Из газетного киоска свисают уже слегка измятые и пожелтевшие утренние газеты, эти гигантские артишоки начинающих жухнуть новостей.
   На них торопливо мочится собака, киоскерша дремлет.
   Пустой автобус мчится в парк. В мыслях тоже наступает наконец воскресенье: люди обалдевают еще больше, чем в будни. Они опустошены. Только что слюни не пускают. Но они довольны. Говорить им не о чем, потому что с ними ничего, в сущности, не происходит, а они слишком бедны, и жизнь, может быть, им опротивела. Если это так, молчание – в порядке вещей.
   – Не знаешь, что мне придумать, чтобы развязаться со своим ремеслом? Оно меня убивает, – вынырнул из своей задумчивости Робинзон. – Очень уж мне охота с ним покончить, понятно? Хватит мне надрываться, как мулу! Я тоже хочу ходить гулять… Ты случаем не слышал, не нужен ли кому шофер? У тебя ведь куча знакомых.
   Робинзона одолевали воскресные мысли, мысли джентльмена. Я не посмел его отговаривать, внушать, что при таком лице нищего убийцы, как у него, никто не доверит ему свою машину, что он – и в ливрее, и без нее – всегда будет выглядеть слишком необычно.
   – Тебя послушать, так совсем руки опустишь, – сделал он вывод. – По-твоему, мне больше не выкарабкаться? Не стоит даже пробовать? Ты все долдонишь: в Америке я не сумел набрать темп; в Африке подыхал от жары; здесь у меня не хватает ума. А я и сам это понимаю, только все это трепотня. Мне бы деньжат!.. Вот тогда бы все во мне души не чаяли – и здесь, и там, и всюду. Даже в Америке. Что, разве я не правду говорю? Да ты на себя самого погляди. Чего тебе не хватает? Маленького доходного дома на полдюжину жильцов с толстым карманом…
   – Действительно, так, – согласился я.
   Робинзон сам был ошеломлен тем, что без посторонней помощи сумел сделать такой капитальный вывод. Он с любопытством посмотрел на меня, словно я вдруг предстал ему в неслыханно омерзительном свете.
   – А ведь если подумать, ты еще в выигрышном положении. Продаешь свои враки дохлякам и срать хотел на все остальное. Над тобой никакого контроля. Приходишь и уходишь, когда вздумается, словом, пользуешься свободой. Да, с виду ты мировой парень, а на самом деле та еще сука.
   – Ты несправедлив, Робинзон.
   – А если так, найди мне место.
   Он упорно гнул свое: пусть другие работают с кислотами…
   Мы опять пошли бродить по боковым улочкам. Под вечер Драньё вновь обретает сельский вид. Огородные калитки приоткрыты. Дворы пусты. Собачьи конуры – тоже. А ведь сколько лет прошло с тех пор, как в точно такой же вечер крестьяне покинули свои дома, изгнанные оттуда городом, который выполз из Парижа! От тех времен уцелело лишь несколько заплесневелых трактиров, которые уже никто не купит и которые оплетены чахлыми глициниями, спускающимися с крыши на красные от афиш стены. Борона, висящая меж двух водосточных желобов, проржавела насквозь. Это прошлое, которое никто больше не ворошит. Оно уходит само по себе. Теперешние обитатели Драньё слишком утомлены по вечерам, чтобы по пути домой интересоваться чем-нибудь, кроме того, что у них прямо под носом. Они просто набиваются целыми семьями в обветшалые общие залы трактиров и пьют. На потолке видны круги копоти от висячих ламп, качавшихся когда-то под ним. Весь квартал безропотно подрагивает от непрерывного гуда нового завода. Замшелые черепицы, подпрыгивая, скатываются на горбатую булыжную мостовую, которую не увидишь теперь, кроме как в Версале и во дворах почтенных старых тюрем.
   Робинзон проводил меня до маленького, всхолмленного складами городского сада, на шелудивых лужайках которого, между площадкой для игры в шары – забавы старикашек, бездарной статуей Венеры и песчаным холмиком, куда игроки ходят отлить, прохлаждаются бездельники со всей округи.
