Страница:
Мы двинулись туда. В постройке было совершенно пусто, если не считать кое-какой кухонной утвари и моей, так сказать, кровати. Как только я улегся на это нитеобразное и шаткое сооружение, из углов выпорхнуло десятка два летучих мышей, которые с треском раскрываемьк вееров заметались над моим боязливым отдыхом.
Маленький негр, мой проводник, тут же вернулся и предложил мне свои интимные услуги, а так как в тот вечер я был к этому не расположен, он разочарованно осведомился, не привести ли ко мне свою сестру. Хотел бы я знать, как он разыщет ее в такую ночь!
Тамтам в соседней деревне рвал на кусочки мое терпение: от него меня аж подбрасывало. Тысячи деловитых москитов без промедления завладели моими ляжками, а я боялся спустить нога на пол из-за скорпионов и ядовитых змей, которые, как я предполагал, вышли на свою мерзкую охоту. У змей был огромный выбор крыс: я слышал, как те грызут все, что можно, на дрожащих стенах, полу, потолке.
Наконец взошла луна, и в лачуге стало чуть спокойнее. В общем, в колониях жилось не сладко.
Но вот закипел котел очередного дня. Телом моим и душой овладело ни с чем не сообразное желание вернуться в Европу. Чтобы слинять, мне не хватало одного – денег. Достаточно веская причина! К тому же мне оставалась в Фор-Гоно всего неделя до отъезда на свой пост в столь прелестном, судя по описанию, Бикомимбо.
После дворца губернатора самым большим зданием Фор-Гоно была больница. Куда бы я ни шел, она вечно оказывалась у меня на дороге; через каждые сто шагов я натыкался на одну из ее палат, откуда уже издали разило фенолом. Время от времени я отваживался выйти к причалам и посмотреть на месте, как работают мои юные худосочные коллеги, которых компания «Сранодан» привозила из Франции целыми приютами. Словно одержимые какой-то воинственной торопливостью, они готовы безостановочно разгружать и нагружать суда. «Грузовоз, ждущий на рейде, – это же стоит таких денег!» – искренне сокрушались они, словно речь шла о собственных деньгах.
Черных грузчиков они подгоняли неистово. Да, безусловно, они отличались усердием, но в такой же мере – трусостью и злобой. Золото, а не служащие, хорошо подобранные и до такой степени бессознательно восторженные, что над этим поневоле задумаешься. Вот бы моей матери сына из их породы – ревностного слугу своих хозяев и вполне законного сына, которым можно гордиться.
Эти ублюдки явились в Тропическую Африку, чтобы отдать своим хозяевам собственное мясо, кровь, жизнь, молодость, и эти мученики за двадцать два франка в день (минус удержания) были тем не менее довольны, довольны до последнего красного кровяного шарика, подстерегаемого десятимиллионным москитом.
В колонии эти мелкие приказчики распухают или худеют, но назад она их не отпускает: существуют только два способа околеть на солнце – от ожирения или от истощения. Третьего не дано. Выбирать тоже не приходится: лишь от конституции человека зависит, сдохнет он толстым или кожа да кости.
Директор, беснующийся со своей негритянкой наверху, на красной скале под железной крышей с десятью тысячами килограммов солнца на ней, тоже не избежит платежа. Он из породы тощих. Правда, он борется. Порой кажется даже, побеждает климат. Но это только видимость! На самом-то деле он рассыплется раньше других.
Говорят, он придумал блестящую мошенническую комбинацию, которая за два года сделает его богачом. Но он не успеет осуществить свой план, даже если будет обворовывать Компанию днем и ночью. Двадцать два директора уже пытались разбогатеть, и каждый придумывал свою систему, как для рулетки. Все это было отлично известно акционерам, наблюдавшим за директором уже с самого верха, с улицы Монсе в Париже, и они только посмеивались. Детские игры! Акционеры, эти бандиты из бандитов, прекрасно знали, что их директор – сифилитик и тропики его перевозбуждают, отчего он и жрет столько хинина с висмутом, что лопаются барабанные перепонки, и столько мышьяка, что распадаются десны.
В главной бухгалтерии Компании дни директора были сочтены, как дни поросенка на откорме.
Мои юные коллеги не обменивались между собой мыслями. Заменой последним служили устоявшиеся, зачерствевшие формулы, своего рода идеи-сухари. «Не скисать! – долдонили мальчишки. – Мы свое возьмем! Генеральный агент – рогат. Негров надо, как табак, резать» и так далее.
Вечером после дневных трудов мы встречались за аперитивом с мсье Тандерно, младшим административным агентом, уроженцем Ла-Рошсли. Тандерно общался с коммерсантами лишь оттого, что ему нечем было платить за выпивку. А что ему оставалось делать? Он впал в ничтожество. Денег у него не водилось. В колониальной иерархии он занимал наивозможно последнее место. Обязанности его состояли в прокладке дорог в лесах. Туземцы, понятное дело, работали там под дубинками полицейских. Но поскольку ни один белый не ездил по новым дорогам, проложенным Тандерно, а черные предпочитали им лесные тропы, чтобы их было трудней обнаружить и заставить платить налоги, и поскольку административные дороги Тандерно, в сущности, никуда не вели, они очень быстро, меньше чем за месяц, начисто зарастали снова.
– В прошлом году я потерял сто двадцать два километра, – охотно сетовал этот фантастический пионер. – Хотите – верьте, хотите – нет.
За время пребывания в Фор-Гоно я наблюдал у Тандерно лишь одно скромное проявление тщеславия, единственный случай хвастовства. По его словам, только он из европейцев в Брагамансе ухитрялся схватить насморк при сорока четырех выше нуля в тени. Это оригинальное свойство во многом утешало его.
– Опять у меня из носу потекло, как у индюка! – гордо сообщал он за аперитивом. – Такое бывает только со мной.
– Ну и тип же этот Тандерно! – восклицали в ответ члены нашей немногочисленной банды.
Все-таки и от подобного удовлетворения была польза. Для тщеславия лучше уж что-то, чем вовсе ничего.
Другим развлечением низкооплачиваемых сотрудников компании «Сранодан» были состязания в температуре. Это было нетрудно, но отнимало много времени, и днем мы от этого воздерживались. Температуру мерили позже, когда наступал вечер, а с ним приходила и лихорадка.
– Ого, у меня тридцать девять!
– Подумаешь! У меня вот до сорока скачет – раз плюнуть!
Результаты проверялись регулярно и были точны. Светлячки помогали нам сравнивать градусники. Победитель, весь дрожа, торжествовал.
