Для меня же таким значительным событием явилось возвращение моей незнакомки; я бросил взгляд на мою бедную маленькую домоправительницу, дочь школьного учителя, и спросил себя: как я мог хотя бы на минуту заинтересоваться этой девушкой?
   Вечером моя незнакомка показалась мне более спокойной: она простояла у окна до тех пор, пока не исчез дневной свет и не наступила ночь.
   Солнце садилось в пурпур и золото; она ни на мгновение не отрывала от него глаз вплоть до той минуты, когда его поглотил этот сияющий океан.
   Тогда, будто после подобного зрелища уже ни на что в мире не стоило смотреть, девушка отошла от окна, опустив жалюзи.
   И, словно после ее исчезновения уже ничто не стоило моего взгляда, я тоже закрыл свое окно.
   О, какой мягкой и тихой оказалась эта ночь! Вместо жуткого кошмара минувшей ночи меня посетили чудные сновидения, и слышал я не крик совы или орлана,[220] а пение соловья, до зари звучавшее над моим ухом.
   Потому-то я и проснулся на заре.
   Я обещал быть у г-на Смита в восемь утра; оделся я как можно лучше и причесался как можно красивее.
   К несчастью, гардероб мой был посредственным, и вместо элегантных париков, какие носили тогда молодые люди, мою голову украшали мои собственные кудри.
   Не сказал бы, что это выглядело непривлекательно; но, быть может, моя незнакомка придерживалась бы на этот счет иного мнения.
   Что меня утешило бы, если бы я с ней встретился, а это в конце концов могло произойти, – повторяю, что меня утешило бы, так это следующее обстоятельство: вместо того чтобы делать себе прическу так, как было принято в это время, – в виде приподнятого и напудренного шиньона, она не пудрила волосы, а просто заплетала их в косы и оставляла свободно спадающие букли.
   Впервые в жизни я уделил внимание собственной наружности, дорогой мой Петрус; до этих пор она меня ничуть не занимала, и, право, мне трудно было бы сказать, хорош ли я собой или дурен.
   Теперь я с радостью, к которой примешивалась гордость, увидел, что лицо у меня скорее приятное.
   И правда, смоляные волосы, которые я стыдился выставлять напоказ, были необычайно тонки и от природы вились; большие глаза отличались синевой и выразительностью взгляда, а над ними, словно арки, изгибались черные брови; нос прямой, рот крупный, зубы чуть великоваты, зато удивительной белизны; фигура стройная, а рост выше среднего…
   К тому же, снимая с пальца обручальное кольцо моей матери, которое я всегда носил, я заметил, что рука у меня довольно белая, а надевая башмаки, убедился, что стопы у меня хотя и длинные, но узкие.
   Все это в целом, да еще в придачу приход, приносивший девяносто фунтов стерлингов в год, делали из меня мужчину, которым не следовало пренебрегать родителям девиц на выданье, мужчину, вполне подходящего для молодой девушки.
   Я поднялся в мой рабочий кабинет, чтобы бросить взгляд на окно моей незнакомки.
   Окно было открыто, но комната казалась безлюдной.
   Прозвонило семь утра.
   Мне не понадобилось бы и часа, чтобы пройти две мили, отделявшие Ашборн от Уэрксуэрта; но выбирая, как прийти: на четверть часа раньше или на четверть часа позже, – я счел за лучшее прийти на четверть часа раньше.
   Чем дальше я продвигался по дороге, тем отчетливее видел домик, и каждую минуту мне казалось, что вот сейчас появится моя незнакомка; но, наверное, она была занята в какой-нибудь комнате дома, поскольку я ее так и не увидел.
   На этот раз я не нуждался в подзорной трубе, чтобы видеть все: перед моими глазами поочередно возникали пустая клетка, белые занавеси над кроватью, обои в разводах на стенах.
   В ту минуту, когда я проходил около стены, окружавшей сад и помешавшей моим вчерашним ночным наблюдениям, с верхушки садового дерева слетел щегол и, сев на придорожном клене рядом со мной, принялся петь, словно желая приветствовать меня от имени своей хозяйки.
   Но вот я миновал домик; я не осмелился слишком долго смотреть через решетку и все же отважился бросить взгляд на окно… но занавеси были опущены.
   Вероятно, изнутри можно было в просветы между ними видеть происходящее снаружи, но с улицы точно не удавалось рассмотреть, что происходит в комнатах.
   Я не знал, как найти жилище г-на Смита; но, по обыкновению, пасторский дом соседствует с церковью; дойдя до нее, я обратился с вопросом к человеку, которого принял за ризничего.
