современным, потому что сам он еще современней - суетлив, раздражителен,
сердит, как пыхтящий паровоз. Не ему оценить древнее спокойствие вокзала.
"На вокзале, - писал он, - мы спешим, и от этого страдаем". Зачем же
спешить, зачем страдать? Истинный философ торопится к поезду разве что шутки
ради или на пари.
Если вы хотите попасть на поезд, опоздайте на предыдущий. Другого
способа я не знаю. Явившись на вокзал, вы обретете тишину и уединение храма.
Вокзал вообще похож на храм и сводами, и простором, и цветными огнями, а
главное - ритуальной размеренностью. В нем обретают былую славу вода и
огонь, неотъемлемые от священнодействия. Правда, вокзал похож на храм
старой, а не новой веры: здесь много народу. Замечу в этой связи, что места,
где бывает народ, сохраняют добрую рутину древности много лучше, чем места и
машины, вымышленные высшим классом. Обычные люди не так быстро все меняют,
как люди модные. Если хотите увидеть прошлое, идите за многоногой толпой.
Рескин нашел бы в метро больше следов средневековья, чем в огромных отелях.
Чертоги услад, которые строят богатые, носят пошлые, чужие имена. Но когда я
еду в третьем классе из дома в редакцию или из редакции домой, имена станций
строками литании сменяются передо мною. Вот - Победа; вот парк апостола
Иакова; вот мост, чье имя напоминает о древней обители; вот символ
христианства; вот храм; вот средневековая мечта о братстве (1).
Да, чтобы найти древности, идите за толпой. В худшем случае окажется,
что она их просто износила, протерла ногами. Но снобы отшвырнули их ногой.
Я глубоко чувствую все это, когда брожу по пустому вокзалу и делать мне
нечего. Автоматы уже вручили мне множество шоколадок, сигарет, конфет,
жвачек и других ненужных вещей; я взвесился и снова удивился, а все ощущаю,
что радости бедных не только чисты, но и старинны, может быть - вечны. Я
подхожу к киоску, и вера моя преодолевает даже дикое зрелище нынешних газет
и журналов. Однако и в грубом мире газеты я предпочту простое гордому.
Пошлость, о которой говорят пошловато, не так ужасна, как подлость, о
которой говорят торжественно. Люди покупают "Дейли мейл" и не верят ей. Они
верят "Тайме" и, кажется, ее не покупают. Но чем больше изучаешь теперешние
кипы бумаги, тем больше находишь древнего и здравого, как имена станций.
Постойте, как я, часа два-три у вокзального киоска, и он обретет величие
Ватиканской библиотеки. Новизна поверхностна, традиция - глубока. В "Дейли
мейл" нет новых мыслей. Кроме старой доброй любви к алтарю и отечеству, там
есть только старые добрые сплетни. Теперь смеются над летописями, где много
диковинок и чудес - молния ударила в колокольню, родился теленок о шести
ногах; и не замечают, что все это есть в современной массовой прессе.
Летопись не исчезла; просто она появляется каждый день.
Размышляя у киоска, я заметил ярко-алую книгу с крупной надписью:
"Вверх или вниз!" Слова эти отрезвили меня, ибо уж они-то, несомненно, новы
и безнравственны. Они напомнили мне, что теперь существует такая дикая
глупость, как поклонение успеху. Ведь что такое успех? Что значит
"преуспел"? Вот что: кто-то делает что-то лучше прочих - быстрей убегает с
поля битвы, крепче спит. Заглавие затмило на миг священную тишину вокзала. И
здесь, подумал я, бывают беззаконие и подлость; и, в горькой ярости, купил
книгу, предполагая обнаружить там мерзости и кощунства, почти невозможные в
тишине и святости столь почтенного места.
Но я их не нашел. Ничто не подтверждало жестокой решительности
заглавия. Внимательно все прочитав, я так и не понял, куда же надо идти,
вверх или вниз, но заподозрил, что внизу получше. Много страниц ушло на
эпизоды из жизни Бонапарта. Без сомнения, он вознесся вверх. Спустился он и
вниз, однако, сцены из его жизни никак не помогали понять, почему так вышло.
Я прочитал, что он вытирал перо о штаны. Должно быть, мораль - вытирай о
штаны перо, и ты победишь при Ваграме. Прочитал я и о том, что как-то он
выпустил газель в толпу придворных красавиц. Что ж, выпускай к дамам газель,
и станешь императором. Словом, книга не нарушила мягкой тишины вокзала. И
тут я увидел один закон, который можно пояснить примером из биологии.
Благородные люди - позвоночные: мягкость у них сверху, твердость - глубоко
внутри. А нынешние трусы - моллюски: твердость у них снаружи, внутри мягко.
От мягкости им не уйти - да что там, от слякоти. В обширном нынешнем мире ее
так много!