– Ссать больше не могу – так потею! – честно рассказывал чемпион по температуре, самый изможденный из всех, хилый арьежец, сбежавший сюда из семинарии, где ему, как он признался мне, «не хватало свободы». Но время шло, а никто из моих приятелей не мог толком объяснить, что представляет собой чудак, которого я ехал сменить в Бикомимбо.
– Парень со странностями! – предупреждали они, и все.
– В колонии надо сразу же показать себя, – наставлял меня маленький арьежец с высокой температурой. – Середины не бывает. Для директора ты сразу либо золото, либо дерьмо. И заметь: оценивает он тебя с ходу.
Что касается меня, я сильно побаивался, что оценен как дерьмо или что-нибудь еще похуже.
Мои молодые приятели-работорговцы сводили меня в гости к еще одному коллеге по Компании, о котором стоит упомянуть особо. Владелец лавки в центре европейского квартала, заплесневевшая от усталости маслянистая развалина, он не переносил света из-за глаз, которые за два года беспрерывного поджаривания под рифленым железом жестоко пересохли. По его словам, он каждое утро тратил добрых полчаса, чтобы их раскрыть, а потом еще полчаса, прежде чем начать видеть. Самый слабенький луч причинял боль этому огромному запаршивевшему кроту.
Задыхаться и мучиться стало для него нормальным состоянием, воровать – тоже. Он был бы совершенно выбит из колеи, если бы снова стал вдруг здоров и честен. Даже сегодня, столько лет спустя, его ненависть к директору представляется мне одной из сильнейших страстей, какие я только наблюдал в человеке. При мысли о директоре его начинало трясти от невероятной злобы, и он приходил в неожиданное бешенство, забывая даже о своих болях, что, впрочем, не мешало ему продолжать чесаться с головы до ног.
Он без передышки обчесывал себя со всех сторон вращательным, так сказать, движением от копчика до шеи. Он до крови процарапывал себе ногтями кожу, не переставая одновременно обслуживать многочисленных клиентов – почти всегда более или менее голых негров.
Он деловито запускал свободную руку то налево, то направо в разные укромные уголки своей темной лавки. Оттуда он безошибочно, ловко, восхитительно быстро извлекал то, что требовалось покупателю: вонючий табак, отсырелые спички, коробки сардин, патоку, зачерпнутую большой ложкой, и высокоградусное пиво в жестянках с фигурными открывалками, но все это неожиданно валилось у него из рук, если на него вновь нападал неистовый зуд и ему приспичивало почесать, например, в глубине штанов. Тогда он засовывал туда всю руку, которая тут же вылезала наружу через ширинку – ее он из предосторожности никогда не застегивал. Болезнь, разъедавшую ему кожу, он называл по-местному – «корокоро». – Сволочная это штука – корокоро. И подумать только, что наша сука директор еще не подцепил ее! – кипятился он. – У меня от этого еще пуще живот ноет. Нет, директора корокоро не возьмет. Для этого он чересчур прогнил. Он, стервец, уже не человек, а зараза бродячая. Сущее дерьмо. Тут гости взрывались хохотом, негры-посетители – тоже, из чувства соревнования. Этот тип все-таки наводил на нас известный страх. Тем не менее и у него был приятель – маленький, одышливый и седоватый водитель компании «Сранодан». Он всегда привозил нам лед, украденный, вероятно, с какого-нибудь парохода у причала.
Мы пили за его здоровье у прилавка среди черных покупателей, пускавших слюни от зависти. Покупателями этими были туземцы, достаточно разбитные, чтобы приближаться к белым, словом, элита. Другие негры, посмирнее, старались держаться подальше. Инстинкт! Самые же пронырливые, самые развращенные становились приказчиками. В лавках их узнавали среди остальных негров по запальчивости, с какой они на них орали. Наш коллега, больной корокоро, скупал сырой каучук, который ему мешками приносили из джунглей в виде влажных шаров.
Однажды, когда мы были у него и развесив уши слушали его рассказы, на пороге возникла и робко замерла целая семья сборщиков. Впереди стоял морщинистый отец в оранжевой набедренной повязке, держа в вытянутой руке длинный чикчик – нож для надреза дерева.
Дикарь не решался войти, хотя один из приказчиков зазывал:
– Топай сюда! Топай, черномазый! Мы здесь дикарей не жрем.
Речь его убедила туземца. Он с семьей вошел в раскаленную лачугу, в глубине которой буйствовал наш обладатель корокоро.
Этот негр, похоже, еще не видел ни лавки, ни, пожалуй, даже белых. Одна из его жен, опустив глаза, несла за ним на голове большую корзину с сырым каучуком.
Зазывалы-приказчики тут же схватили ее корзину и шмякнули на весы. Дикарь смыслил во взвешивании не больше, чем во всем остальном. Женщина по-прежнему не решалась поднять голову. Остальные члены семейства, тараща глаза, ждали их за дверью. Им всем тоже велели войти, даже детям – пусть и они все видят.
Они впервые пришли все вместе из леса в город к белым. Семья, должно быть, очень долго работала, чтобы собрать столько каучука. Поэтому результат интересовал их всех. Капли каучука стекают в подвешенные к стволам чашки очень медленно. Часто за два месяца не собирается и одного стаканчика.
После взвешивания наш чесоточный потащил растерявшегося отца семейства за прилавок, взял карандаш, произвел расчет и сунул туземцу в руку несколько серебряных монет. И добавил:
– Пшел отсюда! Мы в расчете.
Все его белые друзья зашлись от хохота – так лихо он обтяпал свой бизнес. Негр в оранжевой повязке на бедрах изумленно застыл перед прилавком.
– Твоя не понимай деньги? Твоя дикарь? – обратился к нему, чтобы вывести из остолбенения, один из смекалистых приказчиков, приученный брать нахрапом и на это натасканный. – Твоя не говорить франсе? Твоя еще немного горилла? А как твоя умеет говорить? Кускус? Мабилиа?[36] Твоя дурак! Бушмен! Совсем дурак!
Дикарь, зажав деньги в кулаке, не шевелился. Он бы и рад был удрать, да не решался.
– Что твоя покупать на свой капитал? – своевременно вмешался чесоточный. – Такого кретина я уже давно не видел, – соблаговолил он добавить. – Видать, издалека пришел. Ну, что тебе нужно? Давай сюда деньги.
Он бесцеремонно отобрал у негра монеты и вместо них всунул ему в руку большой ярко-зеленый платок, который ловко вытянул из какого-то тайника под прилавком.
