Страница:
Мы дошли до того, что ранее сочли бы просто немыслимым: мы возблагодарили Бога за то, что, несмотря на свой возраст, Дженни, по-видимому, была обречена на бесплодие Сарры![433]
IV. Описание дома
V. Ночью
IV. Описание дома
Думаю, Вы удивлены, что я до сих пор ничего не написал о том, как мы устроились в пасторском доме и что из-за фантастической стороны нашего жилища мы упустили из виду его вещественную сторону.
Увы, о ней я уже немного сказал в двух словах, обрисовав наш дом как унылый и темный, но все же далеко не столь унылый и темный, каким он является в действительности.
Пасторский дом обладает преимуществом проклятых домов: наверное, пасторы, жившие и умершие здесь, не были людьми забытыми, у них имелись родственники и, стало быть, наследники; и вот, представьте себе, какими бы жадными ни были эти родственники или эти наследники, ни один из них так и не появился, чтобы потребовать какой-нибудь предмет из мебели, принадлежавшей умершим!
Таким образом единственные наследники уэстонских пасторов – это пасторы, сменившие ушедших из жизни коллег!
Такое обстоятельство даст Вам, дорогой мой Петрус, представление об ужасе, который внушает этот невеселый дом.
Неудивительно, что обстановка здесь являет собой странное смешение мебели всех эпох и домашней утвари всех видов; мебель эта в большинстве своем поломана, и потому пользоваться ею невозможно; так что хранили ее, мне кажется, только из суеверия.
Поскольку подобные мотивы не могли подвигнуть меня на то, чтобы оставить в доме нагромождение всего этого старья, я попросил школьного учителя разузнать в деревне, не найдется ли кто-нибудь, имеющий права на эту мебель, и не хочет ли какой-нибудь бедный крестьянин взять в свое пользование тот или иной предмет, который в моем хозяйстве мне кажется излишним; в таком случае я был бы весьма рад отдать людям лучшее из мебели, приговоренной мною к уничтожению.
Никто не предъявил никаких требований, никто не воспользовался моим предложением.
А тут надо еще учесть следующее обстоятельство. После уничтожения лесов английскими королями, опасавшимися, как бы они не послужили укрытием для злодеев, дерева здесь осталось довольно мало. Поэтому я сам сволок на середину двора разбитые сундуки, колченогие столы, трухлявые стулья и, запасаясь дровами на зиму, сложил все эти останки мебели в огромном дровяном сарае, который примыкал к ограде, общей с кладбищем.
После этой расправы в доме стало просторнее, и нам оставалось выбрать среди имевшихся в доме комнат те, где мы могли бы жить.
В доме легко могли поместиться человек пятнадцать, а теперь в нем были только Дженни и я.
Я вознамерился нанять служанку, но Дженни этому воспротивилась. По ее мнению, мы должны были быть очень бережливыми и поспешить с возвратом пятидесяти фунтов стерлингов нашему хозяину-меднику, столь деликатно одолжившему их нам.
Кроме того, вполне здраво полагая, что, устраиваясь на новом месте, мы не избежим определенных дополнительных расходов, Дженни и я не отказались и от двенадцати фунтов стерлингов, предложенных нам г-жой и г-ном Смит сверх тех денег, которые они одолжили для нас и везли нам в Ноттингем, когда мы встретили их на дороге.
Итак, было решено: мы обойдемся без служанки и будем довольствоваться приходящей женщиной, которая за два пенса в день согласилась выполнять в доме всю тяжелую работу, непосильную для Дженни.
То был лишний довод в пользу решения сократить в размерах жилую часть дома.
В итоге мы ограничились внизу небольшой прихожей, самым естественным образом возникшей из некоего подобия большого коридора, который упирается в деревянную лестницу; эта лестница ведет на самый верх и через пятнадцать винтовых ступенек достигает лестничной площадки второго этажа, затем прямо и круто взлетает наподобие стремянки со второго этажа на третий, и там выходит на еще одну лестничную площадку, на которую некогда выходили три двери, а теперь выходят только две.
Левая дверь ведет на чердак, правая – в кладовую для белья, а дверь напротив, замурованная каменщиком, вела в проклятую комнату.
Так эту комнату называли до нашего приезда, так продолжаем ее называть и мы.
Третий этаж нам не был нужен. Впрочем, лестница, пребывающая в довольно плачевном состоянии от первого до второго этажа и трещавшая при каждом нашем шаге, пришла в еще большую негодность между вторым и третьим этажами.
Так что пользоваться ею было опасно, и из осторожности от нее надо было отказаться.
Я удовольствовался тем, что пригласил кровельщика осмотреть крышу; он уложил черепицу всюду, где ее недоставало, и таким образом закрыл два или три отверстия, через которые во время дождя или таяния снега текла вода и просачивалась сквозь потолок в виде капель, подобных тем, которые падали со скалы у эбенового дерева на замшелую садовую скамью.
Таким образом второй этаж был почти защищен если не от сырости, то от дождя.
Здесь мы выбрали комнату для Дженни, а значит, и для меня. К этой комнате мы добавили большую туалетную комнату. Поскольку ни в каких других помещениях мы не нуждались, двери спальни и туалетной комнаты, соединявшие их со смежными помещениями, были закрыты и законопачены.
