Она была столь прекрасна, что моя материнская любовь, казалось, была близка к тому, чтобы превратиться в молитвенное обожание, и я забывала о том, что это моя дочь, а не вторая Дева Мария.
   При виде ее нездешнего облика я впадала в глубокую печаль.
   Вместо того чтобы меня успокоить, такого рода преображение страшило меня.
   «Бог призывает ее к себе!» – думала я и смотрела, касаются ли еще земли ноги моей дочери.
   К тому же к этой тревоге присоединялись не менее тягостные материальные заботы.
   Прошел уже год со дня смерти моего мужа; чтобы прожить этот год, мы потратили меньше двадцати фунтов стерлингов.
   Посчитав оставшиеся деньги, я увидела, что все наше богатство состоит из двух фунтов стерлингов, трех шиллингов и шести пенсов.
   Едва мы с Элизабет успели закончить эти невеселые подсчеты, как вошел почтальон и вручил нам письмо из Милфорда.
   Он не успел еще договорить, что привело его к нам, а Бетси уже вскрикнула и бросилась к нему.
   Она взглянула на адрес, указанный на письме, и поспешила открыть конверт.
   То был ответ на письмо, которое Бетси написала несколько месяцев тому назад и при моем появлении спрятала за корсет.
   Это был также ответ Провидения на вопрос, который мы именно в эти минуты без слов, только взглядами задавали друг другу, всматриваясь в наши два фунта стерлингов, в наши три шиллинга и в наши шесть пенсов: «Что с нами будет?..»
   Элизабет написала старинному другу своего отца и попросила его найти ей место или учительницы в большом доме, или счетовода, или даже гувернантки.
   Сейчас ей предлагали пятнадцать фунтов стерлингов и питание за ведение бухгалтерской книги у самого богатого торговца в Милфорде.
   Увы, эта радость смешивалась с грустью! Ведь Бетси и я никогда не разлучались не то что на один день, а даже на один час.
   Правда, Милфорд от Уэстона отделяли всего две мили и я могла бы время от времени навещать мое бедное дитя.
   О, если бы наша разлука оказалась бы более полной, не знаю даже, как бы мы смогли жить; но, оставаясь вместе, мы рисковали умереть от голода!
   Уверенная в том, что я стану всячески противиться полученному предложению, Элизабет собрала все свои силы, чтобы умолить меня дать ей согласие пойти на жертву, которая обеспечила бы нам дальнейшее существование; затем, когда, осознав всю срочность подобного решения, я уступила Бетси, она вдруг лишилась сил, упала на колени и возвела к Небу полные слез глаза и изломанные страданием руки.
   В конце концов, нельзя было терять время и следовало тотчас принять решение, какое бы оно ни было.
   Вакансия ожидалась полгода, и она открылась в тот самый день, когда наш друг сообщил нам о ней.
   Торговец, который не мог допустить задержек в своей бухгалтерии, предоставил Элизабет на раздумья только три Дня, включая и день, когда наш друг известил нас о вакансии.
   Мы получили письмо в понедельник, в одиннадцать утра.
   В четверг, если Бетси принимала предложение, она должна была отправиться к торговцу.
   К сожалению, выбора у нас не было: приходилось или принять приглашение, или умереть с голоду.
   Я замечала удивление в глазах уэстонских крестьян, видевших, что я живу, экономя на всем, но все-таки живу; видевших, что я покупаю мало, но все-таки плачу за то немногое, что покупаю.
   Само собой разумеется, гардероб наш не обновлялся, но Элизабет, искусная, словно фея, Бог знает, каким образом сумела собрать для себя нечто вроде приданого.
   У меня оставалось траурное платье, которое, будучи плохо окрашенным, стало серым, но ткань его была более прочная, нежели цвет, и это позволяло надеяться, что оно мне еще послужит.
   Таким образом, Элизабет не надо было ничего покупать; более того, она захватила с собой свои вышивки, работу над которыми она по слабости здоровья недавно прервала, и пообещала мне, что, оказавшись в городе, попытается извлечь из них хоть какую-то пользу.
   Наступила минута расставания.
   Бетси ответила другу своего отца, что она принимает предложение торговца, а тот, в свою очередь, известил ее, что осел, средство передвижения вполне привычное в нашем Уэльсе не только для женщин, но нередко и для мужчин, будет предоставлен в распоряжение Бетси в день ее отъезда.
