– Это правда, отец, – согласилась г-жа Смит, – чего ты хочешь: я словно сошла с ума!
   – Дженни, – обратился к дочери старик, – ты тоже придерживаешься мнения твоей матери? Тебе уже не по себе в обществе господина Бемрода с тех пор, как ты узнала намерения нашего дорогого соседа?.. Так отвечай же!
   – Да, дорогой папа, – пробормотала Дженни. – Но разве вы не изъявляли желания, чтобы я спустилась в погреб за бутылкой старого кларета,[228] которую вам прислал граф Олтон в свой последний приезд?
   – Ей-Богу, твоя правда, Дженни, и я не могу понять, как это я забыл по-праздничному встретить нашего дорогого соседа… Иди, Дженни, иди… и мы выпьем за невесту ашборнского пастора.
   Вставая из-за стола, Дженни слегка покачнулась.
   – Ну же, ну же! – продолжал старик. – Ведь на ногах твоих уже нет тех проклятых туфель без задника, из-за которых ты спотыкалась… Так что иди, дитя мое, иди!
   Дженни вышла, но перед этим глаза наши встретились.
   В своем взгляде я послал ей мое сердце; она скрестила руки на груди и ушла, не закрыв за собой дверь, покачивая головой, словно растерянная нимфа.
   – Э, да что происходит с нашей девочкой? – встревожилась мать.
   – Что с ней происходит? – подхватил пастор. – Хорошенький вопрос! Она все еще взволнована твоими утренними намерениями, за которые я еще раз прошу у вас прощения, мой дорогой коллега…. Но не стоит за это сердиться на нее, на это дорогое мне Божье создание: это я допустил ошибку, рассказав ей о вас слишком много хорошего… Ладно, ладно, женушка, не надо краснеть по такому поводу: каждая мать, любящая свою дочь, желает ей счастья, и ты сказала себе: «Моя Дженни будет счастлива, если станет женой господина Бемрода!» И поверьте, дорогой сосед, моей Дженни вовсе не стоит пренебрегать, ведь, осмелюсь теперь сказать, это доброе, чудное дитя, и, кто бы ни был ее супругом, он будет сжимать в своих объятиях честное и чистое существо… Если ее мужем станете не вы, я буду об этом искренне сожалеть… Однако, хватит говорить об этом и простите нас.
   Произнося эти слова, старик протянул мне руку. Я почувствовал, что больше не в силах хранить мой секрет: сердце мое было переполнено.
   Я взял руку пастора и, поднося ее к губам, воскликнул:
   – Отец мой, это я прошу вас простить меня! Я вас обманул, я вам солгал, когда сказал, что люблю другую женщину… Женщина, которую я люблю, это Дженни, это ваша дочь! И люблю ее так сильно, что, если вы откажете мне в ее руке, я этого не переживу!
   Мать вскрикнула и привстала.
   – О Боже! – воскликнула она. – Да что это он такое говорит?
   – Прекрасно! – сказал пастор. – Вот это совсем другое дело!.. Так это мою дочь вы так любите, что умрете, если мы вам откажем?
   – О, на этот раз я не лгу… На этот раз я говорю вам истинную правду!
   – И вы ей что-то сказали об этой перемене во время вашей прогулки?
   – Кое-что… да… – пробормотал я в ответ.
   – И как она это приняла?
   – Она сказала мне, что еще меня не любит, но не будет делать ничего такого, что помешало бы ей полюбить меня.
   – О отец, отец!.. – воскликнула г-жа Смит. – Это же соизволение Божье!
   – Ну-ка, помолчи, жена! Все это слишком серьезно.
   – Дайте слово, мой дорогой Бемрод, что вы ни словечком не обмолвитесь Дженни о том признании, которое вы только что нам сделали…
   – Но, дорогой господин Смит…
   – Ваше честное слово…
   – Даю его вам.
   – А теперь – обещание.
   – Какое же?
