Страница:
Звали этого человека Оуэн Глендовер;[389] это имя при английском дворе переиначили на норманнский лад – Оуэн де Глендорли, и со дня восстания оно сопровождалось титулом «принц Уэльский».
В первых сражениях удача была на стороне восставших; они разбили английских ополченцев из графства Херефорд, победили фламандцев из Росса[390] и Пембрука и подошли к границам Англии; но здесь они встретились с самим королем Генрихом, который двинулся против них с многочисленным войском.
Перед этими силами валлийцы отступили, и часть их земель снова оказалась захваченной.
К счастью, все это происходило осенью. Союзники, которые должны были прийти с берегов Нормандии, так и не появились, но под осенними дождями дороги размокли, а реки вздулись и вышли из берегов. Это вынудило короля Генриха остановиться; но там, где из-за препятствия было прервано его продвижение вперед, он разбил лагерь, поклявшись, что здесь, находясь в палатках и при полном вооружении, он дождется конца зимы и наступления сухой погоды.
Размышляя таким образом, король Генрих не принял во внимание болезнь и голод, этих двух исхудалых и продрогших призраков, идущих следом за медлящими армиями; эти призраки явились в лагерь англичан, а вслед за тем там стали распространяться старинные народные поверья, приписывающие валлийским магам власть над ветром и дождем.
Оуэн Глендовер, по мнению англичан, заключил договор с королевой бурь. Это был вовсе не единственный договор, заключенный Оуэном Глендовером, ведь только что он подписал и такой:
«Карл,[391] милостью Божьей король Франции, и Оуэн, той же милостью принц Уэльский, заявляют, что они объединились и связаны между собой узами истинного согласия, истинной дружбы и надежного и прочного союза, направленного главным образом против Генриха Ланкастерского, врага вышепоименованных сеньоров, короля и принца, а также против его пособников и приспешников».
Этот Карл Французский был шестым королем, носившим такое имя, тем самым, кто через десять лет сошел с ума и вследствие своего безумия отдал нам Францию.[392]
На этот раз обещанная помощь прибыла. То был довольно большой флот, пришедший из Бреста;[393] он доставил шестьсот рыцарей и тысячу восемьсот пехотинцев под командованием Жанаде Рьё,[394] маршала Франции, и Рено де Анже,[395] командира арбалетчиков.
Флот причалил менее чем в трех милях от деревни, где я живу, дорогой мой Петрус, – другими словами, близ Милфорда. Если бы мне пришлось жить в то время, то с вершины горы, возвышающейся над пасторским домом, я при помощи моей подзорной трубы смог бы рассмотреть каждого из этой маленькой армии, которая присоединилась к восставшим валлийцам, прошла с ними на Кармартен,[396] пересекла Лландовери,[397] и направилась к городу Вустеру[398] в нескольких льё от которого повстанцы и французы встретили английское войско, а оно, вместо того чтобы дать им бой, отступило на холмы, где и стало ждать атаку неприятеля; но валлийцы и французы, вместо того чтобы атаковать врагов, и свою очередь заняли оборону и тоже стали ждать.
В такой позиции обе армии оставались на протяжении недели, вели перестрелку, но ничего иного не предпринимали. За эту неделю около сотни людей были убиты, а втрое большее число воинов умерло от усталости, голода и болезней. Особенно много жертв было среди французов, непривычных к местному климату; поэтому-то французы и склонили валлийское войско предпринять нападение. Однажды ночью они бесшумно вышли из укрытий и бросились в атаку, но не на войско англичан, а на их обозы и кухни, и разграбили их.
Тогда в войске Генриха поднялась тревога; оно разбежалось и отступило на английскую территорию.
Для восставших настал удачный момент; они могли бы преследовать противника и довершить свою победу; но того, чего французы насмотрелись в Уэльсе, для них было более чем достаточно; понимая, что в подобном походе предстоит испытать множество опасностей, а славы снискать мало, французы предоставили сражаться камбрийцам, поскольку те вознамерились выступить против новой армии, которую вел принц Уэльский, сын короля Генриха IV.[399] Французы предпочли высадиться в Сен-Поль-де-Леоне,[400] при этом со своим обычным хвастовством рассказывая, что они только что завершили такую кампанию, какую до них их соотечественники никогда еще не решались предпринять и во время которой, по их словам, они опустошили шестьдесят льё земель во владениях английского короля.
