнику правое ухо.
Тот, не чувствуя боли, шепчет внятно:
– Пи-и-ить!..
Дьяк машет мужику в передке телеги, говорит битому:
– Не воруй! Левое ухо потеряешь…
– Поглядели бы, крещеные, что уволок-то парень? Курицу-у…
– Да, суды… тиранят народ!
5
Недалеко от битого места дерутся две бабы. У них в руках было по караваю хлеба. Теперь хлеб затоптан в песок, а бабы, сорвав с головы платки, таскаются за волосы, шатаясь, тычутся в толпу. Толпа науськивает:
– Белобрысая, ты за подол ее, за подол!
– Кажи народу ее подселенную!
– Черная жонка, вали ее, дуй коленкой-то в пуп! В пуп, чертовка, да коленкой, – э-эх!
– А не, робята! Русая забьет. Страсть люблю у жонок зады – мякоть…
– Лакомый, видать, снохач?
– Зады у жонок… я знал одну…
– Беги!
– Площадной дьяк!
– Не кусит! Чего бежать?
Дьяк со стрельцами подходит не торопясь. Бабы лежат, лежа, держат одна другую за волосы, плюются и языки высовывают.
– Эй, спустись, кошки!
Бабы не спускаются. Дьяк говорит стрельцам:
– Берите-ка на съезжую!
Бабы вскакивают, подбирают волосы, одергивают сарафаны. Одна, тощая, с желтым лицом, кланяется:
– Господине, дай молыть?
– Ну!
– Да как же, господине, она моему мужу передом, все передом угобжает – без ума мужик стал!
Другая тоже кланяется:
– Господине дьяче, она жена ему постылая, на всех лжет, а у самой жабы в брюхе квачут и кулькают. Чуять ее страшно, болотной тиной смородит, икота у ей завсегда…
– Ах ты сволочь, перескочи твою утробу! Да я тебя…
– Вот, господине дьяче, вишь, кака она привязучая!
– Робята, разведите их дале врозно да в зад коленом, – говорит стрельцам дьяк и идет в толпу, громко выпуская из себя газы.
– Будь здоров, дьяче! – слышится голос.
Дьяк отвечает строго, чувствуя насмешку:
– Поди, постов не блюдете? А я блюду, – с редьки это у меня по брюху ходит.
Он обошел ряды возов и, не видя того, с кого можно взять тамгу, исчез. Толпа шатающихся праздно прибывает. В толпе появился татарин. На худощавом рябом лице горят зоркие глаза; татарин – в синей ермолке, в серой чалме, в желтом бархатном зипуне, в зеленых чедыгах с загнутыми носками, с мешком в руке.
– Купим соли, урус? Купим соль! – И трясет мешком.
Народ лезет к татарину, покупая, дивится, что дешево:
– Да где ты добыл, поганый, соль?
Татарин запускает в мешок большие руки, пригоршнями мерит соль, а берет за фунт грош…
– У нас на Казань нет бояр, нет Морозов, нет Плещеев, на Казань соль три пригоршни – грош… А был на Казань князь, татарский князь, соль дорожил – народ не давал, рубили ему башка, соль дешев стал!..
– Православные, ино татарин правду сказывает!
– Кабы Плещееву завернуть голову, то соль была бы…
– Морозову…
– Морозову заедино!
К татарину протолкались сквозь толпу два человека в длинных сукманах, в черных, похожих на скуфью, шапках:
– Пойдем-ка, поганый, с нами!
Татарин на всю площадь крикнул:
– Гей, люди московские! За добро и правду к вам меня истцы берут.
– Пошто? Где истцы?
– Бей псов боярских!
– Гони! Лу-у-пи сатану-у!
Один из истцов быстро выдернул из-под полы сукмана тулумбас[20], но татарин не дал ему ударить сполох. Пистолетом, спрятанным в длинном сборчатом рукаве, стукнул по голове истца, – черная шапка вдавилась в череп, истец упал. Другой побежал, призывая стрельцов, но его схватили тут же и, свалив, забили до смерти сапогами Синяя тюбетейка и повязка свалились с черных кудрей татарина…
Народ теснился на площадь. Ловили и избивали истцов – истцы исчезли.
