Страница:
– Вы, сударь, большой поклонник автора «Чайльд Гарольда»?
– Да, это так… Это если не самая чистая, то, во всяком случае, самая яркая поэзия. Впрочем, мой отец, служивший в Ашборне пастором до меня, знавал Байрона во времена его так называемых безумств; он наблюдал за тем, как начиналась борьба Байрона с шотландскими журналами;[877] и у меня в доме до сих пор хранятся первые пятьдесят стихов его сатиры, которые поэт подарил отцу после того, как прочитал их ему.
– Да что вы?!
– Кроме того, – продолжил молодой пастор, – особое обстоятельство связывает мою жизнь со смертью лорда Байрона. Я родился семнадцатого июля тысяча восемьсот двадцать четвертого года, в то время, когда тело великого поэта опускали в склеп его предков. Мой отец, присутствовавший при погребальной церемонии, вернувшись вечером домой, обнаружил там нового гостя, и этим новым гостем был я.
– Мне бы очень хотелось, чтобы вам представился случай заняться этим фрагментом сатиры, этим первым взрывом гнева, нашедшего столь живой отклик в Европе и ставшего посвящением Байрона в поэты.
– Вы когда-нибудь видели его почерк?
– Да, конечно… Лорд Байрон бы связан с одним из моих друзей, чье имя, наверное, немного вам знакомо, поскольку в Англии оно еще популярнее, чем во Франции: с графом д'Орсе.
– Разумеется, я о нем знаю!
– Уж если у вас есть черновик Байрона, мне хотелось бы посмотреть, легко ли он работал и много ли делал правок.
– О, вам не следует полагаться на образчик, который у меня в руках: стихи слагаются легко, когда уязвленного поэта вдохновляет муза, именуемая Мщением. На пятьдесят первых стихов приходится не более десяти помарок… Однако, если вы желаете видеть эти стихи… подождите минуту…
И, обратившись к жене, он сказал ей несколько слов по-английски.
– В этом нет необходимости, – вмешался я, засмеявшись, – ведь я принимаю ваше предложение.
– И это было бы для нас большой радостью!
(Он предложил своей жене привезти меня в Ашборн и предоставить мне гостеприимство в пасторском доме.)
Затем, словно ему пришла в голову новая мысль, он сказал:
– Отлично! Да, приезжайте, у меня есть для вас подарок!
– Для меня?
– Да… О, только не подумайте, что это стихи Байрона: эти стихи – семейное наследство и, как вы понимаете… я ими дорожу.
– Будьте спокойны, я не допущу такой бестактности – просить их у вас!
– Прекрасно! Так мы договорились? – спросил он, и его взгляд и интонация указывали на радость, какую я ему доставлю, если приму его предложение с такой же искренностью, с какой оно было сделано.
Я протянул ему руку.
– Договорились, – подтвердил я, – я ваш гость до отбытия последнего поезда.
– Вы возвращаетесь в Лондон?
– Вероятно.
– И, проехав три четверти дороги до Ливерпуля, вы заедете туда?
– Да что мне делать в этом торговом городе?! Я с большим почтением отношусь к промышленности, но, как и все почтенное, промышленность внушает мне смертельную скуку.
– Вы не правы: Ливерпуль стоит посмотреть.
– То же самое говорил мне вчера лорд Холланд; он даже вручил мне кредитное письмо своему банкиру.
– А кому именно?
– Погодите-ка…
Я извлек письмо из кармана.
– Джеймсу Барлоу и компании.
– Улица Голубой Таверны?
– Именно так.
– Еще один довод для поездки в Ливерпуль!
– Вы полагаете, если я не совершу путешествие ради самого Ливерпуля, так сделаю это ради господ Джеймса Барлоу и компании?
– Для них вы не станете это делать: вы это сделаете ради самого себя.
– Я вас не понимаю.
– Так вот, предположите, например, что в Ашборне я дам вам сюжет для романа в шести, а то и восьми томах!
– Прежде всего вы доставили бы мне удовольствие, дорогой мой соотечественник, поскольку сюжет упомянутого вами романа наверняка представлял бы собой нечто выдающееся.
– И к тому же представьте себе, что эти шесть – восемь томов – не более чем первая часть.
– Так, понимаю… И что, вторая часть находится в Ливерпуле?
– Да.
– У господ Джеймса Барлоу и компании?
– Точно.
– В таком случае я отправлюсь в Ливерпуль.
– Тогда поехали! Я в этом и не сомневался.
Затем, повернувшись к жене, он добавил по-английски:
– Господин Дюма едет с нами в Ашборн.
Похоже, у нее возникло несколько возражений хозяйственного характера.
– Хорошо, хорошо, хорошо! – повторил пастор по-французски. – Моя жена содрогается при мысли, что ей придется угощать чем Бог послал столь известного человека, а я отвечаю ей, что мы вас накормим письмами пастора Бемрода.
– А кто это такой – пастор Бемрод?
– Вы не догадываетесь?
– Нет.
– Это герой вашего будущего романа, характер, замешанный на доброжелательности, гордыне и простодушии, нечто среднее между Стерном,.[878] и Голдсмитом[879] между «Векфильдским священником»[880] и «Сентиментальным путешествием»[881]
– Так это шедевр?