Коридор внизу – а мы, как видите, дорогой мой Петрус, идем по нисходящей, – так вот, коридор внизу, ведущий, как я уже говорил, к лестнице, имел по одной двери на каждом из его концов.
Одна из них вела в столовую, большую гостиную и кухню.
Другая, противоположная первой, вела в комнату средних размеров, которую я выбрал себе в качестве рабочего кабинета взамен спальни вдовы.
Из оставшейся в доме мебели мы обставили столовую, гостиную и рабочий кабинет; но, поскольку я прежде всего заботился, чтобы Дженни было уютно, чтобы ее комната была опрятной и не вредной для здоровья, мы истратили, а вернее, я истратил без ведома Дженни, двенадцать фунтов стерлингов на то, чтобы оклеить обоями ее комнату и обставить ее новой или почти новой мебелью, приобретенной в Мил форде.
Мебель эта состояла из кровати с постельными принадлежностями, четырех кресел и канапе, обитых ситцем, а также из стола, двух стульев, трех-четырех диванных подушек и табуретов.
Благодаря этим расходам комната Дженни приобрела некоторую изысканность; что же касается остальной части дома, я имею в виду жилых его помещений, – она была меблирована достаточно пристойно.
Одно только весьма меня огорчало: то, что мы были вынуждены оставить в Ашборне фортепьяно Дженни; во-первых, для нее не заниматься музыкой означало большую потерю, а во-вторых, фортепьяно ей подарил отец и по этой причине оно было ей вдвойне дорого.
Однако доставка подобного предмета через всю Англию стоила бы нам безумных денег, не говоря уже о том, что перевозка по дороге, по которой мы только что проследовали, привела бы инструмент в полную негодность.
Это затруднение мы обсуждали с г-ном Смитом, который в своей двойной любви отца к дочери и учителя к ученице, по-видимому, был огорчен даже больше, чем я, при мысли, что Дженни не только лишится музыки, этого любимейшего занятия нежных душ, но вскоре забудет то, чему она научилась.
К тому же г-н Смит всегда думал от том, что у нас будут дети, и, не имея возможности быть здесь, чтобы давать уроки музыки своим внукам или внучкам, как он давал их Дженни, он хотел бы, по крайней мере, чтобы она заменила его по отношению к своему мужскому или женскому потомству.
А потому он взялся продать фортепьяно и послать нам вырученные от продажи деньги, для того чтобы я мог купить другой инструмент или в Милфорде, или в Пембруке.
Но мне достаточно было побывать в этих двух городах, чтобы убедиться: не в подобном захолустье надо искать клавесин, достойный дарования Дженни.
Так что я в письме попросил г-на Смита придумать на этот счет что-нибудь другое.
И г-н Смит придумал.
Однажды утром нам сообщили, что какой-то груз, отправленный торговым домом Сэмюеля Барлоу и К» из Ливерпуля, прибыл в Милфорд, на адрес торгового дома Беринга, сопровождаемый указаниями насчет всевозможных мер предосторожности по отношению к вышеозначенному грузу и просьбой сообщить мне о его прибытии.
Как Вы только что прочли, такое сообщение я получил немедленно.
Я тут же отправился в Милфорд и явился в контору г-на Беринга.
Там мне показали доставленный груз.
То был огромный ящик, обложенный со всех сторон соломой. Мне он показался похожим на какого-то слона, какого-то мастодонта, какого-то допотопного животного, переправленного из столичного зоологического музея в провинциальный.
Мне хватило одного беглого взгляда на этот ящик, чтобы догадаться, в чем тут дело.
Это явно было фортепьяно Дженни, доставленное нам по морю под присмотром Бога и, как гласили сопроводительные документы, под ручательство торговых домов Сэмюеля Барлоу и Беринга.
Прежде всего меня порадовала мысль о том удовольствии, какое испытает Дженни, увидев такой сюрприз, и с помощью приказчиков г-на Беринга мне удалось водрузить ящик на грузовую телегу, закрепив его достаточно надежно, чтобы я мог надеяться благополучно довезти инструмент до Уэстона.
Через два часа телега остановилась у дверей пасторского дома.
Столь же мгновенно, как и я, Дженни догадалась, что находится в ящике, и, так же как я, криком радости встретила старого друга, навестившего нас в нашем уединении.
Оставалось выяснить, в хорошем ли состоянии он доехал.
И в этом мы убедились тотчас, как только разрезали веревки и сняли упаковочную ткань.
В своем мягком матерчатом панцире, словно косточка в сердцевине персика, находился драгоценный инструмент, кладезь мелодий для наших долгих зимних дней, пианино, по клавишам которого, как надеялся добрый г-н Смит, должны были пробегать не только ловкие и натренированные пальцы Дженни, но и крошечные неопытные пальчики наших детей, крошечные пухленькие пальчики, которые и отец, и мать так любят осыпать поцелуями!
В одно мгновение фортепьяно стало на свои четыре ножки, руки Дженни быстро прошлись по клавишам от самого высокого до самого низкого регистра; каждая издала соответствующий звук; серьезных поломок можно было не опасаться.
Правда, пианино оказалось немного расстроенным.
Но такую неисправность могла устранить сама Дженни.
Она не отходила от инструмента, пока не настроила его и не сыграла с выразительностью, и ранее мне знакомой, но показавшейся мне совсем новой в нашей ссылке, тот романс, который сочинил для нее отец и слова и ноты которого он прислал ей вместе с пианино в день ее рождения.
