Там, где села княжна, слева от атамана дымился узорчатый кальян, но она к нему не притронулась. Разин не курил табаку.
   У ног атамана на коврах сели Лазунка, Серебряков и Рудаков Григорий – оба седые, без шапок. Сережке атаман указал место справа от себя. Перед атаманом слуги-казаки поставили большую серебряную братину с вином. Лазунка черпал из нее ковшиком вино, наливая в золотую чару. Разин пил, часто отряхивая от брызг курчавую бороду. Подносил княжне, она боялась не пить: пила мало и сидела, потупив таящие испуг, темные под ресницами глаза. По приказу атамана Лазунка разливал вино в чаши из бочонка, давал пить есаулам.
   Позже всех подошел хмельной с утра от радости Мокеев Петр в дареном Разиным золоченом колонтаре. Мокеев сел рядом с Рудаковым, от доспехов пошли кругом золотые пятна.
   – Только не обнимайся, казак! – сказал Рудаков Мокееву.
   – А што, дидо, ежели обойму?
   – Тогда мне замест пира смерть! Ты и так чижолой, да еще в доспехе – беда!
   – Хо-хо-хо! – захохотал есаул.
   Разин сказал:
   – Люблю Петру! Выпил много, да еще пей, чтоб развеселилась моя княжна, ясырка твоя. За здоровье!..
   – Э, батько! Пошто не пить? – Позвякивая пряжками колонтаря, Мокеев с чашей в руке тяжело встал, обливая вином седину Рудакова, и крикнул: – За Степана Тимофеича! За радость его светлую! Кто не пьет, того в море…
   Когда выкрикнул Мокеев, барабаны музыкантов рассыпали дробь, загудели трубы. Атаман крикнул:
   – Музыканты, тихо! Лазунка, сыграй то, что укладала твоя боярская голова про мою княжну. – Разин склонил перед княжной голову, дал ей из своей чаши глотнуть вина и сам выпил.
   – Не занятно будет, батько! Голос мой, что козла на траве.
   – Играй, пес!
   Лазунка, не вставая, тихо запел:

 
Эй, не плачь, не плачь, полоняночка!
Я люблю же тебя и порадую,
Обряжу красоту в расписной оксамит,
Вошвы с золотом!
На головушку с диамантами
Подарю волосник самоцветов-цвет…
Во черну косу браный жемчуги —
Шелковой косник со финифтями-перелифтями.

 
   Все похвалили, Разин сказал:
   – Пей, Лазунка, и еще играй – люблю!
   Лазунка, встав, поклонился атаману, выпил чару вина, тряхнул черной курчавой бородой и кудрями, негромко, топая ногой по ковру, запел:

 
У хозяюшки у порядливой,
У меня ли, молодешеньки!
Ой, в кике было во бархатной,
С жемчугами да с переперами[196],
Там, под лавицею, во большом углу,
Лиходельница пестро перо
Мал цыплятушек повысидела,
А жемчужинки повыклевала.
Нынче не во чем младешеньке
На торг ходить – в пиру сидеть,
Свет-узорочьем бахвалиться!