– Ей-Богу!..
– Вперед за шедевром! Я его беру.
– Правда, это шедевр в письмах.
– О, какой вопль вырвется у моего издателя!
– Почему?
– Почему? Он в этом ничего не смыслит, но тем не менее вопить будет.
– Но, в конце концов, есть же этому объяснение.
– Дело в том, что у нас существует предубеждение против романов в письмах… Говорят, они скучны.
– А, да, я понимаю: из-за «Клариссы Гарлоу» и «Новой Элоизы»…[882] Вы опрокинете эти предрассудки, опубликовав роман в занимательных письмах: вы ведь сочиняли вещи более трудные!
– Ну уж!..
– К тому же, когда вы прочтете письма, это ничуть не обяжет вас публиковать их.
– Таким образом, я сохраняю за собой мою свободную волю?
– Само собой разумеется… Мне ли судить, что скучно, а что занимательно, мне, сельскому пастору?
– О, в этом отношении я доверюсь скорее вам, нежели некоторым критикам из числа моих друзей или недругов!
– Тогда отправимся в путь, поскольку жена моя словно на горячих углях при мысли, что мы опоздаем на станцию, пропустим этот поезд и она лишится двух часов, нужных ей для того, чтобы приготовить гостю обед.
Я достал мои часы.
– Так когда же отправляется поезд?
– Без четверти час.
– А уже двадцать минут первого.
– И нам предстоит пройти две мили вмести с детьми.
– У меня есть карета и лошади, способные мчаться, как ветер… Собирайте вашу стаю (дети в это время рвали цветы); я велю запрягать, и мы отправляемся.
– Но вы почти не видели Ньюстедское аббатство.
– Что ж, вы расскажете мне о том, чего я не успел осмотреть.
– Согласитесь, пастор Бемрод не выходит у вас из головы.
– О, так оно и есть!
– Что же, велите запрягать… Джордж! Ада!
Дети, затерявшиеся на лужайке, встали, и их головы показались над высокими травами.
Я побежал к карете.
Кучер заканчивал запрягать, когда молодое и прекрасное семейство появилось у мрачных ворот Ньюстедского аббатства.
Мы сели в карету, через четверть часа уже были на станции, а еще через час вышли в Чидле.
Здесь мой соотечественник протянул руку и, указывая мне на колокольню, вокруг которой, примерно в двух милях от нас, сгрудилось множество домов, утопающих в зелени, произнес:
– А вот и Ашборн.
IV. Письма пастора Бемрода
– Да, это так… Это если не самая чистая, то, во всяком случае, самая яркая поэзия. Впрочем, мой отец, служивший в Ашборне пастором до меня, знавал Байрона во времена его так называемых безумств; он наблюдал за тем, как начиналась борьба Байрона с шотландскими журналами;[877] и у меня в доме до сих пор хранятся первые пятьдесят стихов его сатиры, которые поэт подарил отцу после того, как прочитал их ему.
– Да что вы?!
– Кроме того, – продолжил молодой пастор, – особое обстоятельство связывает мою жизнь со смертью лорда Байрона. Я родился семнадцатого июля тысяча восемьсот двадцать четвертого года, в то время, когда тело великого поэта опускали в склеп его предков. Мой отец, присутствовавший при погребальной церемонии, вернувшись вечером домой, обнаружил там нового гостя, и этим новым гостем был я.
– Мне бы очень хотелось, чтобы вам представился случай заняться этим фрагментом сатиры, этим первым взрывом гнева, нашедшего столь живой отклик в Европе и ставшего посвящением Байрона в поэты.
– Вы когда-нибудь видели его почерк?
– Да, конечно… Лорд Байрон бы связан с одним из моих друзей, чье имя, наверное, немного вам знакомо, поскольку в Англии оно еще популярнее, чем во Франции: с графом д'Орсе.
– Разумеется, я о нем знаю!
– Уж если у вас есть черновик Байрона, мне хотелось бы посмотреть, легко ли он работал и много ли делал правок.
– О, вам не следует полагаться на образчик, который у меня в руках: стихи слагаются легко, когда уязвленного поэта вдохновляет муза, именуемая Мщением. На пятьдесят первых стихов приходится не более десяти помарок… Однако, если вы желаете видеть эти стихи… подождите минуту…
И, обратившись к жене, он сказал ей несколько слов по-английски.
– В этом нет необходимости, – вмешался я, засмеявшись, – ведь я принимаю ваше предложение.
– И это было бы для нас большой радостью!
(Он предложил своей жене привезти меня в Ашборн и предоставить мне гостеприимство в пасторском доме.)
Затем, словно ему пришла в голову новая мысль, он сказал:
– Отлично! Да, приезжайте, у меня есть для вас подарок!
– Для меня?
– Да… О, только не подумайте, что это стихи Байрона: эти стихи – семейное наследство и, как вы понимаете… я ими дорожу.
– Будьте спокойны, я не допущу такой бестактности – просить их у вас!
– Прекрасно! Так мы договорились? – спросил он, и его взгляд и интонация указывали на радость, какую я ему доставлю, если приму его предложение с такой же искренностью, с какой оно было сделано.
Я протянул ему руку.
– Договорились, – подтвердил я, – я ваш гость до отбытия последнего поезда.
