Страница:
Однако то была чистая правда: приказ о моем освобождении начальнику тюрьмы уже передали; двери будут передо мной открыты, когда только мне заблагорассудится.
Что-что, а багаж мой никак не мог задержать меня здесь: если не считать подзорной трубы моего деда-боцмана, которую я захватил с собой не в надежде ею воспользоваться, а в качестве семейного талисмана, он состоял из нескольких рубашек и нескольких пар чулок и весь помещался в большом платке, развязать который я еще не успел.
Я взял в руку подзорную трубу, остальное сунул под мышку и, бросив прощальный взгляд на окружавшие меня предметы, словно стараясь запечатлеть их в памяти, пожав руку начальнику тюрьмы, проявившему столь доброе отношение ко мне, я, наконец, вышел через дверь, на которой еще накануне мысленно видел страшные слова флорентийского поэта, начертанные на дверях, что ведут в ад: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
Как мы и решили, наш первый визит был нанесен нашему хозяину-меднику. Мне хотелось поскорее исправить причиненные ему обиды, от всей души покаявшись в них, и я даже не замечал по дороге к его дому, что заставляю повисшую на моей руке бедную Дженни бежать из последних сил, но она ни словом не упрекнула меня за это: ее желание поскорее увидеть достойного человека было ничуть не меньше моего.
И все же наша поспешность оказалась бесполезной.
Медника не было дома: он только что отправился в одну из своих обычных поездок по окрестностям Ноттингема или, что более вероятно, ушел из города, чтобы по своей скромности избежать излияний нашей благодарности.
Дорогой мой Петрус, прислушайтесь к моему совету и в своем превосходном сочинении о людях не забудьте упомянуть этого человека, несмотря на его малую образованность и низкое положение, занимаемое им в обществе.
Оставался еще судья, г-н Дженкинс.
Судья ждал нас.
Он познакомил нас с неизвестными нам подробностями моего освобождения, впрочем ничего не изменившими в той общей его картине, которую уже обрисовала мне Дженни.
Оказывается, накануне судья и наш хозяин обо всем договорились.
Как только медник узнал о постигшей меня беде, он без колебаний заявил судье, что хочет любой ценой добиться моего освобождения, и если я не вышел из тюрьмы днем раньше, то только из-за неизбежных формальностей, потребовавших какого-то времени.
Но он сразу же поручился за меня и попросил г-на Дженкинса приложить все усилия, чтобы освободить меня из тюрьмы на следующий же день.
В этом доброго г-на Дженкинса не было нужды поторапливать: он пообещал моему хозяину все закончить к вечеру.
В девять часов вечера медник пришел к судье с деньгами.
В семь утра к г-ну Дженкинсу должен был явиться судебный пристав со всеми бумагами.
В отличие от обычных кредиторов, моего кредитора, похоже, меньше всего на свете беспокоила выплата долга, и поэтому судебный пристав чинил моим благодетелям всяческие препятствия, но г-н Дженкинс говорил столь повелительно и столь твердо, что чиновник, опасаясь за свою репутацию, взялся, наконец, на следующее утро передать ему все бумаги.
И действительно, в соответствии со взятым обязательством, утром следующего дня кредитору были возвращены пятьдесят фунтов стерлингов в обмен на представленные документы.
Таким образом мой хозяин-медник стал моим единственным кредитором, а вернее сказать, у меня даже больше не осталось кредитора, поскольку все документы были вручены мне лично и все выглядело так, будто пятьдесят Фунтов стерлингов я выплатил сам.
Но вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, не могло быть и речи, чтобы мое сердце отрицало подобный долг.
Поэтому я потребовал от г-на Дженкинса – увы, все мы смертны! – чтобы он лично удостоверил признание с моей стороны этого священного долга, чтобы когда-нибудь мои дети, если они у меня будут, знали, какие неукоснительные обязательства завещает им их отец – наследие, несомненно, еще более почетное для них, чем то, которое я получил от своего отца.
После этого, торопясь успокоить г-на и г-жу Смит, которые должны были уже узнать о нашей беде, не ведая о ее счастливом завершении, мы распрощались с достойным г-ном Дженкинсом, чтобы найти какого-нибудь возницу, который доставил бы нас до Ашборна.
Найти его не составило никакого труда; я подумал о славном человеке, который уже отвозил меня туда читать проповедь, и он, за ту же цену, что и в первый раз, предоставил в мое распоряжение ту же лошадь и ту же одноколку.
Странно, что к такому чередованию похожих дней приводят события столь различные! Испытывая самые разные чувства, я уже проделывал этот путь из Ноттингема в Ашборн и из Ашборна в Ноттингем!.. Однако, дорогой мой Петрус, насколько же отличалось мое душевное состояние тогда от моих нынешних чувств!