Негр-отец не знал, уходить ему с платком или нет. Тогда чесоточный придумал штуку почище. Он, безусловно, владел всеми уловками наступальной коммерции. Размахивая большим куском зеленой кисеи под носом у одной из самых маленьких негритянок, он раскричался:
– Ну как, красиво, мандавошка? Небось не часто видела такие платки, а, милашка, а, падла, а, толстуха?
И тут же повязал ей платком шею, словно чтобы прикрыть ее наготу.
Вся семья дикарей уставилась на малышку, разукрашенную большой зеленой тряпкой. Делать было нечего больше: платок вошел в семью. Оставалось лишь согласиться, взять его и уйти.
Тут они медленно попятились, переступили за порог, и в тот момент, когда отец, выходивший последним, повернулся, желая что-то сказать, самый разбитной из приказчиков, обутый в башмаки, подбодрил его здоровенным пинком в зад.
На другой стороне авеню Федерб маленькое племя молча перегруппировалось и, остановившись под магнолией, смотрело, пока мы допивали свой аперитив. Казалось, они силились понять, что же с ними сейчас произошло.
Нас угощал человек с корокоро. Он даже завел граммофон. У него в лавке что хочешь было. Мне это напомнило обозы во время войны.
Как я уже говорил, у компании «Сранодан» в Малом Того вместе со мной работало множество негров и белых парней вроде меня. Туземцев, в общем, можно принудить к труду только дубинкой: они блюдут свое достоинство; белые же, усовершенствованные народным образованием, вкалывают добровольно.
Дубинка в конце концов утомляет того, кто ею орудует, а вот надежда добиться богатства и могущества, которой напичканы белые, не стоит ничего, ровным счетом ничего. И пусть мне больше не превозносят Египет и татарских тиранов! Эти дилетанты древности – всего лишь мелкие тщеславные неумехи в высоком искусстве извлекать из вертикальных животных максимальное количество труда. Эти примитивные дикари не понимали, что раба можно величать «мсье», позволять ему время от времени голосовать, покупать газету, а главное – отправлять его на войну, чтобы он нашел там выход своим страстям. Христианин с двадцативековым стажем – уж я-то кое-что на этот счет знаю! – не в силах сдерживаться, когда мимо него проходит полк. Это рождает у него слишком много мыслей.
Поэтому, что до меня, я решил отныне тщательно следить за собой, научиться нерушимо молчать, скрывать свое желание дать тягу и, несмотря ни на что, по возможности преуспеть в компании «Сранодан». Больше ни минуты впустую.
Вдоль складов, прямо у илистых берегов, скрытно и постоянно дежурили стаи бдительных крокодилов. Их металлическим телам, равно как и неграм, видимо, нравилась сумасшедшая жара.
В полдень я невольно спрашивал себя, да вправду ли возможна вся эта неразбериха, вся эта надрывающаяся на причалах толпа, вся эта сутолока перевозбужденных хрипящих негров.
Чтобы до моего отъезда в джунгли обучиться порядку нумерации мешков, мне пришлось вместе с другими приказчиками тренировать себя на медленное удушье в центральном складе Компании, между двумя большими весами, в самой гуще пропахшей щелочью толпы оборванных, прыщавых, горланящих песни негров. За каждым из них тащилось облачко пыли, которое он ритмично встряхивал. Глухие удары надсмотрщиков на погрузке обрушивались на великолепные черные спины, не вызывая ни возмущения, ни жалоб. Стобнячная пассивность! Боль, переносимая так же просто, как раскаленный воздух этого пыльного горнила!
Время от времени, как всегда агрессивный, появлялся директор, дабы убедиться в моих успехах по части нумерации и обвешивания.
– Бардамю, – будучи в ударе, сказал он мне однажды утром, – видите окружающих нас негров? Так вот, когда я тридцать лет назад приехал в Малое Того, эта сволочь жила охотой и рыболовством и межплеменными побоищами. Когда я начинал, местные вожди – повторяю, я сам это видел – возвращались после победы в свои деревни, таща с собой сотню с гаком корзин кровоточащей человечины, чтобы набить себе ею брюхо. Слышите, Бардамю? Кровоточащей! Мясом своих врагов! Представляете себе такое пиршество!.. Сегодня – никаких побед. Здесь – мы. Никаких племен, никаких кривляний, никакого ломанья! Только рабочая сила и арахис. За дело! Больше ни охоты, ни ружей. Арахис и каучук. Чтобы платить налоги. А платить их – для того, чтобы мы получали каучук и арахис. Это и есть жизнь, Бардамю. Арахис и каучук… А вот и генерал Гробо направляется в нашу сторону.
К нам действительно приближался старик, еле державшийся на ногах под неимоверным грузом солнца.
Генерал был не совсем военным, но и не совсем штатским. Доверенное лицо «Сранодана», он осуществлял связь между администрацией и коммерцией, связь необходимую, хотя оба эти элемента неизменно конкурировали и находились в состоянии вражды друг с другом. Но генерал Гробо маневрировал просто мастерски. К слову сказать, он совсем недавно удачно выпутался из грязной истории с распродажей неприятельского имущества, которую в высших сферах считали неразрешимой проблемой. В начале войны генералу Гробо оцарапало ухо – как раз настолько, чтобы после Шарлеруа[37] отправить его в почетный резерв. Пребывание в нем Гробо тут же использовал для служения Большой Франции[38]. Но и после Вердена[39] он еще долго не мог успокоиться, высасывая из пальца новости, якобы почерпнутые из радиограмм: «Наши пуалю[40] выстоят! Они держатся!..» В складе было так жарко, а события во Франции происходили так далеко от нас, что мы избавили генерала Гробо от необходимости делать дальнейшие прогнозы. Тем не менее из учтивости все мы, включая директора, хором повторили: «Да, наши солдаты великолепны!» – и Гробо покинул нас.
Еще через несколько секунд директор опять яростно проложил себе дорогу среди мечущихся торсов и в свой черед исчез в проперченной пыли.
Неукротимое желание возглавить Компанию снедало этого человека с горящими как угли глазами, который меня малость пугал. Мне даже к присутствию его было трудно привыкнуть. Я не представлял себе, что в мире может существовать человеческое тело, заряженное стяжательством такого максимального накала. Он почти не возвышал при нас голос, изъяснялся исключительно обиняками, и, казалось, вся жизнь его сводится к страстному стремлению устраивать заговоры, шпионить, предавать. Уверяли, что он один крадет, плутует, вымогает больше, чем все остальные служащие, вместе взятые, а уж они, ручаюсь, не ленились на этот счет. Я лично верил в это безоговорочно.