   Человек этот и в самом деле был ризничим; он осведомился, не ашборнский ли я пастор, и, услышав мой утвердительный ответ, пояснил:
   – Господин Смит послал меня сюда встретить вас, ведь он забыл вам сказать, что живет он не возле церкви, а, наоборот, весьма от нее далеко.
   – В таком случае, друг мой, будьте добры, укажите мне дорогу к нему.
   – Можно сделать лучше, господин пастор: с вашего позволения, я вас туда провожу. Господин Смит велел ждать вас на дороге, чтобы вам не пришлось проделать лишний путь; однако вас ожидали только к восьми.
   В эту минуту прозвонило без четверти восемь.
   – Вы правы, друг мой, – согласился я. – Тут нет вашей вины: это не вы опоздали, а я пришел раньше времени. Так что идите впереди, а я пойду за вами.
   Мой провожатый направился по дороге, по которой я уже проходил, и я последовал за ним.

XVI. Жена и дочь пастора Смита

   Как уже было сказано, я проходил часть деревни по пути к церкви, так что сначала мне не слишком была интересна дорога, по которой меня повел мой провожатый.
   Но, поскольку постепенно дома встречались все реже, а впереди наконец остался только один домик, и он оказался зелено-красно-белым, то есть домиком моей незнакомки, я остановил моего провожатого:
   – Друг мой, куда вы меня ведете?
   – Туда, куда вы и должны идти, – откликнулся он, – к пастору Смиту.
   – Так пастор Смит живет в этом доме? – спросил я, побледнев.
   – Да, сударь, – подтвердил ризничий. – Это собственность его жены, и пастор поселился там после женитьбы.
   – И у пастора Смита есть дочь? – спросил я не без колебаний.
   – Да, господин.
   – Блондинка… лет восемнадцати-девятнадцати?
   – Это так… Святая девушка, скажу я вам!
   – О Боже мой! – прошептал я, покачнувшись.
   – Что с вами, господин пастор? – встревожился мой провожатый. – Похоже, вам стало плохо.
   – Ничего… Просто потемнело в глазах, – поспешно ответил я. – Пойдемте!
   И я сам сделал шаг к домику и протянул руку к дверному молотку.
   Но в этот миг дверь открылась и я увидел улыбающееся лицо достойного г-на Смита.
   – Прекрасно! – воскликнул он. – Вот и вы! Быть точным – это замечательно… Но что с вами? Сдается мне, вы побледнели и дрожите.
   Я успокоил его улыбкой и пожатием руки, ибо боялся, что стоит мне заговорить, как мой срывающийся голос выдаст мои чувства.
   Мой провожатый ответил за меня:
   – Ах, не знаю, по правде, что это произошло с господином пастором в двадцати шагах отсюда: он вдруг побледнел, и можно было подумать, что ему стало плохо.
   – Как! Стало плохо?! – вскричала г-жа Смит, появившаяся за спиной супруга. – Смит, иди-ка скорей в аптеку, купи мелиссовой[221] настойки, настойки на померанцевом[222] цвету и сахара, а я пока провожу господина Бемрода в гостиную… Ну, иди же! Иди же!
   Я хотел остановить г-жу Смит, но это было невозможно: она подтолкнула мужа одной рукой, а другой взяла меня и повлекла в дом.
   В гостиной она усадила меня в кресло и открыла окно в сад, чтобы я мог дышать свежим воздухом.
   Делая все это, она беспрестанно говорила, расспрашивала меня, сама отвечала на свои вопросы, задавала новые и тоже сама отвечала на них.
   Пастор вернулся через пять минут, держа в руке пузырек с приготовленной микстурой.
   Госпоже Смит хватило этих пяти минут, чтобы сообщить мне, что ее мужу уже пятьдесят два года, а ей всего тридцать девять, что у нее есть дочь, которой нет еще и девятнадцати лет, что эта дочь хороша собой, что она поет, играет на клавесине, рисует и благодаря своему счастливому характеру еще в большей мере, чем своей красоте и своим дарованиям, непременно составит счастье будущему супругу.
   На этой последней фразе своей жены в гостиную вошел г-н Смит, и я заметил, что он пожал плечами, тем самым давая понять, что подобная похвала всегда подозрительна в устах матери.
   И правда, как бы я ни был заранее расположен к моей прекрасной незнакомке, я предпочел бы, чтобы г-жа Смит ничего не говорила о ней и позволила мне самому оценить столь восхваляемое ею совершенство.