 
   Атаман хотел было, чтоб еще пел Лазунка, но, никого не слушая, Мокеев могуче забубнил:
   – Пью за батьку нашего и еще за шемаханскую царевну-у!
   Разин засмеялся:
   – Ото подлыгает Петра! В Дербени княжну взял, а Шемаху помнит – высоко она в горах, есаул, Шемаха.
   – С тобой, батько, горы не горы. До небес, коли надо, дойдем!
   – А ну, пьем, Петра!
   Стряпней к пиру заведовал казак, самарский ярыжка Федько. Слуги под его присмотром обносили гостей – казаков, сидевших с музыкантами на скамьях гребцов и на палубе кормы, – блюдами жареных баранов, газелей, кусками кабана. Газель и кабан биты в шаховом заповеднике меж Гилянью и Фарабатом. Там на косе, далеко уходящей в море, Разин велел вырыть бурдюжный город. Теперь там стояли струги, кроме тех четырех, что плавали с атаманом; там же держали ясырь, взятый у персов, богатства армян и бухарцев. Большая часть казаков караулила земляной город. За атамана в нем жил яицкий есаул Федор Сукнин.
   Разин приказал:
   – Тащите, соколы, старца-сказочника! Пущай сыграет нам бувальщину.
   – Эй, дедко!
   – Где Вологженин?
   – В трюму ен – спит!
   – А, не тамашитесь, робятки! Где тут сплю у экого веселия?
   В казацком длиннополом кафтане, в серой бараньей шапке с кормы на ширину палубы вышел седой старик с домрой под мышкой, поясно поклонился атаману и, сняв шапку, затараторил:
   – Батюшку, атаманушку! Честному пиру и крещеному миру!
   Сел прямо на палубу лицом к атаману, уставил на струны домры подслеповатые глаза, запел скороговоркой:

 
Выбегал царь Иван на крыльцо,
Золоты штаны подтягивал,
На людей кругом оглядывал,
Закричал страшливым голосом:
«Гей, борцы, вы бойцы, добры молодцы!
Выходите с Кострюком поборотися,
С шурьем-от моим поравнятися!»
Да бойцов тут не случилося,
А борцов не объявилося,
И един идет Потанюшко хроменькой,
Мужичонко немудренькой.
Ой, идет, идет, идет, ид-ет!
Ходя, с ножки на ножку припадывает,
Из-под рученьки поглядывает:
«А здорово, государь Иван Васильевич!..»

 
   – Эй, дайте вина игрецу старому!
   Певцу поднесли огромную чару. Он встал, выпил, утер бороду и поклонился. Сев, настроил домру и продолжал:

 
«Укажи, государь, мне боротися,
С кострюком-молодцом поравнятися.
Уж коль я Кострюка оборю,
Ты вели с него платье сдеть…»

 
   – Гей, крайчий мой, Федько!
   – Тут я, атаман!
   – Что ж ты весь народ без хмельного держишь? Пьют атаманы – казаки не должны отставать!
   Открыли мигом давно выкаченные бочки с вином и водкой, казаки и ярыжки волжские, подходя, черпали хмельное, пили.
   Среди казаков высокий, костистый шагал богатырского вида стрелец Чикмаз – палач яицких стрельцов. С ним безотлучно приземистый, широкоплечий, с бронзовым лицом, на лбу шрам – казак Федька Шпынь.
   Оба они пили, обнимались и говорили только между собой.
   – Вот соколы! Люблю, чтоб так пили.
   Разин, как дорогую игрушку, осторожно обнимал персиянку. Обнимая, загорался, тянул ее к себе сильной рукой, целовал пугливые глаза. Поцеловав в губы, вспыхнул румянцем на загорелом лице и снова поцеловал, бороздя на волосах ее голубую шапочку, запутался волосами усов в золотом кольце украшения тонкого носа персиянки. Уцепил кольцо пальцами, сжав, сломал. Золото, звякнув о край братины, утонуло в вине.
   – Господарь… иа алла! – тихо сказала девушка.
   – Наши жоны так не носят узорочье! А что же старый? Гей, играй бувальщину!
   Старику еще налили чару водки; он, кланяясь, мотался на ногах и, падая, сел, щипля деревенеющей рукой струны домры, продолжал:

 
Ище первую пошибку Кострюк оборол,
Да другую, вишь, Потанюшко!
Он скочил Кострюку на высоку грудь,
Изорвал на борце парчевой кафтан,
Да рубашку сорвал мелкотравчату…