– Вы возвращаетесь в Лондон?
– Вероятно.
– И, проехав три четверти дороги до Ливерпуля, вы заедете туда?
– Да что мне делать в этом торговом городе?! Я с большим почтением отношусь к промышленности, но, как и все почтенное, промышленность внушает мне смертельную скуку.
– Вы не правы: Ливерпуль стоит посмотреть.
– То же самое говорил мне вчера лорд Холланд; он даже вручил мне кредитное письмо своему банкиру.
– А кому именно?
– Погодите-ка…
Я извлек письмо из кармана.
– Джеймсу Барлоу и компании.
– Улица Голубой Таверны?
– Именно так.
– Еще один довод для поездки в Ливерпуль!
– Вы полагаете, если я не совершу путешествие ради самого Ливерпуля, так сделаю это ради господ Джеймса Барлоу и компании?
– Для них вы не станете это делать: вы это сделаете ради самого себя.
– Я вас не понимаю.
– Так вот, предположите, например, что в Ашборне я дам вам сюжет для романа в шести, а то и восьми томах!
– Прежде всего вы доставили бы мне удовольствие, дорогой мой соотечественник, поскольку сюжет упомянутого вами романа наверняка представлял бы собой нечто выдающееся.
– И к тому же представьте себе, что эти шесть – восемь томов – не более чем первая часть.
– Так, понимаю… И что, вторая часть находится в Ливерпуле?
– Да.
– У господ Джеймса Барлоу и компании?
– Точно.
– В таком случае я отправлюсь в Ливерпуль.
– Тогда поехали! Я в этом и не сомневался.
Затем, повернувшись к жене, он добавил по-английски:
– Господин Дюма едет с нами в Ашборн.
Похоже, у нее возникло несколько возражений хозяйственного характера.
– Хорошо, хорошо, хорошо! – повторил пастор по-французски. – Моя жена содрогается при мысли, что ей придется угощать чем Бог послал столь известного человека, а я отвечаю ей, что мы вас накормим письмами пастора Бемрода.
– А кто это такой – пастор Бемрод?
– Вы не догадываетесь?
– Нет.
– Это герой вашего будущего романа, характер, замешанный на доброжелательности, гордыне и простодушии, нечто среднее между Стерном,.[878] и Голдсмитом[879] между «Векфильдским священником»[880] и «Сентиментальным путешествием»[881]
– Так это шедевр?
– Ей-Богу!..
– Вперед за шедевром! Я его беру.
– Правда, это шедевр в письмах.
– О, какой вопль вырвется у моего издателя!
– Почему?
– Почему? Он в этом ничего не смыслит, но тем не менее вопить будет.
– Но, в конце концов, есть же этому объяснение.
– Дело в том, что у нас существует предубеждение против романов в письмах… Говорят, они скучны.
– А, да, я понимаю: из-за «Клариссы Гарлоу» и «Новой Элоизы»…[882] Вы опрокинете эти предрассудки, опубликовав роман в занимательных письмах: вы ведь сочиняли вещи более трудные!
– Ну уж!..
– К тому же, когда вы прочтете письма, это ничуть не обяжет вас публиковать их.
– Таким образом, я сохраняю за собой мою свободную волю?
– Само собой разумеется… Мне ли судить, что скучно, а что занимательно, мне, сельскому пастору?
– О, в этом отношении я доверюсь скорее вам, нежели некоторым критикам из числа моих друзей или недругов!
– Тогда отправимся в путь, поскольку жена моя словно на горячих углях при мысли, что мы опоздаем на станцию, пропустим этот поезд и она лишится двух часов, нужных ей для того, чтобы приготовить гостю обед.
Я достал мои часы.
– Так когда же отправляется поезд?
– Без четверти час.
– А уже двадцать минут первого.
– И нам предстоит пройти две мили вмести с детьми.
– У меня есть карета и лошади, способные мчаться, как ветер… Собирайте вашу стаю (дети в это время рвали цветы); я велю запрягать, и мы отправляемся.
– Но вы почти не видели Ньюстедское аббатство.
– Что ж, вы расскажете мне о том, чего я не успел осмотреть.
– Согласитесь, пастор Бемрод не выходит у вас из головы.
– О, так оно и есть!
– Что же, велите запрягать… Джордж! Ада!
Дети, затерявшиеся на лужайке, встали, и их головы показались над высокими травами.
Я побежал к карете.
Кучер заканчивал запрягать, когда молодое и прекрасное семейство появилось у мрачных ворот Ньюстедского аббатства.
Мы сели в карету, через четверть часа уже были на станции, а еще через час вышли в Чидле.
Здесь мой соотечественник протянул руку и, указывая мне на колокольню, вокруг которой, примерно в двух милях от нас, сгрудилось множество домов, утопающих в зелени, произнес:
– А вот и Ашборн.
IV. Письма пастора Бемрода
Нет ни малейшей необходимости описывать читателям деревню Ашборн (они с ней знакомы) и пасторский дом (они его посещали).
Деревня, правда, увеличилась на два десятка домов, но пасторский дом сохранил свой былой облик; только фрески пастора Бемрода – эти изысканные алтари Гименею, эти нежные голубки, целующиеся на колчане и скрещенным с ним луком – исчезли под бумажными обоями жемчужно-серого цвета с темно-серыми разводами.