   – Что вы в течение недели не будете навещать нас и не будете пытаться заговорить с Дженни.
   – Да ведь она подумает, что я ее разлюбил!
   – Позволяю вам сказать, что таково было наше требование.
   – Но к чему столь долгое отсутствие после всего того, что я сказал ей о моей любви?
   – Да ведь вы сейчас сами заявили, будто сказали ей лишь кое-что!
   – Простите… простите… я сделаю все, что вы пожелаете.
   – Тсс! Идет Дженни!
   И правда, я услышал ее приближающиеся шаги, а вскоре появилась и она сама, держа в руках бутылку, послужившую предлогом для ее отсутствия – отсутствия, во время которого было так много сказано!
   – Итак, дорогой господин Бемрод, – неожиданно произнес г-н Смит, – теперь вы признаетесь, что Лейбницу предпочитаете Локка?[229]
   – Нет, – пробормотал я озадаченно, – такого я не говорил…
   – Значит, наоборот, это Лейбницу вы отдаете предпочтение перед Локком?
   – Такого я тем более не говорил…
   – Однако необходимо стать на сторону или того или другого, – продолжал г-н Смит, забавляясь моим замешательством.
   – Трудно, – ответил я, – сделать выбор между двумя людьми, из которых один был назван мудрецом, а другой – ученым.
   – О, вовсе не об их личных достоинствах спрашиваю я вас; речь идет о нравоучительном смысле двух философских систем. Локк в своем «Опыте о человеческом разуме»[230] отвергает гипотезу о врожденных идеях; он рассматривает душу с момента ее рождения как чистую доску; все наши идеи, по Локку, проистекают из опыта по двум каналам – через ощущение и через размышление. Лейбниц, напротив, утверждает, что в человеке душа и плоть не живут одна без другой, что между этими обеими субстанциями существует гармония столь совершенная, что каждая из них, развиваясь согласно присущим ей закономерностям, претерпевают изменения, которые в точности соответствуют изменениям другой. Это и есть то, что, как вам известно, он называет предустановленной гармонией. Он не только говорит вместе со школьной истиной: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu[231]», но и присовокупляет к сказанному: «Nisi ipse intellectus[232]». Хорошо ли вы чувствуете всю важность этого «Nisi ipse intellectus»?
   Я, дорогой мой Петрус, очень хорошо понимал, а тем более в такой момент, важность завязавшейся между мной и пастором Смитом дискуссии о материализме[233] и фатализме[234] Локка, с одной стороны, и спиритуализме[235] Лейбница – с другой, дискуссии, продлившейся до обеда и давшей Дженни полную возможность думать о том, что ее волновало.
   К тому же, хотя мы и осушили бутылку кларета, все забыли поднять тост за здоровье будущей супруги пастора Бемрода.
   После обеда, когда г-н Смит отдыхал или делал вид, что отдыхает, а г-жа Смит занималась домашними делами, я подошел к Дженни.
   Она показалась мне слегка недовольной. Наверное, ей показалось неучтивым, что в ее присутствии философствовали.
   – Дорогая Дженни, – прошептал я вполголоса, – позвольте мне сказать: есть одна вещь, которую мне очень хотелось бы увидеть и которую вы забыли мне показать.
   – Что это за вещь? – спросила Дженни.
   – Это комнатка с белыми занавесями, с мебелью, обтянутой кретоном[236] в розах… Уж не думаете ли вы, что мне не любопытно рассмотреть во всех подробностях то святилище, где вы молились Богу, сотворившему вас столь милой, столь доброй, столь любящей, и все это для моего счастья, хочется надеяться?..
   – Мой дорогой сосед, – отвечала она, – вы, кто знает так много, знаете и о том, что мужчине не следует переступать порог комнаты, где живет девушка, если только этот мужчина не приходится ей братом или женихом.
