Страница:
Дело в том, что на протяжении двадцати лет Холланд-Хаус служил местом сбора всех главарей партии вигов, вождем которой был знаменитый Фокс.
Здесь, в огромной галерее длиной в сто пятьдесят футов, собирались все те, кто в целях всеобщей свободы хотел мира; больше, чем мира, – согласия между Англией и Францией; здесь пытались снова связать то, что с неумолимым ожесточением ненависти разрубил Питт.[677]
И кто же были эти починщики, истощавшие подобной работой свои силы?
Это герцог Бедфорд,[678] лорд Ленсдаун,[679] лорд Брум,[680] Уитбред,[681] Эллиот,[682] Уиндем;[683] затем продолжившие более удачно под началом племянника дело, начатое дядей: Джеймс Макинтош,[684] Терни,[685] лорд Грей,[686] лорд Джон Рассел,[687] лорд Пальмерстон,[688] лорд Годрич,[689] и лорды Мельбурн[690] Гренвилл,[691] Кленрикард,[692] Окленд;[693] все это ничуть не помешало в 1805 или 1806 году Георгу III,[694] и принцу-регенту[695] ставшему позднее Георгом IV, принять участие в празднестве в Холланд-Хаусе, празднестве, память о котором хранят стоящие в зале, где оно происходило, мраморные бюсты отца и сына.
Ведь Холланд-Хаус, помимо прочего, еще и настоящий музей: статуи и картины видишь повсюду – на лестницах, в галереях, в комнатах.
Леди Холланд показала мне статуи и картины; затем она подвела меня к маленькой гуаши.
– Надо же! – воскликнул я. – Робеспьер![696]
Она перевернула портрет.
На его обороте Фокс собственноручно начертал:
«Посредственный! Жестокий! Малодушный!»
Я воспроизвожу мнение Фокса, не оспаривая его; в конце концов, оно близко к мнению Мишле.[697]
Тридцать часов занимают в жизни немного места; сколько же таких отрезков времени улетают один за другим и забываются!
Но получается так, что я мог бы рассказать во всех подробностях о тех тридцати часах, которые я провел в Холланд-Хаусе, и из которых ни один, даже из числа ночных, не стерся в моей памяти!
Дело в том, что, лежа в постели, в которой спал Байрон, я в эти часы читал «Мемуары Байрона», доныне сохранившие свой интерес, хотя они и испорчены чувствительностью Томаса Мура![698]
Это чтение несколько изменило планы моего отъезда; не потому, что я хотел докучать моим именитым хозяевам дольше, чем я им уже сообщил; нет, я принял решение совершить паломничество к могиле автора «Дон Жуана».[699] и «Чайльд Гарольда»[700]
Нет ничего более легкого: за три часа доезжаешь из Лондона до Ноттингема и за три четверти часа – из Ноттингема до Ньюстедского аббатства.[701]
На следующий день я сообщил эту новость лорду Холланду, который одобрил мое решение и дал совет доехать до Ливерпуля,[702] так как мне все равно предстояло проделать три четверти пути до этого города.
В моей натуре есть нечто роднящее меня с бумажными змеями – их трудно запустить, но если уж они оказались в воздухе, то поднимаются настолько высоко, насколько им отпускают бечевку.
Я поднялся с места, мне отпустили бечевку, и только Господу было ведомо, где я остановлюсь.
Из Ньюстедского аббатства я был вполне способен отправиться в Ливерпуль, из Ливерпуля – в Ирландию, а из Ирландии, ей-Богу, быть может, на Шпицберген,[703] как Баренц,[704] или на мыс Норд,[705] как Биар![706]
Но, поскольку я прибыл в Лондон с единственной целью присутствовать на похоронах Луи Филиппа, я не располагал суммой, достаточной для кругосветного путешествия, и лорд Холланд, поощрявший меня к экскурсиям, выразил желание дать мне кредитные письма к господам Джеймсу Барлоу и компании, ливерпульским банкирам.