Обеденная зала осталась такой же, кабинет – таким же, и его окна по-прежнему выходят в тот же садик, где распевают конечно не те же самые соловьи, но потомки той птицы, которая во времена доброй г-жи Снарт пела там так мелодично, что г-н Бемрод принял ее за душу последней из умерших дочерей своей хозяйки.
Однако, что вполне понятно, когда я вошел в пасторский дом, о преданиях которого я совершенно ничего не знал, все это не могло меня взволновать.
Но что я отметил, так это атмосферу опрятности и довольства, которой веет уже на пороге дома, где живут молодые хозяева: это чувствовалось и в радости собаки, встретившей отца, мать и детей громким лаем и вилянием хвоста, и в доброжелательной улыбке, игравшей на губах молоденькой служанки – горничной и кухарки одновременно.
Сразу же по возвращении домой вся семья занялась домашним хозяйством: жена пошла на кухню, служанка побежала на птичий двор, дети завладели садом, а муж отправился за письмами, предварительно устроив меня в милой небольшой комнате на втором этаже, окно которой выходило на дорогу.
Минут через десять он вернулся с полусотней писем в одной руке и рукописью – в другой.
– Держите, – сказал он, протянув мне все эти бумаги, – вот ваш готовый роман.
– Благодарю вас, мой хозяин… Знаете, поговаривают, что так они и приходят ко мне. Но я опасаюсь…
– Чего?
– Что перевод потребует от меня больше усилий, нежели само сочинение романа, и что, дойдя до третьего письма, я покину пастора Бемрода и возвращусь к капитану Полю,.[883] к д'Арманталю[884] или какому-нибудь д'Артаньяну[885]
– Я предусмотрел это, – с улыбкой отозвался мой хозяин.
Я взглянул на него:
– Вы предусмотрительны?
– Да, я всегда думал о том, что вы или кто-нибудь из ваших собратьев по перу – Бальзак,[886] Сю[887] или Жорж Санд – приедет в Ньюстедское аббатство, я узнаю о его появлении и предложу ему подарок, который сейчас предлагаю вам.
– И, будьте откровенны, кому из четырех вы предпочли бы сделать этот подарок?
– Жорж Санд. Эта вещь в жанре ее восхитительных пасторалей.[888]
– Да, но что касается меня, то, не правда ли, легко будет догадаться, что это снова какой-то случай дал в мои руки эту рукопись?
– Это тем более вероятно, что роман в письмах вовсе не в вашей манере.
– Что ж делать? Я постараюсь опередить критику; я расскажу о нашей встрече во всех подробностях, точно так же как рассказал о найденной мною в Библиотеке знаменитой рукописи графа де Ла Фера, откуда были позаимствованы «Мушкетеры»;[889] я расскажу… я расскажу всю правду; и тем хуже для тех, кто мне не поверит!
– Однако в свое оправдание вы сможете сказать, что перевели письма с оригинала. За вами останется совсем небольшая заслуга – сделанный перевод.
– Перевод – это как раз то, что мне трудно дается.
– Перевод уже сделан.
– Неужели сделан? – Да.
– Кем же?
– Мною.
– Вами?!
– Взгляните на эту рукопись! Я взял у него рукопись.
– Так здесь перевод этой толстой пачки писем?
– В свободные минуты я развлекался, переводя их.
– Поистине вы необычайно полезный человек!
– Но вы же понимаете, что, возможно, перевод не очень-то литературный, но зато буквальный.
– Однако, поскольку труд полностью завершен, дорогой мой хозяин, следовало бы, как мне кажется, сделать одно совсем простое дело.
– И какое же?
– Опубликовать эти письма под вашим именем. Пастор усмехнулся:
– Я отнюдь не страдаю таким честолюбием, какое постоянно одолевало этого бедного господина Бемрода.
– В чем же состояло его честолюбие?
– В стремлении напечататься.
– У него было такого рода честолюбие?
– Вы убедитесь в этом, прочитав его письма.
– Возможно! Что касается меня, отвечу вам одной фразой: если во всей этой объемистой истории есть какой-то интерес, а подобный интерес должен существовать, раз такой человек, как вы, взял на себя труд ее перевести, то честолюбие славного пастора будет удовлетворено.
– Какая радость для него!
– Как это радость?! Разве он не умер?
– Да, конечно, сорок или пятьдесят лет тому назад.
– Черт возьми!
– Ну, а теперь я вас покидаю… Слева от вас – подлинники писем, справа перевод, а в том углу – подзорная труба.
– Подзорная труба! А зачем она?
– Кто знает, может быть, вам понадобится оглядеть окрестности.
– Дорогой мой хозяин, вы загадочны, как Удольфский замок![890]
– За дело! А через два часа я вернусь к вам сообщить, что обед подан.
– Что же, идите! Мой хозяин вышел.
Нужно быть справедливым даже по отношению к самому себе; так что воздам себе справедливость, сказав, что я начал с попытки читать оригиналы писем, однако должен добавить, что, дойдя до середины первого из них, я оставил этот труд и стал попросту читать перевод.
Через два часа, минута в минуту, хозяин вернулся.
Его шагов я не услышал, так как стоял у окна с подзорной трубой в руке.