   Мы опять разговорились о том о сем.
   – Понимаешь, меня гробит, что я не могу больше пить. – Это была навязчивая идея Робинзона. – Как выпью, так меня и скручивает, прямо невтерпеж. Даже худо!
   И он тут же несколько раз рыгнул в подтверждение того, что рюмочка черносмородинной, выпитая днем, и та не прошла ему даром.
   – Чуешь?
   Мы расстались у его подъезда. «Замок сквозняков», как он выразился. Он исчез. Я решил, что не скоро увижу его.
   Дела мои стали вроде как налаживаться, причем именно с этого вечера.
   Только в дом, где помещается комиссариат полиции, меня срочно вызвали дважды. Воскресными вечерами распоясывается всё – страсти, беспокойство, нетерпение. На воскресную вахту заступает самолюбие, да еще в подпитии. После целого дня алкогольной свободы рабов начинает потряхивать, их трудно держать в узде, они фыркают, храпят и позвякивают цепями.
   Только в доме, где комиссариат, одновременно происходили две драмы. На втором этаже умирал раковый больной, на четвертом случились преждевременные роды, с которыми акушерка не могла справиться. Почтенная матрона раздавала идиотские указания, полоща при этом полотенце за полотенцем. А между двумя промываниями ухитрялась сбегать вниз и сделать больному раком инъекцию камфары по десять франков ампула. Шутка? Денек у нее выдался выгодный.
   Все жильцы дома провели день в капотах и без пиджаков, лицом к лицу встречая события и поддерживая себя острыми блюдами. В коридорах и на лестнице разило чесноком и еще более странными запахами. Собаки резвились, взбегая аж до седьмого этажа. Привратница считала своим долгом быть в курсе всего происходящего. Она мелькала повсюду. Пила она только белое вино, находя, что красное – пустой перевод денег.
   Постановкой обеих драм – на втором и четвертом этажах – руководила, мечась и потея от злости и упоения, огромная акушерка в халате. При моем появлении она разом ощетинилась. Еще бы! С самого утра она чувствовала себя звездой – у нее все по струнке ходили.
   Как я ни подлещивался к ней, как ни силился держаться на втором плане, одобряя все, что она предпринимает (хотя на самом-то деле это были вопиющие профессиональные промахи), мой приход и вмешательство сразу же внушили ей враждебность ко мне. Что поделаешь! Акушерка, за которой наблюдают, так же приятна, как ногтоеда. Просто не знаешь, куда ее сбагрить, чтобы она по возможности меньше тебе пакостила. Семьи выплескивались из кухни, заливали квартиру и первые ступени лестничных маршей, смешивались со сбежавшимися в дом родственниками. А уж сколько их было!.. Толстые и тонкие, они сонливыми гроздьями скучивались под висячими лампами. Время шло, прибывали новые родственники из провинции, где спать ложатся раньше, чем в Париже. Эти были уже сыты по горло. Что бы я ни втолковывал им – как нижним, так и верхним, – все встречалось в штыки.
   На втором этаже агония длилась недолго. Тем лучше и тем хуже. В момент, когда умирающий испускал последний вздох, появился его постоянный врач доктор Оманон, зашедший мимоходом справиться, жив ли еще его пациент, и тоже наорал или почти наорал на меня, почему это я оказался у изголовья больного. Я объяснил, что вечером в воскресенье заступил на муниципальное дежурство, а потому мое присутствие здесь вполне естественно, после чего с достоинством удалился на четвертый этаж.
   У женщины наверху продолжалось кровотечение. Еще немного, и она в свой черед отчалила бы. За какую-нибудь минуту я сделал ей укол и вновь спустился к пациенту Оманона. Там все было кончено. Оманон только что ушел. Но мои двадцать франков успел-таки прикарманить, сволочь. Я остался на бобах. Тут уж я решил ни за что не уступать свое место при роженице и одним духом взлетел наверх.