Вы не можете даже представить, дорогой мой Петрус, контраста между этим темным залом с его разрозненной трухлявой мебелью, с его мрачными почерневшими стенами и этой сладостной музыкой, даруемой изящным клавесином, и этим свежим голосом, слетающим с розовых уст!
Мне казалось, что я вижу, как дрожат от изумления и фаянсовая посуда в сундуках, и картины в рамах, и пламя в камине.
Окно оставалось открытым, чтобы пропускать к нам последние лучи осеннего солнца, которое до конца октября словно сопровождало уходящий год, и гармония через оконное отверстие изливалась наружу подобно тому, как сквозь трещины сосуда просачивается заключенный в нем аромат.
В эту минуту под окном проходил какой-то крестьянин и, услышав музыку, застыл, словно пригвожденный к своему месту.
– Аr Gorrigan! – воскликнул он, зовя одного из своих спутников.
Тот подбежал.
– Фея! – вырвалось у него.
Затем к этим двум крестьянам присоединился третий, четвертый, пятый, и через десять минут полдеревни толпилось перед пасторским домом.
Когда Дженни кончила играть, они все еще стояли в ожидании, ни о чем не смея просить, но все еще не теряя надежды вновь услышать музыку.
И тогда я попросил Дженни, чтобы она продолжала играть и петь.
Крестьяне поняли, о чем я ее просил, и все закричали в один голос:
– C'houaz! C'houaz![434]
Дженни улыбнулась и пела для них столько, сколько им хотелось.
Наконец, поскольку наступила ночь, она поднялась и раскланялась перед своими слушателями; тогда они зааплодировали, и старый бард, о котором я уже упоминал, чинно выступил вперед и произнес два стиха валлийской песни:[435]
– У жены нового пастора стая соловьев, закрытых в большом ящике; она их заставляет петь, когда ее о том попросят, даже если просят бедняки… Храни Господь жену нового пастора от проклятия дамы в сером!
Увы, о ней я уже немного сказал в двух словах, обрисовав наш дом как унылый и темный, но все же далеко не столь унылый и темный, каким он является в действительности.
Пасторский дом обладает преимуществом проклятых домов: наверное, пасторы, жившие и умершие здесь, не были людьми забытыми, у них имелись родственники и, стало быть, наследники; и вот, представьте себе, какими бы жадными ни были эти родственники или эти наследники, ни один из них так и не появился, чтобы потребовать какой-нибудь предмет из мебели, принадлежавшей умершим!
Таким образом единственные наследники уэстонских пасторов – это пасторы, сменившие ушедших из жизни коллег!
Такое обстоятельство даст Вам, дорогой мой Петрус, представление об ужасе, который внушает этот невеселый дом.
Неудивительно, что обстановка здесь являет собой странное смешение мебели всех эпох и домашней утвари всех видов; мебель эта в большинстве своем поломана, и потому пользоваться ею невозможно; так что хранили ее, мне кажется, только из суеверия.
Поскольку подобные мотивы не могли подвигнуть меня на то, чтобы оставить в доме нагромождение всего этого старья, я попросил школьного учителя разузнать в деревне, не найдется ли кто-нибудь, имеющий права на эту мебель, и не хочет ли какой-нибудь бедный крестьянин взять в свое пользование тот или иной предмет, который в моем хозяйстве мне кажется излишним; в таком случае я был бы весьма рад отдать людям лучшее из мебели, приговоренной мною к уничтожению.
Никто не предъявил никаких требований, никто не воспользовался моим предложением.
А тут надо еще учесть следующее обстоятельство. После уничтожения лесов английскими королями, опасавшимися, как бы они не послужили укрытием для злодеев, дерева здесь осталось довольно мало. Поэтому я сам сволок на середину двора разбитые сундуки, колченогие столы, трухлявые стулья и, запасаясь дровами на зиму, сложил все эти останки мебели в огромном дровяном сарае, который примыкал к ограде, общей с кладбищем.
После этой расправы в доме стало просторнее, и нам оставалось выбрать среди имевшихся в доме комнат те, где мы могли бы жить.
В доме легко могли поместиться человек пятнадцать, а теперь в нем были только Дженни и я.
Я вознамерился нанять служанку, но Дженни этому воспротивилась. По ее мнению, мы должны были быть очень бережливыми и поспешить с возвратом пятидесяти фунтов стерлингов нашему хозяину-меднику, столь деликатно одолжившему их нам.
Кроме того, вполне здраво полагая, что, устраиваясь на новом месте, мы не избежим определенных дополнительных расходов, Дженни и я не отказались и от двенадцати фунтов стерлингов, предложенных нам г-жой и г-ном Смит сверх тех денег, которые они одолжили для нас и везли нам в Ноттингем, когда мы встретили их на дороге.
Итак, было решено: мы обойдемся без служанки и будем довольствоваться приходящей женщиной, которая за два пенса в день согласилась выполнять в доме всю тяжелую работу, непосильную для Дженни.
То был лишний довод в пользу решения сократить в размерах жилую часть дома.
В итоге мы ограничились внизу небольшой прихожей, самым естественным образом возникшей из некоего подобия большого коридора, который упирается в деревянную лестницу; эта лестница ведет на самый верх и через пятнадцать винтовых ступенек достигает лестничной площадки второго этажа, затем прямо и круто взлетает наподобие стремянки со второго этажа на третий, и там выходит на еще одну лестничную площадку, на которую некогда выходили три двери, а теперь выходят только две.