Он дотронулся до моего плеча, и я обернулся.
– Что, – спросил он меня, – вы уже не читаете?
– Нет, я ищу дом господина Смита.
– И как, нашли?
– Думаю, да… Только я напрасно смотрю в это очаровательное окошко, которое освещает девичью комнату пасторской дочери: нет там ни щегла в клетке, ни прекрасной девушки в соломенной шляпе, наполовину скрывающей в тени ее чарующее личико и пряди золотистых волос. Просторные кровати, сохнущее белье, раскачивающаяся рубашка с натянутыми рукавами и раздутая ветром, – вот и все.
– Ах, дорогой мой гость, мне кажется, что вы слишком многого хотите! Прекрасная Дженни разделила общую участь: она присоединилась к добрым господину и госпоже Смит на сельском кладбище, которое она так трогательно живописала своему мужу.
– Черт возьми, я ведь как раз хотел спросить у вас вот что: почему, коль скоро вы расположены к переводу, вы не перевели поэзию Грея наряду с прозой господина Бемрода.
– Потому что поэзия это дело поэзии.
– Простите, дорогой мой хозяин, я понимаю вас то ли слишком хорошо, то ли не вполне.
– Я хочу сказать: чтобы переводить поэта, нужно самому быть поэтом.
– Спорю, что вы поэт!
– Другими словами, сочиняю стихи.
– Полноте!
– Да кто же не сочиняет стихов?!
– И спорю, что вы перевели «Сельское кладбище» Грея, как и все остальное?
– Гм!
– Итак, я жду «Сельское кладбище», мой дорогой хозяин.
– Вам известно лучше, чем кому бы то ни было, что некоторые произведения должно читать в определенном месте и в определенное время.
– Согласен с вами.
– Так вот, сегодня вечером, когда стемнеет, вы пойдете на прогулку по кладбищу и там, при умирающем свете дня, перед этими бедными могилами, поэтом которых стал Грей, вы прочтете мой перевод.
– О, да вы настоящий театральный постановщик!
– А теперь вдвиньте тубусы вашей подзорной трубы и пойдемте обедать!
– Охотно, поскольку я умираю от голода.
– Не говорите об этом так громко, вы можете напугать хозяйку дома… Кстати, на каком месте вы остановились?
– На моменте отъезда супругов.
– В тюрьму?
– Нет, в уэстонский приход в Уэльсе.
– Как вы находите прочитанное?
– Превосходно, черт побери: ведь был уговор, что я поставлю под этим свою подпись!
– Но предположим, что вы этого не сделаете.
– Прежде всего я сказал бы, что когда-то прочел роман Августа Лафонтена,[891] который начинается точно так же.
– Август Лафонтен приезжал в Англию в конце прошлого века; кто вам сказал, что он не был знаком с добрым господином Бемродом?.. Какие еще у вас критические замечания?
– Так вот! Мне кажется, это нескончаемое повествование о его жизни звучит в устах господина Бемрода несколько монотонно.
– Я же, наоборот, подумал бы о том, что есть кое-что новое в этом исследовании самого себя, предпринятое совестливым человеком, который уступает своим слабостям, но при этом сознает их, который последовательно анализирует все свои чувства, пока не докапывается до гранитного слоя; и это ново особенно для вас, писателя, пренебрегающего психологическим анализом…
– Согласен!
– … для вас, подменяющего подлинное течение жизни игрой случая и воображения…
– Браво!
– … для вас, обладающего в большей мере живостью, вдохновением и многословием, нежели философичностью.
– Благодарю вас, мой хозяин!
– Разве вы не согласны с тем, что мои слова – сущая правда?
– Истинная правда… Но вы ведь знаете пословицу: «Не всякую истину стоит говорить».
– Полноте!.. Начинающему писателю – да… но вам!..
– По отношению ко мне эта пословица верна ничуть не меньше… Возьмем к примеру…
– Что?
– Что, если бы доктор Петрус…
– Ну-ну, если бы доктор Петрус…
– … время от времени отвечал господину Бемроду…
– Боюсь, мы застряли бы в условном наклонении!
– Почему же так?
– В этом не было бы и тени правдоподобия.
– А что же такого неправдоподобного в том, чтобы отвечать на письма человека, который вам пишет?
– Дорогой мой господин Дюма, вы плохо изучили характер доктора Петруса.
– Вот как!
– Вы еще не писали об ученом, занятом решением таких важных проблем, над которыми работал он, ведь иначе…
– Что – иначе?
– Вы бы догадались, почему он не отвечал.
– Так почему же он не отвечал?
– Дорогой господин Дюма, сообщаю вам следующее: дело в том, что в тысяча восемьсот двадцать четвертом году, когда почтенный доктор Петрус Барлоу умер в Кембридже в возрасте ста лет без одной недели, на его письменном столе, где только он собственноручно наводил порядок в течение последних шестидесяти лет, нашли огромную пачку писем с такой надписью: «Прочесть, когда у меня будет время».
Пачку вскрыли: она содержала полсотни запечатанных писем.
– И что же?
– А то, что это оказались письма пастора Бемрода.
– Как, те письма, в которых достойный человек взял на себя столь нелегкий труд живописать себя самого в самых тонких уловках своей гордыни, в самых потаенных уголках своего сердца?!..