 
   – Эх, соколы! Ладно, Петра, добро, пьем!.. Взбудили меня от мертвого сна.
   В вечерней прохладе все шире пахло олеандром, левкоем и теплым ветром с водой. Дремотно, монотонно с берега проплыл четыре раза повторенный голос муэдзин[197]:
   – Аллаху а-к-бар!..[198]
   Голубели мутно далеко чалмы, песочные плащи двигались медленно, будто передвигались снизу песчаные пласты гор – мусульмане шли в мечеть.
   Слыша голос муллы, зовущий молиться, персиянка сжалась, поникла, как бы опасаясь, что далекие соотечественники увидят ее открытое лицо.
   Старик дребезжал голосом и домрой:

 
Не младой богатырь воздымался с земли —
Стала девица-поляница,
Богатырша черекешенка.
Титьки посторонь мотаются,
И идет она – сугорбилась.
Он, идет, идет, идет, идет.
На царев дворе шатается,
Рукавицей закрывается!
Ой, идет, идет, идет, идет!

 
   На середину палубы вышел Чикмаз, взъерошенный, костистый и могучий, заложив за спину длинные руки, крикнул:
   – А ну, пущай меня кто оборет да кафтан сорвет!
   Зная Чикмаза, молчали казаки; только его приятель Федькя Шпынь протянул руки:
   – Да я ж тебя, бисов сын, нагого пущу!
   – Хо! – хмыкнул Чикмаз. – Знать, во хмелю буен? Ну, давай!
   Взялись, и Чикмаз осторожно разложил на палубе Шпыня.
   – Буле?
   – Буде, Чикмаз!
   Кое-кто из казаков еще пробовал взяться, Чикмаз клал всякого шутя.
   Разин сказал:
   – Вот это борец! Должно мне идти?.. Чикмаз – иду!
   – Не, батько, не борюсь.
   – Пошто?
   – Не по чину! Зову казаков да есаулов – пущай за тебя идет Сергей.
   Сережка махнул рукой и, зачерпнув ковшом из яндовы вина, сказал:
   – В бою – с любым постою, в боротьбе – я что робенок!
   – А ну Мокеев? Силен, знаю, да оборю и его!
   – Правду молыл Сергеюшко: в бою хитрости нет, до боротьбы, драки и я несвычен!
   Казаки на слова Мокеева закричали:
   – Эй, Петра, пущай не бахвалит Чикмаз!
   – Вот разве что бахвалит!
   – Выходи, бывший голова! – позвал Чикмаз.
   – Кто был – забыл, нынче иной! А ну коли?
   Тяжелый, сверкающий в сумраке доспехами, шатаясь на ногах, Мокеев подошел к борцу. Чикмаз расправил могучие руки, а когда взялись, Мокеев потянул борца на себя – у Чикмаза затрещало в костях.
   – Ага, черт большой! С Петрой – не с нами! – закричали казаки, обступив.
   Мокеев неуклюже подвинул Чикмаза вправо, потом влево и, отделив от палубы, положил; не удержавшись, сам на борца упал.
   Крякнул Чикмаз, вставая, сказал:
   – Все едино, что изба на грудь пала!
   – Ай, Петра! Го-го, не бахваль, Чикмаз!
   – Силен, да пожиже будешь! – кричали казаки.
   – Силен был, а тут – как теленок у быка на рогах!
   – Ну, еще, голова!
   – Перестань головой звать! Перепил я – в черевах булькает.
   – Ништо-о! Только доспех сними, не двинешь тебя, силу твою он пасет.
   Казаки подступили, сняли с Мокеева колонтарь.
   – Ни черта сделает, – легше еще тебе, Петра!
   – Оно, робята, впрямь легше.
   И снова Чикмаз был положен. Вставая, сказал (слова звучали хмельной злобой):
   – Не чаял, что его сатана оборет. Черт! Как гора!
   Бороться было некому. Мокеев, взяв колонтарь, ушел к атаману. А там сверкнуло кольцо в ухе, вскочил на ноги Сережка, княжна вздрогнула от страшного свиста, закрыла руками уши.
   – Помни, робята, сговор!