Итак, они, по всей видимости, пришли в Уэльс не для того, чтобы поддержать валлийцев, а для того, чтобы отомстить королю Генриху IV.
Лишившись своих союзников, валлийцы впервые потерпели поражение в 1407 году на берегах реки Аск,[401] о чем свидетельствует письмо, отправленное принцем Уэльским своему отцу:
Став на сторону Генриха Тюдора,[407] притязавшего на английский трон на основании того, что его мать вела свой род от Эдуарда III, валлийские мятежники, объединившись вокруг поднятого ими красного знамени, дошли с Генрихом до Босворта в графстве Лестер и под его командованием дали сражение, которым завершилась война Алой и Белой Розы вследствие смерти Ричарда III, тщетно предлагавшего, как говорит великий Шекспир, корону за коня.[408]
С тех пор княжество Уэльс фактически объединилось с Англией; но весь выигрыш валлийцев от этого союза свелся к тому, что новый король Генрих VII поместил на своем гербе рядом с тремя британскими леопардами камбрийского дракона[409] и создал новую должность помощника герольда, носившую название «красный дракон».
С этого времени, как бы ради точного выполнения заключенного между двумя сторонами договора, английские государи – при том, что династии их менялись, – ни в чем не изменили своей политики по отношению к несчастным валлийцам; они стали последовательно разрушать старинные обычаи камбрийцев, остатки их общественных учреждений и так все – вплоть до языка, последнего еще существующего памятника народа, скудевшего прямо на глазах.
Тем не менее, дорогой мой Петрус, Вы не сможете составить правильное представление о разнице между валлийцами и нашими англичанами, обитателями равнин.
Что касается меня, то, признаюсь, я не могу этого сделать и, хотя живу среди них уже целых две недели, поневоле вздрагиваю, когда на повороте дороги встречаю потомка этих древних кимров, облаченного в живописную одежду и здоровающегося со мной гортанным голосом на своем старинном гэльском наречии:
– Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!
Поскольку с таким приветствием обращались ко мне и тогда, когда я шел один, и тогда, когда меня кто-нибудь на самом деле сопровождал, то по прошествии нескольких дней я осведомился у старого барда, так сказать осколка прошлых веков, что означают эти слова, представлявшиеся мне довольно бессмысленными, если рядом со мной никого не было, или довольно вызывающими, если я прогуливался с Фиделем, хотя Фидель – славный пес; так вот, я осведомился у старого барда, что означают эти слова:
«Приветствую тебя и того, кто с тобою!»
И он мне объяснил:
– Человек никогда не остается в одиночестве; с самого дня его рождения Бог посылает ему ангела-хранителя, который не покидает человека до самой его кончины.
Таким образом, когда мы тебе говорим: «Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!», это означает: «Приветствую тебя и ангела-хранителя, дарованного тебе Господом!»
Таково, дорогой мой Петрус, краткое изложение местной истории, а также обозрение характера народа, среди которого я ныне обретаюсь.
Быть может, я высказывался несколько многословно и на ту, и на другую тему, но дело в том, что сегодня я вижу: мое истинное призвание – не эпическая поэзия, не трагедия, не драма, не философия и не нравоучительный роман; мне теперь кажется, что мое призвание – это история, и объемистое сочинение, которое должно составить мне репутацию и благосостояние, будет представлять собой то ли историческую хронику в духе Монстреле,[410] и Фруассара[411] то ли эссе – вроде опубликованного Юмом[412] в этом году и посвященного Англии или такого, какое Робертсон[413] периодически публикует о Шотландии.
Во всяком случае, тема моя выбрана: это история галло-кимров со времени их отплытия из Бретани до наших дней.
II. Дама в сером
В первых сражениях удача была на стороне восставших; они разбили английских ополченцев из графства Херефорд, победили фламандцев из Росса[390] и Пембрука и подошли к границам Англии; но здесь они встретились с самим королем Генрихом, который двинулся против них с многочисленным войском.
Перед этими силами валлийцы отступили, и часть их земель снова оказалась захваченной.
К счастью, все это происходило осенью. Союзники, которые должны были прийти с берегов Нормандии, так и не появились, но под осенними дождями дороги размокли, а реки вздулись и вышли из берегов. Это вынудило короля Генриха остановиться; но там, где из-за препятствия было прервано его продвижение вперед, он разбил лагерь, поклявшись, что здесь, находясь в палатках и при полном вооружении, он дождется конца зимы и наступления сухой погоды.