   – Вот-вот! Разве вы мне не говорили, что уже любите меня как брата и не станете препятствовать собственному сердцу, если ему вздумается полюбить меня по-иному? Только подумайте, дорогая Дженни, что мне предстоит целую долгую неделю прожить, видя вас лишь через эту благословенную подзорную трубу, – а это, увы, слишком недостаточно для меня с тех пор, как я увидел вас вблизи и столь о многом с вами разговаривал!
   – Целую неделю мы не будет видеться? – спросила Дженни, остановив на мне свои удивленные прекрасные глаза. – Это почему же?
   – Потому что ваш отец заставил меня дать такое обещание.
   – Но с какой целью?
   – Спросите отца об этом сами и постарайтесь его уговорить, чтобы он вернул мне мое слово, поскольку, клянусь вам, Дженни, неделя – это чересчур долго!.. Вот почему, дорогая Дженни, я хотел бы вас видеть не только издалека в вашем окошке, где вы появитесь всего лишь несколько раз, не так ли? Вот почему я хотел бы вас видеть не только телесным взором, но также, если окошко будет закрыто, духовным взором…
   – Пусть будет так, – сказала она, – но с разрешения матушки.
   И подойдя к доброй женщине, возвратившейся на цыпочках, чтобы не разбудить г-на Смита, который, быть может, и не спал, Дженни тихо сказала матери несколько слов, а г-жа Смит ответила в полный голос, подняв глаза к Небу:
   – Действуй, дитя мое, действуй… Твой отец, а он – сама мудрость, разве не сказал сегодня утром: «То, что входит в намерения Всевышнего, исполняется всегда независимо от вмешательства или невмешательства человека»?
   Госпожа Смит подошла к нам и поцеловала Дженни в лоб.
   – Идите, – сказала она, – раз вы хотите видеть комнату вашей сестры, ваша сестра покажет ее вам.
   Я последовал за Дженни, и, когда я выходил, мне показалось, что пастор Смит приоткрыл один глаз и обменялся взглядом с женой.

XXI. Конец моего романа

   Эта комната была та самая, которую я видел издалека и о которой грезил, даже не видев ее: то было настоящее лебединое гнездо.
   Я поочередно поприветствовал все предметы обстановки – кретоновые занавеси с розовыми цветами, бело-голубые фарфоровые вазы.
   Занавеси кровати я поцеловал.
   Дженни смотрела на мои действия то смеясь, то улыбаясь: я был первый посторонний мужчина, вошедший в ее комнату.
   В открытое окно вливались пылающие лучи прекрасного заходящего солнца; почти горизонтальные, они проникали в глубь комнаты и, отражаясь до бесконечности в зеркале, словно разбивали его вдребезги.
   Девушка села у окна и, не говоря ни слова, оглядела горизонт.
   Там лежала деревня Ашборн.
   Среди всех тех далеких окон, которые с любопытством рассматривала Дженни, я узнал окно моей комнатки, открытое так же, как окно Дженни.
   Хотя она ни о чем меня не спросила, я сказал ей, указывая рукой:
   – Вот оно – то, что сплошь покрыто виноградной лозой.
   Она улыбнулась:
   – Это очень далеко для тех, у кого нет подзорной трубы…
   – Я бы передал вам свою, Дженни, но, поверьте, при этом я потеряю слишком много!
   – О, это не имеет значения, – откликнулась она, – у меня острое зрение, и я увижу вас, когда вы покажетесь в своем окне.
   – Дженни, вот уже пять дней, как я только там и находился, а в течение недели, когда мне запрещено приходить сюда, я нигде больше и не буду.
   – Посмотрим, – сказала Дженни.
   – Это означает, дорогая моя возлюбленная, – воскликнул я, – что и вы сами будете у своего окна?..
   – Разве я живу не в этой комнате? – улыбнулась девушка. – Если только матушка не возьмет меня во второй раз в Честерфилд, чтобы приобрести для меня другой наряд…
   – О Дженни, надеюсь, ей не понадобится ехать в Честерфилд, чтобы его заказать: белое платье и венок из флёрдоранжа[237] можно найти где угодно.