Еще вчера я уезжал дорогой страдания, а на следующий день я возвращался дорогой радости.
Проделав две трети пути, мы заметили катившуюся навстречу нам карету, которая минут через десять должна была с нами разминуться.
От моего внимания не ускользнуло, что не только мои глаза, но и глаза Дженни не могли оторваться от этой кареты.
Она догадалась, что мог означать мой взгляд, и спросила меня:
– Не правда ли, нам обоим кажется, что в этом экипаже сидит кто-то из наших знакомых?
– Верно, – подтвердил я, – но подожди, сейчас мы увидим, кто там.
Я попросил остановить нашу одноколку, взял подзорную трубу моего деда, которая всегда была при мне, и навел ее на приближавший к нам экипаж.
Под откидным верхом, какой бывает у кабриолета, я узнал г-на и г-жу Смит.
Я с улыбкой протянул трубу Дженни.
– Отец!.. И матушка!.. – воскликнула она. – О мой любимый, это сам Господь и родительская любовь направили их по нашей дороге!
Я вдвинул ладонями один в другой тубусы подзорной трубы, велел нашему вознице снова ехать и гнать лошадь как можно скорее, и он беспрекословно повиновался.
Мы стали размахивать платками и вскоре сумели привлечь внимание ехавших навстречу нам.
Наши молодые глаза уже смогли различить черты лица г-на и г-жи Смит, но добрые наши родители нас пока не узнавали.
Впрочем, и мы сами не узнали бы их, не будь у нас подзорной трубы.
К тому же, разве могло им прийти в голову, что узники, которых им предстояло разыскивать в Ноттингеме, возвращаются свободными людьми по дороге в Ашборн?!
Наконец, кабриолет и одноколка сблизились настолько, что и у родителей не осталось больше сомнений.
Узнав нас, они велели остановить свой экипаж, вышли из него и побежали к нам, полагаясь, невзирая на свой возраст, не столько на скорость своей лошади, сколько на силу своей любви.
Мы последовали их примеру, и разделявшие нас полсотни шагов были преодолены в одну минуту.
Дженни бросилась в объятия матери, а я – в объятия г-на Смита.
Наши первые слова, бессвязные, отрывочные, сбивчивые, были скорее криками радости, нежели разумной речью.
Наконец, эта лихорадка счастья стихла, и каждый из нас стал давать объяснения, которых с таким нетерпением ждали остальные.
Мое объяснение, будучи очевидным, было коротким; его ожидали более всего, и оно прозвучало первым.
Началось оно со слезами и завершилось благословениями.
Затем настала очередь рассказа г-на Смита. От человека, который вез нас накануне в Ноттингем, пастор узнал, что нас сопроводили в тюрьму!
Не ведая, какую сумму я задолжал, г-н Смит безотлагательно собрал – частично из собственных накоплений, частично из денег, взятых взаймы у друзей, двадцать пять фунтов стерлингов, и с ними на всякий случай решил на следующий день отправиться в Ноттингем, рассчитывая повидаться со мной.
Госпожа Смит пожелала сопровождать мужа, и, разумеется, ее просьба была охотно удовлетворена.
Утром, как раз в минуту отъезда, почтальон передал г-ну Смиту какое-то письмо.
Оно было адресовано мне в Ашборн, но, поскольку там меня не нашли и не было известно, что со мной сталось, письмо было отослано г-ну Смиту, чтобы он передал его в мои руки.
Едва взглянув на адрес, дорогой мой Петрус, я сразу же узнал Ваш почерк и кембриджский штемпель.
Очевидно, то был ответ на многие мои письма, посланные Вам: из-за Вашей философской озабоченности Вы забывали подтвердить мне их получение.
Поскольку я спешил ознакомиться с этим столь долгожданным ответом, я предоставил Дженни возможность закончить объяснения ее родителям, стоявшим на обочине, в то время как наши возницы, остановившись посреди дороги, каждый рядом со своей лошадью, дружески толковали о своих делах, позволив нам спокойно разговаривать о наших.
Наверно, дорогой мой Петрус, Вы забыли уже содержание того письма, ведь я знаю Вашу привычную рассеянность; все то, что не является наукой или философией, проскальзывает мимо Ваших глаз незамеченным; если же легкий отблеск займет на мгновение их взор, это внимание длится не долее, чем след, оставляемый на озере ласточкой, которая на лету касается гладкой поверхности воды кончиком крыла.
В конце концов, если Вы, возможно, забыли слова из того письма, я сейчас повторю их; нет беды в том, что Вы сами принесете свой собственный камень для того великого памятника, какой Вы возводите для человечества, – памятника, на фасаде которого я предлагаю Вам начертать этот стих Теренция, по-моему один из самых прекрасных: Homo sum, et nihil humani a me alienum puto![337]
XXXVII. Уэстонский приход[338]
Что-что, а багаж мой никак не мог задержать меня здесь: если не считать подзорной трубы моего деда-боцмана, которую я захватил с собой не в надежде ею воспользоваться, а в качестве семейного талисмана, он состоял из нескольких рубашек и нескольких пар чулок и весь помещался в большом платке, развязать который я еще не успел.