Левая дверь ведет на чердак, правая – в кладовую для белья, а дверь напротив, замурованная каменщиком, вела в проклятую комнату.
Так эту комнату называли до нашего приезда, так продолжаем ее называть и мы.
Третий этаж нам не был нужен. Впрочем, лестница, пребывающая в довольно плачевном состоянии от первого до второго этажа и трещавшая при каждом нашем шаге, пришла в еще большую негодность между вторым и третьим этажами.
Так что пользоваться ею было опасно, и из осторожности от нее надо было отказаться.
Я удовольствовался тем, что пригласил кровельщика осмотреть крышу; он уложил черепицу всюду, где ее недоставало, и таким образом закрыл два или три отверстия, через которые во время дождя или таяния снега текла вода и просачивалась сквозь потолок в виде капель, подобных тем, которые падали со скалы у эбенового дерева на замшелую садовую скамью.
Таким образом второй этаж был почти защищен если не от сырости, то от дождя.
Здесь мы выбрали комнату для Дженни, а значит, и для меня. К этой комнате мы добавили большую туалетную комнату. Поскольку ни в каких других помещениях мы не нуждались, двери спальни и туалетной комнаты, соединявшие их со смежными помещениями, были закрыты и законопачены.
Коридор внизу – а мы, как видите, дорогой мой Петрус, идем по нисходящей, – так вот, коридор внизу, ведущий, как я уже говорил, к лестнице, имел по одной двери на каждом из его концов.
Одна из них вела в столовую, большую гостиную и кухню.
Другая, противоположная первой, вела в комнату средних размеров, которую я выбрал себе в качестве рабочего кабинета взамен спальни вдовы.
Из оставшейся в доме мебели мы обставили столовую, гостиную и рабочий кабинет; но, поскольку я прежде всего заботился, чтобы Дженни было уютно, чтобы ее комната была опрятной и не вредной для здоровья, мы истратили, а вернее, я истратил без ведома Дженни, двенадцать фунтов стерлингов на то, чтобы оклеить обоями ее комнату и обставить ее новой или почти новой мебелью, приобретенной в Мил форде.
Мебель эта состояла из кровати с постельными принадлежностями, четырех кресел и канапе, обитых ситцем, а также из стола, двух стульев, трех-четырех диванных подушек и табуретов.
Благодаря этим расходам комната Дженни приобрела некоторую изысканность; что же касается остальной части дома, я имею в виду жилых его помещений, – она была меблирована достаточно пристойно.
Одно только весьма меня огорчало: то, что мы были вынуждены оставить в Ашборне фортепьяно Дженни; во-первых, для нее не заниматься музыкой означало большую потерю, а во-вторых, фортепьяно ей подарил отец и по этой причине оно было ей вдвойне дорого.
Однако доставка подобного предмета через всю Англию стоила бы нам безумных денег, не говоря уже о том, что перевозка по дороге, по которой мы только что проследовали, привела бы инструмент в полную негодность.
Это затруднение мы обсуждали с г-ном Смитом, который в своей двойной любви отца к дочери и учителя к ученице, по-видимому, был огорчен даже больше, чем я, при мысли, что Дженни не только лишится музыки, этого любимейшего занятия нежных душ, но вскоре забудет то, чему она научилась.
К тому же г-н Смит всегда думал от том, что у нас будут дети, и, не имея возможности быть здесь, чтобы давать уроки музыки своим внукам или внучкам, как он давал их Дженни, он хотел бы, по крайней мере, чтобы она заменила его по отношению к своему мужскому или женскому потомству.
А потому он взялся продать фортепьяно и послать нам вырученные от продажи деньги, для того чтобы я мог купить другой инструмент или в Милфорде, или в Пембруке.
Но мне достаточно было побывать в этих двух городах, чтобы убедиться: не в подобном захолустье надо искать клавесин, достойный дарования Дженни.
Так что я в письме попросил г-на Смита придумать на этот счет что-нибудь другое.
И г-н Смит придумал.
Однажды утром нам сообщили, что какой-то груз, отправленный торговым домом Сэмюеля Барлоу и К» из Ливерпуля, прибыл в Милфорд, на адрес торгового дома Беринга, сопровождаемый указаниями насчет всевозможных мер предосторожности по отношению к вышеозначенному грузу и просьбой сообщить мне о его прибытии.
Как Вы только что прочли, такое сообщение я получил немедленно.
Я тут же отправился в Милфорд и явился в контору г-на Беринга.
Там мне показали доставленный груз.
То был огромный ящик, обложенный со всех сторон соломой. Мне он показался похожим на какого-то слона, какого-то мастодонта, какого-то допотопного животного, переправленного из столичного зоологического музея в провинциальный.
Мне хватило одного беглого взгляда на этот ящик, чтобы догадаться, в чем тут дело.
Это явно было фортепьяно Дженни, доставленное нам по морю под присмотром Бога и, как гласили сопроводительные документы, под ручательство торговых домов Сэмюеля Барлоу и Беринга.
Прежде всего меня порадовала мысль о том удовольствии, какое испытает Дженни, увидев такой сюрприз, и с помощью приказчиков г-на Беринга мне удалось водрузить ящик на грузовую телегу, закрепив его достаточно надежно, чтобы я мог надеяться благополучно довезти инструмент до Уэстона.