Кто-то закричал:
– Поганый ты, свой ли, все едино – веди на бояр!
Смуглый, в черных кудрях, в татарской одежде крякнул на всю площадь:
– Народ! Гож ли я в атаманы?
– Гож! Гож!
– Пойдем, – веди-и!
– Веди! Будет им нас грабить!
– Имать Морозова-а!
– Молотчий, веди-и!..
– К тюрьме-е! Колодников спустим.
– Бояр солить – идем!
– Белобрысая, ты за подол ее, за подол!
– Кажи народу ее подселенную!
– Черная жонка, вали ее, дуй коленкой-то в пуп! В пуп, чертовка, да коленкой, – э-эх!
– А не, робята! Русая забьет. Страсть люблю у жонок зады – мякоть…
– Лакомый, видать, снохач?
– Зады у жонок… я знал одну…
– Беги!
– Площадной дьяк!
– Не кусит! Чего бежать?
Дьяк со стрельцами подходит не торопясь. Бабы лежат, лежа, держат одна другую за волосы, плюются и языки высовывают.
– Эй, спустись, кошки!
Бабы не спускаются. Дьяк говорит стрельцам:
– Берите-ка на съезжую!
Бабы вскакивают, подбирают волосы, одергивают сарафаны. Одна, тощая, с желтым лицом, кланяется:
– Господине, дай молыть?
– Ну!
– Да как же, господине, она моему мужу передом, все передом угобжает – без ума мужик стал!
Другая тоже кланяется:
– Господине дьяче, она жена ему постылая, на всех лжет, а у самой жабы в брюхе квачут и кулькают. Чуять ее страшно, болотной тиной смородит, икота у ей завсегда…
– Ах ты сволочь, перескочи твою утробу! Да я тебя…
– Вот, господине дьяче, вишь, кака она привязучая!
– Робята, разведите их дале врозно да в зад коленом, – говорит стрельцам дьяк и идет в толпу, громко выпуская из себя газы.
– Будь здоров, дьяче! – слышится голос.
Дьяк отвечает строго, чувствуя насмешку:
– Поди, постов не блюдете? А я блюду, – с редьки это у меня по брюху ходит.
Он обошел ряды возов и, не видя того, с кого можно взять тамгу, исчез. Толпа шатающихся праздно прибывает. В толпе появился татарин. На худощавом рябом лице горят зоркие глаза; татарин – в синей ермолке, в серой чалме, в желтом бархатном зипуне, в зеленых чедыгах с загнутыми носками, с мешком в руке.
– Купим соли, урус? Купим соль! – И трясет мешком.
Народ лезет к татарину, покупая, дивится, что дешево:
– Да где ты добыл, поганый, соль?
Татарин запускает в мешок большие руки, пригоршнями мерит соль, а берет за фунт грош…
– У нас на Казань нет бояр, нет Морозов, нет Плещеев, на Казань соль три пригоршни – грош… А был на Казань князь, татарский князь, соль дорожил – народ не давал, рубили ему башка, соль дешев стал!..
– Православные, ино татарин правду сказывает!
– Кабы Плещееву завернуть голову, то соль была бы…
– Морозову…
– Морозову заедино!
К татарину протолкались сквозь толпу два человека в длинных сукманах, в черных, похожих на скуфью, шапках:
– Пойдем-ка, поганый, с нами!
Татарин на всю площадь крикнул:
– Гей, люди московские! За добро и правду к вам меня истцы берут.
– Пошто? Где истцы?
– Бей псов боярских!
– Гони! Лу-у-пи сатану-у!
Один из истцов быстро выдернул из-под полы сукмана тулумбас[20], но татарин не дал ему ударить сполох. Пистолетом, спрятанным в длинном сборчатом рукаве, стукнул по голове истца, – черная шапка вдавилась в череп, истец упал. Другой побежал, призывая стрельцов, но его схватили тут же и, свалив, забили до смерти сапогами Синяя тюбетейка и повязка свалились с черных кудрей татарина…
Народ теснился на площадь. Ловили и избивали истцов – истцы исчезли.