   Осел прибыл в назначенный час вместе со своим провожатым: пунктуальность – основная добродетель негоциантов.
   Провожатый оказался мальчишкой десяти – двенадцати лет; я обрадовалась этому обстоятельству: его возраст давал мне право сопровождать мое дорогое дитя до самого Милфорда.
   Наш друг посоветовал мне не сопровождать дочь до дома торговца, человека недоверчивого, который, увидев меня рядом с дочерью, мог бы взять себе в голову, что я надеюсь пристроиться в его доме вместе с Бетси.
   О, если бы этот человек пожелал взять меня к себе! Думаю, я согласилась бы работать у него служанкой, только бы не расставаться с моим ребенком.
   Но такое предложение мне не было сделано, а я сама не осмелилась высказать его.
   Сначала Бетси, понимая, что возвращаться мне придется пешком, заявила, что это я должна ехать верхом на осле; но, увы! – я, женщина, обремененная немалыми годами, была намного крепче дочери, а юная девушка, в пору весны своей жизни, имея за плечами всего лишь восемнадцать лет, напротив, согнулась под их тяжестью.
   Видя, что я упорно отказываюсь сесть на осла, Бетси пожелала идти рядом со мной.
   Сопротивляться ее просьбам означало раздражать ее.
   Мы шли рядом, и при этом дочь опиралась одновременно на мою руку и на мое плечо.
   И тем не менее, несмотря на такую двойную опору, через четверть часа она, задыхаясь, остановилась; усилие, потребовавшее от Бетси предельного напряжения и огромного мужества, на мгновение заставило меня поверить в ее физические силы, но, приглядевшись к ней повнимательнее, я увидела, что на ее лице поблескивают капли пота.
   Она побледнела и, положив руку на сердце, остановилась.
   Бетси задыхалась от сильного сердцебиения.
   Она несколько раз кашлянула и отвернулась, чтобы сплюнуть; то ли она была столь слабой, то ли кашель был таким сильным, но она покачнулась и, казалось, близка была к тому, чтобы упасть.
   Я бросилась к ней и обняла ее; голова ее упала на мое плечо.
   – Постой немножко, матушка, – попросила она ослабевшим голосом, – вот так мне хорошо.
   И она вздохнула.
   С минуту я не шевелилась; затем, увидев, что Бетси остается неподвижной, я начала тревожиться и, осторожно переместив ее голову с плеча на руку, заметила, что если она и не упала в обморок, то находится в состоянии крайней слабости.
   Я невольно вскрикнула.
   Услышав мой крик, она вновь открыла глаза и приподняла голову.
   – Ах, как хорошо жить! – произнесла Бетси.
   И всем своим естеством она вдохнула воздух счастья, помогавший ей поверить, что из черной ночи она вернулась в светлый день, от смерти вернулась к жизни.
   У меня появилось какое-то предчувствие: я не хотела позволить ей продолжить путь; мне казалось, что я держу в объятиях облачко, готовое тут же растаять; мне казалось, что расстаться с дочерью означает ее утратить!
   – О, дитя мое любимое, – сказала я, – не ходи дальше… возвращайся в Уэстон и, когда у нас не останется Денег, Господь позаботится о наших нуждах.
   Бетси, улыбнувшись, покачала головой.
   – Зачем же так? – возразила она. – Ведь решение принято, не правда ли? Так что же изменилось сегодня утром?.. То, что со мной случилось, разве не случается со мной каждый день? Нет, дорогая моя матушка, помоги мне сесть на это животное, которое на меня выжидательно поглядывает, и продолжим путь.
   Мы стали искать камень, став на который Бетси могла бы сесть на осла, но, не найдя ничего подходящего, я сама приподняла ее и подсадила.
   Увы, это дело оказалось для меня легким, очень легким; Бетси весила не больше, чем во время ее детства, когда я поднимала ее на руках, чтобы она могла видеть как можно дальше или поверх голов других людей.
   Затем мы бок о бок продолжили путь, ее рука лежала в моей руке, и мы не сводили друг с друга глаз, в то время как мальчик вел осла за повод.
   Рука Бетси словно горела и то и дело неожиданно вздрагивала; из ее больших голубых глаз при каждом взгляде, казалось, вырываются искры внутреннего огня, пожиравшего ее.
   Я смутно чувствовала, что в этом незримом костре что-то сгорает и это «что-то» – жизнь моей девочки.
   Вопрос лишь в том, на сколько лет, месяцев, дней хватит топлива для того, чтобы поддерживать пламя?