   Склонясь над кровоточащей маткой, я снова объяснил семье, как обстоит дело. Акушерка, понятно, не согласилась со мной. Она перечила мне так, словно от этого зависел ее заработок. Тем хуже для нее! Раз уж я здесь, чихать мне, что ей нравится, а что – нет. Довольно самодеятельности! Взявшись за дело как следует и проявив настойчивость, я мог заработать сотнягу. Итак, спокойствие и побольше науки, черт побери! Грудью встречать выпады и пропахшие вином вопросы, которые безжалостно скрещиваются над твоей безвинной головой, – каторжная работа. Семья выражает свое неодобрение вздохами и отрыжкой. Акушерка со своей стороны надеется, что я растеряюсь, сбегу и оставлю ей свою сотню франков. Ну уж, дудки! Этого она не дождется! Подходит срок уплаты за квартиру. Кто же за меня будет рассчитываться? Роды тянутся с самого утра – согласен. Кровотечение не прекращается – согласен. Плод не выходит. Значит, остается набраться терпения и ждать.
   Теперь, когда раковый больной был мертв, публика снизу потихоньку потянулась наверх. Раз уж предстоит принести себя в жертву и провести ночь без сна, надо хотя бы поискать себе какое-нибудь развлечение поблизости. Семейство снизу пришло посмотреть, не кончится ли и здесь все так же скверно, как у них. Два мертвеца за одну ночь в одном и том же доме – такое всю жизнь вспоминать будешь. Вот так-то! На лестнице звенят колокольчики ошейников: собаки со всего дома бегают и прыгают по ступенькам. Они тоже устремляются наверх. Приезжие издалека все прибывают, их уже слишком много, они перешептываются. Девицы разом «познают жизнь», по выражению их мамаш, и томно напускают на себя умудренный вид перед лицом несчастья. Утешать – инстинктивная потребность женщины. Какой-то кузен, с утра наблюдающий за ними, совершенно одурел. Несмотря на усталость, увиденное – откровение для него: туалеты-то у всех расхристаны. Он все равно женится на одной из этих девиц, но, раз уж он здесь, ему хочется получше рассмотреть их ноги – так легче будет выбирать.
   Плод все не выходит, потому что не скользит по проходу: тот сух, хотя и продолжает кровоточить. Это был бы у женщины шестой ребенок. А где муж? Я требую его.
   Мужа надо найти обязательно – без этого женщину не отправить в больницу. Одна из родственниц уже завела со мной речь о госпитализации. Она – мать семейства, и ей не терпится уйти домой – детей пора укладывать. Но едва раздается слово «больница», у каждого оказывается собственное мнение. Одни – за госпитализацию, другие – категорически против: больница – это неприлично. О ней даже слышать не хотят. В этой связи родственники обмениваются резковатыми выражениями, которые не забудутся. Они уже вошли в анналы семьи. Акушерка выслушивает всех одинаково презрительно. Я снова требую разыскать мужа: мне надо с ним посоветоваться, чтобы наконец принять то или иное решение. Внезапно он отделяется от одной из групп, еще более растерянный, чем остальные. А ведь решать-то ему. Больница? Или нет? Чего он хочет? Он не знает. Он должен сначала посмотреть. И смотрит. Я показываю ему женину дыру, откуда сочатся сгустки крови и доносится бульканье, потом всю жену целиком, и он смотрит. Она стонет, как большая собака, угодившая под машину. В общем, муж не знает, на что решиться. Ему суют стакан белого для поддержания сил. Он садится.
   Тем не менее в голову ему ничего не приходит. Этот человек целыми днями тяжело работает. Его все знают на рынке и особенно на вокзале, где он уже пятнадцать лет ворочает мешки зеленщиков – и не маленькие, а большие, тяжеленные. Он в своем роде знаменитость. На нем широкие, просторные штаны и куртка. Они не сваливаются с него, но выглядит он так, словно ему все равно, потеряет он их или нет. Кажется, что ему важно только твердо и прямо стоять на ногах, вот он и раскорячивает их, как будто ждет, что земля того гляди затрясется под ним. Зовут его Пьер.
   Всем невтерпеж.
   – Что надумал, Пьер? – сыплются на него вопросы.