Во время моей стажировки в Фор-Гоно у меня оставался кой-какой досуг для прогулок по этому якобы городу, где меня, как я окончательно выяснил, привлекало лишь одно место – больница.
Когда попадаешь куда-либо, у тебя сразу возникает какое-нибудь заветное желание. Моим призванием было болеть, только болеть. Каждому свое. Я прогуливался вокруг многообещающих гостеприимных корпусов больницы, печальных, уединенных, укромных, и не без сожаления расставался с ними и антисептическим их обаянием. Лужайки, оживляемые пугливыми птичками и разноцветными непоседами ящерицами, окружали это убежище, нечто вроде «земного рая».
Что до негров, то к ним привыкаешь быстро – и к их веселой медлительности, и к их слишком размашистым жестам, и к свисающим животам их женщин. От черных разит нищетой, нескончаемым тщеславием, гнусным ожирением, в общем, тем же, чем от наших бедняков, только детей у них больше, а грязного белья и красного вина – меньше.
Надышавшись больницей, всласть нанюхавшись ею, я следовал за толпой туземцев и на минуту останавливался перед чем-то вроде пагоды, возведенной около самой крепости неким ресторатором на радость эротическим шутникам колонии.
К ночи там собирались белые богачи Фор-Гоно, дулись в карты, опрокидывали рюмку за рюмкой, зевали и рыгали наперегонки. За двести франков можно было удалиться с красавицей хозяйкой. Весельчакам отчаянно мешали штаны – они не давали чесаться, да и подтяжки у них без конца соскальзывали.
В сумерках из лачуг туземной части города высыпала целая толпа и скапливалась перед пагодой, без устали слушая белых и глядя, как они дергаются вокруг пианолы с заплесневелыми струнами, страдальчески наяривавшей фальшивые вальсы. Хозяйка блаженно слушала музыку, напуская на себя такой вид, словно вот-вот пустится в пляс.
После многодневных попыток мне наконец удалось получить у нее несколько свиданий. Она призналась, что месячные у нее длятся не меньше трех недель. Влияние тропиков! К тому же ее изматывали клиенты. Они не то чтобы так уж часто занимались с нею любовью, но, поскольку аперитивы в пагоде обходились дороговато, они за свои деньги щипали хозяйку перед уходом за ягодицы. От этого она главным образом и уставала.
Эта коммерсантка знала всю подноготную колонии, все любовные истории, которые с отчаяния разыгрывались между замученными малярией офицерами и немногочисленными женами чиновников, таявшими, как и она, от нескончаемых регул и тосковавшими на верандах в глубине почти горизонтально наклоненных шезлонгов.
Аллеи, канцелярии, лавки Фор-Гоно истекали искалеченными желаниями. Жить так же, как живут в Европе, – вот то, что, казалось, было главной заботой, утешением, обязательной маской этих одержимых, несмотря на нестерпимую жару и непреодолимую, все возрастающую расслабленность.
Палисадники с трудом сдерживали напор разбухших от неукротимо воинственной растительности садов; их ослепительная зелень походила на какой-то бредовый латук, которым обернули, словно усохшее переваренное яйцо, каждьш дом, где догнивал, как желток, живущий в нем европеец. И такие полные салатницы с чиновниками тянулись вдоль всей авеню Фашода[41], самой оживленной и модной улицы Фор-Гоно.
Каждый вечер я возвращался в свое жилище, которому, без сомнения, не суждено было быть достроенным и где меня уже ожидало скелетообразное ложе, приготовленное моим развращенным боем. Этот бой постоянно подстраивал мне ловушки. Он был похотлив, как кот, ему хотелось стать членом моей семьи. Однако я был поглощен другими, гораздо более волновавшими меня заботами, и прежде всего желанием еще некоторое время отсидеться в больнице, единственном доступном для меня убежище в этом испепеляющем карнавале.
В мирное время, как и на войне, я был отнюдь не склонен заниматься ерундой. И даже очередные предложения, весьма откровенные и по-новому непристойные, которые сделал мне один из поваров патрона, я нашел совершенно бесцветными.
Я в последний раз обошел своих сотоварищей по Компании, пытаясь выведать хоть что-нибудь о вероломном служащем, которого мне приказано любой ценой сменить в джунглях. Все ограничилось пустой болтовней.
В кафе «Федерб» в конце авеню Фашода, вскипавшем в сумерки злословием, сплетнями и клеветой, тоже не удавалось почерпнуть ничего существенного. Одни впечатления, а их обрывками в этой полутьме, инкрустированной разноцветными лампионами, можно было набивать целые помойные бачки. Встряхивая кружево гигантских пальм, ветер сбрасывал на блюдца[42] тучи москитов. Губернатор, которому передавались речи присутствующих, выбирал из них то, что могло касаться его высокой должности. Его неизменное хамство составляло основу общего разговора за аперитивами, с помощью которых тошнотворно желчная печень колонизатора облегчает себя перед обедом.
Все автомобили Фор-Гоно, а было их там не больше десятка, мельтешили в это время перед террасой кафе. Они, видимо, никогда далеко не уезжали. Площадь Федерб отличалась той же характерной атмосферой, подчеркнутой парадностью, изобилием растительности и речей, что и любая субпрефектура французского Юга, если бы та сошла с ума. Все десять машин покидали ее лишь затем, чтобы через пять минут вернуться из очередного странствия по одному и тому же маршруту с грузом поблекших, малокровных, завернутых в полотно европейцев, существ ломких и хрупких, как подтаявшие льдинки в шербете.
Так вот неделями и годами колонизаторы выставлялись друг перед другом, пока не переставали даже замечать себе подобных – настолько их утомляла взаимная ненависть. Иные офицеры, ревниво следя за приветствиями военных и поклонами штатских, выводили с собой свои семьи – супругу, распухшую от специальных гигиенических салфеток, и детей, жалких европейских червячков, исходивших из-за жары постоянным поносом.
Чтобы командовать, мало иметь кепи – нужны войска. В климате Фор-Гоно европейские кадры таяли быстрее, чем масло. Батальон становился там как кусок сахара в кофе: чем дольше на него смотришь, тем меньше от него остается. Большинство личного состава валялось в больнице, сотрясаемое малярией и набитое паразитами, гнездившимися в дыму сигарет и тучах мух, мастурбировало на заплесневелых простынях и разрабатывало новые симулянтские уловки, тщательно готовя и разыгрывая приступы болезни. Бесстыдная плеяда этих мелких жуликов прямо-таки из кожи лезла в приятной полутьме за зелеными ставнями, где – больница была смешанная, для военных и гражданских разом, – сверхсрочники, быстро утратившие сходство с их бравым изображением на вербовочных плакатах, соседствовали с маленькими затравленными приказчиками, как и они, старавшимися избежать джунглей и начальства.