   На крик и свист Сережки казаки вышли плясать. От топота ног задрожал корабль, заплескалась вином посуда, взревели трубы, разнося отзвуки по воде. Казалось, вместе с медными прыгающими звуками заплясали море и берег. Плясали все, кроме Разина и есаулов, даже старик Вологженин, вытолкнутый толпой, бестолково мотался на одном месте, тыча на стороны домрой. В море летели шапки. Сережка снова свистнул, покрыв звуки музыки, топот ног. Тогда, стоя на скамьях по бортам, вспыхнули зажженные ярыжками факелы. При огне от пляшущих ломались тени, опрокидываясь в ночное синедышащее море. Плясали долго, атаман не мешал. Когда кончили плясать, Разин, подняв чашу, крикнул:
   – Гей, соколы! За силу Петры Мокеева все пьем!
   – Пьем, батько!
   – За Петру-у!
   Разин позвал:
   – Чикмаз, астраханец!..
   – Тут я, батько!
   – Иди, с нами пей!
   Чикмаз подошел, Разин, чокаясь и обнимаясь с Мокеевым, сказал Чикмазу:
   – Знаю! Ловок, парень, и ядрен, без слова худа, только сила Петры не наша, человечья… Чья – не ведаю… Но не человечья его сила!
   Чикмаз выпил ковш вина и, утирая сивую всклокоченную бороду, сказал:
   – Есть, батько, во мне такая сила, какой ни в ком нет!
   – Пей, парень, еще ковш и поведай, какая та сила!
   Чикмаз выпил другой ковш, снова утер рукавом кафтана бороду, сказал:
   – Сила бою моего, батько, иная, чем у того, кто с тобой ходит!
   – Не вразумлюсь!
   – Да вот! Ежели на бочку сядет – ударю, богатырь падет, не высидеть! Пущай даже в кафтане сядет кто…
   – Бахвалишь и тут! – сказал Мокеев. – Я нагой усижу, от разе што брюхо гораздо водяно?
   – Усидишь – пять бочонков вина ставлю!
   – Где у тя бочонки?
   – Добуду! Голову на меч, а добуду у бусурман.
   – Эх, ты! Стрелец, боец!
   Мокеев пошел на палубу. Ярыжки с факелами обступили его. Он разделся догола и в ночных тенях, при свете факелов, казался особенно тяжелым, с отвислым животом, весь как бронза. Чикмаз, особенно торжественный, будто палач перед казнью, крикнул:
   – Казаки! Сыщите отвалок для бою. С Петры выиграю вино – будем пить вместях.
   Принесли отвалок гладко струганного бушприта в сажень.
   – Сколь бить, голова?
   – Черт!.. Не зови головой, сказывал тебе – иной я. Бей пять! Высижу больше, да, вишь, черева повисли и в брюхе вьет.
   Бывший палач отряхнулся, одернул кафтан, но рукавов не засучал. С ухваткой, ведомой только ему, медленно занес над Мокеевым отвалок и со свистом опустил. Мокеев крякнул:
   – Отмените бьет! Не как все, едрено, дьявол! – и все же вынес, не пошатнувшись, пять смертельных для другого человека ударов.
   – Сотник Петр Мокеев выиграл! – с веселым лицом крикнул Чикмаз. – Робята! Пьем с меня вино-о… – захохотал пьяно и раскатисто, кидая отвалок.
   Мокеев встал с бочки, охнул, пригнулся, шарил руками, одевался медленно и сказал уже протрезвевшим голосом, как всегда, неторопливо и кротко:
   – Ужли, робята, от того бою Чикмазова я ослеп?
   Ликующие победой Мокеева пьяные казаки, помогая надевать ему платье, шутили:
   – Петра! Глаз не то место, чем робят рожают, – отмигаетца.
   – Добро бы отмигатца, да черева огнянны, то со мной впервые!..
   – Побил Чикмаза! Молодец, Петра, пьем! – громко сказал захмелевший атаман.
   – Нет, батько, я проиграл свой зор.
   – Что-о?
   – Да не зрю на аршин и ближе…
   – То злая хитрость Чикмазова?
   Разин вскочил, и страшный голос его достиг затихшего берега:
   – Гей, Чикмаз, ко мне-е!..
   – Чую, батько! – Чикмаз подошел.
   – Ты пошто окалечил моего богатыря? Не оборол! Так зло взяло? Говори, сатана, правду!
   – Не впервой, батько, так играем! По сговору, не навалом из-за угла и на твоих очах…
   – Ну, дьявол, берегись!