   – Стоп, господин мой брат! – остановила меня Дженни. – Вы говорите о нашем браке, словно я уже дала на него свое согласие…
   – Это правда, – пришлось согласиться мне, – я забыл, что имею право о чем-либо просить только через неделю.
   – И вы так уверены, что через неделю получите ответ?
   – Дженни, – сказал я ей с мольбой и в голосе, и во взгляде, – я на это надеюсь!
   – И поскольку надежда – одна из трех христианских Добродетелей,[238] я вовсе не хочу отнимать ее у вас.
   – О Дженни, Дженни! – вскричал я, беря ее за руку. – Как вы добры и как я вас люблю!
   Дженни, высвободив свою руку, поднесла указательный палец к устам.
   – Тихо, господин мой брат, – сказала она, – эта комната не должна слышать подобные слова, и, поскольку, как я понимаю, вы за себя не отвечаете, пожалуйста, спустимся в гостиную. Впрочем, время уже позднее; с сегодняшнего утра вы не видели своих прихожан, а ведь кто-нибудь из них может нуждаться в вашей помощи.
   Девушка сказала правду: я забыл даже час, до которого мне можно было оставаться в Уэрксуэрте.
   Я вздохнул, глазами и сердцем попрощался с каждым предметом в этой комнате и вышел.
   У пастора как раз закончился его полуденный отдых, а г-жа Смит завершила свои дела по хозяйству; оба ожидали меня в гостиной.
   Так же как их дочь, они явно полагали, что мне пора удалиться.
   Впрочем, даже в состоянии счастья бывают минуты, когда человек испытывает потребность остаться наедине со своими мыслями.
   Прощаясь, я обнял пастора и его жену и поцеловал руку их дочери.
   Господин и госпожа Смит проводили меня до двери, напутствовав словами:
   – Через неделю!
   Я искал глазами Дженни, чтобы и ей сказать – если не голосом, то хотя бы взглядом – «Через неделю!», но она скрылась.
   Первым моим чувством была досада, я почти готов был обвинять ее.
   Мы расставались на целую неделю, а Дженни не побыла со мной до момента моего ухода!
   Неужели у нее нашлось более срочное дело, чем сказать мне: «До свидания»?!
   Я громко вздохнул и тихо прошептал:
   – О Дженни, Дженни! Неужели ты не могла уделить мне еще хотя бы минуту, хотя бы секунду?! Минута радости так драгоценна! Секунда счастья – такая редкость!
   Неожиданно я хлопнул себя по лбу, распрямил грудь, на губах моих вновь заиграла улыбка, и я ускорил шаг.
   Я торопился уйти, я спешил обогнуть угол дома и выйти на главную дорогу!
   Ко мне вернулась надежда!
   Дженни рассталась со мной, чтобы подняться в свою комнатку; Дженни должна сидеть у своего окна.
   О, как забилось мое сердце, когда я обернулся!.. Если только ее там нет!..
   Но, слава Богу, она там была.
   Я так встрепенулся от радости и с таким пылом протянул к ней руки, что она отшатнулась от окна.
   Я застыл на месте, умоляюще скрестив руки на груди.
   Дженни осторожно снова подошла к окну.
   Солнце уже почти скрылось за горизонтом; его последний луч упал прямо на девушку, образовав вокруг нее огненный ореол и облачив ее в золото.
   Дженни и сама не подозревала, насколько она была прекрасна в эту минуту.
   Она была похожа на одну из тех отправляющихся на Запад католических девственниц, что изображали итальянские художники шестнадцатого века.[239]
   Я возблагодарил Господа за то, что он дал мне возможность принадлежать к реформатской церкви;[240] я возблагодарил его и за то, что он даровал мне возможность обладать этим бесценным сокровищем.
   Дженни, улыбаясь, знаком велела мне продолжить путь.
