Страница:
– Э, нет, – возразил каменщик, – я ей приготовил фокус, которого она никак не ожидала.
– Что за фокус?
– Я попросил пастора из Нолтона[444] освятить воду, на которой я замесил известковый раствор, скрепляющий кирпичи…
И каменщик удалился, победительно вскинув голову, что говорило мне о его глубокой уверенности в действенности предпринятой им уловки.
Быть может, и вправду, мой друг, вера этого малообразованного человека заперла эту неприкаянную душу в ее могиле столь же надежно, как и крест, водруженный на могиле преподобным доктором Альбертом Матрониусом, магистром богословия.
Так или иначе, я остался один в пасторском доме, чего мне давно уже хотелось, хотя я и сам себе не признавался в этом желании; теперь я собирался беспрепятственно пуститься во всевозможные исследования, какие только придут мне на ум.
Однако, должен сказать, одиночество пришло ко мне в сопровождении страха. Одиночество неприятно человеку, и, если оно ему нравится, это означает, что он душевно болен или что сердце его пребывает в печали.
И особенно ужасно одиночество для человека, если его осаждают такие мрачные и загадочные вопросы, с которыми ничего не могут поделать ни здравый смысл, ни наука, ни человеческий разум.
Им приходится противостоять одной из тех неведомых сверхчеловеческих опасностей, которые множатся во мраке, и особенно в этом случае одиночество увеличивает вдвое фантастические размеры подобной опасности.
В таких обстоятельствах любое живое существо рядом становится поддержкой, будь это женщина, ребенок или собака; ведь сила призывает себе на помощь могущество значительно более действенное, чем она сама, – благочестие женщины, невинность ребенка или инстинкт животного.
Я же остался один, совершенно один; даже Фидель отправился в путь вместе с хозяйкой.
Так что мне не оставалось ничего иного, как черпать силы только в себе самом, находить поддержку только в собственном мужестве.
В конце концов, у меня нет большой уверенности в этом мужестве, о котором я говорю Вам, дорогой мой Петрус; мне никогда не представлялось случая всерьез проверить, храбрец я или трус. Вот это я и узнал бы перед лицом опасности, которую ищу, если только опасность не станет убегать от меня.
Только один-единственный раз в моей жизни я почувствовал, как в моей душе взревела негодующая ярость и презрительная ненависть; это случилось в тот день, когда г-н Стифф поднял руку на Дженни, чтобы учинить над ней насилие, а я вошел в комнату, услышав крик моей жены.
Но то была опасность обычная, бытовая, знакомая, если позволительно так сказать, одна из тех опасностей, какие встречаются в жизни на каждом шагу и перед которыми храброму человеку отступать нельзя.
Для того чтобы мужественно сразиться с такой опасностью, я имел в себе самом и в своем распоряжении все права гражданина, человека и супруга.
Любой, кого позвала бы на помощь женщина, которой что-то угрожало, поступил бы так же, как и я.
Но ничего подобного не было у меня сейчас, когда я собирался идти на поиски опасности, а я определенно решился на это.
То, что меня толкало на поиски этой опасности, было не чувством долга, а простым любопытством; если бы я ее встретил, будь то днем или ночью, я мог бы обратиться за помощью только к Господу Богу, ведь только Бог в небесных латах веры мог бы помочь мне одержать победу над призраком.
Итогом всех этих раздумий стало то, что, когда я возвратился домой и оказался один в этом старом разрушающемся пасторском доме, наедине с этим жутким преданием, ко мне пришло понимание того, что присутствия Дженни, сколь бы хрупким ни было это бедное создание, до сих пор хватало для того, чтобы разгонять дурные мысли.
Я испытывал чувство стойкого любопытства, но вместе с тем и неодолимого страха.
Поэтому в этот вечер я решил ничего не предпринимать, и, если не считать отсутствия Дженни, провести вечернее время точно так же, как проводил его накануне и в предыдущие дни, то есть читать или писать.
Правда, поскольку я весьма запаздывал с записями для Вас, дорогой мой Петрус, я отважился приняться за вторую часть моей хроники и решил ради этого лечь спать только после того, как составлю для Вас мой сегодняшний отчет.
Что я и предпринял; должен признаться: поскольку этот отчет относился к периоду моего приезда в Уэстон и первых моих разысканий относительно дамы в сером и поскольку в эти первые разыскания были включены два рассказа о появлениях призрака – о первом, перед соседкой, чтобы возвестить о рождении двух близнецов Бентерсов, и о втором – перед рудокопом, чтобы возвестить об убийстве Джона его братом Кларенсом, – мне следовало бороться со слабостью нашей бедной человеческой натуры, и я мог в первую же ночь узнать меру собственного мужества.
Не знаю, мой друг, возросло ли оно, что все же вероятно, но я знаю: в эту ночь оно было подвергнуто ужасному испытанию, и если мое мужество не совсем угасло, так это лишь благодаря тому, что случай или, точнее говоря, Провидение, не дало мне возможности испытать себя в борьбе.
Все шло хорошо до первого рассказа, но, когда в этом сумрачном одиночестве, в котором я чувствовал себя потерянным, в этом просторном зале, где лампа освещала только небольшой круг, все остальное оставляя в темноте, мне нужно было начать фантастическое повествование, мой лоб покрывался потом, а рука моя дрожала.
Казалось, сама тишина таила в себе угрозу.
Тем не менее я решил преодолеть этот первый приступ страха; я посмотрел направо, посмотрел налево, оглянулся назад.
Вокруг меня пространство огромной комнаты терялось в тревожной темноте. Мой разум ясно говорил мне: бояться нечего; но что может разум противопоставить таким страхам, какие овладели мною?
Я был весь погружен в атмосферу оцепенения и тайной дрожи.
Все-таки я превозмог себя и стал писать.
Но, когда я писал, капли пота текли по лбу, а мои взмокшие пальцы оставляли влажный след на бумаге.
Я закончил мое первое повествование – о том, что приключилось с соседкой.
Но в ту минуту, когда я приступил ко второму рассказу – о рудокопе – и когда моя дрожащая рука уже вывела первые буквы, лампа замигала и, казалось, что она вот-вот погаснет.
Тщетно пытался я оживить ее огонь, вытягивая фитиль повыше при помощи перочинного ножа, – масло иссякло, и лампа гореть уже больше не могла.
Я не знал, где найти другую лампу или свечу; впрочем, я все равно не отважился бы на поиски при слабом свете умирающего огонька.