Кто-то закричал:
– Поганый ты, свой ли, все едино – веди на бояр!
Смуглый, в черных кудрях, в татарской одежде крякнул на всю площадь:
– Народ! Гож ли я в атаманы?
– Гож! Гож!
– Пойдем, – веди-и!
– Веди! Будет им нас грабить!
– Имать Морозова-а!
– Молотчий, веди-и!..
– К тюрьме-е! Колодников спустим.
– Бояр солить – идем!
6
По Москве во всех больших церквах бьют сполошные колокола. Воет медный звон, будто тысячи медных глоток.
– Зашевелились попы-ы, на Фроловой башне[21] звон!
– Небойсь! Стрельцы с нами-и, пущай фролят…
– Морозов усохутился – сбежал!
В Кремле трещит прочное резное крыльцо боярина Морозова. Серой лавой лезет толпа с топорами, с кольем, с палками. Крепко запертую дверь выдавили плечами. В толпе изредка мелькают лица холопов Морозова.
В расписной, сумрачной прихожей с окнами из цветной слюды встретил грозную толпу седой дворецкий в синем доломане[22], с протазаном[23] в руках.
– Куда, чернядь? Смерды, чего надо? – и размахивал неуклюжим оружием. Протазан задевал за стены, плохо ворочался в старых руках. Старик отчаянно закричал: – Боярыня! Матушка! Пасись беды…
– Брось матушку, пой батюшку!
К старику подскочил крепкого вида ремесленник в сером фартуке, ударил по древку протазана коротким топором, и оружие, служащее для парадов, выпало у дворецкого из рук.
– Пе-ес!
Старик стоял у дверей в горницы, растопырив руки, мешал проходу. Тот же человек схватил старика поперек тела, выбежал с ним на крыльцо и сбросил вниз. Толпа хлынула в горницы! От тяжеловесного топота дрожал пол, скрипели половицы, раздался хряст дерева, стук топоров. Вырвали окна; резные рамы трещали под ногами, слюда рвалась, липла к сапогам.
– Узорочье – товарыщи-и!
Разбили крышку ларя, окованного серебром, но там оказались кортели, кики, душегреи. Пихали в карманы, роясь в ларе, боярские волосники, унизанные жемчугом и лалами[24].
– Во где наша соль!
Все из ларя выкидали на пол, ходили по атласу, а золотую парчу рвали на куски. Кичные очелья били о подоконники, выколачивая венисы и бирюзу.
– Соли, бра-а-таны!
Наткнулись на сундук с кафтанами, ферязями, – стали переодеваться: сбрасывали сукманы и сермяги, наряжались наскоро, с треском материи по швам, в ферязи и котыги. Сбрасывали с ног лапти и уляди, обувались в чедыги узорчатого сафьяна, а кому не лезли на ноги боярские сапоги, швыряли в окно:
– Гришке юродому гожи!
Одевшись в бархат, ходили в своих валеных шапках и по головам лишь имели сходство с прежними холопами и смердами. Одни переоделись, лезли к сундуку другие:
– Ай да парень! Одел боярином.
– Отаман, – в парчу его обрядить!
– Тут ему коц с аламом, с кружевом!
– Не одежет – чижол!
– Эй ты! Как тебя, отаман?
– Одейся!
– А ну, нет ли там турского кафтана?
– Эво – бери-и! На ище колпак с прорехой, с запоной.
– Пускай буду я, как из моря, с зипуном…
Иные в толпе не переобувались, ходили в своих неуклюжих сапогах, – то были осторожные:
– Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, небывалых раньше в покоях царского свояка.
– Эй, други-и! Винца ба!
– Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
– Сыщем вино-о!
– Гляньте – птича!
– Диковина – лопочет по-людски!
– На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
– Долбит, трясогузая!
– Щипит!
– Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами – не подается:
– Подай топоры!
Стук – и вылетели дубовые филенки.
– Тяни на себя-а!