   Я поцеловала дочь и почувствовала, как подступают к моим глазам слезы; сделав усилие, я удержала их.
   Бетси, напротив, счастливо улыбалась и пребывала едва ли не в восторженном состоянии.
   При каждом дуновении ветерка она приоткрывала губы, чтобы вдохнуть его; к каждому встреченному по пути цветку она протягивала руку; каждой птице, распевающей на ветвях дуба или боярышника, она посылала привет.
   Увы, наше путешествие длилось недолго, и за это время мы не обменялись ни словом.
   Мы подошли к окраине Милфорда.
   Пора было расставаться.
   Силы меня покидали…
   Однако нежный голос Бетси, ее детские ласки, ее губы, касавшиеся моих волос, ее пальцы, гладившие мое лицо, – все это утешило меня; как этот ветерок, который она вдыхала, как этот цветок, к которому она тянула руку, как эта птица, которую она приветствовала, дочь моя была похожа одновременно и на дуновение воздуха, и на аромат, и на песню!
   Она и в самом деле была всем тем, что ускользает, всем тем, что убегает, всем тем, что улетает, всем тем, что возносится к Небесам!..
   Час, когда она должна была явиться к своему торговцу, пробил; нам пришло время расставаться.
   Я попрощалась с ней так, словно мне не суждено было снова встретиться с нею, а ведь, в сущности говоря, ничто не помешало бы мне увидеть моего ребенка хоть завтра.
   О! На этот раз я даже не пыталась скрыть свои рыдания… Я осыпала Бетси слезами и поцелуями, а затем оттолкнула ее, чтобы как-то оторвать от себя.
   Бетси продолжала свой путь, то и дело оборачиваясь в мою сторону и по-детски посылая мне воздушные поцелуи.
   Дорога делала поворот и, чтобы видеть дочь как можно дольше, я отступала назад по мере того, как Бетси уходила все дальше; наконец я оказалась на противоположной стороне дороги в ту минуту, когда она скрылась за угол первого дома.
   И тут во мне словно все умерло: сила, разум, здравый смысл; я почувствовала, что после смерти мужа я жила только этим ребенком и, если этот ребенок умрет, мне легко будет расстаться с жизнью.
   Это всегда было последним и крайним утешением!

XVIII. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)

   Не помню, как я оказалась сидящей на земле и как пробыла в таком положении, без сил, подавленная, несколько часов: когда я пришла в себя, уже начало смеркаться.
   За это время ко мне подошло несколько человек, они смотрели на меня, заговаривали со мной, но я видела и слышала их словно сквозь какую-то облачную пелену.
   Пошатываясь, я встала и, сжав свою не державшуюся на плечах голову ладонями, пошла по дороге обратно в Уэстон.
   За час я добралась туда.
   Все вокруг было озарено дивным лунным светом; пастор стоял на пороге дома.
   Жена его сидела на скамье, держа на обоих коленях по ребенку.
   Эти дети, полные жизни, здоровья и сил, со смехом продолжали играть, драться, бороться даже на коленях матери.
   Разлученная с мужем смертью, а с дочерью – нищетой, я, видя эту женщину рядом с ее мужем, с ее детьми, сидящими на ее коленях, испытала такое острое чувство зависти, что испугалась себя самой.
   Поэтому, хотя я редко заговаривала с пастором и его женой, воспринимавших меня как обузу и, следовательно, едва переносивших меня, я остановилась и, чтобы преодолеть это низменное чувство, обратилась к женщине:
   – Сударыня, вы счастливая мать, у вас двое прекрасных детей! Не позволите ли вы мне их поцеловать?
   От моей просьбы женщина вздрогнула, словно от ужаса; ее муж протянул руку вперед, будто желая оттолкнуть меня; оба ребенка спрыгнули с материнских колен и бросились бежать с криком:
   – Мы не хотим целовать даму в сером!
   Увы! Так называли меня в пасторском доме и даже в деревне.
   Черное платье, мое траурное платье, выцвело и стало серым, как я уже говорила, и мне дали прозвище по цвету моего платья.
   Такое всеобщее брезгливое отношение ко мне просто уничтожало меня.
   Только что оторвавшая от себя свою единственную любовь, я почувствовала себя в тройном кольце ненависти.
   Вернулась я в пасторский дом с опущенной головой и со смертной тоской на душе.