Я взял в руку подзорную трубу, остальное сунул под мышку и, бросив прощальный взгляд на окружавшие меня предметы, словно стараясь запечатлеть их в памяти, пожав руку начальнику тюрьмы, проявившему столь доброе отношение ко мне, я, наконец, вышел через дверь, на которой еще накануне мысленно видел страшные слова флорентийского поэта, начертанные на дверях, что ведут в ад: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
Как мы и решили, наш первый визит был нанесен нашему хозяину-меднику. Мне хотелось поскорее исправить причиненные ему обиды, от всей души покаявшись в них, и я даже не замечал по дороге к его дому, что заставляю повисшую на моей руке бедную Дженни бежать из последних сил, но она ни словом не упрекнула меня за это: ее желание поскорее увидеть достойного человека было ничуть не меньше моего.
И все же наша поспешность оказалась бесполезной.
Медника не было дома: он только что отправился в одну из своих обычных поездок по окрестностям Ноттингема или, что более вероятно, ушел из города, чтобы по своей скромности избежать излияний нашей благодарности.
Дорогой мой Петрус, прислушайтесь к моему совету и в своем превосходном сочинении о людях не забудьте упомянуть этого человека, несмотря на его малую образованность и низкое положение, занимаемое им в обществе.
Оставался еще судья, г-н Дженкинс.
Судья ждал нас.
Он познакомил нас с неизвестными нам подробностями моего освобождения, впрочем ничего не изменившими в той общей его картине, которую уже обрисовала мне Дженни.
Оказывается, накануне судья и наш хозяин обо всем договорились.
Как только медник узнал о постигшей меня беде, он без колебаний заявил судье, что хочет любой ценой добиться моего освобождения, и если я не вышел из тюрьмы днем раньше, то только из-за неизбежных формальностей, потребовавших какого-то времени.
Но он сразу же поручился за меня и попросил г-на Дженкинса приложить все усилия, чтобы освободить меня из тюрьмы на следующий же день.
В этом доброго г-на Дженкинса не было нужды поторапливать: он пообещал моему хозяину все закончить к вечеру.
В девять часов вечера медник пришел к судье с деньгами.
В семь утра к г-ну Дженкинсу должен был явиться судебный пристав со всеми бумагами.
В отличие от обычных кредиторов, моего кредитора, похоже, меньше всего на свете беспокоила выплата долга, и поэтому судебный пристав чинил моим благодетелям всяческие препятствия, но г-н Дженкинс говорил столь повелительно и столь твердо, что чиновник, опасаясь за свою репутацию, взялся, наконец, на следующее утро передать ему все бумаги.
И действительно, в соответствии со взятым обязательством, утром следующего дня кредитору были возвращены пятьдесят фунтов стерлингов в обмен на представленные документы.
Таким образом мой хозяин-медник стал моим единственным кредитором, а вернее сказать, у меня даже больше не осталось кредитора, поскольку все документы были вручены мне лично и все выглядело так, будто пятьдесят Фунтов стерлингов я выплатил сам.
Но вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, не могло быть и речи, чтобы мое сердце отрицало подобный долг.
Поэтому я потребовал от г-на Дженкинса – увы, все мы смертны! – чтобы он лично удостоверил признание с моей стороны этого священного долга, чтобы когда-нибудь мои дети, если они у меня будут, знали, какие неукоснительные обязательства завещает им их отец – наследие, несомненно, еще более почетное для них, чем то, которое я получил от своего отца.
После этого, торопясь успокоить г-на и г-жу Смит, которые должны были уже узнать о нашей беде, не ведая о ее счастливом завершении, мы распрощались с достойным г-ном Дженкинсом, чтобы найти какого-нибудь возницу, который доставил бы нас до Ашборна.
Найти его не составило никакого труда; я подумал о славном человеке, который уже отвозил меня туда читать проповедь, и он, за ту же цену, что и в первый раз, предоставил в мое распоряжение ту же лошадь и ту же одноколку.
Странно, что к такому чередованию похожих дней приводят события столь различные! Испытывая самые разные чувства, я уже проделывал этот путь из Ноттингема в Ашборн и из Ашборна в Ноттингем!.. Однако, дорогой мой Петрус, насколько же отличалось мое душевное состояние тогда от моих нынешних чувств!
Еще вчера я уезжал дорогой страдания, а на следующий день я возвращался дорогой радости.
Проделав две трети пути, мы заметили катившуюся навстречу нам карету, которая минут через десять должна была с нами разминуться.