Я непроизвольно встал и схватил лампу; я держал ее, крепко стискивая в руке; потрескивание, возвещавшее агонию огонька, все усиливалось по мере того, как слабел его свет.
Наконец, огонек вспыхнул столь же ярко, сколь и мгновенно; за секунду, которую длилось это свечение, мои глаза успели осмотреть все предметы, находившиеся в комнате, – мебель, утварь, картины; все эти предметы, показалось мне, были полны жизни и движения.
Затем лампа погасла, и я очутился в полнейшей темноте.
О, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что в это мгновение вместе со светом меня словно покинула жизнь; и на миг, когда холодный пот заструился по лбу, а между плеч пробежала дрожь, я едва не потерял сознание.
И как раз в эту минуту одна из струн фортепьяно лопнула с таким печальным звуком, что сердце мое болезненно сжалось.
У меня едва не вырвался крик ужаса, но я чувствовал, что звук моего голоса только бы усилил мой страх.
К тому же я несомненно уронил бы лампу, если бы мои стиснутые пальцы на сжимали ее, словно стальные тиски.
Более десяти минут я стоял неподвижно.
Наконец, поскольку вокруг меня ничто не шевельнулось и не послышалось ни единого звука, я, будучи не в силах долго стоять таким образом, решил добраться до своей комнаты.
То было важное решение.
Та же самая лестница, что вела в комнату Дженни, вела, как Вы помните, в комнату дамы в сером.
Решившись дойти до комнаты Дженни, я должен был, так сказать, пройти мимо призрака.
Замурованная дверь и предосторожность, состоявшая в том, что каменщик замесил известковый раствор на святой воде, предосторожность, казавшаяся ему в высшей степени надежной, мне представлялась крайне недостаточной.
Тут я вспомнил, что однажды у меня уже возникала мысль разломать эту стенку и посетить проклятую комнату.
Правда, тогда подобная мысль пришла мне в голову в совсем иной обстановке – среди бела дня и при солнечном свете.
Но теперь, ночью, во тьме, с погаснувшей лампой в руке, я задрожал от одного только воспоминания об этой мысли.
Теперь для меня, как я уже говорил, было бы огромным достижением добраться до своей комнаты.
И я предпринял эту рискованную одиссею.
Прежде чем дойти до двери своего рабочего кабинета, выходившей на лестничную площадку, я успел раз или два наткнуться на что-то из мебели.
И каждый раз я останавливался, чтобы шуму, мною же вызванному, дать время затихнуть, а взбудораженным нервам дать время успокоиться.
Добравшись до двери, я не решился ее открыть.
Мне мерещилось, что с другой ее стороны стоит и ждет меня дама в сером.
Наконец, собравшись с духом, я внезапно открыл дверь.
Коридор был пуст.
По нему наискось через окно струился лунный свет.
Не оборачиваясь, я потянул за собой дверь.
Я боялся, что кто-то будет меня преследовать, если я оставлю ее открытой. Кто или что это будет?.. Знал ли я это?.. Меня преследовал собственный страх!
По мере того как я приближался к первой лестничной площадке, я ступал все медленнее и медленнее; ведь, по мере того как я приближался к комнате, где жили мы с Дженни, я в то же время приближался к комнате дамы в сером.
На первой лестничной площадке я увидел тот же самый лунный свет, что и в коридоре.
Благодаря ему я мог бы осмотреть всю лестницу вплоть до третьего этажа, но так и не осмелился это сделать.
Дверь в комнату Дженни оказалась открытой; я вспомнил, что действительно сам ее не закрыл.
Я бросился в комнату и закрыл за собою дверь и на ключ и на задвижку. Слабое укрытие для человека, который не верил даже в надежность двери, заложенной кирпичами!
В комнате я немного пришел в себя; в этой комнате, которую я представлял себе сейчас лишь по памяти, не было ничего фантастического и сумрачного, что окрашивало всю остальную часть дома.
Я поставил лампу на комод, и тут мне пришла в голову мысль воспользоваться огнивом и зажечь свечу.
Мне было известно, где лежат на камине огниво, трут и спички.
Я был почти уверен, что при зажженной свече ужас, объявший меня, исчезнет.
Но, чтобы зажечь ее, пришлось бы ударить по кремню огнивом, а я боялся, что при мимолетном свете искр передо мной предстанет какое-то жуткое видение.
Нащупав камин и ощутив холод огнива и мягкость трута, я случайно сдвинул их.
При этом я уронил кремень.
О дорогой мой Петрус, страх – странное чувство!
Этот упавший кремень задел одну из самых чувствительных струн моей души, и удар его отозвался в самой глубине моей груди.
Я понял, что стал настоящим рабом ночи и ужаса, и возжелал только одного – добраться до постели, раздеться и уснуть.
И я достиг этого не без дрожи.
В ту минуту, когда я лег в постель, пробило полночь.
Натянув на голову простыни и одеяла, я с бьющимся сердцем насчитал еще одиннадцать ударов.
VI. Днем
VII. Горячка
– Что за фокус?
– Я попросил пастора из Нолтона[444] освятить воду, на которой я замесил известковый раствор, скрепляющий кирпичи…
И каменщик удалился, победительно вскинув голову, что говорило мне о его глубокой уверенности в действенности предпринятой им уловки.
Быть может, и вправду, мой друг, вера этого малообразованного человека заперла эту неприкаянную душу в ее могиле столь же надежно, как и крест, водруженный на могиле преподобным доктором Альбертом Матрониусом, магистром богословия.
Так или иначе, я остался один в пасторском доме, чего мне давно уже хотелось, хотя я и сам себе не признавался в этом желании; теперь я собирался беспрепятственно пуститься во всевозможные исследования, какие только придут мне на ум.
Однако, должен сказать, одиночество пришло ко мне в сопровождении страха. Одиночество неприятно человеку, и, если оно ему нравится, это означает, что он душевно болен или что сердце его пребывает в печали.
И особенно ужасно одиночество для человека, если его осаждают такие мрачные и загадочные вопросы, с которыми ничего не могут поделать ни здравый смысл, ни наука, ни человеческий разум.
Им приходится противостоять одной из тех неведомых сверхчеловеческих опасностей, которые множатся во мраке, и особенно в этом случае одиночество увеличивает вдвое фантастические размеры подобной опасности.