Маленький негр, мой проводник, тут же вернулся и предложил мне свои интимные услуги, а так как в тот вечер я был к этому не расположен, он разочарованно осведомился, не привести ли ко мне свою сестру. Хотел бы я знать, как он разыщет ее в такую ночь!
Тамтам в соседней деревне рвал на кусочки мое терпение: от него меня аж подбрасывало. Тысячи деловитых москитов без промедления завладели моими ляжками, а я боялся спустить нога на пол из-за скорпионов и ядовитых змей, которые, как я предполагал, вышли на свою мерзкую охоту. У змей был огромный выбор крыс: я слышал, как те грызут все, что можно, на дрожащих стенах, полу, потолке.
Наконец взошла луна, и в лачуге стало чуть спокойнее. В общем, в колониях жилось не сладко.
Но вот закипел котел очередного дня. Телом моим и душой овладело ни с чем не сообразное желание вернуться в Европу. Чтобы слинять, мне не хватало одного – денег. Достаточно веская причина! К тому же мне оставалась в Фор-Гоно всего неделя до отъезда на свой пост в столь прелестном, судя по описанию, Бикомимбо.
После дворца губернатора самым большим зданием Фор-Гоно была больница. Куда бы я ни шел, она вечно оказывалась у меня на дороге; через каждые сто шагов я натыкался на одну из ее палат, откуда уже издали разило фенолом. Время от времени я отваживался выйти к причалам и посмотреть на месте, как работают мои юные худосочные коллеги, которых компания «Сранодан» привозила из Франции целыми приютами. Словно одержимые какой-то воинственной торопливостью, они готовы безостановочно разгружать и нагружать суда. «Грузовоз, ждущий на рейде, – это же стоит таких денег!» – искренне сокрушались они, словно речь шла о собственных деньгах.
Черных грузчиков они подгоняли неистово. Да, безусловно, они отличались усердием, но в такой же мере – трусостью и злобой. Золото, а не служащие, хорошо подобранные и до такой степени бессознательно восторженные, что над этим поневоле задумаешься. Вот бы моей матери сына из их породы – ревностного слугу своих хозяев и вполне законного сына, которым можно гордиться.
Эти ублюдки явились в Тропическую Африку, чтобы отдать своим хозяевам собственное мясо, кровь, жизнь, молодость, и эти мученики за двадцать два франка в день (минус удержания) были тем не менее довольны, довольны до последнего красного кровяного шарика, подстерегаемого десятимиллионным москитом.
В колонии эти мелкие приказчики распухают или худеют, но назад она их не отпускает: существуют только два способа околеть на солнце – от ожирения или от истощения. Третьего не дано. Выбирать тоже не приходится: лишь от конституции человека зависит, сдохнет он толстым или кожа да кости.
Директор, беснующийся со своей негритянкой наверху, на красной скале под железной крышей с десятью тысячами килограммов солнца на ней, тоже не избежит платежа. Он из породы тощих. Правда, он борется. Порой кажется даже, побеждает климат. Но это только видимость! На самом-то деле он рассыплется раньше других.
Говорят, он придумал блестящую мошенническую комбинацию, которая за два года сделает его богачом. Но он не успеет осуществить свой план, даже если будет обворовывать Компанию днем и ночью. Двадцать два директора уже пытались разбогатеть, и каждый придумывал свою систему, как для рулетки. Все это было отлично известно акционерам, наблюдавшим за директором уже с самого верха, с улицы Монсе в Париже, и они только посмеивались. Детские игры! Акционеры, эти бандиты из бандитов, прекрасно знали, что их директор – сифилитик и тропики его перевозбуждают, отчего он и жрет столько хинина с висмутом, что лопаются барабанные перепонки, и столько мышьяка, что распадаются десны.
В главной бухгалтерии Компании дни директора были сочтены, как дни поросенка на откорме.
Мои юные коллеги не обменивались между собой мыслями. Заменой последним служили устоявшиеся, зачерствевшие формулы, своего рода идеи-сухари. «Не скисать! – долдонили мальчишки. – Мы свое возьмем! Генеральный агент – рогат. Негров надо, как табак, резать» и так далее.
Вечером после дневных трудов мы встречались за аперитивом с мсье Тандерно, младшим административным агентом, уроженцем Ла-Рошсли. Тандерно общался с коммерсантами лишь оттого, что ему нечем было платить за выпивку. А что ему оставалось делать? Он впал в ничтожество. Денег у него не водилось. В колониальной иерархии он занимал наивозможно последнее место. Обязанности его состояли в прокладке дорог в лесах. Туземцы, понятное дело, работали там под дубинками полицейских. Но поскольку ни один белый не ездил по новым дорогам, проложенным Тандерно, а черные предпочитали им лесные тропы, чтобы их было трудней обнаружить и заставить платить налоги, и поскольку административные дороги Тандерно, в сущности, никуда не вели, они очень быстро, меньше чем за месяц, начисто зарастали снова.
– В прошлом году я потерял сто двадцать два километра, – охотно сетовал этот фантастический пионер. – Хотите – верьте, хотите – нет.
За время пребывания в Фор-Гоно я наблюдал у Тандерно лишь одно скромное проявление тщеславия, единственный случай хвастовства. По его словам, только он из европейцев в Брагамансе ухитрялся схватить насморк при сорока четырех выше нуля в тени. Это оригинальное свойство во многом утешало его.
– Опять у меня из носу потекло, как у индюка! – гордо сообщал он за аперитивом. – Такое бывает только со мной.
– Ну и тип же этот Тандерно! – восклицали в ответ члены нашей немногочисленной банды.
Все-таки и от подобного удовлетворения была польза. Для тщеславия лучше уж что-то, чем вовсе ничего.
Другим развлечением низкооплачиваемых сотрудников компании «Сранодан» были состязания в температуре. Это было нетрудно, но отнимало много времени, и днем мы от этого воздерживались. Температуру мерили позже, когда наступал вечер, а с ним приходила и лихорадка.
– Ого, у меня тридцать девять!
– Подумаешь! У меня вот до сорока скачет – раз плюнуть!
Результаты проверялись регулярно и были точны. Светлячки помогали нам сравнивать градусники. Победитель, весь дрожа, торжествовал.
– Ссать больше не могу – так потею! – честно рассказывал чемпион по температуре, самый изможденный из всех, хилый арьежец, сбежавший сюда из семинарии, где ему, как он признался мне, «не хватало свободы». Но время шло, а никто из моих приятелей не мог толком объяснить, что представляет собой чудак, которого я ехал сменить в Бикомимбо.