Дверь сломана, – хлынули в горенку, мутно сиявшую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах с узорами синими и красными – фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати – растрепанная и очень молодая женщина.
– Сестрица царицы!
– На пуп нам ее – тут девки есть!
На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни – две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвали с девиц шелковые сарафаны, сбороздили заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепали волосы. Больная боярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
– Не надо!
– Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя помяли.
– Пяль, робяты!
– На полу мякко!
– Чего ты? Шибай им рубахи на голову!
– Жадной, обех загреб!
Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна, – летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышный ранее на всю площадь:
– Зазвали в отаманы – слышьте слово! Девок насилить – или то работа! Сечь топорами – наша правда!
Послушались голоса. Девиц, помятых, растрепанных, кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои, – срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с ладами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала:
– Слушай! Я тебе грозить не стану – скажи добром, где узорочье!
Морозова подняла голубые глаза и снова с дрожью зажмурилась:
– Отведи глаза, не гляди!
– Глаза?
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: «Могу убить?»
– Не боярин я… Огнем пытать не стану, – добром прошу…
Чуть слышно боярыня сказала:
– Подголовник… тут, под подушками…
– Ино ладно!
Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
– Не убьют нас?
Ответил громко на слабый голос:
– Нынь же никого не будет в хоромах!
– Не спалят?
Сказал голосом, которому невольно верилось:
– Спи… не тронут!
За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
– Гей, голутьба! Вино пить – на двор.
Терем вздрогнул – по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
– Вино-о-о!
Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
– Шапки снимай!.. Пьем!..
– А я сапогом хочу.
– Хошь портками пей!
Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие, душистые фонтаны. Пили, дышали тяжело, отплевывались, скороговоркой на радостях матерились. Иные садились на земляной пол. Кто-то, надрываясь, зычно кричал одно и то же, повторяя:
– Приторомко! Подай водку-у…
– Ставай, пей!
– Здынь, я немочен!
Липкие фонтаны из сотен бочек продолжали бить. На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.
– Шли за солью – в меду тонем!
Мокро было уже по колено.
– Бу-ух! Бу-ух!
– Энто пошто?
– Бочки с водкой лупят!
Опять голос хмельной и басистый:
– Уторы не троньте-е! Днища бей, дни-и-ища!
– Пошто-те днища-а?..
– Днища! Или брюхо намочите, а в глотку не попадет!
– Должно, товарыщи, то бондарь, – бочку жаль?
– Бе! Хватит водки-и…
Черпали водку сапогами, чедыгами и шапками.
– Пей, не вались!
– У-улю, тону, ро-обяты-ы!..
Хмельной, сырой и пронзительный воздух одурял без питья. Падали в липкое пойло, засыпали, булькая.
В пьяной могиле, как на перине, шутили:
– Пра-аво-славно-му самая сла-дка-я-а смерть в вине…
В подвале появились люди в серых длинных сукманах, в черных колпаках, похожих на поповские скуфьи.
– Робяты-ы! Истцы зде…
– Бей сотону-у!
Ловили подозрительных и тут же кончали. Какой-то посадский по бедности носил сукман, шапку утопил, стоял на коленях по грудь в хмельном пойле, крестился, показывая крест на шее и руки грубые.
– Схо-о-ж, бей!
– Царева сотона вся с крестами!
Бродили по подвалу, падали, расправлялись топорами, но их расправа кончилась скоро: зеленым огнем запылала одна бочка сорокаведерная, потом другая, тоже с водкой, третья, четвертая, и зеленое пожарище поползло по всему подвалу, делая лица людей зелено-бледными.
– Истцы жгут?
– Лови псов!
– Спасайсь, тащи ноги-и!
Вылезли на двор, но многие утонули и сгорели в подвале. Толпа живых была сильна и буйна. Нашли карету, окованную серебром, сорвали золоченые гербы немецкой чеканки.
– Морозову от царя дадено!
– Царь бояр дарит колымагами, а жалует нас столбами в поле!
– Казой да кнутьем на площади.
– Кру-у-ши!
