Страница:
В эту минуту я был готов на все, лишь бы отвлечь спутников от их мыслей, но никто мне не помогал. Будь с нами Суходроков, все получилось бы гораздо хуже: на людях он становился неизменно угрюм. К счастью, он остался присматривать за лечебницей. Я лично очень жалел, что пошел. Мадлон все-таки начала смеяться, но смех у ней получался какой-то невеселый. Робинзон рядом с ней тоже скалил зубы, чтобы не отставать от нее. Наконец, внезапно принялась шутить и Софья. Полный комплект!
Когда мы нерешительно проходили мимо будки фотографа, он приметил нас. Мы вовсе не собирались сниматься, кроме разве Софьи, но так долго протоптались у его двери, что все-таки оказались перед аппаратом. Мы подчинились неторопливым командам и выстроились на картонном мостике судна «Прекрасная Франция», который сам фотограф, наверно, и соорудил. Это название значилось на поддельных спасательных кругах. Мы простояли довольно долго, с вызовом вперясь взглядом в будущее. Другие клиенты с нетерпением ждали, когда мы освободим мостик, и уже мстили нам за ожидание, находя нас образинами, что они все громче и высказывали вслух.
Они пользовались тем, что нам нельзя было двигаться. Одна Мадлон, ничего не боясь, отчехвостила их в ответ со всеми красотами южного акцента. Слышно ее было далеко. Залп получился увесистый.
Вспышка магния. Все мигают. Каждому по фотографии. На карточке мы еще уродливей, чем в жизни. Дождь просачивается через брезент. Ноги у нас подгибаются от усталости и отчаянно мерзнут. Пока мы позировали, ветер подобрался к нам снизу. Всюду щели, пальто вроде как и нет.
Приходится опять шататься между балаганов. Я не решаюсь предложить вернуться в Виньи. Еще слишком рано. Сентиментальный орган карусели, пользуясь тем, что мы и так уже дрожим, бьет нам по нервам, и нас трясет еще пуще. Инструмент как бы потешается над всеобщим крахом. Призывая к бегству, он воет своими серебристыми трубами, и мелодия затихает в ночи, на вонючих улицах, сбегающих вниз с высот.
Маленькие няньки-бретонки кашляют сильнее, чем в прошлую зиму, когда они только-только явились в Париж. Ляжками в сине-зеленых пятнах они расцвечивают, как могут, сбрую деревянных лошадок. За угощение их платят парни из Оверни, осторожные кандидаты на разные должности, которые балуются с ними исключительно через гондоны, это всем известно. Второй встречи с этими девчонками никто из них не ждет. Вот няньки и вертятся на лошадках, ожидая любви под грязный мелодический грохот. На сердце у них тоскливо, но они, невзирая на шесть градусов ниже нуля, показывают, что сейчас у них радостный момент, момент, когда они готовы отдать свою молодость окончательно избранному возлюбленному, который, уже побежденный, прячется где-то в толпе продрогших мудаков. Он еще не отваживается на любовь. Однако все произойдет как в кино: счастье обязательно свалится. Пусть только этот хозяйский сынок прообожает вас всего один вечер, и больше он уже не расстанется с вами. Увидит – и этого достаточно. К тому же он добрый, красивый, богатый.
В соседнем киоске у метро торговка, не задумываясь о завтрашнем дне, расчесывает ногтями застарелый гноящийся конъюнктивит. Это же удовольствие, незаметное и даровое. Вот уже шесть лет, как глаз у нее болит и чешется все сильнее.
Группа гуляющих, сбитая в кучку собачьей холодиной, давится так, что только масло не капает, вокруг лотереи, но никак к ней не протиснется. Чужие зады обогревают людей, как жаровни. Все быстро переминаются с ноги на ногу и подпрыгивают, чтобы согреться, пихаясь со стоящими впереди.
