Страница:
– Выйдем на палубу, – потребовал он. Мы очутились там через несколько шагов. Для такого случая он надел самое раззолоченное кепи и застегнулся от ворота до ширинки, чего с ним не случалось с самого отплытия. Итак, церемония приобретала драматический характер. Мне было не слишком по себе, сердце мое билось на уровне пупа.
Такое вступление и необычная подтянутость предвещали немедленную и болезненную экзекуцию. Этот человек возник передо мной, словно обломок войны, которая внезапно опять встала на моем пути – упорная, безвыходная, убийственная.
Позади капитана, заслоняя от меня дверь на палубу, стояли четыре настороженных офицера помладше чином. Эскорт Судьбы!
Итак, бегство исключалось. Вызов был, видимо, продуман до мелочей.
– Мсье, перед вами капитан колониальных войск Дрожан. Он имени своих товарищей и пассажиров судна, справедливо возмущенных вашим безобразным поведением, имею честь потребовать у вас объяснений. Отдельные ваши высказывания на наш счет, которые вы позволили себе после отплытия из Марселя, совершенно нетерпимы. Настал момент, мсье, вслух изложить ваши претензии, произнести в полный голос все то постыдное, что вы нашептываете вот уже три недели, объявить нам наконец, что вы думаете…
При этих словах я ощутил огромное облегчение. Я опасался неминуемой смерти, а мне предлагали – раз капитан вступил со мной в переговоры – способ от нее увернуться. Я не упустил этот неожиданный шанс. Любая возможность струсить становится ослепительной надеждой для того, кто соображает что к чему. Таково мое мнение. Никогда не следует быть слишком щепетильным в выборе способа, как сделать так, чтобы тебе не выпустили кишки, или терять время, доискиваясь, по какой причине тебя преследуют. Мудрый – бежит, и этого довольно.
– Капитан, – возразил я со всей убедительностью, на какую был способен в ту минуту, – вы совершаете ужасную ошибку! Я – о вас? Как вы могли предположить во мне такое коварство? Право же, вы чрезмерно несправедливы. Это убивает меня, капитан! Как! Я, еще вчера защитник нашего дорогого отечества? Я, годами ливший вместе с вами кровь на полях бесчисленных сражений? Вот какую напраслину вы намеревались возвести на меня, капитан!
Дальше я обратился уже ко всей группе сразу: – Жертвами чьего мерзостного злословия стали вы, господа? Предположить, что я, ваш собрат по оружию, упорно распространяю грязную клевету о нашем героическом офицерстве? Это уже слишком, ей-богу, слишком! Да еще в тот момент, когда эти смельчаки, эти несравненные смельчаки готовятся вновь встать на священную защиту нашей бессмертной колониальной империи! – продолжал я. – Да еще там, где славнейшие воины нашего народа – Манжены, Федербы, Галлиени[31] – покрыли себя нетленной славой!.. О, капитан! Я? На такое?
Я внезапно умолк. Я надеялся, что говорю достаточно трогательно. К счастью, так на секунду и оказалось. Тогда, не долго думая, я воспользовался перемирием между нами, словоблудами, шагнул к капитану и взволнованно сжал ему руки.
Крепко их держа, я малость поуспокоился. Не отпуская капитана, я продолжал словообильно объясняться и, безусловно признавая его правоту, уверял, что между нами все должно наладиться, и на этот раз без всяких недоразумений. Что причиной чудовищного заблуждения явилась только моя дурацкая природная застенчивость. Что мое поведение, понятное дело, было истолковано как необъяснимое презрение к группе пассажиров, этих «героев и обаятельных людей, выдающихся характеров и талантов, связанных вместе судьбой, не говоря уже о дамах, несравненных музыкантшах и украшении парохода…». Разливаясь в покаянных заверениях, я попросил под конец безотлагательно и без ограничений принять меня в их веселую, патриотическую и братскую компанию, которой я с этой минуты и впредь постараюсь быть приятен… Не выпуская, разумеется, рук капитана, я говорил все красноречивей и красноречивей.
Пока военный не убивает, это форменный ребенок. Его легко развеселить. Думать он не приучен и поэтому, как только с ним заговоришь, должен решиться на тяжкое усилие, чтобы понять вас. Капитан Дрожан не убивал меня, а в этот момент даже ничего не пил: он неподвижно застыл, пытаясь заставить себя думать. Это было выше его сил. Я подчинил себе его мыслительный аппарат.
Во время этого испытания унижением я почувствовал, как мое самолюбие, и без того готовое меня покинуть, все больше сходит на нет, оставляет меня и, так сказать, официально порывает со мной. Что ни говори, это приятнейший момент. После этого случая мне навсегда стало бесконечно свободно и легко – в нравственном смысле, конечно. Может быть, когда нужно выбраться из житейского переплета, человеку необходимей всего страх. Лично я с того дня отказался от всякого иного оружия и добродетелей.
Товарищи капитана, также пребывавшие в нерешительности, хотя явились они сюда, чтобы умыть меня кровью и сыграть в кости моими выбитыми зубами, вынуждены были вместо триумфа удовольствоваться пустословием. У гражданских, сбежавшихся туда и трепетавших в предвкушении расправы, вытянулись физиономии. Я плел невесть что, помня одно – надо нажимать на декламацию, – и, держа капитана за руки, не сводил глаз с некой воображаемой точки в мягком тумане, сквозь который пробирался «Адмирал Мудэ», пыхтя и отплевываясь после каждого оборота винта. Наконец я рискнул перейти к финалу, взмахнул рукой над головою, выпустив – одну, разумеется, – руку капитана, и выпалил последнюю тираду:
– Какие могут быть свары между храбрецами, господа офицеры! Да здравствует Франция, черт возьми! Да здравствует Франция!
Это был трюк сержанта Манделома, сработавший и в данном случае, единственном, когда Франция спасла мне жизнь: в других получалось скорее наоборот. Я заметил, что слушатели заколебались: все-таки офицеру, как бы дурно он ни был настроен, трудно публично съездить по роже гражданскому, когда тот кричит, да еще так громко, как я: «Да здравствует Франция!» Это колебание спасло меня.