В таких обстоятельствах любое живое существо рядом становится поддержкой, будь это женщина, ребенок или собака; ведь сила призывает себе на помощь могущество значительно более действенное, чем она сама, – благочестие женщины, невинность ребенка или инстинкт животного.
Я же остался один, совершенно один; даже Фидель отправился в путь вместе с хозяйкой.
Так что мне не оставалось ничего иного, как черпать силы только в себе самом, находить поддержку только в собственном мужестве.
В конце концов, у меня нет большой уверенности в этом мужестве, о котором я говорю Вам, дорогой мой Петрус; мне никогда не представлялось случая всерьез проверить, храбрец я или трус. Вот это я и узнал бы перед лицом опасности, которую ищу, если только опасность не станет убегать от меня.
Только один-единственный раз в моей жизни я почувствовал, как в моей душе взревела негодующая ярость и презрительная ненависть; это случилось в тот день, когда г-н Стифф поднял руку на Дженни, чтобы учинить над ней насилие, а я вошел в комнату, услышав крик моей жены.
Но то была опасность обычная, бытовая, знакомая, если позволительно так сказать, одна из тех опасностей, какие встречаются в жизни на каждом шагу и перед которыми храброму человеку отступать нельзя.
Для того чтобы мужественно сразиться с такой опасностью, я имел в себе самом и в своем распоряжении все права гражданина, человека и супруга.
Любой, кого позвала бы на помощь женщина, которой что-то угрожало, поступил бы так же, как и я.
Но ничего подобного не было у меня сейчас, когда я собирался идти на поиски опасности, а я определенно решился на это.
То, что меня толкало на поиски этой опасности, было не чувством долга, а простым любопытством; если бы я ее встретил, будь то днем или ночью, я мог бы обратиться за помощью только к Господу Богу, ведь только Бог в небесных латах веры мог бы помочь мне одержать победу над призраком.
Итогом всех этих раздумий стало то, что, когда я возвратился домой и оказался один в этом старом разрушающемся пасторском доме, наедине с этим жутким преданием, ко мне пришло понимание того, что присутствия Дженни, сколь бы хрупким ни было это бедное создание, до сих пор хватало для того, чтобы разгонять дурные мысли.
Я испытывал чувство стойкого любопытства, но вместе с тем и неодолимого страха.
Поэтому в этот вечер я решил ничего не предпринимать, и, если не считать отсутствия Дженни, провести вечернее время точно так же, как проводил его накануне и в предыдущие дни, то есть читать или писать.
Правда, поскольку я весьма запаздывал с записями для Вас, дорогой мой Петрус, я отважился приняться за вторую часть моей хроники и решил ради этого лечь спать только после того, как составлю для Вас мой сегодняшний отчет.
Что я и предпринял; должен признаться: поскольку этот отчет относился к периоду моего приезда в Уэстон и первых моих разысканий относительно дамы в сером и поскольку в эти первые разыскания были включены два рассказа о появлениях призрака – о первом, перед соседкой, чтобы возвестить о рождении двух близнецов Бентерсов, и о втором – перед рудокопом, чтобы возвестить об убийстве Джона его братом Кларенсом, – мне следовало бороться со слабостью нашей бедной человеческой натуры, и я мог в первую же ночь узнать меру собственного мужества.
Не знаю, мой друг, возросло ли оно, что все же вероятно, но я знаю: в эту ночь оно было подвергнуто ужасному испытанию, и если мое мужество не совсем угасло, так это лишь благодаря тому, что случай или, точнее говоря, Провидение, не дало мне возможности испытать себя в борьбе.
Все шло хорошо до первого рассказа, но, когда в этом сумрачном одиночестве, в котором я чувствовал себя потерянным, в этом просторном зале, где лампа освещала только небольшой круг, все остальное оставляя в темноте, мне нужно было начать фантастическое повествование, мой лоб покрывался потом, а рука моя дрожала.
Казалось, сама тишина таила в себе угрозу.
Тем не менее я решил преодолеть этот первый приступ страха; я посмотрел направо, посмотрел налево, оглянулся назад.
Вокруг меня пространство огромной комнаты терялось в тревожной темноте. Мой разум ясно говорил мне: бояться нечего; но что может разум противопоставить таким страхам, какие овладели мною?
Я был весь погружен в атмосферу оцепенения и тайной дрожи.
Все-таки я превозмог себя и стал писать.
Но, когда я писал, капли пота текли по лбу, а мои взмокшие пальцы оставляли влажный след на бумаге.
Я закончил мое первое повествование – о том, что приключилось с соседкой.
Но в ту минуту, когда я приступил ко второму рассказу – о рудокопе – и когда моя дрожащая рука уже вывела первые буквы, лампа замигала и, казалось, что она вот-вот погаснет.
Тщетно пытался я оживить ее огонь, вытягивая фитиль повыше при помощи перочинного ножа, – масло иссякло, и лампа гореть уже больше не могла.
Я не знал, где найти другую лампу или свечу; впрочем, я все равно не отважился бы на поиски при слабом свете умирающего огонька.
Я непроизвольно встал и схватил лампу; я держал ее, крепко стискивая в руке; потрескивание, возвещавшее агонию огонька, все усиливалось по мере того, как слабел его свет.
Наконец, огонек вспыхнул столь же ярко, сколь и мгновенно; за секунду, которую длилось это свечение, мои глаза успели осмотреть все предметы, находившиеся в комнате, – мебель, утварь, картины; все эти предметы, показалось мне, были полны жизни и движения.
Затем лампа погасла, и я очутился в полнейшей темноте.
О, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что в это мгновение вместе со светом меня словно покинула жизнь; и на миг, когда холодный пот заструился по лбу, а между плеч пробежала дрожь, я едва не потерял сознание.
И как раз в эту минуту одна из струн фортепьяно лопнула с таким печальным звуком, что сердце мое болезненно сжалось.
У меня едва не вырвался крик ужаса, но я чувствовал, что звук моего голоса только бы усилил мой страх.
К тому же я несомненно уронил бы лампу, если бы мои стиснутые пальцы на сжимали ее, словно стальные тиски.
Более десяти минут я стоял неподвижно.
Наконец, поскольку вокруг меня ничто не шевельнулось и не послышалось ни единого звука, я, будучи не в силах долго стоять таким образом, решил добраться до своей комнаты.
То было важное решение.
Та же самая лестница, что вела в комнату Дженни, вела, как Вы помните, в комнату дамы в сером.