   Я вошла в неосвещенную комнату и в ту минуту, когда стала зажигать свечу, остановилась.
   Зачем мне здесь свет?
   В темноте ли, при свете ли, я все равно была одна.
   Одиночество чувствуешь сердцем еще яснее, чем оно видится глазами.
   Я провела мучительную ночь, быть может, еще более мучительную, чем первую после смерти моего бедного супруга.
   Когда умер мой муж, у меня оставался мой ребенок.
   Когда же отсутствовал мой ребенок, у меня ничего не оставалось!
   Наступил день.
   С предыдущего вечера в комнате еще оставалось немного хлеба и воды, так что в этот день мне не нужно было выходить из дома; я съела хлеб и запила его водой.
   Что еще мне было нужно? Разве мои слезы не придавали одинаковой горечи любому питью и любой пище?
   Я вышла из комнаты только на третий день, чтобы пополнить свои съестные припасы.
   Живя так, как я прожила эти три последних дня, я могла продержаться полгода на оставшиеся у меня две золотых монеты.
   А в конце концов, зачем мне жить как-то иначе?
   У меня была книга, утолявшая все другие нужды, – Библия.
   Я читала Библию, и, когда мои глаза от усталости сами собой ускользали от книги, взгляд мой поднимался к Небу, руки мои сами собой падали на колени и я думала о моей Бетси.
   На пятый день я получила от нее письмо.
   Дорогая бедная девочка! Она ждала оказии, лишь бы только мне не пришлось потратить на ее письмо один пенни, который почта берет за пересылку письма из Милфорда в Уэстон.
   Простодушное дитя! Ей и в голову не приходило: за то, чтобы получить ее письмо двумя днями, двумя часами, двумя минутами раньше, я охотно отдала бы две мои последние золотые монеты!
   Бетси писала мне, что г-н Уэллс (так звали ее хозяина) принял ее уважительно, но холодно; в предварительной беседе он перечислил все те обязанности, которые ей предстояло выполнять, затем ввел ее в нечто вроде стеклянной клети, где ей и предстояло пребывать, сидя за столом среди книг, реестров и папок с семи часов утра до пяти часов вечера.
   Воскресенья, разумеется, исключались. В воскресенье у г-на Уэллса, непреклонного протестанта, в доме закрывалось все, вплоть до окон.
   Именно в воскресенье Элизабет приглашала меня навестить ее. Мы могли бы провести вместе час в промежутке между двумя церковными службами.
   Я ждала этого воскресенья с величайшим нетерпением, но накануне его я получила от дочери записочку и поспешно открыла ее; мне показалось, что ее почерк чем-то изменился.
   Наверно, я ошибалась.
   Элизабет просто-напросто сообщала мне, что г-н Уэллс пожелал увезти ее в деревню вместе со своими двумя дочерьми, а она не осмелилась воспротивиться этому решению, впрочем для нее самой приятному; что, следовательно, мне нет смысла приезжать в Милфорд, поскольку ее там не будет.
   Бетси просила меня отложить мой визит на две недели.
   К письму была приложена гинея.[531]
   Бетси попросила г-на Уэллса, если это возможно, продать ее вышивки, работу над которыми она была вынуждена прервать из-за спазм, вызванных ее чрезмерным прилежанием. Господин Уэллс воздал должное этим вышивкам, подарив их своим дочерям, и те заплатили Элизабет, оценив их по своему усмотрению.
   Два-три обморока моей бедной Бетси оценили в одну гинею!
   Моему отчаянию и моим слезам не было предела.
   Я поцеловала гинею и отложила ее, вздыхая и говоря самой себе: «Что ж, дождемся второго воскресенья…»
   Но почему же она отложила мой визит до второго, а не до первого воскресенья?
   Господи Боже, что станется со мною за эти две недели?
   Я попробовала выйти и прогуляться по саду, но увидела, что смущаю обоих детей и внушаю беспокойство их родителям.
   Однако о чем я их просила? О пустяке или почти о пустяке: позволить мне предаваться по вечерам своим мыслям под этим старым эбеновым деревом, где с наступлением темноты никто не решался сесть и помечтать.
   С тех пор как сад перестал быть моим, мне это место казалось особенно привлекательным для того, чтобы на этой мрачной скамье, затерявшейся под густой листвой, предаваться мыслям об ушедших от нас.
   Пришлось от этого желания отказаться: устав уэстонского прихода подтверждал мое право на комнату в пасторском доме, но в нем не было оговорено мое право на прогулки по саду.