В тени писсуара паренек явно безработного вида торгуется с провинциальной четой, краснеющей от волнения. Шпик из отдела охраны нравственности уже засек сделку, но для него суть не в ней: сейчас он нацелен на выход из кафе «Голь». Вот уже целую неделю он следит за этим кафе. То, что его интересует, может происходить либо в табачной лавчонке, либо в подсобке у соседнего букиниста-порнографа. Во всяком случае, сигналы поступают уже давно: один из двоих приводит малолеток, которые для виду торгуют цветами. Анонимки тоже поступают. Торговец каштанами на углу – и он имеет навар. А как иначе! Все, что творится на тротуаре, – предмет попечений полиции.
Рядом разносятся оглушительные пулеметные очереди, но это всего-навсего мотоцикл-развалюха. Говорят, его хочет толкнуть какой-то тип в розыске, но это не проверено. Во всяком случае, машина уже дважды заваливала палатку: раз на ярмарке здесь, раз – в Тулузе, еще два года назад. Скорей бы уж была хана этой таратайке! Пусть хозяин свернет себе шею или сломает хребет, но его больше не будет слышно! От такого грохота взбеситься можно. Кстати, трамвай, даром что у него звонок, меньше чем за месяц прямо у бараков задавил двух стариков из Бисетра. Автобус, напротив, ведет себя степенно и, соблюдая все предосторожности, старательно отдуваясь, подвозит чуть ли но шагом к площади Пигаль трех-четырех человек, выходящих из машины благопристойно и медленно, как мальчики из церковного хора.
От лотков к толпе, от карусели к лотерее мы шлялись так долго, что вышли на самый край гулянья, к большому темному полю, куда ходят отливать целыми семьями… Кругом! На обратном пути мы взяли каштанов для возбуждения жажды. Десны у нас заныли, а пить так и не захотелось. А тут еще в каштанах обнаружился премиленький червячок. Как нарочно, попался он Мадлон. С этой минуты все у нас пошло наперекосяк; до тех пор она сдерживалась, но червяк окончательно ее взбесил.
А тут еще, когда Мадлон отошла к краю тротуара, чтобы выплюнуть червяка, Леон вроде бы сказал ей, чтобы она этого не делала; не знаю, что ему взбрело, только эта ее манера отплевываться вдруг ему не понравилась. Он ее по-дурацки спросил, не семечко ли ей попалось. Не надо было задавать такой вопрос… А потом в их спор вмешалась Софья: она, видите ли, не понимает, из-за чего они ссорятся. Ей хочется знать.
То, что Софья, посторонний человек, перебивает их, раздражает обоих еще больше. Тут в нашу компанию вклинивается кучка каких-то подонков и разъединяет нас. Это молодые люди, пробующие, в сущности, подцепить подружек гримасничаньем, скверными стишками и притворными испуганными криками. Когда мы опять сошлись вместе, Мадлон с Робинзоном все еще доругивались.
«Ну, кажется, пора домой, – решаю я. – Если дать им побыть вместе еще несколько минут, они закатят скандал прямо тут, на гулянье. На сегодня хватит».
Надо прямо признать, полная неудача.
– Поехали домой? – предлагаю я Робинзону.
Он удивленно смотрит на меня. Почему? Решение кажется мне самым разумным и правильным.
– Вы что, еще не нагулялись? – добавляю я.
Робинзон знаком дает мне понять, что сперва лучше спросить Мадлон. Я – не против, хотя и нахожу, что это не очень остроумно.
– Да мы же заберем Мадлон с собой, – говорю я наконец.
– Заберем? Куда ты хочешь ее забрать?
– В Виньи, понятно, – отвечаю я.
Это промах. Еще один. Но не отступаться же: сказанного – не воротишь.
– У нас в Виньи найдется для нее свободная комната, – поясняю я. – Чего-чего, а комнат у нас хватает. Перед сном вместе поужинаем. Все-таки веселей, чем здесь. Словом, устроимся.
Мадлон не отвечала на мои предложения. Даже смотрела в сторону, когда я говорил, но не пропускала ни единого слова. Сказанного не воротишь.
Когда я чуточку отстал от других, она по-тихому подошла ко мне и спросила, уж не вздумал ли я сыграть с ней шутку, приглашая ее в Виньи. Я промолчал. Не рассуждать же с такой ревнивицей, как она, – это станет лишь предлогом для новых бесконечных препирательств. И потом, я не знал толком, кого и к кому она, в сущности, ревнует. Чувства, проистекающие из ревности, часто трудно определить. Думаю, что, как все, она ревновала всех ко всем.