   Пьер почесывается и садится у изголовья роженицы, словно не узнавая жену, производящую на свет столько муки; потом вроде как пускает слезу и опять встает. Его снова спрашивают о том же. Я уже выписываю направление в больницу.
   – Думай, думай, Пьер! – заклинают его окружающие.
   Он старается, но знаком показывает, что у него ничего не выходит. Он распрямляется и со стаканом в руке, пошатываясь, идет на кухню. Ждать дольше нет смысла. Колебания мужа могут затянуться на всю ночь – это ясно каждому. Лучше уж уйти сразу.
   Накрылась моя сотняга, вот и все! Впрочем, в любом случае у меня были бы неприятности с акушеркой, это ясно. С другой стороны, не прибегать же мне было к оперативному вмешательству на глазах у всех, да еще при моей усталости. «Черт с ним! – сказал я себе. – Мотаем отсюда. Повезет в другой раз. Положимся на эту шлюху-природу».
   Едва я вышел на площадку, как все ринулись мне вдогонку, а муж скатился вслед за мной по лестнице.
   – Эй, доктор, не уходите! – закричал он.
   – Что вам от меня нужно? – огрызнулся я.
   – Погодите, доктор, я вас провожу. Ну пожалуйста, погодите.
   – Хорошо, – уступил я и позволил проводить себя до самой парадной. Мы спустились вниз. На втором этаже я все-таки заглянул в квартиру ракового больного и попрощался с его семьей. Пьер зашел и вышел вместе со мною. На улице он пристроился ко мне, взял ногу. Было свежо. По дороге нам попался щенок, учившийся долгим воем отвечать другим собакам Зоны. Выл он упорно и жалобно. В своих тренировках он продвинулся настолько далеко, что уже облаивал прохожих. Скоро он станет матерым псом.
   – Глядите-ка, да это ж Желток, – заметил муж, довольный тем, что, зная собачонку, может сменить тему разговора. – Его соской выкормили дочки прачечника с Девчоночьей улицы. – Вы с ними знакомы?
   – Да, – подтвердил я.
   На ходу он принялся рассказывать, как выкармливать щенят молоком так, чтобы выходило не слишком накладно. Тем не менее под завесой этих рассуждений он все время возвращался мыслью к жене.
   У заставы нам попалось еще не закрытое бистро.
   – Зайдемте, доктор? Угощу вас стаканчиком. Мне не хотелось его обижать.
   – Зайдем, – согласился я.
   – Две смородинных!
   Я воспользовался случаем и заговорил с ним о его жене. От моих слов он посерьезнел, но убедить его принять решение так и не удалось. На стойке триумфально красовался большой букет цветов. По случаю дня рождения Пьянара, хозяина заведения. «Дети подарили», – пояснил он, не дожидаясь расспросов. Мы выпили по вермуту за его здоровье. Над стойкой висел Закон о пьянстве и обрамленное свидетельство об образовании. Увидев его, Пьер неожиданно потребовал, чтобы хозяин перечислил ему супрефектуры департаментов Луар и Шер: он их когда-то выучил и до сих пор помнил. После этого он заявил, что на свидетельстве значится не фамилия хозяина, а чья-то другая, они поцапались, и Пьер опять уселся рядом со мной. Его окончательно одолели сомнения. Настолько, что он даже не заметил, как я ушел.
   Больше я его не видел. Никогда. Я был вконец обескуражен всем, что произошло в то воскресенье, и к тому же отчаянно устал.
   Не прошел я и ста метров по улице, как заметил, что навстречу мне идет Робинзон и тащит какие-то доски, большие и маленькие. Хоть и было темно, я сразу его узнал. Смущенный встречей со мной, он попытался проскользнуть мимо, но я остановил его.
   – Ты же собирался лечь спать? – говорю я ему.
   – Тс-с! – шепчет он. – Я со стройки.
   – На что тебе эти деревяшки? Тоже надумал что-нибудь строить? Уж не гроб ли? А доски, наверно, украл?
   – Нет, не гроб – садок для кроликов.