   В конце концов, время проходит как для счастливых, так и для несчастных, как для тех, кто страшится, так и для тех, кто надеется.
   Мало-помалу столь долгожданный воскресный день приближался.
   Предшествовавшие ему пятницу и субботу я провела в страхах.
   Я поминутно вздрагивала при одной только мысли, что могу получить письмо, отменяющее мой приход.
   К счастью, никакого письма я не получила.
   Проснулась я на заре.
   Хотя, принимая во внимание строгие семейные обычаи г-на Уэллса, дочь советовала мне появиться в его доме не раньше одиннадцати, то есть по окончании обеденной службы, в шесть утра я уже была готова отправиться в путь.
   В семь, уже не силах справляться с охватившим меня нетерпением, я вышла из дома.
   В восемь я уже подходила к окраине Милфорда, как раз к тому месту, где мы с Элизабет расстались.
   В городе я оказалась на три часа раньше назначенного времени.
   Я стала ждать под тем самым кустом, у которого сидела месяц тому назад, когда рассталась с моей бедной девочкой, приведя ее в Милфорд.
   Но не прошло и часа, как ожидание стало для меня невыносимым.
   Я поднялась, вошла в город, расспросила, в каком квартале живет г-н Уэллс, и зашагала к его дому, расположенному на углу улиц Святой Анны и Королевы Елизаветы.
   Ошибиться было невозможно: на табличке, прибитой над входом, я прочла написанные крупными буквами слова:
ТОРГОВЫЙ ДОМ ТОМАСА УЭЛЛСА И КОМПАНИИ
   Все двери и окна были закрыты, и дом походил на огромный склеп.
   Обеденная служба начиналась точно в половине десятого.
   Расположившись под стеной соседнего дома и опустив капюшон моей накидки на глаза как можно ниже, чтобы скрыть лицо, я снова стала ждать.
   По крайней мере, отсюда я бы заметила появление моей девочки и на расстоянии нескольких шагов последовала бы за нею в церковь, ни на мгновение не теряя ее из виду.
   Церковь стояла на улице Святой Анны, в полусотне шагов от дома г-на Уэллса.
   В полдесятого раздались первые удары церковного колокола.
   С третьим ударом, словно ожидавший этого сигнала, дом г-на Уэллса открылся.
   Первыми показались две девушки, за ними – Элизабет, а затем – служанка, сопровождающая их на службу.
   Бетси шла немного позади дочерей Уэллса.
   Служанка шла вслед за ней.
   Они шли таким образом, что Бетси должна была пройти совсем близко от меня; один шаг вперед – и я могла бы коснуться ее платья.
   Я сделала этот шаг и протянула руку.
   Сквозь вуаль, закрывавшую ее лицо (как мне показалось, еще более бледное, чем обычно), дочь заметила меня, но явно не узнала.
   Должно быть, она приняла меня за бедную женщину, униженно выпрашивающую милостыню, так как извлекла свой кошелек, вытянула из него единственную серебряную монетку, которая в нем была, и дала ее мне со словами:
   – Добрая женщина, вот все, что у меня есть; помолитесь за мою мать! Затем, поскольку, чтобы сказать мне эти слова и дать эту монетку, она отстала на несколько шагов от остальных и дочери г-на Уэллса заинтересовались, почему она задерживается, а служанка остановилась, поджидая ее, Бетси поспешно догнала их, и они продолжили путь к церкви.
   На мгновение я замерла на месте, глядя им вслед, а затем поднесла монетку к губам.
   – Бедное дитя! – прошептала я. – Я уже отложила твою гинею.
   О, эта маленькая монета всегда будет со мной!
   В день, когда я умру от голода, ее найдут зажатой в моей руке, которая будет лежать на моем уже остановившемся сердце. Но я никогда не умру от голода: мне для жизни надо так мало! Я завернула монету в письмо дочери, посланное мне дней пятнадцать-шестнадцать тому назад, и все это спрятала на груди.
   Затем, когда три девушки и служанка уже поднимались по ступеням храма, я в свою очередь поспешила туда же, чтобы стать как можно ближе к моей девочке.
   Добрую службу мне сослужила колонна: прислонившись к ней, я почти касалась Бетси.
   Глядя из-под капюшона, я не теряла ее из виду; она благочестиво молилась.
   Однако время от времени все ее тело сотрясал сухой кашель, отдаваясь болью в моей груди.