От моего внимания не ускользнуло, что не только мои глаза, но и глаза Дженни не могли оторваться от этой кареты.
Она догадалась, что мог означать мой взгляд, и спросила меня:
– Не правда ли, нам обоим кажется, что в этом экипаже сидит кто-то из наших знакомых?
– Верно, – подтвердил я, – но подожди, сейчас мы увидим, кто там.
Я попросил остановить нашу одноколку, взял подзорную трубу моего деда, которая всегда была при мне, и навел ее на приближавший к нам экипаж.
Под откидным верхом, какой бывает у кабриолета, я узнал г-на и г-жу Смит.
Я с улыбкой протянул трубу Дженни.
– Отец!.. И матушка!.. – воскликнула она. – О мой любимый, это сам Господь и родительская любовь направили их по нашей дороге!
Я вдвинул ладонями один в другой тубусы подзорной трубы, велел нашему вознице снова ехать и гнать лошадь как можно скорее, и он беспрекословно повиновался.
Мы стали размахивать платками и вскоре сумели привлечь внимание ехавших навстречу нам.
Наши молодые глаза уже смогли различить черты лица г-на и г-жи Смит, но добрые наши родители нас пока не узнавали.
Впрочем, и мы сами не узнали бы их, не будь у нас подзорной трубы.
К тому же, разве могло им прийти в голову, что узники, которых им предстояло разыскивать в Ноттингеме, возвращаются свободными людьми по дороге в Ашборн?!
Наконец, кабриолет и одноколка сблизились настолько, что и у родителей не осталось больше сомнений.
Узнав нас, они велели остановить свой экипаж, вышли из него и побежали к нам, полагаясь, невзирая на свой возраст, не столько на скорость своей лошади, сколько на силу своей любви.
Мы последовали их примеру, и разделявшие нас полсотни шагов были преодолены в одну минуту.
Дженни бросилась в объятия матери, а я – в объятия г-на Смита.
Наши первые слова, бессвязные, отрывочные, сбивчивые, были скорее криками радости, нежели разумной речью.
Наконец, эта лихорадка счастья стихла, и каждый из нас стал давать объяснения, которых с таким нетерпением ждали остальные.
Мое объяснение, будучи очевидным, было коротким; его ожидали более всего, и оно прозвучало первым.
Началось оно со слезами и завершилось благословениями.
Затем настала очередь рассказа г-на Смита. От человека, который вез нас накануне в Ноттингем, пастор узнал, что нас сопроводили в тюрьму!
Не ведая, какую сумму я задолжал, г-н Смит безотлагательно собрал – частично из собственных накоплений, частично из денег, взятых взаймы у друзей, двадцать пять фунтов стерлингов, и с ними на всякий случай решил на следующий день отправиться в Ноттингем, рассчитывая повидаться со мной.
Госпожа Смит пожелала сопровождать мужа, и, разумеется, ее просьба была охотно удовлетворена.
Утром, как раз в минуту отъезда, почтальон передал г-ну Смиту какое-то письмо.
Оно было адресовано мне в Ашборн, но, поскольку там меня не нашли и не было известно, что со мной сталось, письмо было отослано г-ну Смиту, чтобы он передал его в мои руки.
Едва взглянув на адрес, дорогой мой Петрус, я сразу же узнал Ваш почерк и кембриджский штемпель.
Очевидно, то был ответ на многие мои письма, посланные Вам: из-за Вашей философской озабоченности Вы забывали подтвердить мне их получение.
Поскольку я спешил ознакомиться с этим столь долгожданным ответом, я предоставил Дженни возможность закончить объяснения ее родителям, стоявшим на обочине, в то время как наши возницы, остановившись посреди дороги, каждый рядом со своей лошадью, дружески толковали о своих делах, позволив нам спокойно разговаривать о наших.
Наверно, дорогой мой Петрус, Вы забыли уже содержание того письма, ведь я знаю Вашу привычную рассеянность; все то, что не является наукой или философией, проскальзывает мимо Ваших глаз незамеченным; если же легкий отблеск займет на мгновение их взор, это внимание длится не долее, чем след, оставляемый на озере ласточкой, которая на лету касается гладкой поверхности воды кончиком крыла.
В конце концов, если Вы, возможно, забыли слова из того письма, я сейчас повторю их; нет беды в том, что Вы сами принесете свой собственный камень для того великого памятника, какой Вы возводите для человечества, – памятника, на фасаде которого я предлагаю Вам начертать этот стих Теренция, по-моему один из самых прекрасных: Homo sum, et nihil humani a me alienum puto![337]
XXXVII. Уэстонский приход[338]
Это письмо, дорогой мой Петрус, в котором Вы переслали мне послание Вашего брата, содержало следующие простые слова, написанные Вашей рукой.