Изрубили карету в куски. Беспокоясь, пошли из Кремля.
– Убыло нас.
– Посады зазвать надо!
Под горой, у Москворецкого моста, встретили новую толпу:
– На-а-ши здесь!
Тут же, под горой, стояла кучка людей в куцых бархатных кафтанах, в черных шляпах с высокими тульями, при шпагах. На желтых сапогах длинные кривые шпоры. Кучка людей говорила на чужом языке, показывая то на толпу, то на кабаки, где трещали разбиваемые двери и звенела посуда.
– Die Leute sind barbarischer, als wie der Turk[25].
– Sclaven, aber hinter der Maske der Sclaven steckt immer der Rauber[26].
– Schaut, schaut![27]
– Ha, die wollen uns drohen![28]
Сгрудившаяся толпа на Красной площади заревела:
– Робяты-ы, побьем кукуя!
– Царю жалятся, а сами живут за нас!
– За них немало людей били кнутом!
– Меня за кукушку били!
– Меня тоже-е!
– Эй, топоры, зачинай!
Грянул голос:
– Или я не отаман? Народ, немец не причинен твоей беде… Метитесь над боярами!
– Правда!
– Подай судью-у!
– Плещея беззаконного!
– Их, братаны, Гришка юродивый выметал, метлы ходил давал, – «чисто мести по морозу плящему[29]».
– Чистова-дьяка би-и-ить!
– С головой, урод горбатой!
– Зашевелились попы-ы, на Фроловой башне[21] звон!
– Небойсь! Стрельцы с нами-и, пущай фролят…
– Морозов усохутился – сбежал!
В Кремле трещит прочное резное крыльцо боярина Морозова. Серой лавой лезет толпа с топорами, с кольем, с палками. Крепко запертую дверь выдавили плечами. В толпе изредка мелькают лица холопов Морозова.
В расписной, сумрачной прихожей с окнами из цветной слюды встретил грозную толпу седой дворецкий в синем доломане[22], с протазаном[23] в руках.
– Куда, чернядь? Смерды, чего надо? – и размахивал неуклюжим оружием. Протазан задевал за стены, плохо ворочался в старых руках. Старик отчаянно закричал: – Боярыня! Матушка! Пасись беды…
– Брось матушку, пой батюшку!
К старику подскочил крепкого вида ремесленник в сером фартуке, ударил по древку протазана коротким топором, и оружие, служащее для парадов, выпало у дворецкого из рук.
– Пе-ес!
Старик стоял у дверей в горницы, растопырив руки, мешал проходу. Тот же человек схватил старика поперек тела, выбежал с ним на крыльцо и сбросил вниз. Толпа хлынула в горницы! От тяжеловесного топота дрожал пол, скрипели половицы, раздался хряст дерева, стук топоров. Вырвали окна; резные рамы трещали под ногами, слюда рвалась, липла к сапогам.
– Узорочье – товарыщи-и!
Разбили крышку ларя, окованного серебром, но там оказались кортели, кики, душегреи. Пихали в карманы, роясь в ларе, боярские волосники, унизанные жемчугом и лалами[24].
– Во где наша соль!
Все из ларя выкидали на пол, ходили по атласу, а золотую парчу рвали на куски. Кичные очелья били о подоконники, выколачивая венисы и бирюзу.
– Соли, бра-а-таны!
Наткнулись на сундук с кафтанами, ферязями, – стали переодеваться: сбрасывали сукманы и сермяги, наряжались наскоро, с треском материи по швам, в ферязи и котыги. Сбрасывали с ног лапти и уляди, обувались в чедыги узорчатого сафьяна, а кому не лезли на ноги боярские сапоги, швыряли в окно:
– Гришке юродому гожи!
Одевшись в бархат, ходили в своих валеных шапках и по головам лишь имели сходство с прежними холопами и смердами. Одни переоделись, лезли к сундуку другие:
– Ай да парень! Одел боярином.
– Отаман, – в парчу его обрядить!
– Тут ему коц с аламом, с кружевом!
– Не одежет – чижол!