– Доктор Петрус Барлоу рассортировал их самым тщательным образом, на каждом письме проставил его дату с тем, чтобы прочесть их, когда появится время.
– И умер он в возрасте ста лет без одной недели?
– Так и не найдя времени их прочесть, дорогой господин Дюма… Такова истина. Вот вы в вашем романе могли бы заставить его прочесть письма друга; вы ни за что не захотели бы, чтобы труды человека, изучавшего себя, пропали бы для того, по просьбе которого эти труды и были предприняты, и вы оказались бы далеки от истины!
– Таким образом, радости, огорчения, триумфы, разочарования, мечтания этого бедного господина Бемрода?..
– Я единственный на свете, кому они стали известны! Из Кембриджа пачку писем отослали обратно в Ашборн; она попала в руки моему отцу, который занимался ими не больше, чем доктор Петрус; наконец, из рук моего отца письма перешли в мои руки… А я – это уже другое дело: я развязал пачку, прочел письма, перевел их и порадовался Господнему провидению, которое, не позволив доброму господину Бемроду сочинить ни одного из задуманных им трудов, вынудило его, хотя он об этом и не думал, написать то, что стоит куда большего, чем любое из сочинений, о которых он мечтал, и это потому, что, творя это произведение, он и не подозревал, будто создает его.
– Дорогой мой хозяин, – сказал я, – это-то и оказалось для меня решающим; я безусловно считаю историю достойного пастора весьма интересной; я принимаю на себя ответственность за нее, беру ее и ставлю под ней свое имя… Пойдемте обедать!
Мы спустились в столовую.
Дети уже сидели за маленьким столиком; три прибора ждали нас на большом столе.
Заняв свои места, мы воздали должное обеду, приготовленному г-жой Ренье.
Во время еды меня занимала лишь одна мысль: намерение, как только будет покончено с десертом, пойти в Уэрксуэрт, обойти дом г-на Смита, если не будет возможности осмотреть его изнутри, и через луга возвратиться в Ашборн.
Если не считать некоторой невежливости, мне легко было доставить себе такое удовольствие: спросить после обеда, могу ли я располагать собой и без промедления отправиться в Уэрксуэрт.
Но я пообещал себе, что пойду туда один.
Я ни за что не хотел бы проделать этот путь ни с кем на свете, даже с одним из преемников г-на Бемрода.
Он, конечно же, видел, что мысли мои чем-то заняты, и спросил о причине моей озабоченности.
Деревня, правда, увеличилась на два десятка домов, но пасторский дом сохранил свой былой облик; только фрески пастора Бемрода – эти изысканные алтари Гименею, эти нежные голубки, целующиеся на колчане и скрещенным с ним луком – исчезли под бумажными обоями жемчужно-серого цвета с темно-серыми разводами.
Обеденная зала осталась такой же, кабинет – таким же, и его окна по-прежнему выходят в тот же садик, где распевают конечно не те же самые соловьи, но потомки той птицы, которая во времена доброй г-жи Снарт пела там так мелодично, что г-н Бемрод принял ее за душу последней из умерших дочерей своей хозяйки.
Однако, что вполне понятно, когда я вошел в пасторский дом, о преданиях которого я совершенно ничего не знал, все это не могло меня взволновать.
Но что я отметил, так это атмосферу опрятности и довольства, которой веет уже на пороге дома, где живут молодые хозяева: это чувствовалось и в радости собаки, встретившей отца, мать и детей громким лаем и вилянием хвоста, и в доброжелательной улыбке, игравшей на губах молоденькой служанки – горничной и кухарки одновременно.
Сразу же по возвращении домой вся семья занялась домашним хозяйством: жена пошла на кухню, служанка побежала на птичий двор, дети завладели садом, а муж отправился за письмами, предварительно устроив меня в милой небольшой комнате на втором этаже, окно которой выходило на дорогу.
Минут через десять он вернулся с полусотней писем в одной руке и рукописью – в другой.
– Держите, – сказал он, протянув мне все эти бумаги, – вот ваш готовый роман.
– Благодарю вас, мой хозяин… Знаете, поговаривают, что так они и приходят ко мне. Но я опасаюсь…
– Чего?
– Что перевод потребует от меня больше усилий, нежели само сочинение романа, и что, дойдя до третьего письма, я покину пастора Бемрода и возвращусь к капитану Полю,.[883] к д'Арманталю[884] или какому-нибудь д'Артаньяну[885]
– Я предусмотрел это, – с улыбкой отозвался мой хозяин.
Я взглянул на него:
– Вы предусмотрительны?
– Да, я всегда думал о том, что вы или кто-нибудь из ваших собратьев по перу – Бальзак,[886] Сю[887] или Жорж Санд – приедет в Ньюстедское аббатство, я узнаю о его появлении и предложу ему подарок, который сейчас предлагаю вам.
– И, будьте откровенны, кому из четырех вы предпочли бы сделать этот подарок?
– Жорж Санд. Эта вещь в жанре ее восхитительных пасторалей.[888]
– Да, но что касается меня, то, не правда ли, легко будет догадаться, что это снова какой-то случай дал в мои руки эту рукопись?
– Это тем более вероятно, что роман в письмах вовсе не в вашей манере.