Вечером я покинул Холланд-Хаус, сожалея, что был довольно холоден в выражении признательности моим благородным хозяевам, и отправился в Ноттингем, дав себе слово как можно горячее поблагодарить их при первом же случае.
Такой случай представился мне только через два с половиной года: это ошибка случая, но не ошибка моего сердца.
III. Ньюстедское аббатство
Здесь, в огромной галерее длиной в сто пятьдесят футов, собирались все те, кто в целях всеобщей свободы хотел мира; больше, чем мира, – согласия между Англией и Францией; здесь пытались снова связать то, что с неумолимым ожесточением ненависти разрубил Питт.[677]
И кто же были эти починщики, истощавшие подобной работой свои силы?
Это герцог Бедфорд,[678] лорд Ленсдаун,[679] лорд Брум,[680] Уитбред,[681] Эллиот,[682] Уиндем;[683] затем продолжившие более удачно под началом племянника дело, начатое дядей: Джеймс Макинтош,[684] Терни,[685] лорд Грей,[686] лорд Джон Рассел,[687] лорд Пальмерстон,[688] лорд Годрич,[689] и лорды Мельбурн[690] Гренвилл,[691] Кленрикард,[692] Окленд;[693] все это ничуть не помешало в 1805 или 1806 году Георгу III,[694] и принцу-регенту[695] ставшему позднее Георгом IV, принять участие в празднестве в Холланд-Хаусе, празднестве, память о котором хранят стоящие в зале, где оно происходило, мраморные бюсты отца и сына.
Ведь Холланд-Хаус, помимо прочего, еще и настоящий музей: статуи и картины видишь повсюду – на лестницах, в галереях, в комнатах.
Леди Холланд показала мне статуи и картины; затем она подвела меня к маленькой гуаши.
– Надо же! – воскликнул я. – Робеспьер![696]
Она перевернула портрет.
На его обороте Фокс собственноручно начертал:
«Посредственный! Жестокий! Малодушный!»
Я воспроизвожу мнение Фокса, не оспаривая его; в конце концов, оно близко к мнению Мишле.[697]
Тридцать часов занимают в жизни немного места; сколько же таких отрезков времени улетают один за другим и забываются!
Но получается так, что я мог бы рассказать во всех подробностях о тех тридцати часах, которые я провел в Холланд-Хаусе, и из которых ни один, даже из числа ночных, не стерся в моей памяти!
Дело в том, что, лежа в постели, в которой спал Байрон, я в эти часы читал «Мемуары Байрона», доныне сохранившие свой интерес, хотя они и испорчены чувствительностью Томаса Мура![698]
Это чтение несколько изменило планы моего отъезда; не потому, что я хотел докучать моим именитым хозяевам дольше, чем я им уже сообщил; нет, я принял решение совершить паломничество к могиле автора «Дон Жуана».[699] и «Чайльд Гарольда»[700]
Нет ничего более легкого: за три часа доезжаешь из Лондона до Ноттингема и за три четверти часа – из Ноттингема до Ньюстедского аббатства.[701]
На следующий день я сообщил эту новость лорду Холланду, который одобрил мое решение и дал совет доехать до Ливерпуля,[702] так как мне все равно предстояло проделать три четверти пути до этого города.
В моей натуре есть нечто роднящее меня с бумажными змеями – их трудно запустить, но если уж они оказались в воздухе, то поднимаются настолько высоко, насколько им отпускают бечевку.
Я поднялся с места, мне отпустили бечевку, и только Господу было ведомо, где я остановлюсь.
Из Ньюстедского аббатства я был вполне способен отправиться в Ливерпуль, из Ливерпуля – в Ирландию, а из Ирландии, ей-Богу, быть может, на Шпицберген,[703] как Баренц,[704] или на мыс Норд,[705] как Биар![706]
Но, поскольку я прибыл в Лондон с единственной целью присутствовать на похоронах Луи Филиппа, я не располагал суммой, достаточной для кругосветного путешествия, и лорд Холланд, поощрявший меня к экскурсиям, выразил желание дать мне кредитные письма к господам Джеймсу Барлоу и компании, ливерпульским банкирам.