Размышляя таким образом, король Генрих не принял во внимание болезнь и голод, этих двух исхудалых и продрогших призраков, идущих следом за медлящими армиями; эти призраки явились в лагерь англичан, а вслед за тем там стали распространяться старинные народные поверья, приписывающие валлийским магам власть над ветром и дождем.
Оуэн Глендовер, по мнению англичан, заключил договор с королевой бурь. Это был вовсе не единственный договор, заключенный Оуэном Глендовером, ведь только что он подписал и такой:
«Карл,[391] милостью Божьей король Франции, и Оуэн, той же милостью принц Уэльский, заявляют, что они объединились и связаны между собой узами истинного согласия, истинной дружбы и надежного и прочного союза, направленного главным образом против Генриха Ланкастерского, врага вышепоименованных сеньоров, короля и принца, а также против его пособников и приспешников».
Этот Карл Французский был шестым королем, носившим такое имя, тем самым, кто через десять лет сошел с ума и вследствие своего безумия отдал нам Францию.[392]
На этот раз обещанная помощь прибыла. То был довольно большой флот, пришедший из Бреста;[393] он доставил шестьсот рыцарей и тысячу восемьсот пехотинцев под командованием Жанаде Рьё,[394] маршала Франции, и Рено де Анже,[395] командира арбалетчиков.
Флот причалил менее чем в трех милях от деревни, где я живу, дорогой мой Петрус, – другими словами, близ Милфорда. Если бы мне пришлось жить в то время, то с вершины горы, возвышающейся над пасторским домом, я при помощи моей подзорной трубы смог бы рассмотреть каждого из этой маленькой армии, которая присоединилась к восставшим валлийцам, прошла с ними на Кармартен,[396] пересекла Лландовери,[397] и направилась к городу Вустеру[398] в нескольких льё от которого повстанцы и французы встретили английское войско, а оно, вместо того чтобы дать им бой, отступило на холмы, где и стало ждать атаку неприятеля; но валлийцы и французы, вместо того чтобы атаковать врагов, и свою очередь заняли оборону и тоже стали ждать.
В такой позиции обе армии оставались на протяжении недели, вели перестрелку, но ничего иного не предпринимали. За эту неделю около сотни людей были убиты, а втрое большее число воинов умерло от усталости, голода и болезней. Особенно много жертв было среди французов, непривычных к местному климату; поэтому-то французы и склонили валлийское войско предпринять нападение. Однажды ночью они бесшумно вышли из укрытий и бросились в атаку, но не на войско англичан, а на их обозы и кухни, и разграбили их.
Тогда в войске Генриха поднялась тревога; оно разбежалось и отступило на английскую территорию.
Для восставших настал удачный момент; они могли бы преследовать противника и довершить свою победу; но того, чего французы насмотрелись в Уэльсе, для них было более чем достаточно; понимая, что в подобном походе предстоит испытать множество опасностей, а славы снискать мало, французы предоставили сражаться камбрийцам, поскольку те вознамерились выступить против новой армии, которую вел принц Уэльский, сын короля Генриха IV.[399] Французы предпочли высадиться в Сен-Поль-де-Леоне,[400] при этом со своим обычным хвастовством рассказывая, что они только что завершили такую кампанию, какую до них их соотечественники никогда еще не решались предпринять и во время которой, по их словам, они опустошили шестьдесят льё земель во владениях английского короля.
Итак, они, по всей видимости, пришли в Уэльс не для того, чтобы поддержать валлийцев, а для того, чтобы отомстить королю Генриху IV.