Решившись дойти до комнаты Дженни, я должен был, так сказать, пройти мимо призрака.
Замурованная дверь и предосторожность, состоявшая в том, что каменщик замесил известковый раствор на святой воде, предосторожность, казавшаяся ему в высшей степени надежной, мне представлялась крайне недостаточной.
Тут я вспомнил, что однажды у меня уже возникала мысль разломать эту стенку и посетить проклятую комнату.
Правда, тогда подобная мысль пришла мне в голову в совсем иной обстановке – среди бела дня и при солнечном свете.
Но теперь, ночью, во тьме, с погаснувшей лампой в руке, я задрожал от одного только воспоминания об этой мысли.
Теперь для меня, как я уже говорил, было бы огромным достижением добраться до своей комнаты.
И я предпринял эту рискованную одиссею.
Прежде чем дойти до двери своего рабочего кабинета, выходившей на лестничную площадку, я успел раз или два наткнуться на что-то из мебели.
И каждый раз я останавливался, чтобы шуму, мною же вызванному, дать время затихнуть, а взбудораженным нервам дать время успокоиться.
Добравшись до двери, я не решился ее открыть.
Мне мерещилось, что с другой ее стороны стоит и ждет меня дама в сером.
Наконец, собравшись с духом, я внезапно открыл дверь.
Коридор был пуст.
По нему наискось через окно струился лунный свет.
Не оборачиваясь, я потянул за собой дверь.
Я боялся, что кто-то будет меня преследовать, если я оставлю ее открытой. Кто или что это будет?.. Знал ли я это?.. Меня преследовал собственный страх!
По мере того как я приближался к первой лестничной площадке, я ступал все медленнее и медленнее; ведь, по мере того как я приближался к комнате, где жили мы с Дженни, я в то же время приближался к комнате дамы в сером.
На первой лестничной площадке я увидел тот же самый лунный свет, что и в коридоре.
Благодаря ему я мог бы осмотреть всю лестницу вплоть до третьего этажа, но так и не осмелился это сделать.
Дверь в комнату Дженни оказалась открытой; я вспомнил, что действительно сам ее не закрыл.
Я бросился в комнату и закрыл за собою дверь и на ключ и на задвижку. Слабое укрытие для человека, который не верил даже в надежность двери, заложенной кирпичами!
В комнате я немного пришел в себя; в этой комнате, которую я представлял себе сейчас лишь по памяти, не было ничего фантастического и сумрачного, что окрашивало всю остальную часть дома.
Я поставил лампу на комод, и тут мне пришла в голову мысль воспользоваться огнивом и зажечь свечу.
Мне было известно, где лежат на камине огниво, трут и спички.
Я был почти уверен, что при зажженной свече ужас, объявший меня, исчезнет.
Но, чтобы зажечь ее, пришлось бы ударить по кремню огнивом, а я боялся, что при мимолетном свете искр передо мной предстанет какое-то жуткое видение.
Нащупав камин и ощутив холод огнива и мягкость трута, я случайно сдвинул их.
При этом я уронил кремень.
О дорогой мой Петрус, страх – странное чувство!
Этот упавший кремень задел одну из самых чувствительных струн моей души, и удар его отозвался в самой глубине моей груди.
Я понял, что стал настоящим рабом ночи и ужаса, и возжелал только одного – добраться до постели, раздеться и уснуть.
И я достиг этого не без дрожи.
В ту минуту, когда я лег в постель, пробило полночь.
Натянув на голову простыни и одеяла, я с бьющимся сердцем насчитал еще одиннадцать ударов.
VI. Днем
С рассветом галлюцинации возобновились.
Проснувшись, я тотчас вскочил с кровати, открыл ставни и впустил в комнату веселый солнечный луч.
Этот чудный золотистый свет, побудивший танцевать целую толпу радостных пылинок, прогнал все мои ночные видения.
– О ласковый солнечный свет! Теплое дыхание Господа! Живое пламя, дарованное его божественным взглядом! Еще никогда ты не был более желанным гостем для смертного, как для меня в это утро, сменившее жуткую ночь!
Так скажите же мне, дорогой мой Петрус, великий мой философ, почему же наша душа, эта бессмертная дочь Господа Бога, во тьме воспринимает свои ощущения совсем иначе, нежели при свете дня?
Мне показалось, что все мои ночные волнения были мрачным сновидением, каким-то мерзким кошмаром; я мог бы усомниться, что все мною пережитое я испытал в состоянии бодрствования, если бы не увидел на полу кремень, который я смахнул с камина, а на комоде – погаснувшую лампу.
Выйдя из комнаты, я смело взглянул на самый верх лестницы.
Я заметил шов, обозначавший новую кладку, посредством которой дверь проклятой комнаты стало невозможно открыть.
Накануне я прошел мимо нее, опустив голову.
Я только пожал плечами при воспоминании о собственном страхе; мне хотелось бы стать перед зеркалом, чтобы по выражению своего лица определить всю меру презрения, какое я испытывал по отношению к самому себе!
Я спускался по лестнице и не мог сдержать улыбку, слушая поскрипывание ступенек, столь напугавшее меня минувшим вечером.
Затем я вошел в свой кабинет.
Здесь следы моих страхов были еще более заметны, чем в остальных местах.
Один из стульев, на который я наткнулся по дороге к двери, лежал опрокинутым; но что выдавало мое душевное состояние совсем иным образом, так это письмо, которое я писал Вам, дорогой мой Петрус, и которое прервал в начале второго рассказа: его дрожащие буквы и пятна пота на бумаге говорили о том, под властью какого глубокого ужаса я пребывал, выводя последние строки.
В какой-то миг у меня возникло диктуемое гордыней искушение разорвать последние две страницы и переписать их, не упоминая ни словом о моих глупых страхах, но Вы просили меня писать Вам правду, дорогой мой Петрус, – я Вам ее обещал, я Вам ее должен и я Вам ее даю.
Уж если обещаешь правду, она становится долгом не менее священным, чем любой другой долг.
Только позвольте мне сделать одно замечание.
В том большом труде о человечестве, который Вы сочиняете, нет смысла писать так: «Вот что в таком-то случае сделал или вот что в таких-то обстоятельствах испытал пастор господин Уильям Бемрод»; лучше пишите, не упоминая моего имени: «В таких-то обстоятельствах, в таком-то случае вот что испытал или сделал человек, на правдивость которого я вполне могу полагаться».