Правда, за это время Вы успели выявить относительно Аристотеля столь важные заблуждения, что, пусть даже эта задержка привела бы меня к событиям еще более серьезным, чем уже имеющие место, я Вам простил бы от всей души за тот яркий свет, который Вы пролили на место его рождения, на год, когда он явился на свет, и на точные сроки обучения у Платона прославленного наставника Александра Македонского.[349]
Однако, согласитесь, дорогой мой Петрус, для меня большое счастье, что мой хозяин-медник не такой ученый, как Вы, а простой мастеровой, чеканящий или лудящий медь; ведь, если бы, вместо того чтобы чеканить или лудить медную утварь, он занялся бы, к примеру, решением простой проблемы – выяснением, откуда же родом Гомер,[350] – из Смирны[351] Хиоса,[352] Колофона, Саламина,[353] Родоса,[354] Аргоса[355] или Афин, пусть даже бы он поставил перед собой один вопрос вместо трех, которые Вы столь удачно решили, я подвергся бы большому риску провести в тюрьме самые прекрасные годы моей жизни!
И все же, разве не было бы полезней для прогресса человеческого разума, чтобы столь великий вопрос, уже три тысячи лет вызывающий споры среди главных городов Греции и среди крупнейших ученых Европы, был решен и чтобы ничтожный атом вроде меня, вместо письма, посланного Вам из уэрксуэртского прихода, отправил бы его и все последующие письма из ноттингемской долговой тюрьмы?!
Однако, так или иначе, дорогой мой Петрус, я не считаю себя менее обязанным Вам, ведь Вы могли бы не только отправить мне это письмо несколько позднее, чем Вы это сделали, но могли бы не отправить его вовсе.
Прочитав письмо, я подошел к г-ну и г-же Смит и ответил Дженни, вопрошавшей меня взглядом.
– Это письмо господина Сэмюеля Барлоу по делу, относительно которого я хочу выслушать твое мнение.
После этого, считая бесполезным оставаться дольше на дороге и задерживать два экипажа, я заплатил моему вознице, извлек из одноколки мою поклажу и подзорную трубу, перенес их в кабриолет г-на Смита, и мой возница отправился в Ноттингем.
Через три четверти часа мы въехали в Ашборн.
Быть может, я поступил бы более по-христиански, если бы проехал через Ашборн, спрятавшись в глубине экипажа моего тестя и не показываясь этим добрым селянам, но, как вам известно, дорогой мой Петрус, во мне сидит демон гордыни! По воле случая первый, кого я встретил из моих прихожан, оказался не кем иным, как тем человеком, который накануне доставил меня в долговую тюрьму. По словам г-на Смита, этот славный человек, вернувшись в Ашборн, выразил такое сочувствие моей беде, что я, не сумев воспротивиться желанию сообщить ему о моем освобождении, подозвал его, чтобы пожать ему руку; но он, узнав меня, вместо того чтобы подойти ко мне, стал заламывать руки, воздымать их к Небу и кричать:
– Господи Иисусе! Дети мои, это наш добрый пастор, господин Уильям Бемрод: Господь возвращает его нам!
Едва послышался этот крик, как открылась одна дверь, затем – две, а потом распахнулись все двери. Каждый спешил, каждый бежал ко мне – мужчины, женщины, дети, – и экипаж был тотчас окружен, остановлен, подвергнут натиску, подобно судну среди моря под напором волн.
Ехать дальше не было никакой возможности, дорогой мой Петрус; пришлось сделать остановку и выйти из экипажа.
И тут все руки потянулись ко мне, а из всех уст раздались крики:
– Ах, дорогой господин Бемрод! Ах, достойный господин Бемрод! Так это вы! Так это неправда, что вы сидели в тюрьме?
Последовала еще сотня других вопросов, и все это на столь различные лады, что бедная Дженни – а она, как вам известно, первоклассная музыкантша – стала плакать: по ее словам, в основном от радости, но отчасти, догадываюсь, из-за недостатка гармонии в этом вселенском концерте.
Через десяток минут слух о моем возвращении распространился по всей деревне и в домах остались только немощные и паралитики.
Я продвигался вперед посреди кортежа добрых людей и тоже немного плакал, хотя и прилагал усилия, чтобы сдержать слезы, а когда мы подошли поближе к церкви, я заметил моего преемника и его супругу, стоявших у двери пасторского дома. Наверное, они не знали, в чем причина всей этой суматохи, и вышли на улицу выяснить, что же случилось; однако, увидев меня, они поспешно вернулись в дом, и кто-то из них даже со стуком закрыл за собою дверь. Дай, Господи, чтобы это не было движением зависти или гнева! Кто знает, а вдруг благодаря хлопотам этого славного г-на Сэмюеля Барлоу не обернется ли добром то, что я считал неисправимым несчастьем, и не обещает ли Уэстон дней столь же прекрасных и столь же спокойных, как те, которые мы провели в Ашборне?..