   Если бы не этот знак, я так и стоял бы на месте, забыв обо всем на свете в созерцании ее нежного лица.
   И я тронулся в путь, но можно было бы сказать, что у меня, как у бога Меркурия,[241] на пятках выросли крылья и что эти крылья влекли меня назад.
   Солнце село; наступили сумерки, а затем и ночь.
   Надеясь еще раз увидеть Дженни в окне, я оборачивался; и, даже когда все уже давно растворилось в сероватом свете первых сумерек, я все еще оглядывался назад.
   Я уже не видел Дженни, но угадывал ее в окне.
   Был один из тех теплых вечеров начала июля, когда слышишь, если можно так сказать, как бьется сердце природы, когда в мире все поет – малиновка в кустах, кузнечик – среди колосьев, а сверчок – в траве.
   И у меня в сердце какая-то птица тоже пела ликующую песню – называлась эта птица счастьем.
   Не знаю, переживали ли Вы такие мгновения, дорогой мой Петрус, но тогда мне верилось, что боль навсегда изгнана с земли, и я не представлял себе, как это можно страдать.
   Я вернулся в мой пасторский дом.
   О, на этот раз он уже не казался мне пустынным и даже темным: передо мною шло нежное видение, наполнявшее его собою и освещавшее его.
   Оно весело поднималось по ступенькам, что вели к моей комнате; я ступил туда вслед за ним, а затем оно, похоже, улетело через окно и в его обиталище на горизонте можно было увидеть свет, мерцавший как живая звездочка в ночи, которой я, новоявленный Коперник, новоявленный Галилей, новоявленный Ньютон, дал нежное имя Дженни.
   Поняв, что я вижу ее, а она меня не видит, я в свою очередь зажег свечу и в то же самое мгновение заметил, что моя звездочка стала двигаться.
   Мне показалось, что она прочерчивает какой-то вензель в ночной темноте; я ответил ей, сплетя из недолговечных огненных знаков инициалы двух наших имен, после чего моя звезда, как мне показалось, поднялась в небо и скрылась там как символ моей веры, восходящей к Богу!
   Дорогой мой Петрус, я не стану излагать Вам хронику этой недели – это значило бы повторить все то, что я Вам уже рассказал.
   Утром, установив подзорную трубу, я ожидал появления Дженни; поскольку она догадалась, что я стою на своем посту, она помахала мне белым платком: то был целомудренный привет, убеждавший меня, что я не забыт!
   Вечером наше небо озарилось, и как же много мы сказали друг другу, двигая зажженные свечи!
   Мне казалось, эта неделя не кончится никогда и, однако, скажу без колебаний, что эти дни были самыми приятными, самыми сладостными, самыми таинственными из всех дней, какие я когда-либо пережил.
   За эту неделю, как я заметил, дорогой мой Петрус, в моем приходе никто не умер, родилось два ребенка и две молодые пары сочетались узами брака.
   Можно сказать, мое счастье распространилось и на тот мирок, куда Провидение послало меня служить пастором.
   С какой радостью, с какой благодарностью и верой в Бога я исполнял в это время все свои пасторские обязанности, ставшие такими легкими для меня в это время! С какими благими словами я открывал жизнь тем детям, что были приобщены мною к христианству! Какие долгие и счастливые дни обещал я тем молодым людям, кого назвал супругами!
   Наконец эта неделя истекла; оставалось только несколько дневных часов и одна ночь перед тем мгновением, когда передо мной снова откроются двери моей Дженни.
   Затем наступил долгожданный день, и до встречи с ней оставались лишь считанные минуты.
   Только начало светать, как я отправился в путь; но, услышав, как часы на ашборнской колокольне прозвонили пять утра, я, как Вы прекрасно понимаете, возвратился домой.
   Тогда свою роль сыграла подзорная труба, но, то ли Дженни еще не встала, то ли ей еще предстояло сказать мне в этот день слишком многое, она окно не открыла, и даже занавески на нем были плотно сдвинуты.