   – Ты что, кроликов стал разводить?
   – Нет, это для Прокиссов.
   – Для Прокиссов? Они кроликов завели?
   – Да, трех. Хотят поместить их во дворике, знаешь, где живет старуха.
   – И ты по ночам строишь для них клетку? Странное же время ты выбрал.
   – Это его баба придумала.
   – Странная придумка! Зачем ей кролики? Продавать будет? Цилиндры из них шить?
   – Это ты у нее спроси, когда увидишься, а мне бы только сотню с нее содрать…
   История с кроличьей клеткой среди ночи все-таки показалась мне подозрительной. Я стал допытываться. Робинзон попробовал замять разговор.
   – Как ты вообще к ним попал? – снова полюбопытствовал я. – Ты ведь не знаком с Прокиссами.
   – Я же говорю, старуха свела меня к ним в тот день, когда я столкнулся с ней у тебя в приемной. Ты не представляешь, до чего она болтлива. Как разинет варежку, так удержу нет. Ну, я и подружился с ней, а потом с ними. Понимаешь, есть люди, которым и я интересен.
   – А мне ты почему об этом не рассказывал? Но раз ты там бываешь, тебе должно быть известно, удалось ли им спихнуть старуху в богадельню.
   – Нет, они говорят, не получилось.
   Я чувствовал, что разговор неприятен Робинзону и он не знает, как от меня отделаться. Но чем он больше вилял, тем упорней я допытывался.
   – Жизнь – трудная штука, не находишь? На что только идти не приходится, – уклончиво выкручивался он.
   Но я неотступно возвращал его к начатой теме. Я твердо решил не давать ему уйти от ответа.
   – Говорят, Прокиссы побогаче будут, чем кажутся. Как думаешь, это правда? Ты же у них бываешь.
   – Может, оно и правда, но в любом случае им невтерпеж избавиться от старухи.
   Притворяться Робинзон был не мастер.
   – Понимаешь, им это нужно, потому как жизнь все дорожает. Они говорят, ты не хочешь признать старуху сумасшедшей. Это верно?
   И, не дожидаясь ответа, он спросил, в какую мне сторону.
   – Ты с визита?
   Я вкратце описал ему свое приключение с мужем роженицы, которого потерял по дороге. Он расхохотался, отчего тут же закашлялся. От кашля Робинзона так скрючило, что я почти не видел его в темноте, хотя мы стояли совсем рядом. Я различал только его дрожащие руки, которые он сложил и заботливо поднес к губам, словно большой бледный ночной цветок.
   Кашлем он заходился, пока мы не добрели до его дома.
   – А все сквозняки! – выдавил он, переведя наконец дух. – Да уж, сквозняков тут хватает. И еще блох. А у тебя блохи водятся?
   У меня они водились.
   – Еще бы! – ответил я. – Вечно их у пациентов набираешься.
   – Тебе не кажется, что от блох ссакой твоих больных несет?
   – И еще п?том.
   – А все-таки я не прочь заделаться санитаром, – поразмыслив, медленно выдавил он.
   – Почему?
   – Потому что, когда люди здоровы, они, что ни говори, нагоняют на тебя страх. Особенно после войны. Я-то знаю, что у них на уме. Да они и сами это всегда понимают. Пока они на ногах, им хочется вас убить. А вот как слегли, тут уж ничего не скажешь – с ними не так боязно. От них всего можно ждать, пока они на ногах. Это я тебе говорю. Что, не правда?
   – Правда, – поневоле согласился я.
   – Да ты сам разве не по той же причине в доктора подался? – спросил он еще.
   Подумав, я сознался себе, что Робинзон, пожалуй, прав. Но тут на него опять напал кашель.
   – Ты промочил ноги, того гляди, плеврит схватишь, шатаясь по ночам. Топай-ка домой и ложись спать, – посоветовал я.
   Постоянные приступы кашля раздражали его.
   – А уж старуха Прокисс славный грипп подцепит, – посмеиваясь, прокашлял он мне в ухо.
   – С чего бы?
   – Вот увидишь, – заверил он.