– Парень со странностями! – предупреждали они, и все.
– В колонии надо сразу же показать себя, – наставлял меня маленький арьежец с высокой температурой. – Середины не бывает. Для директора ты сразу либо золото, либо дерьмо. И заметь: оценивает он тебя с ходу.
Что касается меня, я сильно побаивался, что оценен как дерьмо или что-нибудь еще похуже.
Мои молодые приятели-работорговцы сводили меня в гости к еще одному коллеге по Компании, о котором стоит упомянуть особо. Владелец лавки в центре европейского квартала, заплесневевшая от усталости маслянистая развалина, он не переносил света из-за глаз, которые за два года беспрерывного поджаривания под рифленым железом жестоко пересохли. По его словам, он каждое утро тратил добрых полчаса, чтобы их раскрыть, а потом еще полчаса, прежде чем начать видеть. Самый слабенький луч причинял боль этому огромному запаршивевшему кроту.
Задыхаться и мучиться стало для него нормальным состоянием, воровать – тоже. Он был бы совершенно выбит из колеи, если бы снова стал вдруг здоров и честен. Даже сегодня, столько лет спустя, его ненависть к директору представляется мне одной из сильнейших страстей, какие я только наблюдал в человеке. При мысли о директоре его начинало трясти от невероятной злобы, и он приходил в неожиданное бешенство, забывая даже о своих болях, что, впрочем, не мешало ему продолжать чесаться с головы до ног.
Он без передышки обчесывал себя со всех сторон вращательным, так сказать, движением от копчика до шеи. Он до крови процарапывал себе ногтями кожу, не переставая одновременно обслуживать многочисленных клиентов – почти всегда более или менее голых негров.
Он деловито запускал свободную руку то налево, то направо в разные укромные уголки своей темной лавки. Оттуда он безошибочно, ловко, восхитительно быстро извлекал то, что требовалось покупателю: вонючий табак, отсырелые спички, коробки сардин, патоку, зачерпнутую большой ложкой, и высокоградусное пиво в жестянках с фигурными открывалками, но все это неожиданно валилось у него из рук, если на него вновь нападал неистовый зуд и ему приспичивало почесать, например, в глубине штанов. Тогда он засовывал туда всю руку, которая тут же вылезала наружу через ширинку – ее он из предосторожности никогда не застегивал. Болезнь, разъедавшую ему кожу, он называл по-местному – «корокоро». – Сволочная это штука – корокоро. И подумать только, что наша сука директор еще не подцепил ее! – кипятился он. – У меня от этого еще пуще живот ноет. Нет, директора корокоро не возьмет. Для этого он чересчур прогнил. Он, стервец, уже не человек, а зараза бродячая. Сущее дерьмо. Тут гости взрывались хохотом, негры-посетители – тоже, из чувства соревнования. Этот тип все-таки наводил на нас известный страх. Тем не менее и у него был приятель – маленький, одышливый и седоватый водитель компании «Сранодан». Он всегда привозил нам лед, украденный, вероятно, с какого-нибудь парохода у причала.
Мы пили за его здоровье у прилавка среди черных покупателей, пускавших слюни от зависти. Покупателями этими были туземцы, достаточно разбитные, чтобы приближаться к белым, словом, элита. Другие негры, посмирнее, старались держаться подальше. Инстинкт! Самые же пронырливые, самые развращенные становились приказчиками. В лавках их узнавали среди остальных негров по запальчивости, с какой они на них орали. Наш коллега, больной корокоро, скупал сырой каучук, который ему мешками приносили из джунглей в виде влажных шаров.
Однажды, когда мы были у него и развесив уши слушали его рассказы, на пороге возникла и робко замерла целая семья сборщиков. Впереди стоял морщинистый отец в оранжевой набедренной повязке, держа в вытянутой руке длинный чикчик – нож для надреза дерева.
Дикарь не решался войти, хотя один из приказчиков зазывал:
– Топай сюда! Топай, черномазый! Мы здесь дикарей не жрем.
Речь его убедила туземца. Он с семьей вошел в раскаленную лачугу, в глубине которой буйствовал наш обладатель корокоро.
Этот негр, похоже, еще не видел ни лавки, ни, пожалуй, даже белых. Одна из его жен, опустив глаза, несла за ним на голове большую корзину с сырым каучуком.
Зазывалы-приказчики тут же схватили ее корзину и шмякнули на весы. Дикарь смыслил во взвешивании не больше, чем во всем остальном. Женщина по-прежнему не решалась поднять голову. Остальные члены семейства, тараща глаза, ждали их за дверью. Им всем тоже велели войти, даже детям – пусть и они все видят.
Они впервые пришли все вместе из леса в город к белым. Семья, должно быть, очень долго работала, чтобы собрать столько каучука. Поэтому результат интересовал их всех. Капли каучука стекают в подвешенные к стволам чашки очень медленно. Часто за два месяца не собирается и одного стаканчика.
После взвешивания наш чесоточный потащил растерявшегося отца семейства за прилавок, взял карандаш, произвел расчет и сунул туземцу в руку несколько серебряных монет. И добавил:
– Пшел отсюда! Мы в расчете.
Все его белые друзья зашлись от хохота – так лихо он обтяпал свой бизнес. Негр в оранжевой повязке на бедрах изумленно застыл перед прилавком.
– Твоя не понимай деньги? Твоя дикарь? – обратился к нему, чтобы вывести из остолбенения, один из смекалистых приказчиков, приученный брать нахрапом и на это натасканный. – Твоя не говорить франсе? Твоя еще немного горилла? А как твоя умеет говорить? Кускус? Мабилиа?[36] Твоя дурак! Бушмен! Совсем дурак!
Дикарь, зажав деньги в кулаке, не шевелился. Он бы и рад был удрать, да не решался.
– Что твоя покупать на свой капитал? – своевременно вмешался чесоточный. – Такого кретина я уже давно не видел, – соблаговолил он добавить. – Видать, издалека пришел. Ну, что тебе нужно? Давай сюда деньги.
Он бесцеремонно отобрал у негра монеты и вместо них всунул ему в руку большой ярко-зеленый платок, который ловко вытянул из какого-то тайника под прилавком.
Негр-отец не знал, уходить ему с платком или нет. Тогда чесоточный придумал штуку почище. Он, безусловно, владел всеми уловками наступальной коммерции. Размахивая большим куском зеленой кисеи под носом у одной из самых маленьких негритянок, он раскричался:
– Ну как, красиво, мандавошка? Небось не часто видела такие платки, а, милашка, а, падла, а, толстуха?