Через два часа телега остановилась у дверей пасторского дома.
Столь же мгновенно, как и я, Дженни догадалась, что находится в ящике, и, так же как я, криком радости встретила старого друга, навестившего нас в нашем уединении.
Оставалось выяснить, в хорошем ли состоянии он доехал.
И в этом мы убедились тотчас, как только разрезали веревки и сняли упаковочную ткань.
В своем мягком матерчатом панцире, словно косточка в сердцевине персика, находился драгоценный инструмент, кладезь мелодий для наших долгих зимних дней, пианино, по клавишам которого, как надеялся добрый г-н Смит, должны были пробегать не только ловкие и натренированные пальцы Дженни, но и крошечные неопытные пальчики наших детей, крошечные пухленькие пальчики, которые и отец, и мать так любят осыпать поцелуями!
В одно мгновение фортепьяно стало на свои четыре ножки, руки Дженни быстро прошлись по клавишам от самого высокого до самого низкого регистра; каждая издала соответствующий звук; серьезных поломок можно было не опасаться.
Правда, пианино оказалось немного расстроенным.
Но такую неисправность могла устранить сама Дженни.
Она не отходила от инструмента, пока не настроила его и не сыграла с выразительностью, и ранее мне знакомой, но показавшейся мне совсем новой в нашей ссылке, тот романс, который сочинил для нее отец и слова и ноты которого он прислал ей вместе с пианино в день ее рождения.
Вы не можете даже представить, дорогой мой Петрус, контраста между этим темным залом с его разрозненной трухлявой мебелью, с его мрачными почерневшими стенами и этой сладостной музыкой, даруемой изящным клавесином, и этим свежим голосом, слетающим с розовых уст!
Мне казалось, что я вижу, как дрожат от изумления и фаянсовая посуда в сундуках, и картины в рамах, и пламя в камине.
Окно оставалось открытым, чтобы пропускать к нам последние лучи осеннего солнца, которое до конца октября словно сопровождало уходящий год, и гармония через оконное отверстие изливалась наружу подобно тому, как сквозь трещины сосуда просачивается заключенный в нем аромат.
В эту минуту под окном проходил какой-то крестьянин и, услышав музыку, застыл, словно пригвожденный к своему месту.
– Аr Gorrigan! – воскликнул он, зовя одного из своих спутников.
Тот подбежал.
– Фея! – вырвалось у него.
Затем к этим двум крестьянам присоединился третий, четвертый, пятый, и через десять минут полдеревни толпилось перед пасторским домом.
Когда Дженни кончила играть, они все еще стояли в ожидании, ни о чем не смея просить, но все еще не теряя надежды вновь услышать музыку.
И тогда я попросил Дженни, чтобы она продолжала играть и петь.
Крестьяне поняли, о чем я ее просил, и все закричали в один голос:
– C'houaz! C'houaz![434]
Дженни улыбнулась и пела для них столько, сколько им хотелось.
Наконец, поскольку наступила ночь, она поднялась и раскланялась перед своими слушателями; тогда они зааплодировали, и старый бард, о котором я уже упоминал, чинно выступил вперед и произнес два стиха валлийской песни:[435]
В переводе это означало:
Hag an evned a gan ur c'han
Ker kaer, ma tav ar mor ledan!
И все слушавшие Дженни ушли со словами:
Сладко пела птица, неустанно,
Так, что смолкли волны океана.
– У жены нового пастора стая соловьев, закрытых в большом ящике; она их заставляет петь, когда ее о том попросят, даже если просят бедняки… Храни Господь жену нового пастора от проклятия дамы в сером!
V. Ночью
Упоминание дамы в сером, о которой говорили при мне то и дело, везде и всюду, возвращало мои мысли к той странной легенде даже тогда, когда мой ум был занят чем-то совсем иным.
Но, должен признаться, страшная легенда тревожила мою душу настолько, что не было нужды мне о ней напоминать.
Я решил сделать все возможное, чтобы выяснить истоки этой загадочной истории.
Начал я с просмотра приходских архивов.
Каждый вечер в то время, когда Дженни вышивала или рисовала у огня, питаемого остатками старой мебели наших предшественников, я приносил кипу актов рождения и смерти, садился за стол и с невиданным рвением читал все эти наводящие сон записи, не пропуская ни единого листочка.
Дженни посматривала, чем это я занимаюсь, и ротик ее не раз приоткрывался, несомненно чтобы спросить меня об этом.
Но вероятно догадываясь, какая странная мысль меня гложет, она смыкала уста, так и не произнеся ни слова.
Я видел ее порыв, но, словно боясь ее признания в том, что и ее гложет та же тревога, не решался спросить: «Что ты хочешь мне сказать?»
К сожалению, эти старинные книги записей содержались весьма небрежно; не хватало документов многих лет, в том числе и 1643 года, года, когда Кромвель овладел крепостью Пембрук[436] и обратил в руины все деревни графства.
После трех месяцев тщательных разысканий я ничего еще не нашел.
Однако я не отчаивался, и наконец в мои руки попал пожелтевший листик бумаги с небольшой и едва читаемой записью, которая, похоже, имела отношение к предмету моих розысков, хотя уверенности в этом у меня не было.
В этой записи шла речь о небольшом каменном кресте, который стоит в углу кладбища и, согласно преданию, водружен на могиле женщины, покончившей жизнь самоубийством.