Мое имя ничуть не увеличило бы значимости фактов, и, если бы оно стало известным, могло бы породить предубеждение в умах псевдофилософов или псевдоверующих, с какими я встречаюсь повсеместно.
Так что я решил все оставить status quo.[445]
Но, чтобы доказать Вам, насколько я отошел от этих глупых страхов и как мало влияют они теперь на меня, я снова сел за свой письменный стол, чтобы продолжить рассказ на той же странице и на том же слове, на котором его прервал.
По различию в почерках Вы можете судить об изменении моего душевного состояния, и, надеюсь, Вы по справедливости оцените, что почерк последней записи настолько же твердый, настолько почерк предыдущей записи – дрожащий.
После завтрака, приготовленного служанкой и не шедшего ни в какое сравнение с завтраком, который мне обычно готовила Дженни, но тем не менее жадно мною поглощенного, ибо ночные треволнения обострили мой аппетит, я решил внимательно осмотреть пасторский сад, чего еще не успел сделать к этому времени.
Но сначала я нанес визит нашей соседке, которая первой увидела даму в сером; затем, сославшись на желание измерить ширину ее сада, чтобы сопоставить его с моим, я вошел в ее сад и добрался до куртины, где и было в свое время развешано белье, которое снимала эта славная женщина, когда перед ней появилась дама в сером.
Дойдя до этого места, я остановился и решительно прг смотрел в сторону двери пасторского дома, откуда вышла дама в сером.
Дверь оставалась закрытой.
Я подождал минут пять.
Но тщетно: похоже, дама в сером боялась света еще больше, чем я боялся темноты.
Я только улыбнулся всем моим детским страхам.
Затем, вновь пройдя мимо дома соседки и ничего не сказав ей о том, что же заинтересовало меня в ее саду, я вернулся в деревню, обогнул пасторский дом и пошел по тропинке, ведущей к горе, той самой, где с призраком встретился рудокоп.
Я уже раз десять просил, чтобы мне показали то место, где он остановился.
Теперь там остановился и я.
Чем дальше я продвигался в своих поисках, тем больше крепла во мне уверенность в себе.
Ведь жаркое солнце низвергало с неба каскады огня; ведь в кустах пели и порхали птицы; ведь в высоких травах стрекотали кузнечики; ведь вся пирующая природа была полна жизни, и сердце ее билось в стихиях, в животных и в людях.
Не удивительно поэтому, что и меня переполняла жизнь, что мое сердце, эта частица вселенского сердца, так радостно билось в груди! Я себя чувствовал теперь столь же сильным и столь же неустрашимым, сколь слабым и робким был ночью.
Я не довольствовался тем, что ждал даму в сером; я бросал ей вызов взглядом; я привлекал ее жестами, я призывал ее голосом.
Несмотря на то что было одиннадцать утра, то есть не время для ее появления, я все же надеялся, что она отступит от своих привычек и явится мне.
Если бы она допустила подобную неосторожность, то могла бы рассчитывать на достойный прием!
Пока я так стоял в позе заклинателя духов, мне померещилось, что неподвижная дверь чуть-чуть сдвинулась; однако зрение меня не обмануло: дверь медленно повернулась на петельных крюках и приоткрылась.
Неужели дама в сером услышала мой голос? Неужели она сейчас предстанет передо мной? Неужели я столкнусь с нею лицом к лицу?
Так или иначе, хотя сердце мое неистово колотилось в груди, я сделал шаг по направлению к двери.
И женщина появилась… Но, простите, я Вас разочарую, дорогой мой Петрус: то была вовсе не дама в сером, пришедшая возвестить замершей в испуге деревне какое-то новое несчастье.
То была моя служанка, вышедшая нарвать в саду овощей для моего обеда.
Это не помешало мне воспользоваться ее присутствием.
– Мэри! – твердым голосом окликнул я ее.
Она услышала меня, подняла голову и поискала меня взглядом.
А заметив меня, произнесла:
– Ах, это вы, сударь! Что же вы здесь делаете?
– Пусть вас, бедняжка, не беспокоит то, чем я занимаюсь, – гордо ответил я, – если бы я и сказал вам это, вы бы все равно не поняли… Я заклинаю таинственные силы ночи и ада. Подойдите ко мне!
Она посмотрела на меня с удивлением: я с ней говорил в приказном тоне, чего она еще ни разу от меня не слышала.
Служанка направилась ко мне и, чтобы побыстрее исполнить мое приказание, срезала путь, пойдя наискось.
– Нет, – остановил я ее, протянув руку, – нет, не так… Идите по средней дорожке, идите степенно, неспешно; представьте, что вы скорее скользите, чем шагаете; пройдите передо мной, подавая мне знак рукой, а затем сядьте на каменной скамье в тени эбенового дерева…
– О! – рассмеялась служанка. – Вы, сударь, наверняка насмехаетесь надо мною!
– Мэри, делайте то, что я вам говорю! – повелительным тоном приказал я.
– Но, сударь, я никогда не осмелюсь.
– Почему же?
– Да потому что тень этого эбенового дерева проклята, потому что на этой-то каменной скамье и сидела дама в сером…
В ответ я сделал презрительный жест и спросил:
– Так вы что, боитесь?
– Да, конечно, я боюсь.
– Боитесь!.. А я разве не здесь? А я разве не мужчина, готовый защитить вас одновременно при помощи средств мирских и духовных, ибо я не только мужчина, но еще и священник?!
– Ну, уж если вы скажете мне, что бояться нечего…
– Я говорю вам это…
– В таком случае я готова сделать то, что вы велите.
– Прекрасно… Идите же по средней дорожке. Она пошла.
– Ступайте мягче… Слишком уж очевидно, что вы человеческое существо… Не шагайте, а как бы скользите!
– Проклятье! А ведь разве легко скользить? Было бы дело зимой, на льду, я бы и слова не сказала!
– В таком случае просто идите тише, еще тише… проходя передо мной, сделайте жест… да… Этим жестом запретите мне следовать за вами… Хорошо. Ах, так ты запрещаешь мне идти за тобой, исчадие ада! – вскричал я. – Сейчас увидишь, как я тебе повинуюсь!
И я приготовился перепрыгнуть через изгородь.
– Ах, сударь, – воскликнула Мэри, – поберегитесь, вы же порвете свои штаны!
– Замолчи, демон! – ответил я ей. – И следуй своей дорогой… Сейчас ты увидишь, что я сделаю в ответ на твои угрозы.