– Эй ты! Как тебя, отаман?
– Одейся!
– А ну, нет ли там турского кафтана?
– Эво – бери-и! На ище колпак с прорехой, с запоной.
– Пускай буду я, как из моря, с зипуном…
Иные в толпе не переобувались, ходили в своих неуклюжих сапогах, – то были осторожные:
– Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, небывалых раньше в покоях царского свояка.
– Эй, други-и! Винца ба!
– Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
– Сыщем вино-о!
– Гляньте – птича!
– Диковина – лопочет по-людски!
– На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
– Долбит, трясогузая!
– Щипит!
– Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами – не подается:
– Подай топоры!
Стук – и вылетели дубовые филенки.
– Тяни на себя-а!
Дверь сломана, – хлынули в горенку, мутно сиявшую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах с узорами синими и красными – фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати – растрепанная и очень молодая женщина.
– Сестрица царицы!
– На пуп нам ее – тут девки есть!
На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни – две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвали с девиц шелковые сарафаны, сбороздили заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепали волосы. Больная боярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
– Не надо!
– Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя помяли.
– Пяль, робяты!
– На полу мякко!
– Чего ты? Шибай им рубахи на голову!
– Жадной, обех загреб!
Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна, – летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышный ранее на всю площадь:
– Зазвали в отаманы – слышьте слово! Девок насилить – или то работа! Сечь топорами – наша правда!
Послушались голоса. Девиц, помятых, растрепанных, кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои, – срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с ладами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала:
– Слушай! Я тебе грозить не стану – скажи добром, где узорочье!
Морозова подняла голубые глаза и снова с дрожью зажмурилась:
– Отведи глаза, не гляди!
– Глаза?
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: «Могу убить?»
– Не боярин я… Огнем пытать не стану, – добром прошу…
Чуть слышно боярыня сказала:
– Подголовник… тут, под подушками…
– Ино ладно!
Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
– Не убьют нас?
Ответил громко на слабый голос:
– Нынь же никого не будет в хоромах!
– Не спалят?
Сказал голосом, которому невольно верилось:
– Спи… не тронут!
За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
– Гей, голутьба! Вино пить – на двор.
Терем вздрогнул – по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
– Вино-о-о!
Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
– Шапки снимай!.. Пьем!..
– А я сапогом хочу.
– Хошь портками пей!
Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие, душистые фонтаны. Пили, дышали тяжело, отплевывались, скороговоркой на радостях матерились. Иные садились на земляной пол. Кто-то, надрываясь, зычно кричал одно и то же, повторяя:
– Приторомко! Подай водку-у…
– Ставай, пей!
– Здынь, я немочен!
Липкие фонтаны из сотен бочек продолжали бить. На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.
– Шли за солью – в меду тонем!
Мокро было уже по колено.
– Бу-ух! Бу-ух!
– Энто пошто?
– Бочки с водкой лупят!
Опять голос хмельной и басистый:
– Уторы не троньте-е! Днища бей, дни-и-ища!
– Пошто-те днища-а?..
– Днища! Или брюхо намочите, а в глотку не попадет!
– Должно, товарыщи, то бондарь, – бочку жаль?
– Бе! Хватит водки-и…
Черпали водку сапогами, чедыгами и шапками.
– Пей, не вались!
– У-улю, тону, ро-обяты-ы!..
Хмельной, сырой и пронзительный воздух одурял без питья. Падали в липкое пойло, засыпали, булькая.
В пьяной могиле, как на перине, шутили:
– Пра-аво-славно-му самая сла-дка-я-а смерть в вине…
В подвале появились люди в серых длинных сукманах, в черных колпаках, похожих на поповские скуфьи.
– Робяты-ы! Истцы зде…
– Бей сотону-у!
Ловили подозрительных и тут же кончали. Какой-то посадский по бедности носил сукман, шапку утопил, стоял на коленях по грудь в хмельном пойле, крестился, показывая крест на шее и руки грубые.
– Схо-о-ж, бей!
– Царева сотона вся с крестами!