Когда я дошел до площади, каждый, видя, что мы собираемся вернуться в Уэрксуэрт, где нас несомненно не ждали, поскольку г-н Смит с его супругой отправились к нам в Ноттингем, – каждый, повторяю, предложил нам разделить с ним его скромный ужин.
Мы колебались, ибо, приняв предложение одного, мы бы вызвали ревность у полусотни других, и тут неожиданно кто-то воскликнул:
– Сейчас как раз время ужинать; погода отличная; соберем всю еду и поужинаем все вместе на площади; каждый принесет то, что он приготовил для себя и, таким образом, из немногого сотворим многое.
Предложение было встречено общими криками ура.
В одно мгновение из таверны, где торговали пивом, вынесли дюжину столов и поставили их на площади в один ряд, затем к ним присоединили еще десятка два других.
Каждый принес что-то свое: хлеб, блюдо, пиво, стул, лампу или свечу, и через каких-нибудь десять минут три сотни людей устроились на этом импровизированном пиршестве, которое напомнило мне, если не говорить о преимуществе в разнообразии кушаний, знаменитые застолья с черной похлебкой, введенные в обычай, если не ошибаюсь, Ликургом.[356]
«Мой дорогой Бемрод, я случайно нахожу на моем письменном столе письмо, как я думаю, от моего брата, и на этом письме, мне кажется, я вижу Ваш адрес.Под тем же сложенным листком находилось письмо Вашего брата.
Никак не могу определить, как долго оно здесь находится, но, думаю, уже больше месяца, так как я обнаружил его под астрономическим расчетом, датированным 12 августа текущего года.
И правда, ведь Вы вроде бы посылали то ли Сэмюелю, то ли мне самому два-три письма о каком-то деле огромной важности, суть которого я забыл.
Во всяком случае, мой дражайший Бемрод, я, наверное, через какое-то время отослал Ваши письма моему брату с такой же точностью, с какой я переслал Вам его письмо.
Весьма надеюсь, что, если Вам понадобится совет в каком-нибудь новом важном деле, Вы обратитесь лишь к Вашему другу доктору Петрусу Барлоу. Vale et те ата![339]
P.S. Кстати, я только что открыл хронологические данные, в высшей степени интересные.
Именно в Стагире,[340], а не в Итоме[341], как до сего дня утверждали многие историки, родился Аристотель; более того, он родился не в 384-м и не в 382 году до Рождества Христова; кроме того, именно в 368-м, а не 365 году до новой эры он обосновался в Афинах, где вступил в Академию[342] не в месяце элафеболион[343], а в месяце экатомбайон[344]; наконец, именно на протяжении двадцати лет, трех месяцев и семнадцати дней, а не на протяжении девятнадцати лет, пяти месяцев и восьми дней он слушал уроки великого философа, носившего сначала имя Аристокл[345] а затем, как вам известно, из-за ширины своих плеч получившего прозвище Платон.
Когда Вы, мой дорогой Бемрод, узнаете, что если я и не слишком внимательно следил за Вашим делом, то по причине напряжения, в котором держало меня решение этой великой проблемы, Вы, уверен, извините меня за то, что я пренебрег Вами ради того, чтобы все мое внимание сосредоточить на столь важном вопросе».
«Сэмюель Барлоу и компания, негоцианты в Ливерпуле, улица Голубой Таверны.Читая эту дату, я, дорогой мой Петрус, не мог удержаться от мысли, что письмо было написано полтора месяца тому назад, и если предположить, что оно шло из Ливерпуля в Кембридж двое суток, то на Вашем письменном столе оно пролежало сорок, а может, сорок два дня.
Господину Уильяму Бемроду, в настоящее время пастору Ашборнского прихода.
Дорогой друг!
Я получил Ваше послание от 2 августа текущего года, в котором сообщается, что Вы тревожитесь за свое место в ашборнском приходе и, опасаясь его ликвидации, просите меня использовать все свое влияние на моих контрагентов, чтобы Вы могли получить другой приход – будь то в Англии, в Шотландии, в Ирландии или даже в Америке.
Поскольку все мои контрагенты занимаются исключительно торговлей, кто оптовой, а кто розничной, и ни к одному из них, вероятно, никогда не обращались с просьбой, подобной обращенной Вами ко мне, я, чтобы выполнить Ваше желание, вынужден был прибегнуть к помощи моих знакомых.
Среди них есть пембрукский[346] ректор, который ведает назначениями во многие приходы и которого женитьба одного из его родственников через несколько дней должна была привести в Ливерпуль.
Я попросил этого родственника без промедления известить о прибытии ректора.