   – Что они еще задумали?
   – Больше ничего не скажу. Сам увидишь.
   – Выкладывай все, Робинзон, свинья ты этакая. Ты же знаешь: я-то никому не проговорюсь.
   Теперь его разбирала охота во всем признаться – может быть, для того, чтобы убедить меня, что не так уж он выдохся и скис, как я, наверно, считаю.
   – Валяй! – подстегнул я его осторожно. – Ты же знаешь, я не болтун.
   – Это точно, молчать ты умеешь, – признал он. И пошел вываливать все в подробностях – на тебе!
   В этот час мы были совсем одни на бульваре Невинных жертв.
   – Помнишь случай с торговцем морковью? – начал он. Случай с торговцем морковью я припомнил не сразу.
   – Да помнишь ты! – настаивает Робинзон. – Ты же сам мне о нем рассказывал.
   – Ах да! – разом припоминаю я. – Железнодорожник с Осенней улицы. Тот, кому еще заряд дроби в мошонку всадили, когда он кроликов воровал?
   – Правильно. А случилось это у фруктовщика на набережной Аржантейль.
   – Точно. – Теперь я знаю, о ком он говорит. – Ну и что?
   Я все еще не усматриваю связи между этой давней историей и старухой Прокисс.
   Робинзон незамедлительно ставит точку на «i».
   – Ну, не понял?
   – Нет, – отвечаю я.
   Правда, я уже начал бояться понять.
   – Эк ты медленно шариками ворочаешь!
   – Это потому, что ты, по-моему, задумал скверную штуку, – не удержавшись, выпаливаю я. – Нельзя же убить старуху Прокисс для удовольствия ее невестки.
   – Ну, мое дело – сколотить клетку, которую мне заказали. А палят из ружья пусть сами, коли охота есть.
   – Сколько они тебе дают?
   – Сотню за доски, две с половиной за работу и тысчонку за все вместе. И потом, понимаешь, это только начало. Дельце, если его умело обстряпать, хорошей ренты стоит. Соображаешь, малыш, чем тут пахнет?
   Я, действительно, соображал и был даже не очень возмущен. Мне стало чуть грустней – и только. Все, что произносят в таких случаях, чтобы отговорить людей от их затеи, – сущий вздор. Разве жизнь ласкова к ним? Так с какой стати и кого им жалеть? Зачем? Других? Слыхано ли, чтобы человек спускался в ад с целью заменить там другого? Да никогда. Вот столкнуть туда другого – это бывает. И все тут.
   Призвание к убийству, внезапно прорезавшееся в Робинзоне, показалось мне, в общем, даже шагом вперед по сравнению с тем, что я наблюдал в других, вечно полузлых, полублагожелательных, но всегда занудных из-за неопределенности своих стремлений. Факт тот, что, углубившись вслед за Робинзоном в ночь до того места, где мы очутились, я кое-что выведал.
   Но тут была одна опасность – Закон.
   – Закон – опасная штука, – напомнил я ему. – Если попадешься, тебе при твоем здоровье каюк. Не выберешься ты из тюряги. Не выдюжишь.
   – Ну и черт с ним! – отмахнулся он. – Сыт я по горло всеми этими законами. Пока своей очереди дождешься, состаришься, а когда твоя очередь придет… Да и придет ли? Двадцать раз сдохнуть и сгнить раньше успеешь. Честный, как говорится, труд – это занятие для полудурков. Да ты и сам не хуже меня это знаешь.
   – Возможно… Конечно, если б не риск, те, кто покрепче, обязательно занимались бы такими делами. Но с полицией, сам знаешь, шутки плохи. Тут есть и за, и против. Надо все взвесить.
   – Не спорю, но пойми и ты: работать, как я, в моем состоянии, не спать, кашлять и вкалывать почище всякой лошади… Я считаю, хуже не будет. Уже не будет.
   Я не посмел сказать ему, что, в общем, он прав: ведь если его новая затея накроется, он меня моим же советом попрекнет.