– Что ж делать? Я постараюсь опередить критику; я расскажу о нашей встрече во всех подробностях, точно так же как рассказал о найденной мною в Библиотеке знаменитой рукописи графа де Ла Фера, откуда были позаимствованы «Мушкетеры»;[889] я расскажу… я расскажу всю правду; и тем хуже для тех, кто мне не поверит!
– Однако в свое оправдание вы сможете сказать, что перевели письма с оригинала. За вами останется совсем небольшая заслуга – сделанный перевод.
– Перевод – это как раз то, что мне трудно дается.
– Перевод уже сделан.
– Неужели сделан? – Да.
– Кем же?
– Мною.
– Вами?!
– Взгляните на эту рукопись! Я взял у него рукопись.
– Так здесь перевод этой толстой пачки писем?
– В свободные минуты я развлекался, переводя их.
– Поистине вы необычайно полезный человек!
– Но вы же понимаете, что, возможно, перевод не очень-то литературный, но зато буквальный.
– Однако, поскольку труд полностью завершен, дорогой мой хозяин, следовало бы, как мне кажется, сделать одно совсем простое дело.
– И какое же?
– Опубликовать эти письма под вашим именем. Пастор усмехнулся:
– Я отнюдь не страдаю таким честолюбием, какое постоянно одолевало этого бедного господина Бемрода.
– В чем же состояло его честолюбие?
– В стремлении напечататься.
– У него было такого рода честолюбие?
– Вы убедитесь в этом, прочитав его письма.
– Возможно! Что касается меня, отвечу вам одной фразой: если во всей этой объемистой истории есть какой-то интерес, а подобный интерес должен существовать, раз такой человек, как вы, взял на себя труд ее перевести, то честолюбие славного пастора будет удовлетворено.
– Какая радость для него!
– Как это радость?! Разве он не умер?
– Да, конечно, сорок или пятьдесят лет тому назад.
– Черт возьми!
– Ну, а теперь я вас покидаю… Слева от вас – подлинники писем, справа перевод, а в том углу – подзорная труба.
– Подзорная труба! А зачем она?
– Кто знает, может быть, вам понадобится оглядеть окрестности.
– Дорогой мой хозяин, вы загадочны, как Удольфский замок![890]
– За дело! А через два часа я вернусь к вам сообщить, что обед подан.
– Что же, идите! Мой хозяин вышел.
Нужно быть справедливым даже по отношению к самому себе; так что воздам себе справедливость, сказав, что я начал с попытки читать оригиналы писем, однако должен добавить, что, дойдя до середины первого из них, я оставил этот труд и стал попросту читать перевод.
Через два часа, минута в минуту, хозяин вернулся.
Его шагов я не услышал, так как стоял у окна с подзорной трубой в руке.
Он дотронулся до моего плеча, и я обернулся.
– Что, – спросил он меня, – вы уже не читаете?
– Нет, я ищу дом господина Смита.
– И как, нашли?
– Думаю, да… Только я напрасно смотрю в это очаровательное окошко, которое освещает девичью комнату пасторской дочери: нет там ни щегла в клетке, ни прекрасной девушки в соломенной шляпе, наполовину скрывающей в тени ее чарующее личико и пряди золотистых волос. Просторные кровати, сохнущее белье, раскачивающаяся рубашка с натянутыми рукавами и раздутая ветром, – вот и все.
– Ах, дорогой мой гость, мне кажется, что вы слишком многого хотите! Прекрасная Дженни разделила общую участь: она присоединилась к добрым господину и госпоже Смит на сельском кладбище, которое она так трогательно живописала своему мужу.
– Черт возьми, я ведь как раз хотел спросить у вас вот что: почему, коль скоро вы расположены к переводу, вы не перевели поэзию Грея наряду с прозой господина Бемрода.
– Потому что поэзия это дело поэзии.
– Простите, дорогой мой хозяин, я понимаю вас то ли слишком хорошо, то ли не вполне.
– Я хочу сказать: чтобы переводить поэта, нужно самому быть поэтом.
– Спорю, что вы поэт!
– Другими словами, сочиняю стихи.
– Полноте!
– Да кто же не сочиняет стихов?!
– И спорю, что вы перевели «Сельское кладбище» Грея, как и все остальное?
– Гм!
– Итак, я жду «Сельское кладбище», мой дорогой хозяин.
– Вам известно лучше, чем кому бы то ни было, что некоторые произведения должно читать в определенном месте и в определенное время.
– Согласен с вами.
– Так вот, сегодня вечером, когда стемнеет, вы пойдете на прогулку по кладбищу и там, при умирающем свете дня, перед этими бедными могилами, поэтом которых стал Грей, вы прочтете мой перевод.
– О, да вы настоящий театральный постановщик!
– А теперь вдвиньте тубусы вашей подзорной трубы и пойдемте обедать!
– Охотно, поскольку я умираю от голода.
– Не говорите об этом так громко, вы можете напугать хозяйку дома… Кстати, на каком месте вы остановились?
– На моменте отъезда супругов.
– В тюрьму?
– Нет, в уэстонский приход в Уэльсе.
– Как вы находите прочитанное?
– Превосходно, черт побери: ведь был уговор, что я поставлю под этим свою подпись!