   Как ни пытался я уверить г-жу Смит, что дурнота у меня прошла, если только это была дурнота, она заставила меня выпить стакан воды, приготовленной ее супругом.
   – Ну вот!.. Теперь наш дорогой сосед господин Бемрод полностью пришел в себя, – заявила она. – Ведь теперь вы не чувствуете недомогания, не так ли, господин Бемрод?
   Я кивком подтвердил, что чувствую себя превосходно.
   – Прекрасно! Пора представить гостю нашу дорогую Дженни, не правда ли, друг мой? – продолжала г-жа Смит.
   – Но, моя хорошая, – заметил г-н Смит, – наша дорогая Дженни и сама прекрасно представится… Мне кажется, ты придаешь девочке больше значения, чем она того заслуживает.
   – Как это – больше значения, чем она того заслуживает?! Как это – девочка?! – возмутилась г-жа Смит. – Дженни уже взрослая, ей девятнадцать, мой дорогой господин Бемрод, и она уже отказалась от очень хороших партий, можете мне поверить.
   – И я вам верю, моя дорогая госпожа Смит, – сказал я, улыбаясь.
   – Тише, тише! – попросила она. – Ведь я уже вижу мою дорогую дочку, а она так хорошо воспитана, что краснеет от одного только слова «замужество», произнесенного в ее присутствии!.. Иди же к нам, дитя мое, иди!
   И тут в зал вошла мисс Дженни Смит, хотя вернее было бы сказать, что ее ввела мать.
   Я ожидал увидеть мою незнакомку в большой соломенной шляпке, украшенной васильками, увидеть ее золотые волосы, ее розовые щечки, ее белое платье и голубой пояс, стягивающий стан, гибкий как тростник.
   Ничего подобного: вошедшая девушка была гладко причесана, на щеках ее лежали белила и румяна, на ней было вышитое платье из полосатого шелка, нижняя часть ее стана была словно зажата в тиски, а вся остальная часть ее фигуры терялась в огромных фижмах.
   Тем не менее передо мной стояло весьма очаровательное создание, наряженное по последнему слову моды, тут спорить не приходилось, но – увы! – это была уже не та незнакомка, которую я видел из моего окна.
   Из всего того, чем я в ней любовался, теми же остались только ее прекрасные глаза: прекрасные голубые глаза – это было единственное, чего искусству никак не удалось испортить.
   – Ах, Боже мой! – воскликнул г-н Смит, взглянув на дочь. – Да кто же это так тебя вырядил, моя бедная дорогая Дженни?
   – Кто ее так вырядил?! – воскликнула г-жа Смит. – Да я!
   – Господи Иисусе! – воскликнул пастор. – По какому же это поводу, дорогая женушка?
   – Да по тому поводу, что это модно.
   – Да что делать моде с такими бедными деревенскими жителями, как мы с тобой, дорогая моя Августа?! Мода хороша для горожан и вельмож из родовых замков…
   – Мой дорогой господин Смит, занимайтесь лучше вашими проповедями – у вас они получаются очень красноречивыми, хотя говорят, что господин Бемрод сочиняет их еще лучше, чем вы, а нам уж позвольте заниматься своими туалетами.
   – Что ж, занимайтесь своими туалетами; но, во имя Неба, не уродуйте ваши фигуры и ваши лица! Ах, бедная моя Дженни, – продолжал пастор, – как же тебе должно быть не по себе в подобном корсете, тебе, привыкшей чувствовать себя свободно, как пчелка или птичка! Наверное, ты сама видишь, как ты некрасива под подобной маской, ты, которая не пользовалась никакими притираниями, кроме майской росы!
   – Учтите, мой дорогой господин Смит, – не сдавалась жена пастора, раздраженная насмешливыми замечаниями своего супруга, – учтите, что благодаря нашей недавней поездке в Честерфилд Дженни сегодня носит как раз такой же наряд, в каком будет мисс Элизабет Роджерс в тот день, когда она, став супругой господина Стиффа, будет представлена господину графу и госпоже графине Олтон.
   – Все это, дорогая моя, ни о чем мне не говорит, – продолжал добряк-пастор, начинавший выказывать признаки нетерпения. – Для чего это вдруг сегодня понадобилось так вырядиться нашей Дженни, которой вряд ли выпадет удача стать супругой господина управляющего Стиффа и которая вряд ли будет иметь честь быть представленной господину графу и госпоже графине Олтон?