Софья не знала больше, как себя вести, но по-прежнему старалась держаться любезно. Она даже взяла Мадлон под руку, но Мадлон была слишком взбешена и довольна, что у нее есть повод беситься, а потому не дала запудрить себе мозги любезностями. Мы с трудом протиснулись сквозь толпу к трамваю на площади Клиши. Мы уже собирались сесть в него, когда над площадью лопнула туча и водопадом хлынул дождь.
В одно мгновение все машины были взяты с бою.
– Ты опять решил осрамить меня на людях, Леон? – слышу я, как Мадлон сдавленным голосом спрашивает Робинзона. Дело плохо! – Я тебе надоела? Да скажи наконец! Ну, скажи! – снова заводится она. – Ну? А ведь ты меня не часто видишь. Но тебе приятней с ними обоими. Ручаюсь, когда меня нет, вы спите втроем. Ну, скажи, что тебе лучше с ними, чем со мной. Я хочу сама это услышать.
Тут она смолкла, вздернула нос, и плаксивая гримаса потянула ей губы вверх. Мы ждали на тротуаре.
– Ты же видишь, как обращаются со мной твои друзья. Говори, Леон! – ныла она.
Надо отдать Леону должное: он не возражал, не подзуживал ее, а только смотрел в сторону – на фасады, бульвар, машины.
А ведь Робинзон был вспыльчив. Видя, что такие угрозы на него не действуют, Мадлон зашла с другого боку, выжидая, не удастся ли взять его на нежность.
– А ведь я люблю тебя, Леон, очень люблю. Ты хоть понимаешь, что я ради тебя сделала? Может, не надо мне было сегодня приходить? Может, ты все-таки хоть немного любишь меня, Леон? Это же невозможно, чтобы ты меня совсем не любил. У тебя же есть сердце, хоть немножечко да есть. Почему же ты презираешь мою любовь? Нам ведь так хорошо вместе мечталось! Как ты жесток со мной! Ты растоптал мою мечту, Леон, осквернил ее. Можешь считать, что разрушил мой идеал! Тебе что, хочется, чтобы я разуверилась в любви? А теперь тебе еще надо, чтобы я навсегда ушла. Тебе этого надо, да? – допрашивала она, пока дождь лил сквозь навес кафе.
Все это происходило в уличной давке. Решительно, Мадлон была именно такая, как Робинзон меня предупреждал. Насчет подлинного ее характера он ничего не выдумал. Я не мог даже предположить, что дело так быстро дойдет до подобной интенсивности чувств, но это было именно так.
Несмотря на шум уличного движения, я улучил минутку шепнуть Робинзону, что теперь пора бы отделаться от нее, раз все кончилось провалом, и тихонько слинять, пока всем не стало окончательно кисло и все насмерть не перессорились. А это опасно.
– Хочешь, придумаю предлог? – шепнул я. – Но каждый рванет сам по себе.
– Только этого не хватало! – ответил он. – Ни под каким видом! Она способна закатить сцену прямо здесь, и тогда уж ей удержу не будет.
А вдруг Робинзону нравилось, что его прилюдно кроют, и потом он лучше знал Мадлон, чем я. Ливень стал стихать, и мы поймали такси. Мы кинулись к машине и втиснулись. Сперва молчали. Атмосфера была тяжелая, я сам наделал достаточно ошибок. Мне надо было чуточку перевести дух, прежде чем снова браться за свое.
Мы с Леоном сели на передние откидные сиденья, женщины расположились в глубине такси. В праздничные вечера по Аржантейльскому шоссе, особенно до заставы, то и дело возникают пробки. После заставы надо еще час добираться до Виньи – из-за машин. Не очень-то приятно битый час сидеть молча лицом к лицу и смотреть друг на друга, в особенности когда темно и все насторожены.
Тем не менее, сиди мы вот так, разобиженные, но замкнувшись в себе, ничего не случилось бы. Я и сегодня, вспоминая, держусь того же мнения.