Вот, дорогой мой Петрус, воспроизводимый дословно текст этой записи, лишь усилившей мое любопытство:
К чему другому могло относиться это слово «УПОКОЕНИЕ», если только достопочтенный доктор Альберт Матрониус не желал упокоения душе особы, погребенной под этим камнем с тем, чтобы, вкушая наконец упокоен и е, ей недостающее, она мирно лежала бы в могиле, так же мирно, как те души, которых ничто не тревожит?
Было ясно, что я, подобно охотнику, обходящему огороженное пространство, напал на след.
Однако, найдя этот след, я сразу же его потерял.
И правда, какой вывод мог я извлечь из этой записи, если даже предположить, что она относилась к даме в сером?
Текст говорил мне о том, что похороненная под каменным крестом женщина не обрела упокоения, даруемого после смерти христианской душе, но он не говорил мне, какое событие, какое злоключение, какое бедствие привели к утрате этого упокоения.
Правда, на такой вопрос предание давало свой ответ: «Самоубийство!»
Но каким же образом самоубийство женщины, похороненной в углу кладбища, могло лечь как проклятие на судьбы пасторов, не имевших ничего общего с этой женщиной, которая умерла задолго до их рождения, и приехавших служить в уэстонском приходе?
Почему это проклятие теряло свою власть над теми пасторами, у которых не было детей или у которых росли обычные дети?
Почему это проклятие, не касавшееся других детей, падало только на головы братьев-близнецов?
То были серьезные, а следовательно, интересные вопросы, на которые никаким образом не отвечала найденная мною запись.
Я продолжал изучать архивы до 1382 года, эпохи, когда были осуждены десять положений Уиклифа и когда переводчик Библии, предшественник Яна Гуса,[439] и Лютера[440] утренняя звезда Реформации, был изгнан из Оксфорда.[441]
Мне совершенно ничего не удалось обнаружить.
Дженни, которая все время видела меня погрузившимся в разыскания, похоже, верила, что это было нужно мне для подготовки большого исторического труда, о котором я Вам говорил, труда, освещающего истоки, существование и упадок галло-кимров. Она тем более в это верила, поскольку первое, что я сделал, как только привел в относительный порядок мой письменный стол, так это вывел на первой странице великолепной тетради заглавие этого труда.
Но мои мысли занимали отнюдь не галло-кимры: я думал о даме в сером. Однако время шло; вот уже три месяца я служил пастором в уэстонском приходе, и, поскольку по протекции мне авансом засчитали триместр, я в первые дни января получил половину моего годового жалованья…
Из этой сотни фунтов стерлингов у нас, благодаря предпринятым мерам экономии, осталось семьдесят шесть.
Из них мы двадцать пять отложили для нашего бывшего хозяина-медника с тем, чтобы погасить половину нашего денежного долга; еще пятнадцать предназначалось доброму г-ну Смиту, который сам взял взаймы эту сумму.
Так что нам оставалось тридцать шесть фунтов стерлингов, чтобы дожить до следующего триместра, то есть вдвое больше того, что требовалось людям бережливым и привыкшим мало тратить на жизнь, а мы такими и были.
Вот уже несколько дней я замечал у Дженни легкие признаки какого-то недомогания; ею овладело смутное беспокойство по поводу родителей.
Между тем торговый дом Беринга уведомил меня, что судно, ведомое одним из сыновей владельца дома, вскоре отходит в Ливерпуль.
От Ливерпуля до Уэрксуэрта всего лишь два десятка льё, и притом их соединяет одна из самых гладких дорог.
Я предложил Дженни нанести короткий визит ее родителям и самой доставить пятнадцать фунтов стерлингов г-ну Смиту и двадцать пять – нашему бывшему хозяину.
По сути, таково было желание самой Дженни; минуту она ему противилась, а кончила тем, что уступила.
Я попросил ее выразить г-ну и г-же Смит всю мою сыновью любовь, а моему другу-меднику вручить письмо, в котором я самым дружеским образом предлагал ему, если он будет в Уэльсе, заехать и ко мне.
Таким образом, все было подготовлено к отъезду Дженни; правда, поскольку ветер дул с северо-запада и, следовательно, в прямо противоположном направлении, отплытие перенесли недели на три.
Но к концу января ветер снова стал попутным, мы получили уведомление торгового дома Беринга о том, что судно готово к отплытию, и я сам сопровождал Дженни до Милфорда.
Казалось, ждали только нашего прибытия, чтобы поднять якорь. Едва я успел поцеловать Дженни и подать ей руку, помогая взойти по трапу на борт, как судно отчалило, величаво рассекая воды в бухте Святой Анны,[442] и через час исчезло из виду за мысом, протянувшимся в море в сторону острова Стокхем.[443]
И пока я мог видеть фигурку Дженни, а она – меня, мы не двигались с места – она на корме судна, а я – на берегу, обмениваясь прощальными жестами, она – при помощи носового платка, а я – при помощи шляпы.
Наконец, расстояние стерло очертания предметов; и все же, настолько долго, насколько мой взгляд различал вдали судно, я стоял на одном и том же месте.
Я понимал, что Дженни уже не может меня видеть, так же как я не видел ее, но я понимал и то, что она не сводила взгляда с того места, где в последний раз видела меня, и я думал, что это будет своего рода измена нашей взаимной любви, если я покину берег прежде чем судно совсем исчезнет из виду.