------------------------------------------------------------

1) Виктория, Сент-Джеймс-парк, Вестминстерский мост,
Чаринг-кросс, Темпл, Блек- фрайерс



Г.К. Честертон
Человечество

Если не считать нескольких шедевров, попавших туда случайно, Брюссель -
это Париж, из которого убрали все высокое. Мы не поймем Парижа и его
прошлого, пока не уразумеем, что его ярость оправдывает и уравнивает его
фривольную легкость. Париж прозвали городом наслаждения, но можно его
назвать и городом страданий. Венок из роз - терновый венец. Парижане легко
оскорбляют других, еще легче - себя. Они умирают за веру, умирают за
неверие, претерпевают муки за безнравственность. Их непристойные книги и
газеты не соблазняют, а истязают. Патриотизм их резок и груб; они бранят
себя так, как другие народы бранят иноземцев. Все, что скажут враги Франции
о ее упадке и низости, меркнет перед тем, что говорит она сама. Французы
пытают самих себя, а иногда - порабощают. Когда они смогли, наконец, править
как им угодно, они установили тиранию. Один и тот же дух владеет ими, от
Крестовых походов и Варфоломеевской ночи до поклонения Эмилю Золя. Поборники
веры истязали плоть во имя духовной истины; реалисты истязают душу ради
истины плотской.
Брюссель - Париж, не очищенный страданием. Вульгарность его не
перегорает в огне непрестанных мятежей. В нем нет того, за что любят Париж
благородные французы. В нем есть все то, за что любят Париж дурные
англичане. Здесь, как во многих больших городах, вы найдете худшие плоды
всех наций - английскую газету, немецкую философию, французский роман,
американские напитки. Здесь нет английской шутки, немецкой учтивости,
американского восторга, французской борьбы за идею. Бульвары, как в Париже,
и магазины, как в Париже, но посмотрите на них две минуты, и вы поймете, в
чем разница между королем Леопольдом и хотя бы Клемансо.
По этим, а также по другим причинам я стал мечтать об отъезде, как
только приехал, и, движимый мечтою, сел в трамвай, который шел за город. В
трамвае этом беседовали двое мужчин: невысокий, с черной бородкой, и
лысоватый, с пышными баками, как у богатого графа-иностранца в трехактном
водевиле. Когда мы выбрались из центра и шума стало меньше, я услышал всю их
беседу. Они говорили по-французски, очень быстро, но вполне понятно, ибо
употребляли в основном длинные слова. А кто не поймет длинных слов,
сохранивших ясность латыни?
- Гуманность - кардинальное условие прогресса, - сказал человек с
бородкой.
- А интернациональная консолидация7 - парировал человек с баками.
Такие разговоры я люблю; и я стал слушать. Человек с баками хотел,
чтобы Бельгия была империей, и впрямь, для нации она недостаточно сильна, а
для империи - сойдет. Нация имеет дело с равными, империя бьет слабых
Сторонник империи говорил так.
- Человечеству прежде всего нужна наука.
А человек с бородкой отвечал:
- Этого мало. Ему нужна гуманизация интеллекта.
Я зааплодировал, как на митинге, но они не услышали. Мысли их не были
для меня новостью, но в Англии их не выражают так резко и к тому же так