И тут же повязал ей платком шею, словно чтобы прикрыть ее наготу.
Вся семья дикарей уставилась на малышку, разукрашенную большой зеленой тряпкой. Делать было нечего больше: платок вошел в семью. Оставалось лишь согласиться, взять его и уйти.
Тут они медленно попятились, переступили за порог, и в тот момент, когда отец, выходивший последним, повернулся, желая что-то сказать, самый разбитной из приказчиков, обутый в башмаки, подбодрил его здоровенным пинком в зад.
На другой стороне авеню Федерб маленькое племя молча перегруппировалось и, остановившись под магнолией, смотрело, пока мы допивали свой аперитив. Казалось, они силились понять, что же с ними сейчас произошло.
Нас угощал человек с корокоро. Он даже завел граммофон. У него в лавке что хочешь было. Мне это напомнило обозы во время войны.
Как я уже говорил, у компании «Сранодан» в Малом Того вместе со мной работало множество негров и белых парней вроде меня. Туземцев, в общем, можно принудить к труду только дубинкой: они блюдут свое достоинство; белые же, усовершенствованные народным образованием, вкалывают добровольно.
Дубинка в конце концов утомляет того, кто ею орудует, а вот надежда добиться богатства и могущества, которой напичканы белые, не стоит ничего, ровным счетом ничего. И пусть мне больше не превозносят Египет и татарских тиранов! Эти дилетанты древности – всего лишь мелкие тщеславные неумехи в высоком искусстве извлекать из вертикальных животных максимальное количество труда. Эти примитивные дикари не понимали, что раба можно величать «мсье», позволять ему время от времени голосовать, покупать газету, а главное – отправлять его на войну, чтобы он нашел там выход своим страстям. Христианин с двадцативековым стажем – уж я-то кое-что на этот счет знаю! – не в силах сдерживаться, когда мимо него проходит полк. Это рождает у него слишком много мыслей.
Поэтому, что до меня, я решил отныне тщательно следить за собой, научиться нерушимо молчать, скрывать свое желание дать тягу и, несмотря ни на что, по возможности преуспеть в компании «Сранодан». Больше ни минуты впустую.
Вдоль складов, прямо у илистых берегов, скрытно и постоянно дежурили стаи бдительных крокодилов. Их металлическим телам, равно как и неграм, видимо, нравилась сумасшедшая жара.
В полдень я невольно спрашивал себя, да вправду ли возможна вся эта неразбериха, вся эта надрывающаяся на причалах толпа, вся эта сутолока перевозбужденных хрипящих негров.
Чтобы до моего отъезда в джунгли обучиться порядку нумерации мешков, мне пришлось вместе с другими приказчиками тренировать себя на медленное удушье в центральном складе Компании, между двумя большими весами, в самой гуще пропахшей щелочью толпы оборванных, прыщавых, горланящих песни негров. За каждым из них тащилось облачко пыли, которое он ритмично встряхивал. Глухие удары надсмотрщиков на погрузке обрушивались на великолепные черные спины, не вызывая ни возмущения, ни жалоб. Стобнячная пассивность! Боль, переносимая так же просто, как раскаленный воздух этого пыльного горнила!
Время от времени, как всегда агрессивный, появлялся директор, дабы убедиться в моих успехах по части нумерации и обвешивания.
– Бардамю, – будучи в ударе, сказал он мне однажды утром, – видите окружающих нас негров? Так вот, когда я тридцать лет назад приехал в Малое Того, эта сволочь жила охотой и рыболовством и межплеменными побоищами. Когда я начинал, местные вожди – повторяю, я сам это видел – возвращались после победы в свои деревни, таща с собой сотню с гаком корзин кровоточащей человечины, чтобы набить себе ею брюхо. Слышите, Бардамю? Кровоточащей! Мясом своих врагов! Представляете себе такое пиршество!.. Сегодня – никаких побед. Здесь – мы. Никаких племен, никаких кривляний, никакого ломанья! Только рабочая сила и арахис. За дело! Больше ни охоты, ни ружей. Арахис и каучук. Чтобы платить налоги. А платить их – для того, чтобы мы получали каучук и арахис. Это и есть жизнь, Бардамю. Арахис и каучук… А вот и генерал Гробо направляется в нашу сторону.
К нам действительно приближался старик, еле державшийся на ногах под неимоверным грузом солнца.
Генерал был не совсем военным, но и не совсем штатским. Доверенное лицо «Сранодана», он осуществлял связь между администрацией и коммерцией, связь необходимую, хотя оба эти элемента неизменно конкурировали и находились в состоянии вражды друг с другом. Но генерал Гробо маневрировал просто мастерски. К слову сказать, он совсем недавно удачно выпутался из грязной истории с распродажей неприятельского имущества, которую в высших сферах считали неразрешимой проблемой. В начале войны генералу Гробо оцарапало ухо – как раз настолько, чтобы после Шарлеруа[37] отправить его в почетный резерв. Пребывание в нем Гробо тут же использовал для служения Большой Франции[38]. Но и после Вердена[39] он еще долго не мог успокоиться, высасывая из пальца новости, якобы почерпнутые из радиограмм: «Наши пуалю[40] выстоят! Они держатся!..» В складе было так жарко, а события во Франции происходили так далеко от нас, что мы избавили генерала Гробо от необходимости делать дальнейшие прогнозы. Тем не менее из учтивости все мы, включая директора, хором повторили: «Да, наши солдаты великолепны!» – и Гробо покинул нас.
Еще через несколько секунд директор опять яростно проложил себе дорогу среди мечущихся торсов и в свой черед исчез в проперченной пыли.
Неукротимое желание возглавить Компанию снедало этого человека с горящими как угли глазами, который меня малость пугал. Мне даже к присутствию его было трудно привыкнуть. Я не представлял себе, что в мире может существовать человеческое тело, заряженное стяжательством такого максимального накала. Он почти не возвышал при нас голос, изъяснялся исключительно обиняками, и, казалось, вся жизнь его сводится к страстному стремлению устраивать заговоры, шпионить, предавать. Уверяли, что он один крадет, плутует, вымогает больше, чем все остальные служащие, вместе взятые, а уж они, ручаюсь, не ленились на этот счет. Я лично верил в это безоговорочно.
Во время моей стажировки в Фор-Гоно у меня оставался кой-какой досуг для прогулок по этому якобы городу, где меня, как я окончательно выяснил, привлекало лишь одно место – больница.