Когда я уже не различал на горизонте ничего, кроме неба и моря, я надел на голову шляпу и, вздохнув, зашагал по дороге к Уэстону.
Человек – странное существо, дорогой мой Петрус! Я обожаю Дженни; я не разлучался с нею ни на час, если не считать ночи, проведенной в Ноттингемской тюрьме, – ночи, показавшейся мне бесконечной, и, однако, этот вздох, который Вы без моего объяснения могли бы счесть вздохом печали, был вздохом облегчения.
Отсутствие Дженни обещало предоставить мне больше свободы для моих разысканий относительно дамы в сером, и, должен Вам признаться, дорогой мой Петрус, эта дама в сером заняла большое место в моей жизни, на которую, очень боюсь, хотя и не знаю почему, она оказала какое-то страшное влияние.
Что касается Дженни, то она, расставаясь со мной с искренним сожалением, похоже, таила в глубине своего сердца чувство, подобное моему. Вероятно, она спешила повидаться с матерью, чтобы доверить ей какую-то тайну, еще скрываемую от меня.
Весь погруженный в свои мысли, я вернулся в Уэстон.
В сотне шагов от первых его домов я встретил каменщика, замуровавшего дверь комнаты дамы в сером. Я попросил его то ли в третий, то ли в четвертый раз описать от начала до конца, как все это происходило.
Выслушав каменщика, я только покачал головой.
– Если это настоящее привидение, – сказал я ему, – если это подлинный призрак, для него ничего не значит ваша кирпичная стенка: точно так же как дама в сером проходила через запертую дверь, от которой ни у кого не было ключа, она пройдет и сквозь вашу стенку!
Но, должен признаться, страшная легенда тревожила мою душу настолько, что не было нужды мне о ней напоминать.
Я решил сделать все возможное, чтобы выяснить истоки этой загадочной истории.
Начал я с просмотра приходских архивов.
Каждый вечер в то время, когда Дженни вышивала или рисовала у огня, питаемого остатками старой мебели наших предшественников, я приносил кипу актов рождения и смерти, садился за стол и с невиданным рвением читал все эти наводящие сон записи, не пропуская ни единого листочка.
Дженни посматривала, чем это я занимаюсь, и ротик ее не раз приоткрывался, несомненно чтобы спросить меня об этом.
Но вероятно догадываясь, какая странная мысль меня гложет, она смыкала уста, так и не произнеся ни слова.
Я видел ее порыв, но, словно боясь ее признания в том, что и ее гложет та же тревога, не решался спросить: «Что ты хочешь мне сказать?»
К сожалению, эти старинные книги записей содержались весьма небрежно; не хватало документов многих лет, в том числе и 1643 года, года, когда Кромвель овладел крепостью Пембрук[436] и обратил в руины все деревни графства.
После трех месяцев тщательных разысканий я ничего еще не нашел.
Однако я не отчаивался, и наконец в мои руки попал пожелтевший листик бумаги с небольшой и едва читаемой записью, которая, похоже, имела отношение к предмету моих розысков, хотя уверенности в этом у меня не было.
В этой записи шла речь о небольшом каменном кресте, который стоит в углу кладбища и, согласно преданию, водружен на могиле женщины, покончившей жизнь самоубийством.
Вот, дорогой мой Петрус, воспроизводимый дословно текст этой записи, лишь усилившей мое любопытство:
«В год 1650-й от Воплощения Христова,[437] я, Альберт Матрониус, магистр[438] богословия и пастор этой деревни, велел поднять и починить небольшой каменный крест, установленный в углу кладбища.Слово «упокоение» было дважды подчеркнуто.
Да ниспошлет Господь УПОКОЕНИЕ смертным останкам несчастной, почиющей здесь в могиле!»
К чему другому могло относиться это слово «УПОКОЕНИЕ», если только достопочтенный доктор Альберт Матрониус не желал упокоения душе особы, погребенной под этим камнем с тем, чтобы, вкушая наконец упокоен и е, ей недостающее, она мирно лежала бы в могиле, так же мирно, как те души, которых ничто не тревожит?
Было ясно, что я, подобно охотнику, обходящему огороженное пространство, напал на след.
Однако, найдя этот след, я сразу же его потерял.
И правда, какой вывод мог я извлечь из этой записи, если даже предположить, что она относилась к даме в сером?
Текст говорил мне о том, что похороненная под каменным крестом женщина не обрела упокоения, даруемого после смерти христианской душе, но он не говорил мне, какое событие, какое злоключение, какое бедствие привели к утрате этого упокоения.
Правда, на такой вопрос предание давало свой ответ: «Самоубийство!»
Но каким же образом самоубийство женщины, похороненной в углу кладбища, могло лечь как проклятие на судьбы пасторов, не имевших ничего общего с этой женщиной, которая умерла задолго до их рождения, и приехавших служить в уэстонском приходе?
Почему это проклятие теряло свою власть над теми пасторами, у которых не было детей или у которых росли обычные дети?
Почему это проклятие, не касавшееся других детей, падало только на головы братьев-близнецов?
То были серьезные, а следовательно, интересные вопросы, на которые никаким образом не отвечала найденная мною запись.