   Я видела, как этот кашель вынудил Бетси два-три раза поднести платок ко рту.
   Один раз она еще не успела спрятать платок, как я заметила на нем пятно крови.
   Я едва не упала в обморок и прошептала:
   – О Боже мой! Боже мой! Бедное дитя, которое так нуждается, чтобы молились за нее, просит, чтобы молились за меня!
   В эту минуту я едва устояла перед сильнейшим искушением тут же показаться на глаза дочери и немедленно увести ее с собой.
   Мне казалось, что туманный призрак, замаячивший передо мной на горизонте, не осмелится приблизиться к Бетси, если она будет под моей защитой.
   Но поступи я так во время службы, это вызвало бы настоящий скандал.
   Впрочем, какое можно дать оправдание такому странному решению? С другой стороны, разве мое материнское сердце дрогнуло бы так, будь эти угрозы пустыми?!
   Две девушки, сидевшие рядом с Бетси, ничуть не выглядели обеспокоенными; не выказывала беспокойства и сама Бетси.
   Я решила, что лучше выждать.
   Когда служба закончится, я увижу дочь в доме г-на Уэллса и узнаю подробности о ее самочувствии.
   О, какой же бесконечной показалась мне служба!
   Каким святотатством было небрежение, подобное моему, если бы оно не оправдывалось столь святой в глазах Господа причиной!
   Наконец, священник произнес последние слова; прихожане поднялись и стали расходиться.
   Теперь в церкви уже не было никого кроме меня.
   Оставшись одна перед лицом Бога, я упала на колени и умоляла его: если моей дочери грозит какая-то опасность, забрать мою бесполезную жизнь, а ее жизнь продлить.
   Эту мольбу я шептала перед статуей матери Спасителя.
   Мне казалось, что она, мать, понимает боль матери.
   Я встала и поцеловала ее ступни, обнимая колонну, на которой была установлена статуя.
   А затем глаза мои в свою очередь стали умолять о милости, которую только что просили мои губы.
   Но сама я при этом оставалась безмолвной и неподвижной.
   И вдруг по мраморной щеке статуи скатилась слезинка.
   Что означала эта слеза? Мать, испытавшая все мыслимые страдания, не плакала ли она о том, что не может смягчить мою боль?
   Я не поверила собственным глазам, но, став на стул, вытерла платком эту слезу.
   Пальцы мои ощутили, как увлажнился платок.
   Мне не первый раз приходилось видеть, как вода каплями стекает по влажному мрамору.
   Быть может, то, что я приняла за слезу Пресвятой Девы Марии, было всего лишь сгустившимся на прохладном камне испарением человеческого дыхания.
   Но совпадение выглядело столь удивительным, сознание мое было столь потрясено, что, делая выбор между каплей воды и слезой, я поверила в слезу, делая выбор между естественным явлением и чудом, я поверила в чудо.
   Эта слеза была не чем иным, как ответом одной матери на мольбы другой матери.

XIX. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)

   Я встала, пошатываясь, еще более холодная, чем статуя, пролившая надо мной слезу, и направилась к дому г-на Уэллса.
   Меня терзали самые печальные, самые мучительные предчувствия.
   Мне казалось, что я увижу дочь бледной, лежащей в обмороке на кровати или на канапе, а вокруг нее – всю семью торговца.
   Эта картина предстала передо мной так явно, что, казалось, стоит мне протянуть руку – и я коснусь холодной руки моего ребенка.
   Тревога влекла меня вперед, а страх замедлял мои шаги.
   Мне казалось, что на вопрос: «Где моя дочь?», я услышу ответ: «Увы, входите и увидите сами!»
   Я поднесла руку к дверному молотку; дважды я поднимала его, не осмеливаясь ударить.
   Наконец, я решилась на это со словами:
   – Господи, да будет воля твоя!
   Я услышала приближающиеся шаги.
   Шаги были размеренными.
   Дверь отворила служанка.
   Лицо ее выглядело спокойным.
   Но этого было недостаточно, чтобы снять мои страхи; мне была знакома душевная холодность наших новообращенных.[532]
   Поэтому я колебалась, стоит ли расспрашивать служанку о Бетси.
   Мой рот открывался и закрывался, не произнося ни звука.
   Тогда служанка сама спросила меня:
   – Не вы ли вдова уэстонского пастора, мать мисс Элизабет?
   – Да, – пробормотала я. – Господи, ей что, очень плохо?