И уже через час после его приезда я узнал, что он в городе.
Я тотчас отправился в дом, где он остановился, и изложил ему Вашу просьбу, выразив надежду, что она будет удовлетворена. «Ей-Богу, это весьма кстати, мой дорогой Сэмюель! – заявил мне ректор. – У вас, говорите, есть пастор из числа ваших друзей, который просит приход?»
Я извлек из кармана Ваше послание от 2 августа и протянул ректору. Тот прочел его.
«Да, все так и есть, – сказал он. – Ну что же, у меня-то как раз имеется приход, нуждающийся в пасторе „. – „Отлично! – говорю я. – Вот поворот, который никак нельзя было ожидать“. – „Но, – добавил ректор, – остается узнать, мой дорогой Сэмюель, подойдет ли этот приход вашему другу „. – „А почему же не подойдет, дорогой ректор? Вы же видите, в просьбе не оговаривается ни местонахождение, ни другие особенные условия службы“. – „Дело в том, – объяснил ректор, – что с этим приходом связана одна помеха „. – „А, понимаю, – отозвался я, – жалованье невелико и с трудом дает возможность просуществовать“. – «Наоборот, жалованье там одно из самых значительных во всем графстве Уэльс,[347] и доходит до двухсот фунтов стерлингов «. – «В таком случае расположение высоко в горах делает его малопригодным для обитания?“ – «Приход расположен почти напротив Пембрука, на противоположной стороне залива, на расстоянии одного льё от города Милфорда[348] и притом раскинулся самым живописным образом «. – «Но тогда, мой дорогой ректор, я не очень-то понимаю, разве мог бы мой подопечный пожелать чего-нибудь лучшего!“ – «Погодите. С этим приходом связаны не только упомянутые выше двести фунтов стерлингов: сами эти деньги назначаются в связи с одним преданием, из-за которого ни один пастор не хочет там служить. Так вот, чтобы найти пастора, надо было удвоить жалованье, и опять-таки, после беды, случившейся в этом приходе пять лет тому назад, место священника остается там вакантным «. – «Но, в конце концов, – спросил я, – что же это за предание?“ – «Было замечено, что почти вот уже три столетия всякий раз, когда в пасторском доме рождаются близнецы, один из них или намеренно или случайно убивает другого“. – «Это факт, мой дорогой ректор, или это попросту предание?“
Ректор на мгновение поколебался, затем ответил: «Честь вынуждает меня признать, мой дорогой Сэмюель, что это факт… Теперь опишите положение вашему другу господину Уильяму Бемроду и скажите ему, что, если его не останавливает это обстоятельство, уэстонский приход в его распоряжении».
Таким образом, передаю Вам, дорогой и почтенный господин Бемрод, предложение принять уэстонский приход, причем принять это предложение в том виде, в каком мне сделал его мой друг ректор Пембрука, заранее сообщая Вам все за и против вышеназванного прихода, советуя хорошенько взвесить его преимущества и его отрицательные стороны, прежде чем принять решение. Но я предупреждаю Вас, что в любом случае, я ни в коей мере не гарантирую, что это место будет Вам предоставлено на основании простого уведомления, которое Вы мне соизволите направить.
За сим, дорогой господин Бемрод, в надежде, что я полностью удовлетворил Вашу просьбу и сделал это наилучшим возможным образом, почту за честь называть себя Вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой.
Сэмюель Барлоу и Комп.Ливерпуль, 12 августа 1755 года».
Правда, за это время Вы успели выявить относительно Аристотеля столь важные заблуждения, что, пусть даже эта задержка привела бы меня к событиям еще более серьезным, чем уже имеющие место, я Вам простил бы от всей души за тот яркий свет, который Вы пролили на место его рождения, на год, когда он явился на свет, и на точные сроки обучения у Платона прославленного наставника Александра Македонского.[349]
Однако, согласитесь, дорогой мой Петрус, для меня большое счастье, что мой хозяин-медник не такой ученый, как Вы, а простой мастеровой, чеканящий или лудящий медь; ведь, если бы, вместо того чтобы чеканить или лудить медную утварь, он занялся бы, к примеру, решением простой проблемы – выяснением, откуда же родом Гомер,[350] – из Смирны[351] Хиоса,[352] Колофона, Саламина,[353] Родоса,[354] Аргоса[355] или Афин, пусть даже бы он поставил перед собой один вопрос вместо трех, которые Вы столь удачно решили, я подвергся бы большому риску провести в тюрьме самые прекрасные годы моей жизни!
И все же, разве не было бы полезней для прогресса человеческого разума, чтобы столь великий вопрос, уже три тысячи лет вызывающий споры среди главных городов Греции и среди крупнейших ученых Европы, был решен и чтобы ничтожный атом вроде меня, вместо письма, посланного Вам из уэрксуэртского прихода, отправил бы его и все последующие письма из ноттингемской долговой тюрьмы?!