Вечером я покинул Холланд-Хаус, сожалея, что был довольно холоден в выражении признательности моим благородным хозяевам, и отправился в Ноттингем, дав себе слово как можно горячее поблагодарить их при первом же случае.
Такой случай представился мне только через два с половиной года: это ошибка случая, но не ошибка моего сердца.
III. Ньюстедское аббатство
В тот же вечер я приехал в Ноттингем и остановился там в гостинице «Коронованный олень».
Тотчас по прибытии я поинтересовался, каким образом я смогу на следующий день добраться до Ньюстедского аббатства.
Владелец «Коронованного оленя» ответил мне, что за одну гинею предоставит в мое распоряжение карету на весь завтрашний день.
Было четко оговорено, что, если мне надо будет продолжить путь до Ливерпуля, за мной остается возможность направиться в карете или в Чидл,[707] или в Лик,[708] или до любой угодной мне железнодорожной станции, лишь бы я только дал гинею кучеру.
Я поступил проще, вручив ее самому владельцу гостиницы и установил свои права соответствующей распиской.
При мне было полное собрание сочинений Байрона.
Впрочем, Байрон один из двух поэтов, чьи стихи я знаю наизусть.
Второй – мой любимый Виктор Гюго.[709]
Вспоминаю, как по возвращении из моего первого путешествия по Англии г-н Бюлоз,[710] главный редактор «Обозрения Старого и Нового света»,[711] говорил мне, восхищаясь нашими соседями по ту сторону Ла-Манша:
– Вы даже представления не имеете о том, в какой роскоши живут эти люди. Вообразите, мой дорогой, у них в почтовые кареты впрягают английских лошадей!
Ей-Богу, я испытал нечто весьма близкое к восхищению г-на Бюлоза, когда увидел аллюр, с которым понеслись две лошади моего хозяина.
Меньше чем за три четверти часа мы покрыли расстояние между Ноттингемом и старинным поместьем Байронов; и все это через великолепный край густолиственных рощ, тучных лугов, где в высокой траве утопают те огромные коротконогие быки, которых можно заметить с дороги только по их рыжим головам и черным рогам.
Никто больше меня не подвержен волнению, вызванному воспоминаниями.
Гений Байрона оказал такое влияние на мое литературное дарование, что я совершал в это время настоящее паломничество.
Заметив издали островерхие крыши Ньюстедского аббатства, я велел кучеру остановиться и с чувством благоговения пешком направился к старинному замку.
Скончавшийся, подобно Рафаэлю, в тридцатисемилетнем возрасте, Байрон оказал на литературу своей эпохи не меньшее влияние, чем Рафаэль – на живопись своего века.
«И в гибели воробья есть особый промысел», – говорит Гамлет:
Человек в своей гордыне долго считал, что идеи принадлежат ему и что он претворяет их в жизнь.
Мы же, напротив, в нашем смирении думаем, что человек всего лишь орудие на службе у идей.
Каждый из нас приходит в свой черед, в свой назначенный свыше день и час; каждый занимает свое место – пешка, конь, слон, ладья, ферзь или король – на той просторной шахматной доске, которая называется земным миром; каждый двигается, действует, поступает по власти незримой руки, но вовсе не рока, а Провидения; и вечная шахматная партия доброго начала против злого, дня – против ночи, свободы – против угнетения длится более шести тысяч лет!
Блаженны и избранны те, что борются за доброе начало против злого, за день – против ночи, за свободу – против угнетения!
Их души почивают в лоне Господнем, и их имена живут в памяти народов.
Тот, чью могилу я решил навестить, был одним из таких людей.
Так вот, этот человек был сын капитана Байрона,[713] и мисс Гордон Джайт[714] единственной дочери Джорджа Гордона, эсквайра,[715] Джайта[716] ведущего родословную[717] от принцессы Джейн, дочери Якова II[718] Шотландского.
Так что в жилах поэта-пророка текла кровь Стюартов.