Я схватил наудачу чьи-то две подвернувшиеся мне руки и пригласил всех в бар выпить за меня и наше примирение. Смельчаки сопротивлялись не дольше минуты, после чего мы пили два часа подряд. Только пароходное бабье молча проводило нас разочарованным взглядом. Через иллюминаторы бара я видел, как между пассажирками гиеной мечется учительница-пианистка. Эти сучки догадывались, что я хитростью выскочил из западни, и собирались подловить меня при следующем удобном случае. А мы, мужчины, пили и пили под одуряющим вентилятором, с самых Канарских островов бесцельно теребившим теплую вату воздуха. Мне потребовалось, однако, опять обрести вдохновение и непринужденную словоохотливость, чтобы угодить своим новым друзьям. Из боязни сбиться с тона я исходил патриотическим восторгом, то и дело поочередно требуя от этих героев рассказов о доблести колонизаторов. Такие рассказы, как и сальные анекдоты, неизменно нравятся военным всех стран. Чтобы добиться с мужчинами, будь то офицеры или нет, хоть видимости мира, вернее, перемирия, хрупкого, но тем не менее неоценимого, надо позволять им в любых обстоятельствах выставляться и услаждать себя нелепым хвастовством. Умного тщеславия не бывает. Оно инстинктивно. Нет человека, который не был бы прежде всего тщеславен. Роль восхищенного подпевалы – практически единственная, в которой люди не без удовольствия терпят друг друга. С этими солдафонами особенно напрягать воображение не приходилось. Достаточно было без передышки изображать восхищение. Требовать все новых военных историй не составляло труда. Эти типы были просто набиты ими. Я мог считать, что для меня вернулись лучшие госпитальные дни. После очередного рассказа я не забывал выразить свое одобрение в короткой фразе, которой научился у Манделома: «Вот прекрасная страница истории!» Удачней формулы не придумаешь. Кружок, в который я втерся обманом, стал мало-помалу проявлять ко мне интерес. Эти люди принялись рассказывать о войне столько же чепухи, сколько я когда-то наслушался, а потом намолол сам, соревнуясь в выдумках с товарищами по госпиталю. Только географические рамки здесь были другие, и небылицы плелись не о Вогезах или Фландрии, а о конголезских лесах.
Капитан Дрожан, еще час назад вызвавшийся очистить судно от моего тлетворного присутствия, теперь, удостоверясь, что я более благодарный слушатель, чем остальные, постепенно открывал во мне все новые достоинства. Мои официальные комплименты как бы ускоряли движение крови в его артериях, зрение становилось острее, глаза с кровавыми прожилками, как у всякого закоренелого алкоголика, даже заблестели сквозь пелену тупости, и глубинные сомнения, которые могли у него возникнуть насчет собственной отваги и прорывались наружу в минуты душевного упадка, на известное время не без приятности рассеялись под чудотворным воздействием моих умных и дельных комментариев.
Решительно, я создавал атмосферу эйфории. От восторга собутыльники хлопали себя по ляжкам. Нет, только я умел делать жизнь приятной вопреки убийственной влажности. Можно ли представить себе более восхитительного слушателя!
Мы несли бредовую чушь, а «Адмирал Мудэ», словно варясь в собственном соку, все больше замедлял ход; вокруг нас ни атома свежего воздуха – видимо, мы шли вдоль берега с таким трудом, как если бы плыли по патоке.
Небо над судном – такая же патока, размокший черный пластырь, на который я с завистью косился. Для меня нет большей отрады, чем возвращаться в ночь, пусть даже в поту, со стонами, в любом состоянии. Дрожан все не мог закончить свои россказни. Мне казалось, что до суши рукой подать, но мой план бегства все-таки внушал мне известные опасения… Наш разговор перешел с военной темы на фривольности, а потом просто на похабщину без складу и ладу, так что было уже не понять, как его поддерживать: один за другим мои гости замолкали и погружались в сон с отвратительным храпом, который продирал им самые недра носа. Если уж исчезать – то сейчас. Нельзя упускать короткую передышку, к которой природа принуждает усталостью самые жестокие, порочные и агрессивные существа.
Мы стояли на якоре у самого берега. С палубы можно было различить на пристани лишь несколько мигающих фонарей.
К пароходу, отпихивая друг друга, тут же подвалили сотни качающихся пирог, набитых орущими неграми. Они наводнили все палубы, предлагая свои услуги. За несколько секунд я подтащил свою украдкой собранную поклажу и ускользнул с одним из лодочников, лицо и фигуру которого скрывала от меня темнота. Спустившись по сходням впритирку к булькающей воде, я полюбопытствовал, где мы.
– В Бамбола-Фор-Гоно, – ответила мне тень.
Сильные толчки весел понесли пирогу вперед. Я помогал лодочнику, чтобы уплыть побыстрее.
Удирая, я еще успел в последний раз глянуть на своих опасных попутчиков. Раздавленные наконец пьяным отупением и гастритом, они валялись вдоль борта в свете палубных фонарей, в желудке у них булькало, и они урчали во сне. Раскормленные и расхристанные, все они – офицеры, чиновники, инженеры и торговцы вперемешку, – прыщавые, с брюшком и оливкового цвета кожей, выглядели на одно лицо. Собаки, когда они спят, тоже смахивают на волков.
Через несколько минут я сошел на землю, в ночь, еще более непроглядную под деревьями, и в ее соучастницу – тишину.
В колонии Бамбола-Брагаманса над всеми триумфально возвышался губернатор. Его офицеры и чиновники боялись дохнуть, когда он удостаивал их взглядом.
Стоявшие много ниже этих выдающихся личностей коммерсанты, обосновавшиеся в колонии, воровали и наживались, видимо, еще легче, чем в Европе. Ни один кокосовый или земляной орех на всей территории не ускользал от их лап. Чиновники, по мере того как они надламывались от усталости и болезней, начинали понимать, что их надули, спихнув сюда, где их ждут галуны да поощрения в личном деле почти без всякого реального барыша. Поэтому они косо поглядывали на коммерсантов. Военные, еще более отупелые, чем те и другие, обжирались колониальной славой, приправляя ее хинином и километрами уставов.