В общем, разговор возобновился, а ссора вспыхнула с новой силой именно из-за меня. Мы слишком беспечно относимся к словам. Они вроде ничего не значат и уж подавно не несут в себе никакой опасности: так, ветерочки, звуки изо рта, от них ни жарко ни холодно, и как только они проходят через ухо, им ничего не стоит увязнуть в огромной серой рыхлой скуке мозга. Вот мы их и не опасаемся, а беда уже тут как тут.
Бывают слова вроде булыжников. Затерянные в общей куче, они совершенно неприметны и вдруг – бац! – вгоняют в дрожь всю вашу жизнь, всю целиком, со всем слабым и сильным, что сидит в вас. И тут наступает паника. Обвал. И болтаетесь вы, как висельник, над своими переживаниями. Над вами грянула и прошла буря, чересчур для вас сокрушительная, такая неистовая, что, казалось бы, ваши волнения ничего подобного и вызвать-то не могли… Нет, не умеем мы остерегаться слов, как надо бы, – вот мой вывод.
Но сначала все по порядку. Такси шло по трамвайным путям – дорогу ремонтировали. «Р-р! Р-р!» – урчал мотор. Каждые сто метров – канава. Да еще трамвай впереди! Болтливый и ребячливый, как всегда, я бесился от нетерпения. Невыносимы были мне эта похоронная езда и неопределенность во всем. Я поторопился нарушить молчание – надо же узнать, что за ним кроется. Наблюдал, вернее, пытался наблюдать – это было почти невозможно – за Мадлон, сидевшей слева, сзади. Она все время упорно смотрела мимо нас – на пейзаж и, по правде сказать, в ночь. Я с досадой понял, что она по-прежнему артачится. С другой стороны, я тоже приставуч, спасу нет. Заговорил я с ней только для того, чтобы заставить ее повернуться ко мне.
– Слушайте, Мадлон, – спрашиваю я, – может, вы придумали какое-нибудь развлечение, но не решаетесь нам его предложить? Хотите, завернем куда-нибудь по дороге домой? Говорите, а то поздно будет.
– Развлечения! Развлечения! – отвечает она, словно я ее оскорбил. – Вы все только о них и думаете.
И тут она давай вздыхать, да еще так глубоко и жалостно.
– Стараюсь, как могу, – огрызаюсь я. – Сегодня же воскресенье.
– А ты, Леон? – спрашивает она Робинзона. – Тоже стараешься, как можешь?
Прямой выпад.
– Ясное дело! – отзывается он.
Я их разглядел – в этот момент мы проезжали под фонарем. Оба злились. Тут Мадлон нагибается и целует его. Видно, в тот вечер так уж было суждено, чтобы каждый наделал все глупости, на какие способен.
Такси опять сбросило газ: впереди пачками шли грузовики. Робинзону было уже никак не до поцелуев, и он отпихнул Мадлон, причем, надо сказать, довольно грубо. Спору нет, это было не очень-то любезно, особенно при нас.
Когда мы доехали по авеню Клиши до заставы, уже спустилась ночь и зажглись магазинные витрины. Под железнодорожным мостом, где всегда такой ужасный грохот, я расслышал, как Мадлон снова спрашивает:
– Ты не поцелуешь меня, Леон?
Опять то же самое. Робинзон молчит. Тут она поворачивается ко мне и лепит в лоб – видимо, не стерпела обиды:
– Что вы сделали с Леоном? Почему он стал такой злой? Ну, признавайтесь, если смеете. Что вы еще ему наплели?
Вот как она меня провоцировала!
– Ровным счетом ничего, – отвечаю я. – Ничего я ему не наплел. Я в ваши склоки не лезу.
И ведь что интересно: я действительно не говорил о ней Леону. Он человек самостоятельный, расставаться с нею или нет – ему видней. Меня это не касалось, но спорить с Мадлон не стоило: она уже никаких резонов не слушала. И мы опять замолчали, сидя друг против друга в такси, но атмосфера была настолько пропитана злобой, что долго так тянуться не могло. А перед этим Мадлон говорила со мной голоском, какого я за ней еще не знал, – тонким и монотонным, как у человека, который на что-то решился. Теперь, когда она опять забилась в угол такси, я почти не различал ее движений, и это меня сильно беспокоило.