быстро. Человек с баками любил просвещение, которое, как выяснилось,
распространяется. Просвещенные просвещают непросвещенных. Мы несем отсталым
народам науку, а заодно - и себя. Поезда ходят все быстрее. Наука
преображает мир. Наши отцы верили в Бога и, что еще прискорбней, умирали.
Теперь мы овладели электричеством - машины совершенствуются - границы
стираются - стран не будет, одни империи, а властвовать над ними станет все
та же наука.
Тут он перевел дух, а гуманизатор интеллекта ловко перехватил
инициативу. Движемся-то мы движемся, но куда? К этическому идеалу.
Человечество становится человечным. Что дали ваши империи? Не новое ли
варварство? Но человечество его преодолеет. Интеллект - гуманность - Толстой
- духовность - крылья.
На этом немаловажном месте трамвай остановился, и я, как ни странно,
увидел, что наступили сумерки, а мы - далеко за городом. Тогда я вышел
побыстрее, оставив пригородный трамвай на произвол судьбы.
Вокруг лежали поля, города не было видно. По одну сторону рельсов росли
тонкие деревья, которые есть везде, но возлюбили их почему-то именно
фламандские художники. Небо уже стало темным, лиловым и густо-серым, только
одна полоска, лоскуток заката, светилась серебром. Меж деревьев бежала
тропинка, и мне показалось, что она ведет к людям. Я пошел по ней и вскоре
погрузился в пляшущий сумрак рощи. Как причудлив и хрупок такой лесок!
Большие деревья преграждают путь весомо, материально, а тонкие - как бы
духовно, словно ты попал в волшебное облако или пробираешься сквозь призрак.
Когда дорога осталась далеко позади, странные чувства овладели мной. В
трамвае я много узнал о человечестве. Сейчас я ощутил, что его нигде нет,
что я - совсем один. Мне были нужны люди, хотя бы человек. И тут я
почувствовал, как тесно мы все связаны. Тогда я увидел свет. Он был так
близко к земле, что мог принадлежать только образу Божию.
Я вышел на лужайку. Передо мной был длинный низкий дом, а в его
открытой двери стояла, задом ко мне, большая серая лошадь. Я вежливо
протиснулся мимо нее и увидел, что ее кормит медлительный паренек,
попивающий при этом пиво. Отовсюду глядели, как совы, дети помоложе; я
насчитал шесть штук. Отец еще работал в поле, а мать, завидев меня, встала и
улыбнулась, но проявлять друг к другу милосердие нам пришлось знаками. Она
налила мне пива и показала, куда идти. Я нарисовал детям картинку, и,
поскольку на ней сражались два человека, дети очень обрадовались. Потом я
дал каждому ребенку по бельгийской монете, заметив, что люблю экономическое
равенство. Они о нем не слышали, в отличие от английских рабочих, которые
только о нем и слышат, хотя его и не видят.
Я добрался до города и назавтра снова встретил своих спутников,
доказывавших, без сомнения, что наука радикально изменила человечество, а
человечество, в свою очередь, стремится к гуманизации интеллекта. Но для
меня при этом слове вставала одна картина. Я видел невысокий дом, затерянный
в полях, и мужчину, копающего землю, как копали ее люди с первого своего
утра, и большую серую лошадь, жующую у самой головы ребенка, как тогда, в
пещере.