Лишившись своих союзников, валлийцы впервые потерпели поражение в 1407 году на берегах реки Аск,[401] о чем свидетельствует письмо, отправленное принцем Уэльским своему отцу:
«Грозный и самодержавный повелитель мой и отец! В одиннадцатый день сего месяца марта взбунтовавшиеся против Вас жители Гламоргана,[402] Аска,[403] Незервента[404] и Овер-вента соединились в войско числом в восемь тысяч человек; но против них собрались Ваши верные и отважные рыцари и выиграли битву».С этой-то битвы и начинается действительный упадок валлийской народности, и – странное дело! – почти в то же самое время Бретань, эта праматерь Камбрии, объединилась с Францией посредством брака, заключенного между Людовиком XII..[405] и герцогиней Анной, вдовой Карла VIII[406]
Став на сторону Генриха Тюдора,[407] притязавшего на английский трон на основании того, что его мать вела свой род от Эдуарда III, валлийские мятежники, объединившись вокруг поднятого ими красного знамени, дошли с Генрихом до Босворта в графстве Лестер и под его командованием дали сражение, которым завершилась война Алой и Белой Розы вследствие смерти Ричарда III, тщетно предлагавшего, как говорит великий Шекспир, корону за коня.[408]
С тех пор княжество Уэльс фактически объединилось с Англией; но весь выигрыш валлийцев от этого союза свелся к тому, что новый король Генрих VII поместил на своем гербе рядом с тремя британскими леопардами камбрийского дракона[409] и создал новую должность помощника герольда, носившую название «красный дракон».
С этого времени, как бы ради точного выполнения заключенного между двумя сторонами договора, английские государи – при том, что династии их менялись, – ни в чем не изменили своей политики по отношению к несчастным валлийцам; они стали последовательно разрушать старинные обычаи камбрийцев, остатки их общественных учреждений и так все – вплоть до языка, последнего еще существующего памятника народа, скудевшего прямо на глазах.
Тем не менее, дорогой мой Петрус, Вы не сможете составить правильное представление о разнице между валлийцами и нашими англичанами, обитателями равнин.
Что касается меня, то, признаюсь, я не могу этого сделать и, хотя живу среди них уже целых две недели, поневоле вздрагиваю, когда на повороте дороги встречаю потомка этих древних кимров, облаченного в живописную одежду и здоровающегося со мной гортанным голосом на своем старинном гэльском наречии:
– Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!
Поскольку с таким приветствием обращались ко мне и тогда, когда я шел один, и тогда, когда меня кто-нибудь на самом деле сопровождал, то по прошествии нескольких дней я осведомился у старого барда, так сказать осколка прошлых веков, что означают эти слова, представлявшиеся мне довольно бессмысленными, если рядом со мной никого не было, или довольно вызывающими, если я прогуливался с Фиделем, хотя Фидель – славный пес; так вот, я осведомился у старого барда, что означают эти слова:
«Приветствую тебя и того, кто с тобою!»
И он мне объяснил:
– Человек никогда не остается в одиночестве; с самого дня его рождения Бог посылает ему ангела-хранителя, который не покидает человека до самой его кончины.
Таким образом, когда мы тебе говорим: «Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!», это означает: «Приветствую тебя и ангела-хранителя, дарованного тебе Господом!»
Таково, дорогой мой Петрус, краткое изложение местной истории, а также обозрение характера народа, среди которого я ныне обретаюсь.
Быть может, я высказывался несколько многословно и на ту, и на другую тему, но дело в том, что сегодня я вижу: мое истинное призвание – не эпическая поэзия, не трагедия, не драма, не философия и не нравоучительный роман; мне теперь кажется, что мое призвание – это история, и объемистое сочинение, которое должно составить мне репутацию и благосостояние, будет представлять собой то ли историческую хронику в духе Монстреле,[410] и Фруассара[411] то ли эссе – вроде опубликованного Юмом[412] в этом году и посвященного Англии или такого, какое Робертсон[413] периодически публикует о Шотландии.
Во всяком случае, тема моя выбрана: это история галло-кимров со времени их отплытия из Бретани до наших дней.
II. Дама в сером
Как раз на северной оконечности этого странного края, на берегу залива Сент-Брайдс,[414] не более чем в трех милях от Милфорда и в пяти милях от Пембрука, посреди сумрачной долины, лежит деревушка Уэстон.
В центре ее построен пасторский дом, прилепившийся к Церкви, словно ласточкино гнездо; слева от него тянется улица, единственная в Уэстоне, а справа расположено кладбище, настоящее Гамлетово кладбище[415] с высокими вечнозелеными деревьями, с разбитыми каменными надгробиями и погрузившимися в траву крестами.
В туманные дни, когда наступает мертвый сезон, отпугивающий завоевателей, когда облака обволакивают вершины Челианских гор[416] и образуют над долиной второе небо, которого, кажется, можно коснуться рукой, все это приобретает дикий и тоскливый вид, которому ночью еще более мрачный характер придает заполняющий все пространство шум волн, гонимых западным ветром, – шум, похожий на жалобы морского духа.