Когда попадаешь куда-либо, у тебя сразу возникает какое-нибудь заветное желание. Моим призванием было болеть, только болеть. Каждому свое. Я прогуливался вокруг многообещающих гостеприимных корпусов больницы, печальных, уединенных, укромных, и не без сожаления расставался с ними и антисептическим их обаянием. Лужайки, оживляемые пугливыми птичками и разноцветными непоседами ящерицами, окружали это убежище, нечто вроде «земного рая».
Что до негров, то к ним привыкаешь быстро – и к их веселой медлительности, и к их слишком размашистым жестам, и к свисающим животам их женщин. От черных разит нищетой, нескончаемым тщеславием, гнусным ожирением, в общем, тем же, чем от наших бедняков, только детей у них больше, а грязного белья и красного вина – меньше.
Надышавшись больницей, всласть нанюхавшись ею, я следовал за толпой туземцев и на минуту останавливался перед чем-то вроде пагоды, возведенной около самой крепости неким ресторатором на радость эротическим шутникам колонии.
К ночи там собирались белые богачи Фор-Гоно, дулись в карты, опрокидывали рюмку за рюмкой, зевали и рыгали наперегонки. За двести франков можно было удалиться с красавицей хозяйкой. Весельчакам отчаянно мешали штаны – они не давали чесаться, да и подтяжки у них без конца соскальзывали.
В сумерках из лачуг туземной части города высыпала целая толпа и скапливалась перед пагодой, без устали слушая белых и глядя, как они дергаются вокруг пианолы с заплесневелыми струнами, страдальчески наяривавшей фальшивые вальсы. Хозяйка блаженно слушала музыку, напуская на себя такой вид, словно вот-вот пустится в пляс.
После многодневных попыток мне наконец удалось получить у нее несколько свиданий. Она призналась, что месячные у нее длятся не меньше трех недель. Влияние тропиков! К тому же ее изматывали клиенты. Они не то чтобы так уж часто занимались с нею любовью, но, поскольку аперитивы в пагоде обходились дороговато, они за свои деньги щипали хозяйку перед уходом за ягодицы. От этого она главным образом и уставала.
Эта коммерсантка знала всю подноготную колонии, все любовные истории, которые с отчаяния разыгрывались между замученными малярией офицерами и немногочисленными женами чиновников, таявшими, как и она, от нескончаемых регул и тосковавшими на верандах в глубине почти горизонтально наклоненных шезлонгов.
Аллеи, канцелярии, лавки Фор-Гоно истекали искалеченными желаниями. Жить так же, как живут в Европе, – вот то, что, казалось, было главной заботой, утешением, обязательной маской этих одержимых, несмотря на нестерпимую жару и непреодолимую, все возрастающую расслабленность.
Палисадники с трудом сдерживали напор разбухших от неукротимо воинственной растительности садов; их ослепительная зелень походила на какой-то бредовый латук, которым обернули, словно усохшее переваренное яйцо, каждьш дом, где догнивал, как желток, живущий в нем европеец. И такие полные салатницы с чиновниками тянулись вдоль всей авеню Фашода[41], самой оживленной и модной улицы Фор-Гоно.
Каждый вечер я возвращался в свое жилище, которому, без сомнения, не суждено было быть достроенным и где меня уже ожидало скелетообразное ложе, приготовленное моим развращенным боем. Этот бой постоянно подстраивал мне ловушки. Он был похотлив, как кот, ему хотелось стать членом моей семьи. Однако я был поглощен другими, гораздо более волновавшими меня заботами, и прежде всего желанием еще некоторое время отсидеться в больнице, единственном доступном для меня убежище в этом испепеляющем карнавале.
В мирное время, как и на войне, я был отнюдь не склонен заниматься ерундой. И даже очередные предложения, весьма откровенные и по-новому непристойные, которые сделал мне один из поваров патрона, я нашел совершенно бесцветными.
Я в последний раз обошел своих сотоварищей по Компании, пытаясь выведать хоть что-нибудь о вероломном служащем, которого мне приказано любой ценой сменить в джунглях. Все ограничилось пустой болтовней.
В кафе «Федерб» в конце авеню Фашода, вскипавшем в сумерки злословием, сплетнями и клеветой, тоже не удавалось почерпнуть ничего существенного. Одни впечатления, а их обрывками в этой полутьме, инкрустированной разноцветными лампионами, можно было набивать целые помойные бачки. Встряхивая кружево гигантских пальм, ветер сбрасывал на блюдца[42] тучи москитов. Губернатор, которому передавались речи присутствующих, выбирал из них то, что могло касаться его высокой должности. Его неизменное хамство составляло основу общего разговора за аперитивами, с помощью которых тошнотворно желчная печень колонизатора облегчает себя перед обедом.
Все автомобили Фор-Гоно, а было их там не больше десятка, мельтешили в это время перед террасой кафе. Они, видимо, никогда далеко не уезжали. Площадь Федерб отличалась той же характерной атмосферой, подчеркнутой парадностью, изобилием растительности и речей, что и любая субпрефектура французского Юга, если бы та сошла с ума. Все десять машин покидали ее лишь затем, чтобы через пять минут вернуться из очередного странствия по одному и тому же маршруту с грузом поблекших, малокровных, завернутых в полотно европейцев, существ ломких и хрупких, как подтаявшие льдинки в шербете.
Так вот неделями и годами колонизаторы выставлялись друг перед другом, пока не переставали даже замечать себе подобных – настолько их утомляла взаимная ненависть. Иные офицеры, ревниво следя за приветствиями военных и поклонами штатских, выводили с собой свои семьи – супругу, распухшую от специальных гигиенических салфеток, и детей, жалких европейских червячков, исходивших из-за жары постоянным поносом.
Чтобы командовать, мало иметь кепи – нужны войска. В климате Фор-Гоно европейские кадры таяли быстрее, чем масло. Батальон становился там как кусок сахара в кофе: чем дольше на него смотришь, тем меньше от него остается. Большинство личного состава валялось в больнице, сотрясаемое малярией и набитое паразитами, гнездившимися в дыму сигарет и тучах мух, мастурбировало на заплесневелых простынях и разрабатывало новые симулянтские уловки, тщательно готовя и разыгрывая приступы болезни. Бесстыдная плеяда этих мелких жуликов прямо-таки из кожи лезла в приятной полутьме за зелеными ставнями, где – больница была смешанная, для военных и гражданских разом, – сверхсрочники, быстро утратившие сходство с их бравым изображением на вербовочных плакатах, соседствовали с маленькими затравленными приказчиками, как и они, старавшимися избежать джунглей и начальства.