Однако, так или иначе, дорогой мой Петрус, я не считаю себя менее обязанным Вам, ведь Вы могли бы не только отправить мне это письмо несколько позднее, чем Вы это сделали, но могли бы не отправить его вовсе.
Прочитав письмо, я подошел к г-ну и г-же Смит и ответил Дженни, вопрошавшей меня взглядом.
– Это письмо господина Сэмюеля Барлоу по делу, относительно которого я хочу выслушать твое мнение.
После этого, считая бесполезным оставаться дольше на дороге и задерживать два экипажа, я заплатил моему вознице, извлек из одноколки мою поклажу и подзорную трубу, перенес их в кабриолет г-на Смита, и мой возница отправился в Ноттингем.
Через три четверти часа мы въехали в Ашборн.
Быть может, я поступил бы более по-христиански, если бы проехал через Ашборн, спрятавшись в глубине экипажа моего тестя и не показываясь этим добрым селянам, но, как вам известно, дорогой мой Петрус, во мне сидит демон гордыни! По воле случая первый, кого я встретил из моих прихожан, оказался не кем иным, как тем человеком, который накануне доставил меня в долговую тюрьму. По словам г-на Смита, этот славный человек, вернувшись в Ашборн, выразил такое сочувствие моей беде, что я, не сумев воспротивиться желанию сообщить ему о моем освобождении, подозвал его, чтобы пожать ему руку; но он, узнав меня, вместо того чтобы подойти ко мне, стал заламывать руки, воздымать их к Небу и кричать:
– Господи Иисусе! Дети мои, это наш добрый пастор, господин Уильям Бемрод: Господь возвращает его нам!
Едва послышался этот крик, как открылась одна дверь, затем – две, а потом распахнулись все двери. Каждый спешил, каждый бежал ко мне – мужчины, женщины, дети, – и экипаж был тотчас окружен, остановлен, подвергнут натиску, подобно судну среди моря под напором волн.
Ехать дальше не было никакой возможности, дорогой мой Петрус; пришлось сделать остановку и выйти из экипажа.
И тут все руки потянулись ко мне, а из всех уст раздались крики:
– Ах, дорогой господин Бемрод! Ах, достойный господин Бемрод! Так это вы! Так это неправда, что вы сидели в тюрьме?
Последовала еще сотня других вопросов, и все это на столь различные лады, что бедная Дженни – а она, как вам известно, первоклассная музыкантша – стала плакать: по ее словам, в основном от радости, но отчасти, догадываюсь, из-за недостатка гармонии в этом вселенском концерте.
Через десяток минут слух о моем возвращении распространился по всей деревне и в домах остались только немощные и паралитики.
Я продвигался вперед посреди кортежа добрых людей и тоже немного плакал, хотя и прилагал усилия, чтобы сдержать слезы, а когда мы подошли поближе к церкви, я заметил моего преемника и его супругу, стоявших у двери пасторского дома. Наверное, они не знали, в чем причина всей этой суматохи, и вышли на улицу выяснить, что же случилось; однако, увидев меня, они поспешно вернулись в дом, и кто-то из них даже со стуком закрыл за собою дверь. Дай, Господи, чтобы это не было движением зависти или гнева! Кто знает, а вдруг благодаря хлопотам этого славного г-на Сэмюеля Барлоу не обернется ли добром то, что я считал неисправимым несчастьем, и не обещает ли Уэстон дней столь же прекрасных и столь же спокойных, как те, которые мы провели в Ашборне?..
Когда я дошел до площади, каждый, видя, что мы собираемся вернуться в Уэрксуэрт, где нас несомненно не ждали, поскольку г-н Смит с его супругой отправились к нам в Ноттингем, – каждый, повторяю, предложил нам разделить с ним его скромный ужин.
Мы колебались, ибо, приняв предложение одного, мы бы вызвали ревность у полусотни других, и тут неожиданно кто-то воскликнул:
– Сейчас как раз время ужинать; погода отличная; соберем всю еду и поужинаем все вместе на площади; каждый принесет то, что он приготовил для себя и, таким образом, из немногого сотворим многое.
Предложение было встречено общими криками ура.
В одно мгновение из таверны, где торговали пивом, вынесли дюжину столов и поставили их на площади в один ряд, затем к ним присоединили еще десятка два других.
Каждый принес что-то свое: хлеб, блюдо, пиво, стул, лампу или свечу, и через каких-нибудь десять минут три сотни людей устроились на этом импровизированном пиршестве, которое напомнило мне, если не говорить о преимуществе в разнообразии кушаний, знаменитые застолья с черной похлебкой, введенные в обычай, если не ошибаюсь, Ликургом.[356]