Я продолжал изучать архивы до 1382 года, эпохи, когда были осуждены десять положений Уиклифа и когда переводчик Библии, предшественник Яна Гуса,[439] и Лютера[440] утренняя звезда Реформации, был изгнан из Оксфорда.[441]
Мне совершенно ничего не удалось обнаружить.
Дженни, которая все время видела меня погрузившимся в разыскания, похоже, верила, что это было нужно мне для подготовки большого исторического труда, о котором я Вам говорил, труда, освещающего истоки, существование и упадок галло-кимров. Она тем более в это верила, поскольку первое, что я сделал, как только привел в относительный порядок мой письменный стол, так это вывел на первой странице великолепной тетради заглавие этого труда.
Но мои мысли занимали отнюдь не галло-кимры: я думал о даме в сером. Однако время шло; вот уже три месяца я служил пастором в уэстонском приходе, и, поскольку по протекции мне авансом засчитали триместр, я в первые дни января получил половину моего годового жалованья…
Из этой сотни фунтов стерлингов у нас, благодаря предпринятым мерам экономии, осталось семьдесят шесть.
Из них мы двадцать пять отложили для нашего бывшего хозяина-медника с тем, чтобы погасить половину нашего денежного долга; еще пятнадцать предназначалось доброму г-ну Смиту, который сам взял взаймы эту сумму.
Так что нам оставалось тридцать шесть фунтов стерлингов, чтобы дожить до следующего триместра, то есть вдвое больше того, что требовалось людям бережливым и привыкшим мало тратить на жизнь, а мы такими и были.
Вот уже несколько дней я замечал у Дженни легкие признаки какого-то недомогания; ею овладело смутное беспокойство по поводу родителей.
Между тем торговый дом Беринга уведомил меня, что судно, ведомое одним из сыновей владельца дома, вскоре отходит в Ливерпуль.
От Ливерпуля до Уэрксуэрта всего лишь два десятка льё, и притом их соединяет одна из самых гладких дорог.
Я предложил Дженни нанести короткий визит ее родителям и самой доставить пятнадцать фунтов стерлингов г-ну Смиту и двадцать пять – нашему бывшему хозяину.
По сути, таково было желание самой Дженни; минуту она ему противилась, а кончила тем, что уступила.
Я попросил ее выразить г-ну и г-же Смит всю мою сыновью любовь, а моему другу-меднику вручить письмо, в котором я самым дружеским образом предлагал ему, если он будет в Уэльсе, заехать и ко мне.
Таким образом, все было подготовлено к отъезду Дженни; правда, поскольку ветер дул с северо-запада и, следовательно, в прямо противоположном направлении, отплытие перенесли недели на три.
Но к концу января ветер снова стал попутным, мы получили уведомление торгового дома Беринга о том, что судно готово к отплытию, и я сам сопровождал Дженни до Милфорда.
Казалось, ждали только нашего прибытия, чтобы поднять якорь. Едва я успел поцеловать Дженни и подать ей руку, помогая взойти по трапу на борт, как судно отчалило, величаво рассекая воды в бухте Святой Анны,[442] и через час исчезло из виду за мысом, протянувшимся в море в сторону острова Стокхем.[443]
И пока я мог видеть фигурку Дженни, а она – меня, мы не двигались с места – она на корме судна, а я – на берегу, обмениваясь прощальными жестами, она – при помощи носового платка, а я – при помощи шляпы.
Наконец, расстояние стерло очертания предметов; и все же, настолько долго, насколько мой взгляд различал вдали судно, я стоял на одном и том же месте.
Я понимал, что Дженни уже не может меня видеть, так же как я не видел ее, но я понимал и то, что она не сводила взгляда с того места, где в последний раз видела меня, и я думал, что это будет своего рода измена нашей взаимной любви, если я покину берег прежде чем судно совсем исчезнет из виду.
Когда я уже не различал на горизонте ничего, кроме неба и моря, я надел на голову шляпу и, вздохнув, зашагал по дороге к Уэстону.
Человек – странное существо, дорогой мой Петрус! Я обожаю Дженни; я не разлучался с нею ни на час, если не считать ночи, проведенной в Ноттингемской тюрьме, – ночи, показавшейся мне бесконечной, и, однако, этот вздох, который Вы без моего объяснения могли бы счесть вздохом печали, был вздохом облегчения.
Отсутствие Дженни обещало предоставить мне больше свободы для моих разысканий относительно дамы в сером, и, должен Вам признаться, дорогой мой Петрус, эта дама в сером заняла большое место в моей жизни, на которую, очень боюсь, хотя и не знаю почему, она оказала какое-то страшное влияние.
Что касается Дженни, то она, расставаясь со мной с искренним сожалением, похоже, таила в глубине своего сердца чувство, подобное моему. Вероятно, она спешила повидаться с матерью, чтобы доверить ей какую-то тайну, еще скрываемую от меня.
Весь погруженный в свои мысли, я вернулся в Уэстон.
В сотне шагов от первых его домов я встретил каменщика, замуровавшего дверь комнаты дамы в сером. Я попросил его то ли в третий, то ли в четвертый раз описать от начала до конца, как все это происходило.
Выслушав каменщика, я только покачал головой.
– Если это настоящее привидение, – сказал я ему, – если это подлинный призрак, для него ничего не значит ваша кирпичная стенка: точно так же как дама в сером проходила через запертую дверь, от которой ни у кого не было ключа, она пройдет и сквозь вашу стенку!