Г.К. Честертон
О вшах, волосах и власти

Недавно врачи и другие лица, которым современный закон разрешил
распоряжаться более оборванными собратьями, постановили стричь всех девочек.
Конечно, я имею в виду девочек бедных. Много нездоровых обычаев бытует среди
богатых девочек, но не скоро, очень не скоро доберутся до них врачи.
Постановление объяснили так поскольку бедным приходится жить в немыслимой
тесноте и грязи, им нельзя отпускать волосы, чтобы не завелись вши. Итак,
волосы запретили. Почему-то никому не пришло в голову запретить (и
уничтожить) вшей. Как всегда в современных спорах, самая их суть не
упоминается из скромности.
Всякой свободной душе ясно: если вы принуждаете к чему-то дочь
извозчика, принуждайте и дочь министра. Я не спрошу, почему врачи не следуют
этому правилу, я и так знаю - они не смеют. Они, конечно, объяснят иначе:
они укажут, что у бедных вши заведутся скорей. А почему? Потому, что бедных
детей (не считаясь с желаниями их домовитых родителей) сгоняют в тесные
классы по сорок штук, а у одного из сорока могут быть вши. Почему же?
Потому, что бедных так задавили налогами, что их женам приходится работать,
значит - у них нет времени на дом; значит - у ребенка могут завестись вши.
Поскольку у бедного человека на голове сидит учитель, а на животе -
домовладелец, ему приходится терпеть, чтоб волосы его дочери сперва
запустили от бедности, потом загрязнили - от скученности и наконец отрезали
во имя гигиены. Может быть, он гордился ее волосами. Но кому до него дело?
Когда тирания загоняет людей в грязь, наука знает, что ей делать. Долго
и накладно отрезать головы тиранам; лучше уж отрезать волосы рабам. Если,
скажем, дети бедных докучают богатым и изысканным зубной болью, можно всем
поголовно вырвать зубы; если глаз оскорбляют их грязные ногти - вырвем
ногти; если из носа течет - долой носы. Пока мы не управились совсем с
меньшими братьями, можно сильно упростить их внешность. По-моему, это ничуть
не более странно, чем наш теперешний закон: врач входит в дом свободного
человека, у чьей дочери могут быть чистые, как снег, волосы, и приказывает
остричь их. Никто не догадался, что вши в трущобах свидетельствуют против
трущоб, а не против волос. Только вечными установлениями - такими, как
волосы, - можем мы поверять установления временные, как, скажем, империи.
Если дверь построена так, что вы ударяетесь об нее головой, - сломайте
дверь, а не голову.
Народ не может восстать, если он не консервативен; если он не сохранил
хоть несколько старых убеждений. Страшно подумать, что большая часть старых
мятежей не началась бы сейчас вообще, потому что нет уже у народа тех чистых
и здравых традиций. Оскорбление, вознесшее молоток Уота Тайлера, сочли бы
сейчас медицинским осмотром. Издевательство над Виргинией - свободной
любовью. Жестокие слова Фулона "Пускай жрут траву" - советом нежного
вегетарианца. Огромные ножницы науки, остригшие кудри бедных школьниц,
подбираются все ближе ко всему, чем вправе гордиться народ. Врачи и
чиновники не знают, что тело - больше одежды; что суббота - для человека;
что все установления на свете будут осуждены или оправданы в зависимости от
того, подошли они или нет к здравой человеческой жизни. Политика нормальна,
если народ сохраняет голову. Наука и искусство нормальны - если он сохраняет
волосы.
Вот она, мораль этой басни: надо начать снова, и не там, где начинали.
Сейчас я начну с волос бедной девочки. Что-что, а это уж - дело хорошее.
Когда мать гордится красотой дочери - это хорошо, даже если все на свете
плохо. Такая гордость и любовь - один из пробных камней любой страны и
эпохи. Если другие установления этому мешают - тем хуже для них. Если мешают
властители, ученые, законы - тем хуже для законов, ученых и властителей.
Рыжим волосом замурзанной девочки я подожгу цивилизацию. У девочки должны
быть красивые волосы - значит, она должна их мыть; волосы надо мыть -
значит, в доме должно быть чисто; в доме должна быть чистота - значит, мать
не должна работать; женщина не должна работать - значит, надо меньше драть
за жилье; жилье должно быть дешевле - значит, надо перестроить экономику;
экономику надо перестроить - значит, нужно восстать. Золотисто-рыжую девочку
(которая только что прошла мимо моего окна) нельзя уродовать, мучить,
огорчать; нельзя стричь, как каторжанку. Все короны, не подходящие к ее
голове, надо сломать; все, что мешает ее красе, надо смести. Мать вправе
приказать ей, чтобы она подвязала волосы, но император Вселенной не смеет
приказать, чтобы она постриглась. Она - человек, образ Божий. Нагромождения
общественной жизни развалятся, сгинут; устои общества рухнут; но волос с ее
головы не должен упасть.