   Глаза Разина метнули в лицо Чикмазу, рука упала на саблю. Чикмаз пригнул голову, исподлобья глядя, сказал, боясь отвести глаза от атамана:
   – Пущай, батько, Петра скажет. Велит – суди тогда!..
   – Гей, Петра!
   Мокеева казаки, держа под локти, привели к Разину.
   – С умыслом бил тебя Чикмаз? С умыслом, то конец ему!
   – Не, батько! Парня не тронь. С добра. Ты знаешь, я сел и сам вызвался, а бил деревиной, как все…
   Разин заскрипел зубами:
   – Цел иди, Чикмаз, но бойся! Эй, нет ли у нас лекаря?
   Подошел черноусый казак самарский, распорядчик пира.
   – Тут, Степан Тимофеевич, в трюму воет ученый жид, иман у Дербени, скручен, а по-нашему говорит; сказывал, что лекарь ен…
   – Кто же неумной ученых забижает? Царь твердит московскую силу учеными немчинами да фрязями. У меня они будут в яме сидеть? То не дело!
   – Жидов, батько, не терплю! Я велел собаку скрутить, – ответил Сережка.
   – Открутите еврея, ведите сюда: за род никого не забижаю, за веру тоже!
   В длинном черном балахоне, со спутанными пейсами, в крови, грязный, без шапки подошел взъерошенный еврей, поклонился, низко сгибаясь:
   – Чем потребен господарю?
   Разин приказал:
   – Дайте ему вина! Еды тож.
   Еврею дали блюдо мяса, кусок белого хлеба и кружку вина. Мяса он не стал есть, выпил вино, медленно сжевал хлеб.
   – Теперь сказывай, что можешь?
   – Господарь, прошу меня не вязать… Бедный еврей никуда не побежит, честный еврей! Я могу господарю хранить и учитывать его сокровища: золото, камни еврей понимает лучше других…
   – Хранители, учетчики у меня есть – мне надо лекаря.
   Еврей качнул головой:
   – Вай, господарь атаман, и лекарь я же…
   – Ну вот, огляди его! – Разин показал на Мокеева, сидевшего с опущенной головой: – У него избиты черева – оттого ли он потерял зрение? Скажи!
   – Надо, господарь, чтоб казак был голый.
   Мокееву помогли раздеться. От груди до пупа его живот был синий. Еврей ощупал Мокеева, приложил ухо против сердца, сказал:
   – Оденься!
   – Ну, что скажешь, лекарь?.. Надолго или навсегда он потерял зор?
   – Господарь, бог отцов моих Адонай умудрил меня, ему я верю, его почитаю и слушаюсь, он повел меня в Мисраим[199], и там по книгам мудрецов учился я познавать врачевание. Эллины, господарь, учили, что около пупка человека жизнь, называли то место солнечным – от схожего слова: солнце – жизнь…
   – Запутано судишь, но я слушаю, говори как можешь.
   – Древние мудрецы Мисраима учили тоже, что около пупка жизнь человека и смерть. Они называли это иным словом: созвездие – в том месте сплетаются жилы. Если те жилы рассечь мечом, жизнь исчезнет.
   – Б…дослов! Я и без тебя знаю, что посечь черева смертно.
   – Не гневайся, господарь. Поранить те жилы или избить много – опас оттого большой. Есть жилы в том месте, ведающие слух, иные ведают зрение… У казака порвана жила зрения…
   – Берешься ли ты врачевать есаула?
   – Врачевать, господарь, берусь! Много ли будет от врачебы моей, не знаю, да поможет мне бог отцов, берусь, атаман!
   – Иди с ним в трюм. Требуй, что надо. Поможешь есаулу, я тебя награжу и отвезу, куда хочешь, на свободу… Мое слово крепко!..
   – Повинуюсь господарю и благодарю!
   – Гей, слушайтесь еврея! Чего потребует, давайте! Где ты, Федор?
   – Чую, батько!
   – Ты все справы знаешь, проводишь учет и порядок, – отведи Мокеева с евреем в чистое место, в трюме есть такое, дай еврею умыться и белую одежду дай!
   Еврей поклонился атаману:
   – И еще много благодарю господаря!