Мисс Гордон была родовитой и богатой, но капитан Байрон – только родовитым, почти таким же родовитым, как она, поскольку его дворянство восходило к крестовым походам, и представители этого прославленного дворянства присутствовали на большинстве полей сражений во Франции и Англии.
Вот что сказал сам поэт о своих предках по отцовской линии в прощальных стихах, с которыми он при отъезде в свое первое путешествие в Грецию обратился к замку своих предков.
Тот самый замок, в который мы сейчас войдем и описание которого позаимствуем у поэта.
В ожидании того, что он скажет о замке, послушаем, что он говорит о тех, кто в замке жил:
Некий шотландский стихотворец дошел даже до того, что сочинил балладу, которую мы попытаемся воспроизвести во всем ее грубом простодушии:
Тотчас по прибытии я поинтересовался, каким образом я смогу на следующий день добраться до Ньюстедского аббатства.
Владелец «Коронованного оленя» ответил мне, что за одну гинею предоставит в мое распоряжение карету на весь завтрашний день.
Было четко оговорено, что, если мне надо будет продолжить путь до Ливерпуля, за мной остается возможность направиться в карете или в Чидл,[707] или в Лик,[708] или до любой угодной мне железнодорожной станции, лишь бы я только дал гинею кучеру.
Я поступил проще, вручив ее самому владельцу гостиницы и установил свои права соответствующей распиской.
При мне было полное собрание сочинений Байрона.
Впрочем, Байрон один из двух поэтов, чьи стихи я знаю наизусть.
Второй – мой любимый Виктор Гюго.[709]
Вспоминаю, как по возвращении из моего первого путешествия по Англии г-н Бюлоз,[710] главный редактор «Обозрения Старого и Нового света»,[711] говорил мне, восхищаясь нашими соседями по ту сторону Ла-Манша:
– Вы даже представления не имеете о том, в какой роскоши живут эти люди. Вообразите, мой дорогой, у них в почтовые кареты впрягают английских лошадей!
Ей-Богу, я испытал нечто весьма близкое к восхищению г-на Бюлоза, когда увидел аллюр, с которым понеслись две лошади моего хозяина.
Меньше чем за три четверти часа мы покрыли расстояние между Ноттингемом и старинным поместьем Байронов; и все это через великолепный край густолиственных рощ, тучных лугов, где в высокой траве утопают те огромные коротконогие быки, которых можно заметить с дороги только по их рыжим головам и черным рогам.
Никто больше меня не подвержен волнению, вызванному воспоминаниями.
Гений Байрона оказал такое влияние на мое литературное дарование, что я совершал в это время настоящее паломничество.
Заметив издали островерхие крыши Ньюстедского аббатства, я велел кучеру остановиться и с чувством благоговения пешком направился к старинному замку.
Скончавшийся, подобно Рафаэлю, в тридцатисемилетнем возрасте, Байрон оказал на литературу своей эпохи не меньшее влияние, чем Рафаэль – на живопись своего века.
«И в гибели воробья есть особый промысел», – говорит Гамлет:
There's a special providence in the fall of a sparrow.[712]Мы разделяем мнение Шекспира; только мы говорим так: если без воли Неба не гибнет и воробей, то тем более без воли Неба не рождается человек.
Человек в своей гордыне долго считал, что идеи принадлежат ему и что он претворяет их в жизнь.
Мы же, напротив, в нашем смирении думаем, что человек всего лишь орудие на службе у идей.
Каждый из нас приходит в свой черед, в свой назначенный свыше день и час; каждый занимает свое место – пешка, конь, слон, ладья, ферзь или король – на той просторной шахматной доске, которая называется земным миром; каждый двигается, действует, поступает по власти незримой руки, но вовсе не рока, а Провидения; и вечная шахматная партия доброго начала против злого, дня – против ночи, свободы – против угнетения длится более шести тысяч лет!
Блаженны и избранны те, что борются за доброе начало против злого, за день – против ночи, за свободу – против угнетения!
Их души почивают в лоне Господнем, и их имена живут в памяти народов.