Г.К. Честертон
Три типа людей


Грубо говоря, в мире есть три типа людей. Первый тип - это люди; их
больше всего, и, в сущности, они лучше всех. Мы обязаны им стульями, на
которых сидим, одеждой, которую носим, домами, в которых живем; в конце
концов, если подумать, мы и сами относимся к этому типу. Второй тип назовем
из вежливости "поэты". Они большей частью сущее наказание для родных и
благословение для человечества. Третий же тип - интеллектуалы; иногда их
называют мыслящими людьми. Они - истинное и жесточайшее проклятие и для
своих, и для чужих. Конечно, бывают и промежуточные случаи, как во всякой
классификации. Многие хорошие люди - почти поэты; многие плохие поэты -
почти интеллектуалы. Но в основном люди делятся именно так. Не думайте, что
я сужу поверхностно. Я размышлял над этим восемнадцать с лишним минут.
У первого типа (к которому вы и я не без гордости можем причислить
себя) есть определенные, очень твердые убеждения, которые называют "общими
местами". Так, люди считают, что дети приятны, сумерки печальны, а человек,
сражающийся против троих, - молодец. Эти мнения ни в коей мере не грубы, они
даже не просты. Любовь к детям - чувство тонкое, сложное, почти
противоречивое. В самом простом своем виде оно слагается из преклонения
перед радостью и преклонения перед слабостью. Ощущение сумерек - в
пошленьком романсе и нелепейшем романе - очень тонкое ощущение. Оно
колеблется между тоской и наслаждением; можно сказать, что в нем наслаждение
искушает тоску. Рыцарственное нетерпение, охватывающее нас при виде
человека, вступившего в неравный бой, совсем нелегко объяснить. Тут и
жалость, и горькое удивление, и жажда справедливости, и спортивный азарт.
Да, чувства толпы - очень тонкие чувства; только она их не выражает, разве
что взорвется мятежом.
Здесь-то и кроется объяснение необъяснимого на первый взгляд
существования поэтов. Поэты чувствуют, как люди, но выражают эти чувства
так, что все видят их тонкость и сложность. Поэты облекают в плоть и кровь
несмелую утонченность толпы. Простой человек выразит сложнейшее чувство
восклицанием: "А ничего паренек!"; Виктор Гюго напишет "Искусство быть
дедом". Маклер лаконично заметит: "Темнеть раньше стало..."; Йейтс напишет
"В сумерках". Моряк пробурчит что-то вроде: "Вот это да!.."; Гомер расскажет
нам, как человек в лохмотьях вошел в свой собственный дом и прогнал знатных
мужей. Поэты показывают нам во всей красе человеческие чувства; но помните
всегда, что это - человеческие чувства. Никто не написал хороших стихов о
том, что дети отвратительны, сумерки нелепы, а человек, скрестивший меч с
тремя врагами, достоин презрения. Эти мнения отстаивают интеллектуалы, или,
иначе, умники.
Поэты выше людей, потому что понимают людей. Нечего и говорить, что
многие поэты пишут прозой - Рабле, например, или Диккенс. Умники выше людей,
потому что не желают их понимать. Для них человеческие вкусы и обычаи -
просто грубые предрассудки. Благодаря интеллектуалам люди чувствуют себя
глупыми; благодаря поэтам - такими умными, как и подумать не смели. Однако
люди делают из этого не совсем логичные выводы. Поэты восхищаются людьми,
раскрывают им объятия - и люди их распинают, побивают каменьями. Умники
презирают людей - и люди венчают их лаврами. В палате общин, к примеру,
много умников и немного поэтов. Людей там нет.
Скажу еще раз: поэты - это не те, кто пишет стихи или вообще что-нибудь
пишет. Поэты - те, кому воображение и культура помогают понять и выразить
чувства других людей. Умнику воображение и культура помогают, как он
говорит, "жить интеллектуальной жизнью". Поэт отличается от толпы своей
чувствительностью, умник - своей бесчувственностью. Он недостаточно тонок и
сложен, чтобы любить людей. Его заботит одно: как бы порезче их отчитать. Он
знает: что бы эти необразованные ни говорили, они не правы. Умники забывают,
что необразованности нередко присуща тонкая интуиция невинности.
Разберем один пример. Возьмите первый попавшийся юмористический листок,
и вы увидите шутки о теще или свекрови. Вероятно, они окажутся грубыми - они
ведь рассчитаны на толпу; вероятно, теща - толстая, а хилый запуганный зять
ходит на задних лапках. Однако сама проблема тещи далеко не проста. Дело не
в том, что тещи толсты и грубы; довольно часто они бывают изящными и
неправдоподобно ласковыми. Дело в том, что, подобно сумеркам, отношения с
тещей и свекровью слагаются из двух чувств. Эту сумеречную суть, эту
непростую и щекотливую проблему может выразить поэт, чаще всего - умный и
правдивый прозаик вроде Джорджа Мередита или Герберта Уэллса, чью
"Анну-Веронику" я только что с наслаждением перечитывал. И я поверю им,
потому что они пользуются волшебным ключом газетной карикатуры. Но приходит
умник и говорит: "Теща - не что иное, как наш соотечественник. Половые
различия не должны влиять на чувства. Теща - братский интеллект. Пора
наконец освободиться от этой первобытной семейной иерархии!" И вот когда он
это скажет (а он скажет именно так), я отвечу ему: "Сэр, вы глупее грошовых
листков. Вы пошлее и вздорнее самого нелепого куплетиста. Вы грубее и
невежественнее толпы. Вульгарные остряки поняли хотя бы всю сложность дела,
только не могут как следует выразить. Если вы действительно не видите, чего
не поделили мать жены и муж дочери, вы не тонки и недобры, вам не понять
глубокой и таинственной души человеческой".
Другой пример - старая пословица "Вдвоем хорошо, втроем похуже". Это
истина, выраженная по-народному, другими словами - выраженная неверно.
Втроем совсем неплохо. Втроем очень хорошо; дружить лучше всего втроем, как
дружили поначалу три мушкетера. Но если вы считаете, что вдвоем и втроем -
одинаково, если вы не видите, что пропасть между двумя и тремя больше, чем
между тремя и тремя миллионами, я вынужден сказать, как это ни прискорбно,
что вы - умник и ни вдвоем, ни втроем вам хорошо не будет.