Само собой разумеется, что от бесконечного ожидания, когда же понизится температура, все безудержно хамели. Нескончаемо тянулись нелепые личные и групповые распри между военными и администрацией, между администрацией и коммерсантами, между временными союзами администрации и коммерсантов против военных, между всеми белыми и неграми и, наконец, между самими неграми. Таким образом, капли энергии, которые еще оставались от малярии, жажды и солнца, растрачивались на такую жгучую, такую непримиримую ненависть, что многие колонизаторы подыхали от нее на месте, как скорпионы от собственного яда.
Однако вся эта болезнетворная анархия была зажата в герметической рамке полиции, как крабы в корзине. Чиновники напрасно исходили слюной от негодования: чтобы держать колонию в узде, губернатор без труда набирал, сколько ему угодно, жалких полицейских из числа кругом задолжавших негров, торговцев-неудачников, которых нищета тысячами гнала к побережью в надежде на даровой суп. Этих новобранцев учили, по какому праву и каким способом им надлежит обожать губернатора. Губернатор выглядел так, словно у него на мундире сияет все золото его казначейства, и, когда на его парадной форме, не говоря уже о перьях на треуголке, сияло солнце, трудно было поверить, что все это не снится.
Он ежегодно отправлялся на воды в Виши и читал только «Журналь офисьель». Не один чиновник жил надеждой, что когда-нибудь губернатор спутается с его женой, но тот не любил женщин. Он вообще ничего не любил. Он оставался невредим после каждой новой эпидемии желтой лихорадки и чувствовал себя превосходно, тогда как столько людей, мечтавших похоронить его, дохли как мухи при первом же появлении заразы.
Правда, вспоминали одно Четырнадцатое июля, когда губернатор, окруженный конвойцами-спаги, гарцевал позади знамени вот та-акого размера перед фронтом гарнизона резиденции и некий сержант нечаянно в приступе лихорадки осадил его коня с криком: «Назад, рогоносец несчастный!» По слухам, губернатора очень огорчило это происшествие, объяснения которому так и не нашли.
Трезво судить о людях и вещах в тропиках трудно: слишком яркое солнце все оголяет. Вещи и краски слепят. Коробка из-под сардин в полуденный зной на дороге бросает столько многоцветных отсветов, что превращается в целое пиршество для глаз. Нужно быть всегда начеку. Там несносны не только люди – вещи тоже. Жизнь становится более или менее терпимой лишь с наступлением ночи, но и тогда во тьме царят москиты. Их там тучи: не один, не два, не сто – миллиарды. Выжить в таких условиях – подлинный шедевр самосохранения. Карнавал – днем, дырявое решето – ночью, непрерывная тихая война.
Когда прячешься к себе, где воздух почти приятен, и наконец наступает тишина, за жилье принимаются термиты, эта нечисть, вечно занятая пожиранием опор вашей хижины. Налети ураган на это предательское свайное кружево – и целые улицы разлетятся в пыль.
Таким оказался город Фор-Гоно, куда меня занесло. Ущербная столица Брагамансы, зажатая между морем и лесом, Фор-Гоно тем не менее оснащен и украшен банками, борделями, кафе, террасами и даже призывным пунктом – словом, всем, что требуется, чтобы выглядеть маленькой метрополией; в нем есть сквер Федерб и бульвар Бюжо[32] для прогулок – целый ансамбль сверкающих зданий среди шершавых скал, кишащих червями и истоптанных поколениями гарнизонного офицерья и свихнувшихся администраторов.
Часам к пяти дня военные с ворчанием собирались за аперитивами, которые подорожали как раз перед моим приездом. Делегация потребителей собиралась отправиться к губернатору с просьбой запретить содержателям бистро произвольное повышение цен на черносмородинную и полынную. Послушать иных завсегдатаев, так лед – главная причина возросших трудностей нашей цивилизации. Употребление льда в колониях, бесспорно, явилось толчком к моральному упадку колонизаторов. Привыкнув к охлажденному аперитиву, они разучились побеждать климат исключительно своей стойкостью. Заметим мимоходом, что Федербы, Стенли, Маршаны[33] были куда более высокого мнения о пиве, вине и теплой мутной воде, которыми они в течение многих лет безропотно утоляли жажду. В этом вся беда. Вот так государство и теряет колонии.
Я узнал еще многое в тени пальм, доверху налитых соками и создающих своим буйным цветением вдоль улиц контраст убогим домишкам. Только это неслыханное изобилие зелени препятствовало полному сходству местности с какой-нибудь Гаренн-Безанс[34].
С наступлением ночи среди туч деловитых москитов, нагруженных желтой лихорадкой, на охоту за клиентами высыпали туземки. А благодаря наличию в городе суданского элемента, предлагавшего прохожим все, что у него имелось лучшего под набедренной повязкой, можно было по очень сходной цене нанять на час-другой целое семейство. Я с удовольствием почередовал бы оба пола, но мне пришлось первым делом отправиться на поиски места, где я мог бы рассчитывать на получение работы.
Меня заверили, что директор компании «Сранодан Малого Конго» ищет служащего из новичков для фактории в джунглях. Я без промедления отправился к нему и предложил свои пока что некомпетентные, но ревностные услуги. Прием он мне оказал не слишком восторженный. Этот маньяк – все следует называть своими именами – жил неподалеку от губернатора, в доме на сваях, прикрытых соломенными матами, но очень просторном. Даже не глянув на меня, директор задал мне несколько вопросов о моем прошлом и, в известной мере успокоенный моими простодушными ответами, заговорил с уже более снисходительным презрением. Сесть, однако, все еще не предложил.
– Судя по вашим бумагам, вы несколько знакомы с медициной? – осведомился он.
Я подтвердил, что действительно некоторое время занимался ею.
– Это вам пригодится, – сказал он. – Виски хотите?
– Я не пью.
– Курите.
Я опять отказался. Такая воздержанность удивила его. Он даже сделал недовольную гримасу.
– Не люблю служащих, которые не пьют и не курят. Вы случаем не педераст? Нет? Тем хуже! Гомики воруют меньше, привязываются сильнее. Конечно, – поправился он, – я имею в виду педерастов в целом. Мне кажется, что они отличаются этими достоинствами. Может быть, вы убедите нас в противном… Что, жарко? – добавил он. – Привыкайте. Придется привыкнуть… Ну, как ехалось?
– Малоприятно, – сознался я.
– Ну, милейший, вы еще ничего не видели. Вот поживете годик в Бикомимбо, куда я посылаю вас на замену этому жулику, тогда не то запоете.