И правда, рискуя сделать то, что мне было предсказано, я перебрался через изгородь и, так же как поступил рудокоп в ночь между праздниками святой Гертруды и святого Михаила, устремился по следам дамы в сером.
Я говорю «дамы в сером», ибо в конце концов настолько вошел в роль, что, если бы Мэри сделала малейший угрожающий жест или произнесла недоброе слово, я набросился бы на нее и задушил!
Но, к счастью, она из осторожности ничего не добавила к роли, которую я ей предназначил; она степенно направилась к гранитной скамье в тени эбенового дерева.
Усевшись на нее, служанка спросила:
– Ну, все так, как вы хотели, сударь?
– Да, так, фантастическое существо, – откликнулся я. – Вот так ты и пугаешь других; но уж меня-то ты не запугаешь! Я тебя не боюсь! Я тебя ни во что не ставлю! Я бросаю тебе вызов! Я тебя презираю!.. Приказываю тебе: сгинь!
– Э, сударь, – отозвалась Мэри, – мне ничего другого и не надо; в этом скверном месте так влажно, что, посидев здесь минут десять, можно запросто подхватить насморк!
И Мэри решила вернуться в дом самой короткой дорогой, но я сделал рукой столь повелительный жест, что она описала дугу; я же провожал ее взглядом, вращаясь вокруг своей оси, словно стрелка компаса, и ни на минуту не отрывая от нее взгляда.
Я оставался в той же позе, с той же повелительностью в жесте и с той же самой угрозой в глазах до тех пор, пока Мэри, набрав овощей и с удивлением взглянув на меня в последний раз, не исчезла за дверью.
– А теперь, – воскликнул я, – приходи, дама в сером, вот как я тебя презираю!
Затем я в свою очередь сел на гранитную скамью в тени эбенового дерева и пробормотал:
– Бедняжка! Она боялась!
Проснувшись, я тотчас вскочил с кровати, открыл ставни и впустил в комнату веселый солнечный луч.
Этот чудный золотистый свет, побудивший танцевать целую толпу радостных пылинок, прогнал все мои ночные видения.
– О ласковый солнечный свет! Теплое дыхание Господа! Живое пламя, дарованное его божественным взглядом! Еще никогда ты не был более желанным гостем для смертного, как для меня в это утро, сменившее жуткую ночь!
Так скажите же мне, дорогой мой Петрус, великий мой философ, почему же наша душа, эта бессмертная дочь Господа Бога, во тьме воспринимает свои ощущения совсем иначе, нежели при свете дня?
Мне показалось, что все мои ночные волнения были мрачным сновидением, каким-то мерзким кошмаром; я мог бы усомниться, что все мною пережитое я испытал в состоянии бодрствования, если бы не увидел на полу кремень, который я смахнул с камина, а на комоде – погаснувшую лампу.
Выйдя из комнаты, я смело взглянул на самый верх лестницы.
Я заметил шов, обозначавший новую кладку, посредством которой дверь проклятой комнаты стало невозможно открыть.
Накануне я прошел мимо нее, опустив голову.
Я только пожал плечами при воспоминании о собственном страхе; мне хотелось бы стать перед зеркалом, чтобы по выражению своего лица определить всю меру презрения, какое я испытывал по отношению к самому себе!
Я спускался по лестнице и не мог сдержать улыбку, слушая поскрипывание ступенек, столь напугавшее меня минувшим вечером.
Затем я вошел в свой кабинет.
Здесь следы моих страхов были еще более заметны, чем в остальных местах.
Один из стульев, на который я наткнулся по дороге к двери, лежал опрокинутым; но что выдавало мое душевное состояние совсем иным образом, так это письмо, которое я писал Вам, дорогой мой Петрус, и которое прервал в начале второго рассказа: его дрожащие буквы и пятна пота на бумаге говорили о том, под властью какого глубокого ужаса я пребывал, выводя последние строки.
В какой-то миг у меня возникло диктуемое гордыней искушение разорвать последние две страницы и переписать их, не упоминая ни словом о моих глупых страхах, но Вы просили меня писать Вам правду, дорогой мой Петрус, – я Вам ее обещал, я Вам ее должен и я Вам ее даю.
Уж если обещаешь правду, она становится долгом не менее священным, чем любой другой долг.
Только позвольте мне сделать одно замечание.
В том большом труде о человечестве, который Вы сочиняете, нет смысла писать так: «Вот что в таком-то случае сделал или вот что в таких-то обстоятельствах испытал пастор господин Уильям Бемрод»; лучше пишите, не упоминая моего имени: «В таких-то обстоятельствах, в таком-то случае вот что испытал или сделал человек, на правдивость которого я вполне могу полагаться».
Мое имя ничуть не увеличило бы значимости фактов, и, если бы оно стало известным, могло бы породить предубеждение в умах псевдофилософов или псевдоверующих, с какими я встречаюсь повсеместно.
Так что я решил все оставить status quo.[445]
Но, чтобы доказать Вам, насколько я отошел от этих глупых страхов и как мало влияют они теперь на меня, я снова сел за свой письменный стол, чтобы продолжить рассказ на той же странице и на том же слове, на котором его прервал.
По различию в почерках Вы можете судить об изменении моего душевного состояния, и, надеюсь, Вы по справедливости оцените, что почерк последней записи настолько же твердый, настолько почерк предыдущей записи – дрожащий.
После завтрака, приготовленного служанкой и не шедшего ни в какое сравнение с завтраком, который мне обычно готовила Дженни, но тем не менее жадно мною поглощенного, ибо ночные треволнения обострили мой аппетит, я решил внимательно осмотреть пасторский сад, чего еще не успел сделать к этому времени.
Но сначала я нанес визит нашей соседке, которая первой увидела даму в сером; затем, сославшись на желание измерить ширину ее сада, чтобы сопоставить его с моим, я вошел в ее сад и добрался до куртины, где и было в свое время развешано белье, которое снимала эта славная женщина, когда перед ней появилась дама в сером.
Дойдя до этого места, я остановился и решительно прг смотрел в сторону двери пасторского дома, откуда вышла дама в сером.
Дверь оставалась закрытой.
Я подождал минут пять.
Но тщетно: похоже, дама в сером боялась света еще больше, чем я боялся темноты.
Я только улыбнулся всем моим детским страхам.