– Но предположим, что вы этого не сделаете.
– Прежде всего я сказал бы, что когда-то прочел роман Августа Лафонтена,[891] который начинается точно так же.
– Август Лафонтен приезжал в Англию в конце прошлого века; кто вам сказал, что он не был знаком с добрым господином Бемродом?.. Какие еще у вас критические замечания?
– Так вот! Мне кажется, это нескончаемое повествование о его жизни звучит в устах господина Бемрода несколько монотонно.
– Я же, наоборот, подумал бы о том, что есть кое-что новое в этом исследовании самого себя, предпринятое совестливым человеком, который уступает своим слабостям, но при этом сознает их, который последовательно анализирует все свои чувства, пока не докапывается до гранитного слоя; и это ново особенно для вас, писателя, пренебрегающего психологическим анализом…
– Согласен!
– … для вас, подменяющего подлинное течение жизни игрой случая и воображения…
– Браво!
– … для вас, обладающего в большей мере живостью, вдохновением и многословием, нежели философичностью.
– Благодарю вас, мой хозяин!
– Разве вы не согласны с тем, что мои слова – сущая правда?
– Истинная правда… Но вы ведь знаете пословицу: «Не всякую истину стоит говорить».
– Полноте!.. Начинающему писателю – да… но вам!..
– По отношению ко мне эта пословица верна ничуть не меньше… Возьмем к примеру…
– Что?
– Что, если бы доктор Петрус…
– Ну-ну, если бы доктор Петрус…
– … время от времени отвечал господину Бемроду…
– Боюсь, мы застряли бы в условном наклонении!
– Почему же так?
– В этом не было бы и тени правдоподобия.
– А что же такого неправдоподобного в том, чтобы отвечать на письма человека, который вам пишет?
– Дорогой мой господин Дюма, вы плохо изучили характер доктора Петруса.
– Вот как!
– Вы еще не писали об ученом, занятом решением таких важных проблем, над которыми работал он, ведь иначе…
– Что – иначе?
– Вы бы догадались, почему он не отвечал.
– Так почему же он не отвечал?
– Дорогой господин Дюма, сообщаю вам следующее: дело в том, что в тысяча восемьсот двадцать четвертом году, когда почтенный доктор Петрус Барлоу умер в Кембридже в возрасте ста лет без одной недели, на его письменном столе, где только он собственноручно наводил порядок в течение последних шестидесяти лет, нашли огромную пачку писем с такой надписью: «Прочесть, когда у меня будет время».
Пачку вскрыли: она содержала полсотни запечатанных писем.
– И что же?
– А то, что это оказались письма пастора Бемрода.
– Как, те письма, в которых достойный человек взял на себя столь нелегкий труд живописать себя самого в самых тонких уловках своей гордыни, в самых потаенных уголках своего сердца?!..
– Доктор Петрус Барлоу рассортировал их самым тщательным образом, на каждом письме проставил его дату с тем, чтобы прочесть их, когда появится время.
– И умер он в возрасте ста лет без одной недели?
– Так и не найдя времени их прочесть, дорогой господин Дюма… Такова истина. Вот вы в вашем романе могли бы заставить его прочесть письма друга; вы ни за что не захотели бы, чтобы труды человека, изучавшего себя, пропали бы для того, по просьбе которого эти труды и были предприняты, и вы оказались бы далеки от истины!
– Таким образом, радости, огорчения, триумфы, разочарования, мечтания этого бедного господина Бемрода?..
– Я единственный на свете, кому они стали известны! Из Кембриджа пачку писем отослали обратно в Ашборн; она попала в руки моему отцу, который занимался ими не больше, чем доктор Петрус; наконец, из рук моего отца письма перешли в мои руки… А я – это уже другое дело: я развязал пачку, прочел письма, перевел их и порадовался Господнему провидению, которое, не позволив доброму господину Бемроду сочинить ни одного из задуманных им трудов, вынудило его, хотя он об этом и не думал, написать то, что стоит куда большего, чем любое из сочинений, о которых он мечтал, и это потому, что, творя это произведение, он и не подозревал, будто создает его.
– Дорогой мой хозяин, – сказал я, – это-то и оказалось для меня решающим; я безусловно считаю историю достойного пастора весьма интересной; я принимаю на себя ответственность за нее, беру ее и ставлю под ней свое имя… Пойдемте обедать!
Мы спустились в столовую.
Дети уже сидели за маленьким столиком; три прибора ждали нас на большом столе.
Заняв свои места, мы воздали должное обеду, приготовленному г-жой Ренье.
Во время еды меня занимала лишь одна мысль: намерение, как только будет покончено с десертом, пойти в Уэрксуэрт, обойти дом г-на Смита, если не будет возможности осмотреть его изнутри, и через луга возвратиться в Ашборн.
Если не считать некоторой невежливости, мне легко было доставить себе такое удовольствие: спросить после обеда, могу ли я располагать собой и без промедления отправиться в Уэрксуэрт.
Но я пообещал себе, что пойду туда один.
Я ни за что не хотел бы проделать этот путь ни с кем на свете, даже с одним из преемников г-на Бемрода.
Он, конечно же, видел, что мысли мои чем-то заняты, и спросил о причине моей озабоченности.