Все это время Софья держала меня за руку. Она, бедняга, просто не знала куда деться.
Когда мы проехали Сент-Уэн, Мадлон опять накинулась на Леона с неудержимым потоком упреков, изводя бесконечными вопросами насчет его чувств и верности. Нам с Софьей было здорово неловко. Но Мадлон так разошлась, что ей стало все равно, слушают ее или нет, – скорее даже нравилось. Конечно, сажать ее с нами в железную коробку, где каждое слово звенело так, что при характере Мадлон еще больше подзуживало ее закатывать сцену, тоже было глупо, с моей стороны. Черт меня дернул схватить такси!
Леон, тот никак не реагировал. Во-первых, устал от проведенного вместе вечера, и потом ему всегда хотелось спать – такая уж у него была натура.
– Послушайте, да успокойтесь же! – успел я все-таки одернуть Мадлон. – Вот приедем – и выясняйте отношения. Времени хватит.
– Приедем? – отвечает она немыслимым тоном. – Приедем? А я вам говорю: никуда мы не приедем. И вообще, надоело мне ваше свинство! – продолжает она. – Я девушка честная. Вы все вместе меня одной не стоите. Свиньи! И не пробуйте мне мозги запудривать. Вы недостойны меня понять. Слишком вы для этого прогнили. Чистое и прекрасное – это больше не для вас.
В общем, как я ни силился прямо-таки вжаться в свое сиденье и помалкивать, чтобы не распалять ее еще больше, она всяко старалась задеть наше самолюбие и так далее, а когда такси меняло скорость, каждый раз аж в транс впадала. В такие минуты довольно пустяка, чтобы произошло самое худшее, а Мадлон вроде как доставляло удовольствие доводить нас до ручки: ее понесло, и она уже не могла остановиться.
– И не надейтесь, что вам это сойдет с рук! – продолжала она угрожать. – И что вы втихаря отделаетесь от меня. Ну уж нет! Прямо вам говорю: нет, не будет по-вашему, гады вы этакие! Это из-за вас я несчастна. Подождите, паразиты, я вам еще покажу.
Тут она наклонилась к Робинзону, вцепилась ему в пальто и стала его трясти. Он не вырывался. Я не вмешивался. Казалось, ему даже нравится, что она так из-за него психует. Он только неестественно посмеивался и раскачивался на сиденье, безвольно опустив голову, а Мадлон орала на него.
Когда же я все-таки шевельнулся, собираясь вмешаться и положить конец безобразию, она опять вскинулась, но взялась уже за меня и выложила все, что давно держала на сердце. Настал, можно сказать, мой черед. И при всех!
– А ну, заткнитесь, сатир! – цыкнула она. – Это не ваше, а мое с Леоном дело. Надоело мне ваше хамство, мсье. Слышите, надоело. Сыта по горло. Если еще раз тронете меня хоть пальцем, я, Мадлон, научу вас, как себя вести. Ишь ты! Сперва наставлять корешам рога, а потом их жен бить! До чего же нахальная сволочь! Как вам не стыдно!
Услышав ее откровения, Леон вроде как малость встрепенулся. Перестал посмеиваться. Я уже подумал, что у нас с ним начнутся ссора и драка, но для них не было места – мы же набились в такси вчетвером. Это меня поуспокоило. Слишком тесно.
К тому же теперь мы довольно быстро ехали по бульварам Сены, и нас отчаянно трясло. Где уж тут руками махать!
– Выйдем, Леон! – скомандовала она тогда. – В последний раз прошу – выйдем. Слышишь? Брось их. Слышишь, что я говорю?
Форменная комедия!
– Останови такси, Леон! Останови, или я сама остановлю.
Но Леон не двигался. Его словно привинтили к сиденью.
– Значит, не выйдешь? – завела она снова. – Не выйдешь?
Меня она уже предупредила, чтобы я не совался и сидел тихо. Я свое получил.
– Не выйдешь? – повторила она.
Дорога была свободна, такси шло полным ходом, и нас трясло еще больше. Швыряло из стороны в сторону, как чемоданы.