   Во время этого диалога мисс Дженни Смит стояла весьма смущенная и покрасневшая ярче своих румян; но, видя, что на безоблачном горизонте семейства грозит появиться облачко, она прервала спор:
   – Дорогой отец, – сказала она, сплетя пальцы рук, – ради Бога, не настаивайте: разве вы не видите, что огорчаете матушку, а ведь она по доброте своей два часа занималась моей особой!
   – Ах, дорогое мое дитя, да, я понимаю, – согласился г-н Смит, слегка пожав плечами. – Подойди, поцелуй меня!
   Затем, повернувшись ко мне, он сказал:
   – Мой дорогой сосед, уверяю вас, в иные дни бедная девочка бывает красива.
   – Отец!.. – пробормотала Дженни.
   – Хорошо, хорошо, – примирительно произнес пастор, – не будем больше об этом говорить… Лучше садись… если сможешь.
   Дженни отвернулась, чтобы смахнуть пальчиком слезинку, блеснувшую на реснице, и, выбрав самое широкое кресло, не без труда села в нем.
   Что касается пастора, безусловно понимавшего, как мне неловко присутствовать при этой маленькой семейной сцене, то он повернулся ко мне и задал несколько вопросов по теологии.
   Он попал в самую точку, дорогой мой Петрус: Вы знаете, теология – мой конек, да и пастор Смит в ней был сведущ, так что уже через минуту наша беседа стала небезынтересной.
   Однако она не целиком поглощала мое внимание: дело в том, что я хотел понять намерения миссис Смит относительно будущего ее дочери и потому следил за всеми ее действиями.
   А все ее действия преследовали одну-единственную цель: продемонстрировав достоинства внешности мисс Дженни, она старалась мне доказать, что эти достоинства отнюдь не исчерпывают богатство ее натуры и что человека, женившегося на ее дорогой дочери, помимо приданого, о котором ею ничего не было сказано, ждет, вероятно, полное домашнее обзаведение.
   Обо всем этом свидетельствовала та заботливость, с какой г-жа Смит заранее расположила чашки, салфетки, чайник прелестного китайского фарфора и, хотя нас было только четверо, целую дюжину серебряных ложек на чайном столике, которым мы могли воспользоваться только после проповеди.
   Кроме того, два или три раза она открывала один за другим два небольших шкафа орехового дерева, доверху заполненных бельем, которое, несмотря на свой серый цвет с коричневатым оттенком, выглядело весьма тонким.
   Все эти действия не ускользнули от моего внимания, а тем более от внимания г-на Смита.
   Это настолько его озаботило, что он неожиданно прервал нашу дискуссию и заявил:
   – Мой дорогой сосед, я решительно склонен думать, что, вместо такого же как я сельского священника, я вижу перед собой князя Церкви, путешествующего инкогнито.
   Жена моя догадалась об этом, несмотря на ваше переодевание, – вот почему она заставила дочь нарядиться подобно принцессе, вот почему она извлекает из ящика дюжину наших серебряных ложек, единственных, какими мы обладаем; вот почему, наконец, она показывает вам все это чудесное белье, сшитое ею собственноручно; однако, несмотря на угары тщеславия, которые ее охватывают при таких значительных событиях, как ваш приход, моя дорогая госпожа Смит – превосходная хозяйка.
   – Ничуть в этом не сомневаюсь, сударь, – откликнулся я, – но скажите, не пора ли нам отправиться в деревню Уэттон, где мне предстоит прочесть проповедь?
   – О, – воскликнула г-жа Смит, – в вашем распоряжении еще целых полчаса!.. Дженни, найди свой молитвенник; надеюсь, ты не упустишь случая послушать прекрасную проповедь, которую прочтет господин Уильям Бемрод, с тем чтобы по возвращении иметь основания сделать ему комплимент.
   Мисс Дженни, явно обрадованная такой возможностью выйти из комнаты, поспешила покинуть кресло и пошла за своим молитвенником.
   Тогда произошло то, что я предвидел: едва девушка закрыла за собою дверь, как ее мать, только и ожидавшая такого случая, чтобы продолжить расхваливать дочь, стала превозносить хозяйственность Дженни, а также ее дарования в живописи, музыке, вышивании, шитье и кулинарии.
   Что касается меня, я начал кое-что замечать, а именно: добрая г-жа Смит, несомненно догадываясь о моем намерении жениться, зная о деньгах, которые сулит Ашборнский приход, и прежде всего желая выдать дочь замуж поблизости от родного дома, замыслила, дорогой мой Петрус, сделать Вашего покорного слугу своим зятем.