Затем, вновь пройдя мимо дома соседки и ничего не сказав ей о том, что же заинтересовало меня в ее саду, я вернулся в деревню, обогнул пасторский дом и пошел по тропинке, ведущей к горе, той самой, где с призраком встретился рудокоп.
Я уже раз десять просил, чтобы мне показали то место, где он остановился.
Теперь там остановился и я.
Чем дальше я продвигался в своих поисках, тем больше крепла во мне уверенность в себе.
Ведь жаркое солнце низвергало с неба каскады огня; ведь в кустах пели и порхали птицы; ведь в высоких травах стрекотали кузнечики; ведь вся пирующая природа была полна жизни, и сердце ее билось в стихиях, в животных и в людях.
Не удивительно поэтому, что и меня переполняла жизнь, что мое сердце, эта частица вселенского сердца, так радостно билось в груди! Я себя чувствовал теперь столь же сильным и столь же неустрашимым, сколь слабым и робким был ночью.
Я не довольствовался тем, что ждал даму в сером; я бросал ей вызов взглядом; я привлекал ее жестами, я призывал ее голосом.
Несмотря на то что было одиннадцать утра, то есть не время для ее появления, я все же надеялся, что она отступит от своих привычек и явится мне.
Если бы она допустила подобную неосторожность, то могла бы рассчитывать на достойный прием!
Пока я так стоял в позе заклинателя духов, мне померещилось, что неподвижная дверь чуть-чуть сдвинулась; однако зрение меня не обмануло: дверь медленно повернулась на петельных крюках и приоткрылась.
Неужели дама в сером услышала мой голос? Неужели она сейчас предстанет передо мной? Неужели я столкнусь с нею лицом к лицу?
Так или иначе, хотя сердце мое неистово колотилось в груди, я сделал шаг по направлению к двери.
И женщина появилась… Но, простите, я Вас разочарую, дорогой мой Петрус: то была вовсе не дама в сером, пришедшая возвестить замершей в испуге деревне какое-то новое несчастье.
То была моя служанка, вышедшая нарвать в саду овощей для моего обеда.
Это не помешало мне воспользоваться ее присутствием.
– Мэри! – твердым голосом окликнул я ее.
Она услышала меня, подняла голову и поискала меня взглядом.
А заметив меня, произнесла:
– Ах, это вы, сударь! Что же вы здесь делаете?
– Пусть вас, бедняжка, не беспокоит то, чем я занимаюсь, – гордо ответил я, – если бы я и сказал вам это, вы бы все равно не поняли… Я заклинаю таинственные силы ночи и ада. Подойдите ко мне!
Она посмотрела на меня с удивлением: я с ней говорил в приказном тоне, чего она еще ни разу от меня не слышала.
Служанка направилась ко мне и, чтобы побыстрее исполнить мое приказание, срезала путь, пойдя наискось.
– Нет, – остановил я ее, протянув руку, – нет, не так… Идите по средней дорожке, идите степенно, неспешно; представьте, что вы скорее скользите, чем шагаете; пройдите передо мной, подавая мне знак рукой, а затем сядьте на каменной скамье в тени эбенового дерева…
– О! – рассмеялась служанка. – Вы, сударь, наверняка насмехаетесь надо мною!
– Мэри, делайте то, что я вам говорю! – повелительным тоном приказал я.
– Но, сударь, я никогда не осмелюсь.
– Почему же?
– Да потому что тень этого эбенового дерева проклята, потому что на этой-то каменной скамье и сидела дама в сером…
В ответ я сделал презрительный жест и спросил:
– Так вы что, боитесь?
– Да, конечно, я боюсь.
– Боитесь!.. А я разве не здесь? А я разве не мужчина, готовый защитить вас одновременно при помощи средств мирских и духовных, ибо я не только мужчина, но еще и священник?!
– Ну, уж если вы скажете мне, что бояться нечего…
– Я говорю вам это…
– В таком случае я готова сделать то, что вы велите.
– Прекрасно… Идите же по средней дорожке. Она пошла.
– Ступайте мягче… Слишком уж очевидно, что вы человеческое существо… Не шагайте, а как бы скользите!
– Проклятье! А ведь разве легко скользить? Было бы дело зимой, на льду, я бы и слова не сказала!
– В таком случае просто идите тише, еще тише… проходя передо мной, сделайте жест… да… Этим жестом запретите мне следовать за вами… Хорошо. Ах, так ты запрещаешь мне идти за тобой, исчадие ада! – вскричал я. – Сейчас увидишь, как я тебе повинуюсь!
И я приготовился перепрыгнуть через изгородь.
– Ах, сударь, – воскликнула Мэри, – поберегитесь, вы же порвете свои штаны!
– Замолчи, демон! – ответил я ей. – И следуй своей дорогой… Сейчас ты увидишь, что я сделаю в ответ на твои угрозы.
И правда, рискуя сделать то, что мне было предсказано, я перебрался через изгородь и, так же как поступил рудокоп в ночь между праздниками святой Гертруды и святого Михаила, устремился по следам дамы в сером.
Я говорю «дамы в сером», ибо в конце концов настолько вошел в роль, что, если бы Мэри сделала малейший угрожающий жест или произнесла недоброе слово, я набросился бы на нее и задушил!
Но, к счастью, она из осторожности ничего не добавила к роли, которую я ей предназначил; она степенно направилась к гранитной скамье в тени эбенового дерева.
Усевшись на нее, служанка спросила:
– Ну, все так, как вы хотели, сударь?
– Да, так, фантастическое существо, – откликнулся я. – Вот так ты и пугаешь других; но уж меня-то ты не запугаешь! Я тебя не боюсь! Я тебя ни во что не ставлю! Я бросаю тебе вызов! Я тебя презираю!.. Приказываю тебе: сгинь!
– Э, сударь, – отозвалась Мэри, – мне ничего другого и не надо; в этом скверном месте так влажно, что, посидев здесь минут десять, можно запросто подхватить насморк!
И Мэри решила вернуться в дом самой короткой дорогой, но я сделал рукой столь повелительный жест, что она описала дугу; я же провожал ее взглядом, вращаясь вокруг своей оси, словно стрелка компаса, и ни на минуту не отрывая от нее взгляда.
Я оставался в той же позе, с той же повелительностью в жесте и с той же самой угрозой в глазах до тех пор, пока Мэри, набрав овощей и с удивлением взглянув на меня в последний раз, не исчезла за дверью.
– А теперь, – воскликнул я, – приходи, дама в сером, вот как я тебя презираю!