Его негритянка, сидевшая на корточках у стола, занималась своими ногами, ковыряя в них щепкой.
– Пошла отсюда, бочка! – крикнул ей хозяин. – Сбегай позови боя. И принеси льду.
Бой появился не слишком быстро. Раздраженный директор вскочил, как подброшенный пружиной, и встретил слугу парой оглушительных пощечин и двумя ударами в низ живота, от которых так и пошел гул.
– Они меня в гроб вгонят! – со вздохом предсказал директор и вновь упал в кресло, покрытое желтым полотном, измятым и засаленным.
– Послушайте, старина, – промолвил он неожиданно с милой фамильярностью, словно только что произведенная экзекуция на время принесла ему облегчение, – передайте мне хлыст и хинин. Вон они на столе. Мне не следовало так распускаться. Глупо давать себе волю.
Дом его высился над речным портом, поблескивавшим внизу сквозь такую густую и плотную пыль, что хаотический шум работ различался отчетливей, чем сам порт в его деталях. На берегу, подгоняемые бичами, вкалывали вереницы негров, разгружавших трюм за трюмом никогда не пустеющих пароходов; они цепочкой карабкались по хрупким дрожащим сходням, неся на головах большие корзины с грузом, сохраняя равновесие под ругань надсмотрщиков и смахивая на муравьев в вертикальном положении.
Их колонны, как неровно перебираемые четки, двигались взад и вперед в алом тумане. У иных из этих работающих фигур на спине виднелся черный бугорок: это были матери, кроме мешков с пальмовой капустой тащившие дополнительную тяжесть – ребенка. Интересно, способны ли муравьи вот так надрываться?
– Не кажется ли вам, что здесь всегда воскресенье? – опять шутливо заговорил директор. – Весело! Светло! Бабы сплошь нагишом. Заметили? И недурные бабы, верно? Забавно после Парижа-то, а? А мы всегда в белом! Как на морском курорте. Хорошо ведь? Все равно что после первого причастия. Здесь всегда праздник, уверяю вас. Настоящее Пятнадцатое августа[35]. И так – до самой Сахары. Подумать только!
Тут он замолчал, вздохнул, что-то буркнул, несколько раз повторил: «Дерьмо», утерся и продолжал:
– Там, куда вас пошлет Компания, – сплошной лес, место сырое. Это в десяти днях езды отсюда. Сперва по морю. Потом по реке. Река совсем красная, сами увидите. На другой стороне – испанцы… Заметьте, тот, кого вы смените на фактории, изрядная сволочь. Между нами говоря, конечно. Истребовать с этого говноеда отчеты просто невозможно. Ну никак! Я шлю ему напоминание за напоминанием. Когда человек предоставлен сам себе, он долго честным не останется. Вот увидите. Сами убедитесь. Он пишет нам, что болен. Чушь! Что значит болен? Я тоже болен. Все больны. Вы тоже заболеете, и к тому же скоро. Болезнь – не причина. Плевал я на его болезнь. Интересы Компании – превыше всего. Прибыв на место, первым делом проведите инвентаризацию. Продовольствия в фактории – на три месяца, товару – минимум на год. Вам всего хватит. Главное, не пускайтесь в дорогу ночью. Будьте осторожны! Негры, которых он пошлет за вами к морю, запросто вас утопят. Он наверняка их на это натаскал. Они – негодяи под стать ему. Уверен в этом. Он наверняка шепнул им пару слов насчет вас. Здесь это случается. Перед отъездом захватите также хинин, свой хинин. Он вполне способен подсыпать чего-нибудь в лекарство.
Директору наскучило давать мне советы, он встал и попрощался со мной. Крыша из рифленого железа над нами весила, казалось, тысячи две тонн, самое меньшее. Она концентрировала над нами всю жару. Нас обоих прямо-таки разламывало от этого. Хоть ложись и помирай. – Пожалуй, не стоит нам еще раз встречаться до вашего отъезда, Бардамю, – добавил директор. – Здесь каждый шаг выматывает. Впрочем, я, может, и зайду на склады проследить за вашим отъездом… Когда прибудете, вам туда напишут. Почта ходит отсюда раз в месяц. Ну, удачи!
И, пряча лицо в тени шлема, он уткнулся носом в китель. Сзади я отчетливо различил жилы шеи, вздувшиеся на два пальца под затылком. Он еще раз обернулся.
– Передайте этому засранцу, чтобы он немедленно возвращался. Мне надо перемолвиться с ним парой слов. Пусть не мешкает по дороге. Главное, чтобы он, падаль, не загнулся в пути. Это было бы очень досадно. Очень. Ах он дерьмо вонючее!
Один из его негров шел впереди меня с большим фонарем: он должен был отвести меня туда, где мне предстояло квартировать до отправки в это обетованное миленькое Бикомимбо.
Мы шли по аллеям мимо людей, вышедших на прогулку после захода солнца. Повсюду царила ночь, пробитая ударами гонгов, прорезанная краткими и бессвязными, как икота, песнями, огромная, черная ночь тропиков, сердце которой – тамтам – билось слишком громко и учащенно.
Мой юный босоногий проводник ловко скользил вперед. Среди кустов, наверно, полно было белых: оттуда доносились их легко узнаваемые голоса – агрессивные, неестественные. Вокруг безостановочно кувыркались летучие мыши, бороздя рои мошкары, слетавшейся на наш огонек. Под каждым листиком на деревьях таился сверчок – такой оглушительный треск доносился оттуда.
У перекрестка, на чуть заметном пригорке, нас остановила кучка туземных стрелков, которые спорили вокруг опущенного на землю гроба, прикрытого широким трехцветным знаменем в складках.
Это был мертвец из больницы, которого они не знали где похоронить. Инструкции были даны им самые расплывчатые. Одни хотели закопать его на поле внизу, другие – наверху, где на берегу тоже было отгороженное место. Им надо было договориться. Мы с боем тут же вмешались в перебранку, подавая свои советы.
Наконец носильщики предпочли нижнее кладбище верхнему: под гору идти было легче. Повстречали мы также на дороге трех белых юнцов из породы тех, кто в Европе сходится на воскресные матчи регби, страстных, скандальных и бледных болельщиков. Здесь они, как и я, состояли на службе у компании «Сранодан» и любезно указали мне дорогу к недостроенному дому, где временно была поставлена моя походная раскладушка.