– Ладно! – решила она, не дождавшись ответа. – Ладно! Пусть так. Ты сам этого хотел. Но только завтра, слышишь, завтра же я пойду к комиссару и расскажу, как свалилась с лестницы мамаша Прокисс. Теперь слышишь меня, Леон? Доволен? Больше не притворяешься глухим? Либо ты сейчас же выйдешь со мной, либо завтра я у комиссара. Короче, идешь или нет? Отвечай.
Угроза была недвусмысленна. Робинзон решился наконец раскрыть рот. – Не тебе говорить: сама попутана, – бросил он. Ответ не унял ее, напротив, подзудил.
– Плевать мне на то, что я попутана, – отрезала она. – Хочешь сказать, что сядем вдвоем? Что я была твоей сообщницей? Ты это хочешь сказать? Вот и прекрасно.
И она истерически расхохоталась, словно ничего приятнее в жизни не слышала.
– Повторяю: вот и прекрасно. Меня устраивает тюрьма. И не воображай, что я отступлю перед ней. Пусть сажают сколько влезет: сяду-то я с тобой, паскудник. По крайней мере помешаю тебе и дальше плевать на меня. Я твоя, согласна, но ведь и ты мой. Тебе нужно было только остаться со мной в Тулузе. Я люблю только раз, мсье. Я не шлюха.
Это был заодно вызов мне и Софье. Брошенный, чтобы показать, какая она верная и достойная.
Несмотря ни на что, Робинзон все еще не решался остановить машину.
– Значит, не пойдешь со мной? Предпочитаешь каторгу? Ладно. Тебе плевать на то, что я донесу? На мою любовь тоже? Ты плюешь на нее? И на мое будущее? На все и на самого себя в первую очередь? Ну, говори же!
– В известном смысле да, – ответил он. – Ты права. Но на тебя – не больше, чем на других. И не обижайся. В сущности, ты очень милая. Только не надо мне, чтобы меня любили. Мне это противно.
Она не ожидала, что ей влепят такое прямо в лицо, и до того растерялась, что не сразу сообразила, как не дать затихнуть скандалу. Но при всей своей ошарашенности тут же опять завела:
– Ах, тебе противно! Как прикажешь тебя понимать? Объясни же, скотина неблагодарная!
– Да не ты – все мне противно, – отозвался он. – Нет у меня охоты… И нечего на меня за это злиться.
– Что ты мелешь? Повтори-ка. И я, и все тебе противны? – пыталась она понять. – И я, и все? Объясни, что ты хочешь сказать. И я, и все? И не говори загадками, а по нашему, по-французски, растолкуй при людях, почему это я стала тебе противна. У тебя что, не стоит, как у других? Не стоит, сволочуга ты этакий? Посмей только сказать при всех, да, да, при всех, что у тебя не стоит!
Несмотря на бешенство Мадлон, ее доводы в свою защиту выглядели малость смешно. Но прыснуть со смеху я не успел: она опять ринулась в атаку.
– Да разве ты не лезешь ко мне всякий раз, когда можешь притиснуться где-нибудь в углу? Мерзавец, кобель, посмей только отрицать! Вы лучше скажите прямо, что вам свежатинки захотелось. Сознайтесь, вам подавай новизну? Любовь вчетвером? А может, даже целку? Шайка распутников, стадо свиней! Для вас же любой повод хорош. Обожрались вы, и все тут. У вас даже на пакости духу не хватает. Сами себя же боитесь.
Тут Робинзон стал наконец ей отвечать. Он тоже разгорячился и орал теперь в полный голос, как она.