   Я дождался семи утра.
   Что означало это отсутствие, отсутствие конечно же добровольное? Не для того ли это, чтобы беспокойство ускорило мой визит?
   Задавая самому себе подобные вопросы, я снова отправился в дорогу.
   Проходя эти две длинные мили, я ни на одно мгновение, ни на один миг не отводил глаз от моей цели!
   Занавешенное окно Дженни не переставало быть моим горизонтом; нередко я видел его словно сквозь облако, так упорно и пристально я смотрел.
   Дженни в окне так и не появилась.
   Только один-единственный раз мне показалось, что занавеска слегка дрогнула, словно ее кто-то чуть-чуть отодвинул, но тут же возвратил на место.
   Я ускорил шаг.
   Сердце мое колотилось с такой силой, что я слышал его биение.
   Вот я обогнул угол дома, вот я дошел до калитки, протянул дрожащую руку, чтобы постучать…
   Тут дверь сама открылась и на пороге появились улыбающиеся пастор Смит и его супруга.
   Радость моя была столь велика, что я остановился, всем своим естеством чувствуя нечто вроде головокружения.
   Я попытался заговорить, но голос мой застрял в пересохшем горле.
   Пастор понял, что со мной происходит.
   – Добро пожаловать, сын мой, – сказал он, – твоя мать и я, мы оба ждали тебя на пороге дома, чтобы проводить к твоей невесте.
   У меня вырвался крик радости; в глубине коридора я заметил Дженни, оробевшую, с румянцем на щеках; отстранив ее родителей, я бросился к девушке и, не подавая голоса, почти теряя сознание, упал перед ней на колени.
   Она наклонилась ко мне и, приподняв меня, сама слишком взволнованная, чтобы вымолвить хотя бы слово, подставила мне свой лоб для поцелуя.
   Наконец, я снова обрел голос и от всей души воскликнул:
   – Всемогущий Бог, будь благословен за дарованную тобой милость!
   Месяц спустя Дженни стала моей женой.

XXII. Начало моей истории

   В жизни любого человека есть час высшей радости, когда, чувствуя, что Господь не может дать ему больше, он молит его уже не о том, чтобы он ниспослал ему счастье, а о том, чтобы он отвратил от него беду.
   С такой молитвой обратился и я ко всемогущему Богу в тот день, когда повел в церковь мою возлюбленную Дженни.
   Узами брака сочетал нас сам достойный пастор Смит, и он произнес перед нами те же слова, какие пятью неделями ранее я избрал в качестве темы для моей проповеди: «И Господь сказал Рахили: „Ты оставишь отца твоего и мать твою и последуешь за мужем твоим“».
   Быть может, голос доброго пастора был бы более взволнованным и менее мягким, если бы разлука, на которую он намекал, была более реальной.
   Грозящая ему разлука с дочерью по сути не была трагической – ведь, если бы она стала слишком тягостной, хватило бы сорока пяти минут ходу, чтобы ее прервать.
   Я возвратился как сын в пасторский дом Смитов, где некогда был принят как друг; я как супруг снова вошел в ту целомудренную комнату, куда некогда вошел как брат.
   Мы условились, что уже на следующий день я в свою очередь буду принимать у себя мою возлюбленную Дженни.
   С тех пор как наш брак стал делом решенным, я готовился принять ее.
   Для моей жены я предназначил ту расположенную со стороны равнины очаровательную солнечную комнатку, которая прежде служила мне кабинетом и из окна которой я впервые увидел Дженни.
   Приняв такое решение, я задумал преобразить комнатку так, чтобы она стала достойна новобрачной, и, призвав на помощь себе все то, чему мой бедный отец смог научить меня в области рисунка и живописи, расписал в технике фрески эту комнатку в духе французских художников, то есть изобразил на стенах гирлянды цветов и плодов, алтари Гименея,[242] воркующих голубей и, наконец, все приличествующие случаю эмблемы.