Такое вступление и необычная подтянутость предвещали немедленную и болезненную экзекуцию. Этот человек возник передо мной, словно обломок войны, которая внезапно опять встала на моем пути – упорная, безвыходная, убийственная.
Позади капитана, заслоняя от меня дверь на палубу, стояли четыре настороженных офицера помладше чином. Эскорт Судьбы!
Итак, бегство исключалось. Вызов был, видимо, продуман до мелочей.
– Мсье, перед вами капитан колониальных войск Дрожан. Он имени своих товарищей и пассажиров судна, справедливо возмущенных вашим безобразным поведением, имею честь потребовать у вас объяснений. Отдельные ваши высказывания на наш счет, которые вы позволили себе после отплытия из Марселя, совершенно нетерпимы. Настал момент, мсье, вслух изложить ваши претензии, произнести в полный голос все то постыдное, что вы нашептываете вот уже три недели, объявить нам наконец, что вы думаете…
При этих словах я ощутил огромное облегчение. Я опасался неминуемой смерти, а мне предлагали – раз капитан вступил со мной в переговоры – способ от нее увернуться. Я не упустил этот неожиданный шанс. Любая возможность струсить становится ослепительной надеждой для того, кто соображает что к чему. Таково мое мнение. Никогда не следует быть слишком щепетильным в выборе способа, как сделать так, чтобы тебе не выпустили кишки, или терять время, доискиваясь, по какой причине тебя преследуют. Мудрый – бежит, и этого довольно.
– Капитан, – возразил я со всей убедительностью, на какую был способен в ту минуту, – вы совершаете ужасную ошибку! Я – о вас? Как вы могли предположить во мне такое коварство? Право же, вы чрезмерно несправедливы. Это убивает меня, капитан! Как! Я, еще вчера защитник нашего дорогого отечества? Я, годами ливший вместе с вами кровь на полях бесчисленных сражений? Вот какую напраслину вы намеревались возвести на меня, капитан!
Дальше я обратился уже ко всей группе сразу: – Жертвами чьего мерзостного злословия стали вы, господа? Предположить, что я, ваш собрат по оружию, упорно распространяю грязную клевету о нашем героическом офицерстве? Это уже слишком, ей-богу, слишком! Да еще в тот момент, когда эти смельчаки, эти несравненные смельчаки готовятся вновь встать на священную защиту нашей бессмертной колониальной империи! – продолжал я. – Да еще там, где славнейшие воины нашего народа – Манжены, Федербы, Галлиени[31] – покрыли себя нетленной славой!.. О, капитан! Я? На такое?
Я внезапно умолк. Я надеялся, что говорю достаточно трогательно. К счастью, так на секунду и оказалось. Тогда, не долго думая, я воспользовался перемирием между нами, словоблудами, шагнул к капитану и взволнованно сжал ему руки.
Крепко их держа, я малость поуспокоился. Не отпуская капитана, я продолжал словообильно объясняться и, безусловно признавая его правоту, уверял, что между нами все должно наладиться, и на этот раз без всяких недоразумений. Что причиной чудовищного заблуждения явилась только моя дурацкая природная застенчивость. Что мое поведение, понятное дело, было истолковано как необъяснимое презрение к группе пассажиров, этих «героев и обаятельных людей, выдающихся характеров и талантов, связанных вместе судьбой, не говоря уже о дамах, несравненных музыкантшах и украшении парохода…». Разливаясь в покаянных заверениях, я попросил под конец безотлагательно и без ограничений принять меня в их веселую, патриотическую и братскую компанию, которой я с этой минуты и впредь постараюсь быть приятен… Не выпуская, разумеется, рук капитана, я говорил все красноречивей и красноречивей.
Пока военный не убивает, это форменный ребенок. Его легко развеселить. Думать он не приучен и поэтому, как только с ним заговоришь, должен решиться на тяжкое усилие, чтобы понять вас. Капитан Дрожан не убивал меня, а в этот момент даже ничего не пил: он неподвижно застыл, пытаясь заставить себя думать. Это было выше его сил. Я подчинил себе его мыслительный аппарат.
Во время этого испытания унижением я почувствовал, как мое самолюбие, и без того готовое меня покинуть, все больше сходит на нет, оставляет меня и, так сказать, официально порывает со мной. Что ни говори, это приятнейший момент. После этого случая мне навсегда стало бесконечно свободно и легко – в нравственном смысле, конечно. Может быть, когда нужно выбраться из житейского переплета, человеку необходимей всего страх. Лично я с того дня отказался от всякого иного оружия и добродетелей.
Товарищи капитана, также пребывавшие в нерешительности, хотя явились они сюда, чтобы умыть меня кровью и сыграть в кости моими выбитыми зубами, вынуждены были вместо триумфа удовольствоваться пустословием. У гражданских, сбежавшихся туда и трепетавших в предвкушении расправы, вытянулись физиономии. Я плел невесть что, помня одно – надо нажимать на декламацию, – и, держа капитана за руки, не сводил глаз с некой воображаемой точки в мягком тумане, сквозь который пробирался «Адмирал Мудэ», пыхтя и отплевываясь после каждого оборота винта. Наконец я рискнул перейти к финалу, взмахнул рукой над головою, выпустив – одну, разумеется, – руку капитана, и выпалил последнюю тираду:
– Какие могут быть свары между храбрецами, господа офицеры! Да здравствует Франция, черт возьми! Да здравствует Франция!
Это был трюк сержанта Манделома, сработавший и в данном случае, единственном, когда Франция спасла мне жизнь: в других получалось скорее наоборот. Я заметил, что слушатели заколебались: все-таки офицеру, как бы дурно он ни был настроен, трудно публично съездить по роже гражданскому, когда тот кричит, да еще так громко, как я: «Да здравствует Франция!» Это колебание спасло меня.