   Чтобы подбодрить меня, он привел мне кой-какие веские доводы насчет того, что старуху не стоит жалеть: во-первых, ей так или иначе осталось недолго – слишком она стара. Он только ускорит ее конец, и все тут.
   Но что там ни говори, затея была отвратительная. Робинзон уже уговорился с Прокиссами обо всех деталях: раз старуха начала выходить из своей времянки, ее как-нибудь вечером пошлют кормить кроликов. Заряд вгонят основательный. Она дернет за дверцу, и выстрел угодит ей прямо в рожу. Точь-в-точь как у фруктовщика. В квартале ее уже давно считают чокнутой, так что несчастный случай никого не удивит. Прокиссы скажут, что строго-настрого запрещали ей ходить к кроликам, а она не послушалась. В ее возрасте такого удара по хлебалу, какой ей готовится, конечно, не перенести.
   Да уж, подходящую историю рассказал я когда-то Робинзону.
 
   И снова праздник огласила музыка, та, которая приходит из воспоминаний далекого детства, которая вечно раздается повсюду в разных уголках города, в деревенской глуши, везде, где бедняки в конце недели садятся за стол, чтобы обдумать, как они ее прожили. «Звучит словно в раю!» – говорят им. И из месяца в месяц то здесь, то там запускают для них музыку, дешевую, заигранную, ту, под которую богатые танцевали еще год назад. Эта механическая музыка разносится над каруселями с деревянными лошадками и автомобильчиками, не похожими на взаправдашние машины, над русскими горами[68], которые уж никак не назовешь русскими, над подмостками, где подвизаются борец, лишенный бицепсов и приехавший отнюдь не из Марселя, женщина без бороды, маг, не замечающий, что он рогоносец, и наигрывает эту музыку облезлая шарманка за тиром без призов. Это праздник для обмана людей в конце недели.
   А собравшиеся опорожняют бутылки с пивом без пены. Зато от официанта, снующего под бутафорскими купами деревьев, разит спиртным. И в сдаче, которую он вам всучает, попадаются странные монеты, такие странные, что вы потом рассматриваете их целыми неделями и лишь с большим трудом сплавляете их, когда подаете милостыню. Одно слово – праздник. Нужно развлекаться, когда это удается между голодухой и отсидкой, нужно принимать вещи, как они есть. Раз уж сел за стол, кончай привередничать. В сущности, это тот же самый «Тир наций» – кстати, я снова там побывал, – на который, много лет назад, обратила внимание Лола в аллеях парка Сен-Клу. На праздниках всего насмотришься, всякой отрыжки праздничных радостей. Уже давно на центральной аллее парка Сен-Клу прогуливаются толпы. Толпы гуляющих. Война кончилась. Интересно, все тот же ли хозяин в «Тире наций»? Вернулся ли он с войны? Меня все интересует. Я узнал мишени, только теперь стреляют еще и по самолетам. Новизна. Прогресс. Мода. Однако свадьба, солдаты и мэрия с флагом на месте. Словом, всё. Только мишеней больше, чем раньше.
   Однако самым большим развлечением было сейчас недавнее изобретение – аттракцион с автомобилями, потому что там непрерывно происходили искусственные дорожные происшествия, основательно встряхивающие водителям мозги и потроха. Туда непрерывно подваливали все новые горластые дурни, которым дико нравилось сталкивать свои машины лоб в лоб и вперемешку вываливаться из них, отшибая себе селезенку при падении на дорожку. Их было не унять. Они не просили пощады и никогда еще не чувствовали себя такими счастливыми. Иные совершенно обезумели, их приходилось насильно спасать от катастрофы. Если бы за их двадцать су полагалась в качестве приза смерть, они и тогда рвались бы к этой забаве. Часов около четырех, в разгар праздника, выступал орфеон[69]. Это был гвоздь программы, обставлявшийся с большой помпой, но, чтобы собрать музыкантов, а они шли нарасхват в каждом бистро, приходилось попотеть. Кто-нибудь вечно опаздывал. Его ждали. Разыскивали. Тем временем у тех, кто пришел раньше, появлялась жажда, и вот уже исчезало целых два. Начинай все сначала.