Тот, чью могилу я решил навестить, был одним из таких людей.
Так вот, этот человек был сын капитана Байрона,[713] и мисс Гордон Джайт[714] единственной дочери Джорджа Гордона, эсквайра,[715] Джайта[716] ведущего родословную[717] от принцессы Джейн, дочери Якова II[718] Шотландского.
Так что в жилах поэта-пророка текла кровь Стюартов.
Мисс Гордон была родовитой и богатой, но капитан Байрон – только родовитым, почти таким же родовитым, как она, поскольку его дворянство восходило к крестовым походам, и представители этого прославленного дворянства присутствовали на большинстве полей сражений во Франции и Англии.
Вот что сказал сам поэт о своих предках по отцовской линии в прощальных стихах, с которыми он при отъезде в свое первое путешествие в Грецию обратился к замку своих предков.
Тот самый замок, в который мы сейчас войдем и описание которого позаимствуем у поэта.
В ожидании того, что он скажет о замке, послушаем, что он говорит о тех, кто в замке жил:
Что ж, все эти предки, которыми поэт так гордится, никак не помешали тому, что пророчества о бедствиях вселили отчаяние в сердце бедной мисс Гордон Джайт, предсказав ей, что капитан Байрон вскоре растратит ее состояние.
Ньюстед! Ветром пронизана замка ограда,
Разрушеньем объята обитель отцов.
Гибнут розы когда-то веселого сада,
Где разросся безжалостный болиголов.
Воет ветер; трещит от любого порыва
Щит с гербом, говорящий в унынии нам
О баронах в броне, что вели горделиво
Из Европы войска к палестинским пескам.
Роберт сердца мне песней не жжет раскаленной,
Арфой он боевого не славит венка,[719]
Джон,[720] зарыт у далеких твердынь Аскалона[721]
Струн не трогает мертвого барда рука.
Спят в долине Креси Поль и Губерт в могиле,
Кровь за Англию и Эдуарда пролив.[722]
Слезы родины предков моих воскресили;
Подвиг их в летописном предании жив.
Вместе с Рупертом[723] в битве при Марстоне[724] братья
Бились против мятежников – за короля.
Смерть скрепила их верность монарху печатью,
Напоила их кровью пустые поля.
Тени предков! Потомок прощается с вами,
Покидает он кров родового гнезда.
Где б он ни был – на родине и за морями,
Вспоминать вашу доблесть он будет всегда.
Пусть глаза отуманила грусть расставанья,
Это – не малодушье, а прошлого зов.
Уезжает он вдаль, но огонь состязанья
Зажигает в нем гордая слава отцов.
Вашей храбрости, предки, он будет достоин,
В сердце память о ваших делах сохранит;
Он, как вы, будет жить и погибнет, как воин,
И посмертная слава его осенит.[725]
Некий шотландский стихотворец дошел даже до того, что сочинил балладу, которую мы попытаемся воспроизвести во всем ее грубом простодушии:
I
Куда вас, Джайт, несет, бесстрашную, куда?
Спешите замуж вы, в объятья шалопая.
Стать Байрону женой для вас, мисс Джайт, беда:
Вас, надоевшую, придет сменить другая.
Наследство ваше он растратит без труда.
Богатство, как питон, проглотит не моргая.
Мисс Джайт, идете вы, отважна и горда,
Еще не ведая, судьба у вас какая.
II
Развратник, мот и франт, он к нам пришел сюда
Из мрачной Англии, для нас чужого края.
С ним познакомилась Шотландия тогда,
Родителей его и прадедов не зная.
Без сна в его дому распутниц череда
Пирует вместе с ним, красавца ублажая.
Мисс Джайт, идете вы, отважна и горда,
Еще не ведая, судьба у вас какая.
III
С ружьем заряженным, гуляка без стыда
Помчит по вереску среди пальбы и лая,
Супругу позабыв и не боясь суда,
При флейте, в рог трубя и песни распевая.
А ваши земли, мисс, и рощи, и стада
Станцуют ригодон,[726] в озерах исчезая.