– Ну, нет, духу у меня хватает. У меня его не меньше, чем у тебя. Только мне, раз уж ты хочешь знать правду до конца, до самого конца, все теперь противно и отвратительно. Не только ты – все. А уж любовь – особенно. И твоя, и вообще. Вот ты толкуешь про всякие там чувства, а сказать тебе, на что все это похоже? На любовь в сортире. Теперь поняла? И все чувства, которые ты навыдумывала, чтобы я держался за твою юбку, для меня, если хочешь знать, – оскорбление. А ты об этом даже не догадываешься, потому что не сознаешь, какая ты сука. Да, не догадываешься, стерва. Знай себе чужую блевотину подбираешь – и довольна. Думаешь, так и надо. Наплели тебе, что лучше любви ничего нет, что на ней любого объехать можно. А я срать хотел и на любовь, и на все остальное, слышишь? Меня больше ни на какую дерьмовую любовь не подловишь, девочка. Промахнулась ты! Поздно! Не действует это больше, и все тут. А тебя это злит. Да неужто тебе все еще любовь подавай? Среди всего, что происходит? Среди всего, что творится вокруг? Или ты просто ничего не видишь? Впрочем, насрать тебе на это. Ты только изображаешь из себя нежненькую, а на самом деле второй такой скотины поискать надо. Тебя же на падаль тянет, только под соусом из чувств – он ведь запашок отбивает. Я-то все равно его чую, а если он тебя не пробирает – тем лучше. Значит, нос заложен. Нужно совсем уж отупеть, как вы все, чтобы от него не мутило. Ты вот все спрашиваешь, что нас разделило. Да сама жизнь. Может, этого тебе хватит?
– Врешь, у меня всюду чисто, – взвилась она. – Разве нельзя быть бедной и опрятной? Когда ты видел у меня грязь? Или ты так говоришь просто, чтобы меня обидеть? У меня всегда в заднице чисто, мсье. А о тебе этого не скажешь. Да и про ноги – тоже.
– Да разве я что-нибудь похожее сказал, Мадлон? Ничего я не говорил насчет того, что у тебя грязь. Сама видишь: ни слова ты не поняла.
Вот и все, до чего он додумался, чтобы успокоить ее.
– Ах, ты ничего не говорил? Так-таки ничего? Нет, вы послушайте только! Он меня с дерьмом мешает, да еще клянется, что ничего не говорил! Его пока не убьешь, он врать не перестанет. Гнилой кот! Не за решетку его, а на плаху надо!
Она не желала брать себя в руки. Понять, из-за чего они ругаются, было уже невозможно. Сквозь дребезг такси, чмоканье колес по лужам и порывы ветра, кидавшегося на дверцу машины, я с трудом разбирал отдельные ругательства. В воздухе повисла угроза.
– Это подло, – твердила Мадлон. Другие слова не приходили ей на язык. – Это подло!
Потом она попробовала сыграть по-крупному.
– Идешь со мной? – спросила она. – Идешь, Леон? Раз… Идешь? Два… – Она выждала. – Три. Значит, не идешь?
– Нет, – отрезал он, даже не шелохнувшись, и добавил: – Делай как знаешь.
Это был ответ.
Мадлон отпрянула вглубь сиденья. Револьвер она, видимо, держала обеими руками, потому что выстрел раздался как бы прямо у нее из живота; за ним, почти одновременно, еще два. Такси наполнил проперченный дым.
Машина все еще мчалась. Робинзон боком завалился на меня, с усилием выдохнув: «Ох! Ох!» – и дальше стонал уже без остановки: «Ох! Ох!»
Водитель наверняка слышал. Сперва он только притормозил, чтобы сообразить, что случилось. Потом остановился под газовым фонарем.
Как только он распахнул дверцу, Мадлон резко оттолкнула его и выскочила. Скатилась с крутого откоса и прямо по грязи исчезла в темноте поля. Я кричал ей вслед, но она была уже далеко.
Когда мы нерешительно проходили мимо будки фотографа, он приметил нас. Мы вовсе не собирались сниматься, кроме разве Софьи, но так долго протоптались у его двери, что все-таки оказались перед аппаратом. Мы подчинились неторопливым командам и выстроились на картонном мостике судна «Прекрасная Франция», который сам фотограф, наверно, и соорудил. Это название значилось на поддельных спасательных кругах. Мы простояли довольно долго, с вызовом вперясь взглядом в будущее. Другие клиенты с нетерпением ждали, когда мы освободим мостик, и уже мстили нам за ожидание, находя нас образинами, что они все громче и высказывали вслух.