   «Так оно и есть, – сказал я себе. – Отсюда этот ошеломляющий туалет, удививший даже добряка Смита; отсюда показ серебряных ложек и белья; отсюда, наконец, уход мисс Дженни, уход, конечно же, заранее продуманный матерью и дочерью, с тем чтобы в отсутствие дочери мать имела возможность поговорить обо всех ее достоинствах; неплохо разыграно, дорогая госпожа Смит, неплохо!»
   И Вы, дорогой мой Петрус, знающий меня, знающий, как я восстаю против всего, что мне пытаются навязать, Вы должны понять, что, чем больше г-жа Смит расхваливала мисс Дженни, тем более я из-за своего злосчастного духа противоречия был склонен видеть в девушке те или иные недостатки.
   Вероятно, благодаря своему превосходному чутью порядочного человека, стоящего дороже всех умственных хитросплетений, достойный г-н Смит догадался об этом, ибо он, улыбаясь, чтобы скрыть нетерпение, сказал жене:
   – Но, дорогая моя Августа, я действительно что-то не узнаю твой душевный облик, как не узнаю физический облик Дженни… Какого бальзама ты выпила, какую приняла панацею, по какой дурманной траве прошлась сегодня, что эта бедная Дженни, в которой ты обычно находишь столько недостатков, стала сегодня утром просто безупречной?
   – Я? Недостатки у Дженни?! – воскликнула, покраснев, г-жа Смит. – Не знаю, откуда вы это взяли. Всякие мелочи, пустяки – и не больше! Ведь, в конце концов, за месяц, за полгода, даже за целый год я не нахожу порой повода сделать Дженни хоть одно какое-нибудь серьезное замечание.
   – Но заметь, пожалуйста, мой дорогой друг, – продолжал г-н Смит со своей мягкой улыбкой, не лишенной, однако, насмешливости, – заметь, пожалуйста, что я вовсе не браню тебя за то, что ты сегодня нашла Дженни совершенной, помня, что не раз и не два в отсутствие бедного нашего чада, когда мы оставались только вдвоем, я, напротив, упрекал тебя за то, что ты к ней несколько сурова.
   «Хорошо, – подумал я, – теперь пришла очередь отца; комедия показалась мне отлично разученной, а роли удачно распределенными».
   Но добрая г-жа Смит была не из тех, кто оставляет упрек без ответа; она оказалась столь чувствительной к тому, что слетело с уст ее супруга, что на мгновение забыла свою роль и соответствующую реплику.
   – Сурова?! – вскричала она. – Сурова к нашему ребенку?! И это сказано потому, что я всегда ей внушаю бережливость, милосердие, сострадание, простоту…
   – Я сказал о тебе, друг мой, сурова, потому что ты хочешь, чтобы твоя дочь – а она всего лишь дитя – обладала всеми качествами в той же самой превосходной степени, какими обладаешь ты, жена и мать. А предоставь нашей Дженни двадцать лет супружества, любящего мужа, ребенка, такого же, как она сейчас, и Дженни будет таким же, как и ты, моя дорогая Августа, образцом для жен и матерей.
   Затем, повернувшись ко мне, он добавил:
   – А теперь, мой дорогой собрат, в путь, поскольку времени у нас как раз столько, чтобы пройти нужных полмили.
   – Но, – воскликнула г-жа Смит, – разве мы не подождем дорогую Дженни?!
   – Эта дорогая Дженни в нас не нуждается, ведь у нее есть мать… Пойдемте, мой дорогой Бемрод, пойдемте!
   И, выйдя первым, он показал мне пример.
   Я попрощался с г-жой Смит и поспешил вослед этому достойному человеку. В ту минуту, когда дом Смитов исчез из виду, я обернулся и увидел, что мисс Дженни, зажав под мышкой молитвенник, следует за нами вместе с матерью. Не знаю почему, я ускорил шаг, чтобы женщины не смогли к нам присоединиться.

XVII. Я вновь обретаю мою золотоволосую незнакомку с ее соломенной шляпкой, розовыми щечками и белым платьем, перетянутым голубой лентой

   Да нет, мне было понятно, дорогой мой Петрус, почему я ускорил шаг, чтобы женщины не смогли к нам присоединиться.
   Дело в том, что мои иллюзии насчет моей прекрасной незнакомки развеялись.
   Дело в том, что я прекрасно видел не только материнский, но и отцовский расчет там, где надеялся найти прежде всего чистосердечность.