Я схватил наудачу чьи-то две подвернувшиеся мне руки и пригласил всех в бар выпить за меня и наше примирение. Смельчаки сопротивлялись не дольше минуты, после чего мы пили два часа подряд. Только пароходное бабье молча проводило нас разочарованным взглядом. Через иллюминаторы бара я видел, как между пассажирками гиеной мечется учительница-пианистка. Эти сучки догадывались, что я хитростью выскочил из западни, и собирались подловить меня при следующем удобном случае. А мы, мужчины, пили и пили под одуряющим вентилятором, с самых Канарских островов бесцельно теребившим теплую вату воздуха. Мне потребовалось, однако, опять обрести вдохновение и непринужденную словоохотливость, чтобы угодить своим новым друзьям. Из боязни сбиться с тона я исходил патриотическим восторгом, то и дело поочередно требуя от этих героев рассказов о доблести колонизаторов. Такие рассказы, как и сальные анекдоты, неизменно нравятся военным всех стран. Чтобы добиться с мужчинами, будь то офицеры или нет, хоть видимости мира, вернее, перемирия, хрупкого, но тем не менее неоценимого, надо позволять им в любых обстоятельствах выставляться и услаждать себя нелепым хвастовством. Умного тщеславия не бывает. Оно инстинктивно. Нет человека, который не был бы прежде всего тщеславен. Роль восхищенного подпевалы – практически единственная, в которой люди не без удовольствия терпят друг друга. С этими солдафонами особенно напрягать воображение не приходилось. Достаточно было без передышки изображать восхищение. Требовать все новых военных историй не составляло труда. Эти типы были просто набиты ими. Я мог считать, что для меня вернулись лучшие госпитальные дни. После очередного рассказа я не забывал выразить свое одобрение в короткой фразе, которой научился у Манделома: «Вот прекрасная страница истории!» Удачней формулы не придумаешь. Кружок, в который я втерся обманом, стал мало-помалу проявлять ко мне интерес. Эти люди принялись рассказывать о войне столько же чепухи, сколько я когда-то наслушался, а потом намолол сам, соревнуясь в выдумках с товарищами по госпиталю. Только географические рамки здесь были другие, и небылицы плелись не о Вогезах или Фландрии, а о конголезских лесах.
Капитан Дрожан, еще час назад вызвавшийся очистить судно от моего тлетворного присутствия, теперь, удостоверясь, что я более благодарный слушатель, чем остальные, постепенно открывал во мне все новые достоинства. Мои официальные комплименты как бы ускоряли движение крови в его артериях, зрение становилось острее, глаза с кровавыми прожилками, как у всякого закоренелого алкоголика, даже заблестели сквозь пелену тупости, и глубинные сомнения, которые могли у него возникнуть насчет собственной отваги и прорывались наружу в минуты душевного упадка, на известное время не без приятности рассеялись под чудотворным воздействием моих умных и дельных комментариев.
Решительно, я создавал атмосферу эйфории. От восторга собутыльники хлопали себя по ляжкам. Нет, только я умел делать жизнь приятной вопреки убийственной влажности. Можно ли представить себе более восхитительного слушателя!
Мы несли бредовую чушь, а «Адмирал Мудэ», словно варясь в собственном соку, все больше замедлял ход; вокруг нас ни атома свежего воздуха – видимо, мы шли вдоль берега с таким трудом, как если бы плыли по патоке.
Небо над судном – такая же патока, размокший черный пластырь, на который я с завистью косился. Для меня нет большей отрады, чем возвращаться в ночь, пусть даже в поту, со стонами, в любом состоянии. Дрожан все не мог закончить свои россказни. Мне казалось, что до суши рукой подать, но мой план бегства все-таки внушал мне известные опасения… Наш разговор перешел с военной темы на фривольности, а потом просто на похабщину без складу и ладу, так что было уже не понять, как его поддерживать: один за другим мои гости замолкали и погружались в сон с отвратительным храпом, который продирал им самые недра носа. Если уж исчезать – то сейчас. Нельзя упускать короткую передышку, к которой природа принуждает усталостью самые жестокие, порочные и агрессивные существа.
Мы стояли на якоре у самого берега. С палубы можно было различить на пристани лишь несколько мигающих фонарей.
К пароходу, отпихивая друг друга, тут же подвалили сотни качающихся пирог, набитых орущими неграми. Они наводнили все палубы, предлагая свои услуги. За несколько секунд я подтащил свою украдкой собранную поклажу и ускользнул с одним из лодочников, лицо и фигуру которого скрывала от меня темнота. Спустившись по сходням впритирку к булькающей воде, я полюбопытствовал, где мы.
– В Бамбола-Фор-Гоно, – ответила мне тень.
Сильные толчки весел понесли пирогу вперед. Я помогал лодочнику, чтобы уплыть побыстрее.
Удирая, я еще успел в последний раз глянуть на своих опасных попутчиков. Раздавленные наконец пьяным отупением и гастритом, они валялись вдоль борта в свете палубных фонарей, в желудке у них булькало, и они урчали во сне. Раскормленные и расхристанные, все они – офицеры, чиновники, инженеры и торговцы вперемешку, – прыщавые, с брюшком и оливкового цвета кожей, выглядели на одно лицо. Собаки, когда они спят, тоже смахивают на волков.
Через несколько минут я сошел на землю, в ночь, еще более непроглядную под деревьями, и в ее соучастницу – тишину.
В колонии Бамбола-Брагаманса над всеми триумфально возвышался губернатор. Его офицеры и чиновники боялись дохнуть, когда он удостаивал их взглядом.
Стоявшие много ниже этих выдающихся личностей коммерсанты, обосновавшиеся в колонии, воровали и наживались, видимо, еще легче, чем в Европе. Ни один кокосовый или земляной орех на всей территории не ускользал от их лап. Чиновники, по мере того как они надламывались от усталости и болезней, начинали понимать, что их надули, спихнув сюда, где их ждут галуны да поощрения в личном деле почти без всякого реального барыша. Поэтому они косо поглядывали на коммерсантов. Военные, еще более отупелые, чем те и другие, обжирались колониальной славой, приправляя ее хинином и километрами уставов.
Само собой разумеется, что от бесконечного ожидания, когда же понизится температура, все безудержно хамели. Нескончаемо тянулись нелепые личные и групповые распри между военными и администрацией, между администрацией и коммерсантами, между временными союзами администрации и коммерсантов против военных, между всеми белыми и неграми и, наконец, между самими неграми. Таким образом, капли энергии, которые еще оставались от малярии, жажды и солнца, растрачивались на такую жгучую, такую непримиримую ненависть, что многие колонизаторы подыхали от нее на месте, как скорпионы от собственного яда.