7


   Атаман с княжной, есаулами и казаками уплыли с ханского корабля на атаманский струг. На корабле остались у караула пять человек казаков, среди них Чикмаз. В трюме Петр Мокеев с лекарем-евреем, да в услугу им два ярыжки. В синей, как бархат, мягкой и теплой тьме огней на палубе не зажигали. На корме с пищалью высокий, отменно от других, Чикмаз, старавшийся держаться в одиночку; остальной дозор на носу корабля. Казаки, приставив к борту карабины, усевшись на скамьи гребцов, курили, рассказывая вполголоса про житье на Дону и Волге. Один Чикмаз привычно и строго держал караул, возвышаясь черной статуей над бортом. Корабль тихо пошатывали вздохи моря. В синем на воде у кормы скользнуло черное. Чикмаз крикнул сурово:
   – Гей, заказное слово! Или стрелю!
   – Не-е-чай! – ответило внизу.
   В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем.
   – Во, не узнал! Все мекал – куды мой Федько сгинул?
   – Пули не боюсь, хоша бы стрелил. – Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля.
   – Стой ближе… не чую… – сказал Чикмаз.
   Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал:
   – А ну, досказывай про себя… Я тебе на пиру все сказал…
   – Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги.
   – То неведомо…
   – Вот! Перевели в палачи – палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали…
   – Вишь ты!
   – Да… Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы… В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, – рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу – мне петля от воеводы! Я к атаману… Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, не менее других секли армян, персов, а все без добра слова… Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее… Петруха Мокеев атаману зор застит – силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его?
   – За себя постоим!
   – Как еще постоим! Иному так не стоять… Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю – от моей руки, Федор, никто изжил… Людей кнутом насмерть клал неполным ударом… Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек, и знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи – в горах пропасть, что гнусу в море; в горах – знаю я – кумыки с тобой водят приятство.
   – Ясырь им менял, дуваном делился.
   – Тебе за твою удаль тоже невелика от атамана честь.
   – Невелика? А забыл, в Яике, как и меня чуть не посек?
   – Вот то оно… Пили, клялись, надумали утечи. Идешь?
   – А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены…
   – У меня справлено тоже – пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется – беда!
   – Куда ладишь путь?
   – В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали…
   – Я на Дон к Васе Лавреичу…
   – Кто ен?
   – Сказывал тебе про Ваську Уса?
   – О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою.
   Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту:
   – Прости-ко, железна жонка, в Астрахани другую дадут!
   Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул:
   – Э-эй!
   – Свои… тихо-о…
   – Пошто караул кинули-и?
   – Проигран-ное Мо-ке-е-ву ви-но-о добы-ть!
   Казаки заговорили, пошли по борту:
   – Задаст им Сергей Тарануха – наедет дозор проверить!
   – Чикмаз, а иной кто?
   – В костях приметной, ты не познал?
   – Не, сутемки, вишь…
   – Федько Шпынь, казак!
   – О, други, то парни удалые – вино у нас скоро будет!..