Церковь чисто романского стиля,[417] датируемая двенадцатым веком, увенчана квадратной башней, некогда исполнявшей роль крепости; над нею почти всегда кружат вороньи стаи, утомляя всех в окрестности своими надрывными криками.
Время от времени какая-нибудь уже не столь уж дикая ворона бьется грудью о трубу пасторского дома и тщетно зовет подруг присоединиться к ней.
Пасторский дом обширен, вдвое больше недавно покинутого нами.
Крыша дома заросла мхом, и все здание почернело от угольного дыма.
Поскольку здание первоначально было сооружено из дерева и глины и время от времени стены то здесь, то там обваливались, а провалы заделывали кирпичами, цвет которых, в зависимости от давности ремонта, оставался менее или более ярким, то общий вид дома не только не радует впервые брошенный на него взор, но и являет собой картину, к которой только с трудом можно привыкнуть.
Разумеется, из-за весьма малой привлекательности дома и в связи с тем, что община предоставила церковному совету право распоряжаться прилегающим к дому земельным участком, у жителей раз двадцать возникало намерение построить новый пасторский дом; однако, поскольку разрушить старое здание или позволить ему разрушиться казалось чем-то святотатственным, от строительных проектов отказывались и действующий пастор довольствовался тем, что при помощи местного каменщика восполнял новыми кирпичами и новыми подпорками ущерб, причиняемый крылом пролетающего времени этому хрупкому сооружению, похоже готовому развалиться в любую минуту и однако же на протяжении почти четырех веков созерцавшему, как сменяют друг друга и уходят поколения.
По обеим сторонам выходящей на улицу двери возвышаются две огромные липы, все лето отбрасывающие на порог дома густую тень, словно укрывая вечным ночным мраком вход в какую-нибудь новую пещеру Трофония.[418]
Но что придает дому особенно мрачный вид и фантастическую окраску, так это выросшее под стать этим двум липам у входной двери старое эбеновое дерево с чудовищно толстым стволом и необъятной кроной, ветви которого, подобно змеям, выползающим из одного гнезда, извиваются, переплетаются и ниспадают, обремененные зловещей густо-зеленой листвой; высится оно в конце длинного узкого сада, в котором выращивают только овощи да цветы.
Это дерево, возраста которого не знает никто, выглядит современником скалы, которая служит ему опорой, – скалы причудливых очертаний, обрывистой, неровной, из трещин которой непрерывно сочится ледяная вода, никогда, по крайней мере после появления этого дерева, не ведавшая тепла солнечных лучей.
В темной тени волшебного дерева можно лишь с трудом разглядеть прислонившуюся к скале гранитную скамью, целиком заросшую мхом, всю оплетенную плющом и уже наполовину вросшую в землю.
Этот мох и этот плющ, беспрепятственно укрывшие скамью, свидетельствуют о том, как редко сидел на ней человек; впрочем, это безлюдье вполне объясняется не только верой местных жителей в причастность эбенового дерева к неким таинственным силам, но также и прохладой, влажностью и печальным видом места, скорее не укрываемого тенью этого дерева, а овеваемого исходящей от него угрозой.
Вот почему этот уголок пасторских владений и является основной сценой, где разыгрываются события в упомянутом выше предании, которое, несмотря на материальные преимущества, предоставляемые пасторам, вынуждает их отказываться от уэстонского прихода.
Я почти забыл об этом предании во время нашего восьми – или десятидневного путешествия, забыл благодаря разнообразию мест и событий, свойственному всякому путешествию, но, когда мы добрались до Уэстона, когда вошли в этот мрачный пасторский дом, когда посетили этот таинственный сад, мысль о предании мало-помалу оживала в моей памяти и постепенно полностью завладела моим воображением.
Дорогой мой Петрус, я мужчина, и мне думается, в моем сердце и характере слабости не больше, чем у кого-либо другого; но послушайте: сад вдовы с его прудиком, его три разной высоты ивы, купающие свои ветви в неподвижной воде, его соловей, поющий на самой высокой ветви самой высокой из трех ив, вызывают во мне чувство грусти!