Однако вся эта болезнетворная анархия была зажата в герметической рамке полиции, как крабы в корзине. Чиновники напрасно исходили слюной от негодования: чтобы держать колонию в узде, губернатор без труда набирал, сколько ему угодно, жалких полицейских из числа кругом задолжавших негров, торговцев-неудачников, которых нищета тысячами гнала к побережью в надежде на даровой суп. Этих новобранцев учили, по какому праву и каким способом им надлежит обожать губернатора. Губернатор выглядел так, словно у него на мундире сияет все золото его казначейства, и, когда на его парадной форме, не говоря уже о перьях на треуголке, сияло солнце, трудно было поверить, что все это не снится.
Он ежегодно отправлялся на воды в Виши и читал только «Журналь офисьель». Не один чиновник жил надеждой, что когда-нибудь губернатор спутается с его женой, но тот не любил женщин. Он вообще ничего не любил. Он оставался невредим после каждой новой эпидемии желтой лихорадки и чувствовал себя превосходно, тогда как столько людей, мечтавших похоронить его, дохли как мухи при первом же появлении заразы.
Правда, вспоминали одно Четырнадцатое июля, когда губернатор, окруженный конвойцами-спаги, гарцевал позади знамени вот та-акого размера перед фронтом гарнизона резиденции и некий сержант нечаянно в приступе лихорадки осадил его коня с криком: «Назад, рогоносец несчастный!» По слухам, губернатора очень огорчило это происшествие, объяснения которому так и не нашли.
Трезво судить о людях и вещах в тропиках трудно: слишком яркое солнце все оголяет. Вещи и краски слепят. Коробка из-под сардин в полуденный зной на дороге бросает столько многоцветных отсветов, что превращается в целое пиршество для глаз. Нужно быть всегда начеку. Там несносны не только люди – вещи тоже. Жизнь становится более или менее терпимой лишь с наступлением ночи, но и тогда во тьме царят москиты. Их там тучи: не один, не два, не сто – миллиарды. Выжить в таких условиях – подлинный шедевр самосохранения. Карнавал – днем, дырявое решето – ночью, непрерывная тихая война.
Когда прячешься к себе, где воздух почти приятен, и наконец наступает тишина, за жилье принимаются термиты, эта нечисть, вечно занятая пожиранием опор вашей хижины. Налети ураган на это предательское свайное кружево – и целые улицы разлетятся в пыль.
Таким оказался город Фор-Гоно, куда меня занесло. Ущербная столица Брагамансы, зажатая между морем и лесом, Фор-Гоно тем не менее оснащен и украшен банками, борделями, кафе, террасами и даже призывным пунктом – словом, всем, что требуется, чтобы выглядеть маленькой метрополией; в нем есть сквер Федерб и бульвар Бюжо[32] для прогулок – целый ансамбль сверкающих зданий среди шершавых скал, кишащих червями и истоптанных поколениями гарнизонного офицерья и свихнувшихся администраторов.
Часам к пяти дня военные с ворчанием собирались за аперитивами, которые подорожали как раз перед моим приездом. Делегация потребителей собиралась отправиться к губернатору с просьбой запретить содержателям бистро произвольное повышение цен на черносмородинную и полынную. Послушать иных завсегдатаев, так лед – главная причина возросших трудностей нашей цивилизации. Употребление льда в колониях, бесспорно, явилось толчком к моральному упадку колонизаторов. Привыкнув к охлажденному аперитиву, они разучились побеждать климат исключительно своей стойкостью. Заметим мимоходом, что Федербы, Стенли, Маршаны[33] были куда более высокого мнения о пиве, вине и теплой мутной воде, которыми они в течение многих лет безропотно утоляли жажду. В этом вся беда. Вот так государство и теряет колонии.
Я узнал еще многое в тени пальм, доверху налитых соками и создающих своим буйным цветением вдоль улиц контраст убогим домишкам. Только это неслыханное изобилие зелени препятствовало полному сходству местности с какой-нибудь Гаренн-Безанс[34].
С наступлением ночи среди туч деловитых москитов, нагруженных желтой лихорадкой, на охоту за клиентами высыпали туземки. А благодаря наличию в городе суданского элемента, предлагавшего прохожим все, что у него имелось лучшего под набедренной повязкой, можно было по очень сходной цене нанять на час-другой целое семейство. Я с удовольствием почередовал бы оба пола, но мне пришлось первым делом отправиться на поиски места, где я мог бы рассчитывать на получение работы.
Меня заверили, что директор компании «Сранодан Малого Конго» ищет служащего из новичков для фактории в джунглях. Я без промедления отправился к нему и предложил свои пока что некомпетентные, но ревностные услуги. Прием он мне оказал не слишком восторженный. Этот маньяк – все следует называть своими именами – жил неподалеку от губернатора, в доме на сваях, прикрытых соломенными матами, но очень просторном. Даже не глянув на меня, директор задал мне несколько вопросов о моем прошлом и, в известной мере успокоенный моими простодушными ответами, заговорил с уже более снисходительным презрением. Сесть, однако, все еще не предложил.
– Судя по вашим бумагам, вы несколько знакомы с медициной? – осведомился он.
Я подтвердил, что действительно некоторое время занимался ею.
– Это вам пригодится, – сказал он. – Виски хотите?
– Я не пью.
– Курите.
Я опять отказался. Такая воздержанность удивила его. Он даже сделал недовольную гримасу.
– Не люблю служащих, которые не пьют и не курят. Вы случаем не педераст? Нет? Тем хуже! Гомики воруют меньше, привязываются сильнее. Конечно, – поправился он, – я имею в виду педерастов в целом. Мне кажется, что они отличаются этими достоинствами. Может быть, вы убедите нас в противном… Что, жарко? – добавил он. – Привыкайте. Придется привыкнуть… Ну, как ехалось?
– Малоприятно, – сознался я.
– Ну, милейший, вы еще ничего не видели. Вот поживете годик в Бикомимбо, куда я посылаю вас на замену этому жулику, тогда не то запоете.
Его негритянка, сидевшая на корточках у стола, занималась своими ногами, ковыряя в них щепкой.