Затем я в свою очередь сел на гранитную скамью в тени эбенового дерева и пробормотал:
– Бедняжка! Она боялась!
VII. Горячка
Вы, дорогой мой Петрус, прекрасно понимаете, что до такой степени отваги я дошел не без влияния крайнего своего возбуждения.
В таком состоянии я и набросал план действий.
А заключался он в следующем: каменщик должен был разрушить возведенную им же стену, слесарь – открыть запертую дверь, а я после этого – посетить комнату дамы в сером.
Если хоть какие-нибудь свидетельства существования призрака имелись, найти их можно было только в этой комнате.
Если, вопреки моим ожиданиям, я не обнаружу там ни одного такого свидетельства, результаты моих действий – разрушенная стена, открытая дверь и посещение проклятой комнаты, – по крайней мере покажут даме в сером, как мало я с нею считаюсь: ведь я не побоялся взломать дверь и посетить ее жилище.
После подобного вызова, увидев, с кем она имеет дело, дама в сером вряд ли осмелится даже коснуться меня.
Тем временем я возвратился в пасторский дом, ибо, как заметила Мэри, сидеть на каменной скамье в самом деле было холодно, и я стал зябнуть.
Я вознамерился, как говорят испанцы, взять быка за рога.
А потому я поднялся прямо на третий этаж и, признаюсь, после секундного колебания нанес удар кулаком в место, где относительно новая кирпичная кладка граничила со старой, – такой удар вполне мог заменить по силе удар древнего тарана по воротам осажденной крепости.
Стена отозвалась глухим звуком.
Наверное, она была толщиной в два кирпича.
Конечно же, для разрушения такой стены мне понадобилась бы кирка моего приятеля-рудокопа.
Впрочем, в мои намерения не входило ломать стену самому и в ту же минуту.
Стоя напротив заложенной двери, я пришел к выводу, что дело это надо хорошо обдумать.
Должен сказать Вам, дорогой мой Петрус, что даже в полдень лестничная площадка, куда выходит дверь проклятой комнаты, освещена слабо, ибо сюда доходит свет только из окна над площадкой второго этажа.
Поскольку затянувшееся топтание на этом месте могло досадным образом повлиять на мою решимость, которую мне надо было сохранить, я тут же поспешил распахнуть двери чердака и бельевой.
Из обеих дверей, будто из двух широко открытых глаз, на лестничную площадку хлынули потоки света.
Я поочередно зашел в каждое из двух помещений, примыкающих к комнате дамы в сером.
У меня все еще была надежда отыскать вход, соединяющий их с загадочной комнатой.
Основательное обследование стен убедило меня в том, что такого входа не существовало.
Во время этого обследования мне становилось все холоднее и холоднее; вскоре я уже не мог скрывать от самого себя, что ко мне подкралась какая-то необычная болезнь.
Я спустился к себе и, несмотря на то что лето было в разгаре, затопил камин; сев в большое кресло, я придвинул его как можно ближе к огню и завернулся в толстый зимний халат, но мне никак не удавалось согреться.
Вечером недомогание усилилось; то ли по слабости духа, то ли по слабости плоти, ночь я встретил в тревоге.
Ужасы минувшей ночи и дневной прилив отваги завязали в моем сознании странную битву.
Я чувствовал, как мною овладевает лихорадка, вместе с нею приходит бред, а вместе с бредом появляются призрачные видения, обступая мою постель.
В таком состоянии я и набросал план действий.
А заключался он в следующем: каменщик должен был разрушить возведенную им же стену, слесарь – открыть запертую дверь, а я после этого – посетить комнату дамы в сером.
Если хоть какие-нибудь свидетельства существования призрака имелись, найти их можно было только в этой комнате.
Если, вопреки моим ожиданиям, я не обнаружу там ни одного такого свидетельства, результаты моих действий – разрушенная стена, открытая дверь и посещение проклятой комнаты, – по крайней мере покажут даме в сером, как мало я с нею считаюсь: ведь я не побоялся взломать дверь и посетить ее жилище.
После подобного вызова, увидев, с кем она имеет дело, дама в сером вряд ли осмелится даже коснуться меня.
Тем временем я возвратился в пасторский дом, ибо, как заметила Мэри, сидеть на каменной скамье в самом деле было холодно, и я стал зябнуть.
Я вознамерился, как говорят испанцы, взять быка за рога.
А потому я поднялся прямо на третий этаж и, признаюсь, после секундного колебания нанес удар кулаком в место, где относительно новая кирпичная кладка граничила со старой, – такой удар вполне мог заменить по силе удар древнего тарана по воротам осажденной крепости.
Стена отозвалась глухим звуком.
Наверное, она была толщиной в два кирпича.
Конечно же, для разрушения такой стены мне понадобилась бы кирка моего приятеля-рудокопа.
Впрочем, в мои намерения не входило ломать стену самому и в ту же минуту.
Стоя напротив заложенной двери, я пришел к выводу, что дело это надо хорошо обдумать.
Должен сказать Вам, дорогой мой Петрус, что даже в полдень лестничная площадка, куда выходит дверь проклятой комнаты, освещена слабо, ибо сюда доходит свет только из окна над площадкой второго этажа.
Поскольку затянувшееся топтание на этом месте могло досадным образом повлиять на мою решимость, которую мне надо было сохранить, я тут же поспешил распахнуть двери чердака и бельевой.
Из обеих дверей, будто из двух широко открытых глаз, на лестничную площадку хлынули потоки света.
Я поочередно зашел в каждое из двух помещений, примыкающих к комнате дамы в сером.
У меня все еще была надежда отыскать вход, соединяющий их с загадочной комнатой.
Основательное обследование стен убедило меня в том, что такого входа не существовало.
Во время этого обследования мне становилось все холоднее и холоднее; вскоре я уже не мог скрывать от самого себя, что ко мне подкралась какая-то необычная болезнь.
Я спустился к себе и, несмотря на то что лето было в разгаре, затопил камин; сев в большое кресло, я придвинул его как можно ближе к огню и завернулся в толстый зимний халат, но мне никак не удавалось согреться.
Вечером недомогание усилилось; то ли по слабости духа, то ли по слабости плоти, ночь я встретил в тревоге.
Ужасы минувшей ночи и дневной прилив отваги завязали в моем сознании странную битву.
Я чувствовал, как мною овладевает лихорадка, вместе с нею приходит бред, а вместе с бредом появляются призрачные видения, обступая мою постель.