Пасторский же дом в Уэстоне с его печальным и мрачным видом, его стены, испещренные красными и черными пятнами, узкая полоса сада, на котором произрастают хилые цветы и скудные овощи и на краю которого высится это чудовищное эбеновое дерево со зловещей листвой; эта беспрестанно слезящаяся скала; эта замшелая скамья, даже в полдень едва различимая в сумрачной тени, и жуткое предание, витающее над всем этим, – все это внушает мне ужас!
Теперь это предание, мысли о котором я столь долго избегал, в конце концов вплотную приблизилось ко мне.
Оно неразрывно связано с проклятием, которое тяготеет над пасторами, живущими в этом доме, и переходит от поколения к поколению.
Однако, что касается причины этого проклятия и личности того, кто его произнес, рассказы настолько разноречивы, что при всей моей заинтересованности в знании истины, поскольку в данном случае проклятие должно тяготеть и надо мной, я, несмотря на все мои расспросы, поиски и расследования, добился не больше того, чего добивались другие, то есть по-прежнему остался в сомнениях.
Но, сколь бы различны ни были версии предания, во всех упоминается эбеновое дерево, о котором я вам рассказал, а местоположение и вид которого попытался обрисовать.
В общем и целом, рассказывают следующее.
Когда с обитателями пасторского дома должно произойти несчастье, то 28 сентября, в полночь, в тот миг, когда стрелка часов пересекает черту, отделяющую уходящий день святой Гертруды от наступающего дня святого Михаила,[419] дверь одной из комнат пасторского дома, запертая на протяжении трех столетий, открывается сама собой; женщина в сером, одетая по моде времен королевы Елизаветы,[420] выходит оттуда, беззвучно спускается по лестнице, проходит через весь дом, достигает сада и, скорее скользя, нежели шагая, при лунном свете вступает в тень эбенового дерева, ночью становящегося еще более мрачным и жутким, на минуту присаживается на гранитную скамью, а затем мало-помалу теряет свои очертания, испаряется и исчезает подобно туману.
В центре ее построен пасторский дом, прилепившийся к Церкви, словно ласточкино гнездо; слева от него тянется улица, единственная в Уэстоне, а справа расположено кладбище, настоящее Гамлетово кладбище[415] с высокими вечнозелеными деревьями, с разбитыми каменными надгробиями и погрузившимися в траву крестами.
В туманные дни, когда наступает мертвый сезон, отпугивающий завоевателей, когда облака обволакивают вершины Челианских гор[416] и образуют над долиной второе небо, которого, кажется, можно коснуться рукой, все это приобретает дикий и тоскливый вид, которому ночью еще более мрачный характер придает заполняющий все пространство шум волн, гонимых западным ветром, – шум, похожий на жалобы морского духа.
Церковь чисто романского стиля,[417] датируемая двенадцатым веком, увенчана квадратной башней, некогда исполнявшей роль крепости; над нею почти всегда кружат вороньи стаи, утомляя всех в окрестности своими надрывными криками.
Время от времени какая-нибудь уже не столь уж дикая ворона бьется грудью о трубу пасторского дома и тщетно зовет подруг присоединиться к ней.
Пасторский дом обширен, вдвое больше недавно покинутого нами.
Крыша дома заросла мхом, и все здание почернело от угольного дыма.
Поскольку здание первоначально было сооружено из дерева и глины и время от времени стены то здесь, то там обваливались, а провалы заделывали кирпичами, цвет которых, в зависимости от давности ремонта, оставался менее или более ярким, то общий вид дома не только не радует впервые брошенный на него взор, но и являет собой картину, к которой только с трудом можно привыкнуть.
Разумеется, из-за весьма малой привлекательности дома и в связи с тем, что община предоставила церковному совету право распоряжаться прилегающим к дому земельным участком, у жителей раз двадцать возникало намерение построить новый пасторский дом; однако, поскольку разрушить старое здание или позволить ему разрушиться казалось чем-то святотатственным, от строительных проектов отказывались и действующий пастор довольствовался тем, что при помощи местного каменщика восполнял новыми кирпичами и новыми подпорками ущерб, причиняемый крылом пролетающего времени этому хрупкому сооружению, похоже готовому развалиться в любую минуту и однако же на протяжении почти четырех веков созерцавшему, как сменяют друг друга и уходят поколения.