– Пошла отсюда, бочка! – крикнул ей хозяин. – Сбегай позови боя. И принеси льду.
Бой появился не слишком быстро. Раздраженный директор вскочил, как подброшенный пружиной, и встретил слугу парой оглушительных пощечин и двумя ударами в низ живота, от которых так и пошел гул.
– Они меня в гроб вгонят! – со вздохом предсказал директор и вновь упал в кресло, покрытое желтым полотном, измятым и засаленным.
– Послушайте, старина, – промолвил он неожиданно с милой фамильярностью, словно только что произведенная экзекуция на время принесла ему облегчение, – передайте мне хлыст и хинин. Вон они на столе. Мне не следовало так распускаться. Глупо давать себе волю.
Дом его высился над речным портом, поблескивавшим внизу сквозь такую густую и плотную пыль, что хаотический шум работ различался отчетливей, чем сам порт в его деталях. На берегу, подгоняемые бичами, вкалывали вереницы негров, разгружавших трюм за трюмом никогда не пустеющих пароходов; они цепочкой карабкались по хрупким дрожащим сходням, неся на головах большие корзины с грузом, сохраняя равновесие под ругань надсмотрщиков и смахивая на муравьев в вертикальном положении.
Их колонны, как неровно перебираемые четки, двигались взад и вперед в алом тумане. У иных из этих работающих фигур на спине виднелся черный бугорок: это были матери, кроме мешков с пальмовой капустой тащившие дополнительную тяжесть – ребенка. Интересно, способны ли муравьи вот так надрываться?
– Не кажется ли вам, что здесь всегда воскресенье? – опять шутливо заговорил директор. – Весело! Светло! Бабы сплошь нагишом. Заметили? И недурные бабы, верно? Забавно после Парижа-то, а? А мы всегда в белом! Как на морском курорте. Хорошо ведь? Все равно что после первого причастия. Здесь всегда праздник, уверяю вас. Настоящее Пятнадцатое августа[35]. И так – до самой Сахары. Подумать только!
Тут он замолчал, вздохнул, что-то буркнул, несколько раз повторил: «Дерьмо», утерся и продолжал:
– Там, куда вас пошлет Компания, – сплошной лес, место сырое. Это в десяти днях езды отсюда. Сперва по морю. Потом по реке. Река совсем красная, сами увидите. На другой стороне – испанцы… Заметьте, тот, кого вы смените на фактории, изрядная сволочь. Между нами говоря, конечно. Истребовать с этого говноеда отчеты просто невозможно. Ну никак! Я шлю ему напоминание за напоминанием. Когда человек предоставлен сам себе, он долго честным не останется. Вот увидите. Сами убедитесь. Он пишет нам, что болен. Чушь! Что значит болен? Я тоже болен. Все больны. Вы тоже заболеете, и к тому же скоро. Болезнь – не причина. Плевал я на его болезнь. Интересы Компании – превыше всего. Прибыв на место, первым делом проведите инвентаризацию. Продовольствия в фактории – на три месяца, товару – минимум на год. Вам всего хватит. Главное, не пускайтесь в дорогу ночью. Будьте осторожны! Негры, которых он пошлет за вами к морю, запросто вас утопят. Он наверняка их на это натаскал. Они – негодяи под стать ему. Уверен в этом. Он наверняка шепнул им пару слов насчет вас. Здесь это случается. Перед отъездом захватите также хинин, свой хинин. Он вполне способен подсыпать чего-нибудь в лекарство.
Директору наскучило давать мне советы, он встал и попрощался со мной. Крыша из рифленого железа над нами весила, казалось, тысячи две тонн, самое меньшее. Она концентрировала над нами всю жару. Нас обоих прямо-таки разламывало от этого. Хоть ложись и помирай. – Пожалуй, не стоит нам еще раз встречаться до вашего отъезда, Бардамю, – добавил директор. – Здесь каждый шаг выматывает. Впрочем, я, может, и зайду на склады проследить за вашим отъездом… Когда прибудете, вам туда напишут. Почта ходит отсюда раз в месяц. Ну, удачи!
И, пряча лицо в тени шлема, он уткнулся носом в китель. Сзади я отчетливо различил жилы шеи, вздувшиеся на два пальца под затылком. Он еще раз обернулся.
– Передайте этому засранцу, чтобы он немедленно возвращался. Мне надо перемолвиться с ним парой слов. Пусть не мешкает по дороге. Главное, чтобы он, падаль, не загнулся в пути. Это было бы очень досадно. Очень. Ах он дерьмо вонючее!
Один из его негров шел впереди меня с большим фонарем: он должен был отвести меня туда, где мне предстояло квартировать до отправки в это обетованное миленькое Бикомимбо.
Мы шли по аллеям мимо людей, вышедших на прогулку после захода солнца. Повсюду царила ночь, пробитая ударами гонгов, прорезанная краткими и бессвязными, как икота, песнями, огромная, черная ночь тропиков, сердце которой – тамтам – билось слишком громко и учащенно.
Мой юный босоногий проводник ловко скользил вперед. Среди кустов, наверно, полно было белых: оттуда доносились их легко узнаваемые голоса – агрессивные, неестественные. Вокруг безостановочно кувыркались летучие мыши, бороздя рои мошкары, слетавшейся на наш огонек. Под каждым листиком на деревьях таился сверчок – такой оглушительный треск доносился оттуда.
У перекрестка, на чуть заметном пригорке, нас остановила кучка туземных стрелков, которые спорили вокруг опущенного на землю гроба, прикрытого широким трехцветным знаменем в складках.
Это был мертвец из больницы, которого они не знали где похоронить. Инструкции были даны им самые расплывчатые. Одни хотели закопать его на поле внизу, другие – наверху, где на берегу тоже было отгороженное место. Им надо было договориться. Мы с боем тут же вмешались в перебранку, подавая свои советы.
Наконец носильщики предпочли нижнее кладбище верхнему: под гору идти было легче. Повстречали мы также на дороге трех белых юнцов из породы тех, кто в Европе сходится на воскресные матчи регби, страстных, скандальных и бледных болельщиков. Здесь они, как и я, состояли на службе у компании «Сранодан» и любезно указали мне дорогу к недостроенному дому, где временно была поставлена моя походная раскладушка.