Бродили по подвалу, падали, расправлялись топорами, но их расправа кончилась скоро: зеленым огнем запылала одна бочка сорокаведерная, потом другая, тоже с водкой, третья, четвертая, и зеленое пожарище поползло по всему подвалу, делая лица людей зелено-бледными.
– Истцы жгут?
– Лови псов!
– Спасайсь, тащи ноги-и!
Вылезли на двор, но многие утонули и сгорели в подвале. Толпа живых была сильна и буйна. Нашли карету, окованную серебром, сорвали золоченые гербы немецкой чеканки.
– Морозову от царя дадено!
– Царь бояр дарит колымагами, а жалует нас столбами в поле!
– Казой да кнутьем на площади.
– Кру-у-ши!
Изрубили карету в куски. Беспокоясь, пошли из Кремля.
– Убыло нас.
– Посады зазвать надо!
Под горой, у Москворецкого моста, встретили новую толпу:
– На-а-ши здесь!
Тут же, под горой, стояла кучка людей в куцых бархатных кафтанах, в черных шляпах с высокими тульями, при шпагах. На желтых сапогах длинные кривые шпоры. Кучка людей говорила на чужом языке, показывая то на толпу, то на кабаки, где трещали разбиваемые двери и звенела посуда.
– Die Leute sind barbarischer, als wie der Turk[25].
– Sclaven, aber hinter der Maske der Sclaven steckt immer der Rauber[26].
– Schaut, schaut![27]
– Ha, die wollen uns drohen![28]
Сгрудившаяся толпа на Красной площади заревела:
– Робяты-ы, побьем кукуя!
– Царю жалятся, а сами живут за нас!
– За них немало людей били кнутом!
– Меня за кукушку били!
– Меня тоже-е!
– Эй, топоры, зачинай!
Грянул голос:
– Или я не отаман? Народ, немец не причинен твоей беде… Метитесь над боярами!
– Правда!
– Подай судью-у!
– Плещея беззаконного!
– Их, братаны, Гришка юродивый выметал, метлы ходил давал, – «чисто мести по морозу плящему[29]».
– Чистова-дьяка би-и-ить!
– С головой, урод горбатой!
Соляной бунт
1
Набат над Москвой ширится, полыхают над старым городом красные облака; жестяные главы на многих церквах стали золотыми.
– Стрельцы тоже по нас!
– Их тоже жмали, – метятся!
Нашли палача. Палач не посмел перечить народу.
– Ходил твой кнут по нас, – нынь пущай по боярам ходит!
Палач пошел в Кремль; за палачом толпа – кто потрезвее. Стрельцы – те пошли во хмелю.
– Подай сюда Плеще-е-ва-а!
– Самого судить будем!
В деревянном дворце царя, видимо, решили судьбу царского любимца.
На обширном крыльце с золочеными перилами стоял матерый, ширококостный молодой царь[30] в голубом кабате с нарамниками[31], унизанными жемчугом. Близ царя – воевода Долгорукий: в черной бороде проседь, из-под густых бровей глядят ястребиные, желтые глаза. Князь одет по-старинному – в длиннополом широком плаще-коце, застегнутом золотой бляхой на правом плече. Сзади царя – кучка бояр.
– Стрельцы тоже по нас!
– Их тоже жмали, – метятся!
Нашли палача. Палач не посмел перечить народу.
– Ходил твой кнут по нас, – нынь пущай по боярам ходит!
Палач пошел в Кремль; за палачом толпа – кто потрезвее. Стрельцы – те пошли во хмелю.
– Подай сюда Плеще-е-ва-а!
– Самого судить будем!
В деревянном дворце царя, видимо, решили судьбу царского любимца.
На обширном крыльце с золочеными перилами стоял матерый, ширококостный молодой царь[30] в голубом кабате с нарамниками[31], унизанными жемчугом. Близ царя – воевода Долгорукий: в черной бороде проседь, из-под густых бровей глядят ястребиные, желтые глаза. Князь одет по-старинному – в длиннополом широком плаще-коце, застегнутом золотой бляхой на правом плече. Сзади царя – кучка бояр.