По обеим сторонам выходящей на улицу двери возвышаются две огромные липы, все лето отбрасывающие на порог дома густую тень, словно укрывая вечным ночным мраком вход в какую-нибудь новую пещеру Трофония.[418]
Но что придает дому особенно мрачный вид и фантастическую окраску, так это выросшее под стать этим двум липам у входной двери старое эбеновое дерево с чудовищно толстым стволом и необъятной кроной, ветви которого, подобно змеям, выползающим из одного гнезда, извиваются, переплетаются и ниспадают, обремененные зловещей густо-зеленой листвой; высится оно в конце длинного узкого сада, в котором выращивают только овощи да цветы.
Это дерево, возраста которого не знает никто, выглядит современником скалы, которая служит ему опорой, – скалы причудливых очертаний, обрывистой, неровной, из трещин которой непрерывно сочится ледяная вода, никогда, по крайней мере после появления этого дерева, не ведавшая тепла солнечных лучей.
В темной тени волшебного дерева можно лишь с трудом разглядеть прислонившуюся к скале гранитную скамью, целиком заросшую мхом, всю оплетенную плющом и уже наполовину вросшую в землю.
Этот мох и этот плющ, беспрепятственно укрывшие скамью, свидетельствуют о том, как редко сидел на ней человек; впрочем, это безлюдье вполне объясняется не только верой местных жителей в причастность эбенового дерева к неким таинственным силам, но также и прохладой, влажностью и печальным видом места, скорее не укрываемого тенью этого дерева, а овеваемого исходящей от него угрозой.
Вот почему этот уголок пасторских владений и является основной сценой, где разыгрываются события в упомянутом выше предании, которое, несмотря на материальные преимущества, предоставляемые пасторам, вынуждает их отказываться от уэстонского прихода.
Я почти забыл об этом предании во время нашего восьми – или десятидневного путешествия, забыл благодаря разнообразию мест и событий, свойственному всякому путешествию, но, когда мы добрались до Уэстона, когда вошли в этот мрачный пасторский дом, когда посетили этот таинственный сад, мысль о предании мало-помалу оживала в моей памяти и постепенно полностью завладела моим воображением.
Дорогой мой Петрус, я мужчина, и мне думается, в моем сердце и характере слабости не больше, чем у кого-либо другого; но послушайте: сад вдовы с его прудиком, его три разной высоты ивы, купающие свои ветви в неподвижной воде, его соловей, поющий на самой высокой ветви самой высокой из трех ив, вызывают во мне чувство грусти!
Пасторский же дом в Уэстоне с его печальным и мрачным видом, его стены, испещренные красными и черными пятнами, узкая полоса сада, на котором произрастают хилые цветы и скудные овощи и на краю которого высится это чудовищное эбеновое дерево со зловещей листвой; эта беспрестанно слезящаяся скала; эта замшелая скамья, даже в полдень едва различимая в сумрачной тени, и жуткое предание, витающее над всем этим, – все это внушает мне ужас!
Теперь это предание, мысли о котором я столь долго избегал, в конце концов вплотную приблизилось ко мне.
Оно неразрывно связано с проклятием, которое тяготеет над пасторами, живущими в этом доме, и переходит от поколения к поколению.
Однако, что касается причины этого проклятия и личности того, кто его произнес, рассказы настолько разноречивы, что при всей моей заинтересованности в знании истины, поскольку в данном случае проклятие должно тяготеть и надо мной, я, несмотря на все мои расспросы, поиски и расследования, добился не больше того, чего добивались другие, то есть по-прежнему остался в сомнениях.
Но, сколь бы различны ни были версии предания, во всех упоминается эбеновое дерево, о котором я вам рассказал, а местоположение и вид которого попытался обрисовать.
В общем и целом, рассказывают следующее.
Когда с обитателями пасторского дома должно произойти несчастье, то 28 сентября, в полночь, в тот миг, когда стрелка часов пересекает черту, отделяющую уходящий день святой Гертруды от наступающего дня святого Михаила,[419] дверь одной из комнат пасторского дома, запертая на протяжении трех столетий, открывается сама собой; женщина в сером, одетая по моде времен королевы Елизаветы,[420] выходит оттуда, беззвучно спускается по лестнице, проходит через весь дом, достигает сада и, скорее скользя, нежели шагая, при лунном свете вступает в тень эбенового дерева, ночью становящегося еще более мрачным и жутким, на минуту присаживается на гранитную скамью, а затем мало-помалу теряет свои очертания, испаряется и исчезает подобно туману.