8


   Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал:
   – А ну, Лазунка, поштвуй гостей-есаулов вином.
   Лазунка налил ковш вина, поднес севшим на коврах внизу есаулам. Подошел самарский казак Федько, приглядчик за атаманским добром и порядком:
   – Батько, Петра Мокеев подымается.
   – Радость мне! Должно, полегчало ему?
   – Того не ведаю – лекарь там.
   Медленно, с толстой дубиной в руке, по корме к атаману шел Мокеев.
   – Добро, Петра! Иди, болящий.
   – Иду, Степан Тимофеевич, да, вишь, ходила становят.
   – Все еще худо?
   – Зор мой стал лучше, только в черевах огневица грызет.
   Мокеев подошел, сел тяжело.
   – Пошто в колонтаре? Грузит он тебя!
   – В черевах огнянно, так железо студит мало, и то ладно…
   – Лазунка, вина Петре!
   – От тебя, батько, опробую, только в нутро ништо не идет.
   Мокеев, перекрестясь, хлебнул из поданного ковша, вино хлынуло на ковер.
   – Видишь вот! Должно, мне пришло с голодухи сгинуть.
   – Что сказывает лекарь?
   – Ой, уж и бился он! Всю ночь живых скокух для холоду на брюхо клал, и где столько наимали – целую кадь скокух? Мазями брюхо тер, синь с него согнал, и с того зор мой стал лучше, а говорит: «В кишках вережение есть, то уж неладно…»
   Казакам, дозору на корме судна, Разин крикнул:
   – Гей, соколы! Чикмаза-астраханца взять за караул.
   Из дозора вышел казак, подошел, кланяясь:
   – Батько, сей ночью Чикмаз утек с казаком Федькой Шпынем, дозор кинули, текли в сутемках. Сбегая, дали голос: «Что-де идем к бусурманам вина добыть!» Становить их было не мочно. Утром ихний челн нашли, взяли с берега, был вытащен до середины днища на сушу.
   – И тут сплоховал! Перво – дал играть игру, кою еще под Астраханью я невзлюбил, другое – не указал палача имать тут же… В мысли держал оплошно, что-де из чужих, гиблых мест сбегчи забоитца, да про Шпыня недомекнул – бывалой пес! Горы ему ведомы, горцы, должно, знают его. Эх, сплоховал Стенько! Воры убредут без накладу. Иди, сокол!
   Казак ушел.
   – А не горюй, Степан Тимофеевич! Чему быть – не миновать. Сколь раз я бой на бочке высиживал, и ништо было… Тут же сел, как рыбина, – рот не запер… Игра эта тогда ладно сходит, когда человек напыжится, тогда брюхо натянуто – дуй, сколь надо… Я, вишь, перепил и обвиснул, удары ж были не противу иных.
   – Эх, Петра! Не легше от того мне, что обвиснул ты. Воры убрели, и не пора нынче ногти грызть… Созвал я вас, есаулы-молодцы, вот: иные из вас ропщут, пошто я не держу слова, не посылаю послов шаху. А надо ли? Пущай круг решит: хотим мы сести на Куру-реку, то путь от Шемахи… Горы перешед, подхватит степь, тою степью в ступь коня два дни ходу… Зде Кура-река течет ширью с Москву-реку, по той реке деревни, торги есть, базары… Сказывали мне бывалые люди: тут через реку долгой паром слажен, как мост на цепи сквозной… На том перевозе купцы деньги дают с вьюка. Только сядем за шаха – на промысл гулебный нам не ходить… То еще проведал я: шах много зол на розоренье Дербени… Хан гилянской, не дождав его указу, сам наскочил. Дербень же мы наскоком разгромили. Не серчаю на Петру Мокеева и названого брата Сергея – их дело Дербень, только после ее шаху посольство не надобно. А думаю я еще разгромить берег и, укрепясь в заповеднике, перезимовать в Кизылбаше да на Куму-реку отплыть, а там уплавить на Дон.