Г.К. Честертон
Борозды

Когда я вижу, как зеленеют злаки на полях, воспоминание бежит ко мне. Я
пишу "бежит", ибо слово это как нельзя лучше подходит к линиям распаханного
поля. Гуляя или глядя в окно купе, я внезапно заметил бегущие борозды. Они -
словно стрелы, взлетающие к небу; словно звери, взбегающие на гору. Ничто не
казалось мне таким живым и стремительным, как эти бурые полосы, однако,
провел их с трудом и тщанием усталый, терпеливый человек. Он пытался
провести их ровно, не зная, что они изогнутся дугой. Изогнутость взрытой
земли поистине поразительна. Я всегда радуюсь ей, хотя ее не понимаю. Умные
люди говорят, что радость без понимания невозможна. Те, кто еще умнее,
говорят, что радость от понимания гаснет. Слава Богу, я не умен, и могу
радоваться тому, чего не понимаю, и тому, что понимаю. Я радуюсь
правоверному тори, хотя не понимаю его. Я радуюсь либералу, хотя понимаю его
лучше, чем надо бы.
Борозды прекрасны тем, что стремятся к прямизне и потому изгибаются. Во
всем, что изогнулось, должна быть тяга к прямизне; все, что стремится к
прямизне, должно изогнуться. Потому и восхищают нас тугой лук, серебряная
лента шпаги, ствол дерева. В живой природе едва ли найдется пример поникшей
слабости. Вся красота мира - в немного поникшей силе, которая подобна
правде, смягченной милостью. Мироздание жаждет прямоты и, к счастью, ее не
достигает. Четкая цель, твердый идеал изогнутся в борьбе с фактами. Но это
никак не значит, что начинать надо с размытой цели или шаткого идеала. Не
старайтесь сдаться, старайтесь устоять, и положитесь в остальном на жизнь.
Стремитесь вверх, словно дерево; жизнь изогнет вас.
Мораль, как это ни странно, предшествует басне, но я бы не смог иначе
передать вам, что вижу в бегущих бороздах. Самая старая астрономия помогала
вести их; самая старая ботаника была им целью. Что же до геометрии,
переведите это слово.
Когда я глядел на параллельные потоки земли, на бегущие прямые, мне
показалось, что я увидел, чем хороша демократия. Передо мной было равенство,
и оно превосходило величием любое единовластие, ибо свободно летело через
холм и дол. Не только глупо, но и кощунственно говорить, что человек,
распахавший поле, испортил пейзаж. Человек создал пейзаж, как ему и
положено, ибо он - образ Божий. Холм, покрытый зеленой травой или лиловым
вереском, уступит красотою гряде, к которой, словно ангелы, взлетают стрелы
борозд. Прекраснейшая долина уступит бурому склону, с которого они сбегают,
как бесы с крутизны.
Твердые линии порядка и равенства придают пейзажу и смысл, и мягкость.
Пейзаж так красив именно потому, что борозды обыденны и некрасивы. Кажется,
я где-то писал, что с плуга началась республика.



Г.К. Честертон
Сияние серого света


Вероятно, многие сочтут, что нынешнее лето не слишком подходит для
прославления английского климата. Но я буду славить английский климат, пока
не умру, даже если умру именно от него. Нет на свете погоды лучше
английской. В сущности, нигде, кроме Англии, вообще нет погоды. Во Франции -
много солнца и немного дождя; в Италии - жаркий ветер и ветер холодный; в
Шотландии или Ирландии - дождь погуще и дождь пожиже; в Америке - адская
жара и адский холод; в тропиках - солнечные удары и, для разнообразия, удары
молний. Все сильно, все резко, все вызывает восторг или отчаяние. И только в
нашей романтической стране есть поистине романтическая вещь - погода,
изменчивая и прелестная, как женщина. Славные английские пейзажисты
(презираемые в наш век, как и все английское) знали, в чем тут дело. Погода
была для них не фоном, не атмосферой, а сюжетом. Они писали погоду. Погода
позировала Констеблю. Погода позировала Тернеру, и зверская, надо сказать,
была у нее поза. Пуссэн и Лоррэн писали предметы - древние города или
аркадских пастушек - в прозрачной среде климата. Но у англичан погода -
героиня, у Тернера - героиня мелодрамы, упрямая, страстная, сильная,