   Дело в том, наконец, что я хотел сам выбрать себе жену и никак не желал, чтобы мне ее навязывали.
   Мы прошли дорогу от Уэрксуэрта до Уэттона, не обменявшись даже тремя-четырьмя словами; г-н Смит уважал мое молчание, безусловно полагая, что я обдумываю проповедь.
   Ничего подобного: я думал о моей незнакомке.
   О моя незнакомка! Если бы я обрел ее такой, какой видел прежде – с ее развевающимися волосами, с ее цветами, с ее птичкой, с ее ясным взглядом, с ее простодушием, с ее грациозностью, наконец, какие я приписывал ей в горячке своего сердца, в безумии своего воображения! Если бы ее родители, вместо того чтобы навязывать ее мне, выждали бы, когда я сам проявлю к ней внимание, а ей дали бы время полюбить меня, и с той патриархальной простотой, какую всегда ищут и никогда не находят, сказали бы мне:
   «Вы бедны, дорогой господин Бемрод, и также бедна наша дочь; но вы оба молоды, но вы любите друг друга; объедините вашу бедность, и любовь превратит ее в богатство».
   О, если бы они сказали мне это, с какой радостью я встретил бы Дженни, с какой радостью я взял бы ее руку в свою, с какой гордостью я ввел бы ее в мой ашборнский домик, попросив у ее родителей только ту соломенную шляпку, то белое платье и тот голубой пояс, в которых она предстала передо мною и от которых, по крайней мере в моей памяти, она была просто неотделима!
   Но все шло совсем не так, как я надеялся, и Дженни, вместо того чтобы идти рядом со мной, свободная, радостная, легкая, шла поодаль за нами в замешательстве, опечаленная и на каждом шагу спотыкавшаяся из-за своих высоких каблуков.
   К церкви мы подошли на десять минут раньше, чем дамы.
   Она была полна людей, и я видел, что меня ждали с нетерпением; но, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что моя проповедь представлялась мне делом второстепенным, и я, поглощенный пережитым разочарованием, не придавал ей большого значения.
   К счастью, именно в том случае, когда мне приходится прилагать меньше всего усилий для достижения желаемого результата, я прихожу к нему обязательно.
   Выбранная мной цитата из Писания была вполне хороша: речь в ней шла о великом эгоизме природы, которая, всегда и неизменно глядя только вперед и нуждаясь прежде всего в том, чтобы поколения следовали за поколениями, говорит юной супруге гласом Всевышнего:
   «Ты оставишь отца твоего и мать твою и последуешь за мужем твоим».
   Вот поэтому-то Бог, заранее предвидящий все на свете, одарил отцов и матерей огромной любовью к детям; дети же, вовсе не будучи неблагодарными, поскольку они повинуются намерениям Господа, испытывают к родителям совсем не такую сильную любовь, какую родители испытывают к детям.
   Скажите матери:
   «Ты оставишь дочь твою», пусть даже ради самого святого долга, и мать не станет повиноваться, ведь ее дитя, выношенное в ее утробе и вскормленное ее молоком, ей дорого вдвойне.
   Скажите дочери:
   «Ты оставишь мать твою и последуешь за мужем твоим», и она повинуется с улыбкой и пойдет вместе с тем, кто, словно розу, сорвет ее, проходя мимо, и поставит в свою бутоньерку или прикрепит к шляпе, оставив розовый куст осиротевшим и унеся вместе с цветком и его аромат.
   Я имел большой успех, я заставил всех матерей плакать, а детей – улыбаться.
   И, однако, два обстоятельства весьма и весьма меня беспокоили.
   На кафедру я поднялся за несколько секунд до начала проповеди, так что у меня была возможность бросить взгляд на моих слушателей, ожидавших – кто с большим, кто с меньшим нетерпением, кто с большим, кто с меньшим любопытством – минуту, когда я заговорю.
   Среди слушателей я увидел Дженни с ее матерью: мать сидела как раз напротив меня, а дочь, естественно, рядом с ней.
   Как только девушка вошла в церковь, всякая стеснительность, всякая озабоченность, всякая неуместная стыдливость покинули ее, уступив место мягкому и высокому подлинному благочестию; ее не обеспокоил даже некоторый ропот, вызванный ее одеянием, чересчур изысканным для посещения церкви; и, словно поняв, что под раззолоченным покровом Господь увидит чистое сердце, она на мгновение подняла свои глаза, затем опустила их к своему молитвеннику и в дальнейшем не отрывала взгляда от книги.