Они пользовались тем, что нам нельзя было двигаться. Одна Мадлон, ничего не боясь, отчехвостила их в ответ со всеми красотами южного акцента. Слышно ее было далеко. Залп получился увесистый.
Вспышка магния. Все мигают. Каждому по фотографии. На карточке мы еще уродливей, чем в жизни. Дождь просачивается через брезент. Ноги у нас подгибаются от усталости и отчаянно мерзнут. Пока мы позировали, ветер подобрался к нам снизу. Всюду щели, пальто вроде как и нет.
Приходится опять шататься между балаганов. Я не решаюсь предложить вернуться в Виньи. Еще слишком рано. Сентиментальный орган карусели, пользуясь тем, что мы и так уже дрожим, бьет нам по нервам, и нас трясет еще пуще. Инструмент как бы потешается над всеобщим крахом. Призывая к бегству, он воет своими серебристыми трубами, и мелодия затихает в ночи, на вонючих улицах, сбегающих вниз с высот.
Маленькие няньки-бретонки кашляют сильнее, чем в прошлую зиму, когда они только-только явились в Париж. Ляжками в сине-зеленых пятнах они расцвечивают, как могут, сбрую деревянных лошадок. За угощение их платят парни из Оверни, осторожные кандидаты на разные должности, которые балуются с ними исключительно через гондоны, это всем известно. Второй встречи с этими девчонками никто из них не ждет. Вот няньки и вертятся на лошадках, ожидая любви под грязный мелодический грохот. На сердце у них тоскливо, но они, невзирая на шесть градусов ниже нуля, показывают, что сейчас у них радостный момент, момент, когда они готовы отдать свою молодость окончательно избранному возлюбленному, который, уже побежденный, прячется где-то в толпе продрогших мудаков. Он еще не отваживается на любовь. Однако все произойдет как в кино: счастье обязательно свалится. Пусть только этот хозяйский сынок прообожает вас всего один вечер, и больше он уже не расстанется с вами. Увидит – и этого достаточно. К тому же он добрый, красивый, богатый.
В соседнем киоске у метро торговка, не задумываясь о завтрашнем дне, расчесывает ногтями застарелый гноящийся конъюнктивит. Это же удовольствие, незаметное и даровое. Вот уже шесть лет, как глаз у нее болит и чешется все сильнее.
Группа гуляющих, сбитая в кучку собачьей холодиной, давится так, что только масло не капает, вокруг лотереи, но никак к ней не протиснется. Чужие зады обогревают людей, как жаровни. Все быстро переминаются с ноги на ногу и подпрыгивают, чтобы согреться, пихаясь со стоящими впереди.
В тени писсуара паренек явно безработного вида торгуется с провинциальной четой, краснеющей от волнения. Шпик из отдела охраны нравственности уже засек сделку, но для него суть не в ней: сейчас он нацелен на выход из кафе «Голь». Вот уже целую неделю он следит за этим кафе. То, что его интересует, может происходить либо в табачной лавчонке, либо в подсобке у соседнего букиниста-порнографа. Во всяком случае, сигналы поступают уже давно: один из двоих приводит малолеток, которые для виду торгуют цветами. Анонимки тоже поступают. Торговец каштанами на углу – и он имеет навар. А как иначе! Все, что творится на тротуаре, – предмет попечений полиции.
Рядом разносятся оглушительные пулеметные очереди, но это всего-навсего мотоцикл-развалюха. Говорят, его хочет толкнуть какой-то тип в розыске, но это не проверено. Во всяком случае, машина уже дважды заваливала палатку: раз на ярмарке здесь, раз – в Тулузе, еще два года назад. Скорей бы уж была хана этой таратайке! Пусть хозяин свернет себе шею или сломает хребет, но его больше не будет слышно! От такого грохота взбеситься можно. Кстати, трамвай, даром что у него звонок, меньше чем за месяц прямо у бараков задавил двух стариков из Бисетра. Автобус, напротив, ведет себя степенно и, соблюдая все предосторожности, старательно отдуваясь, подвозит чуть ли но шагом к площади Пигаль трех-четырех человек, выходящих из машины благопристойно и медленно, как мальчики из церковного хора.
От лотков к толпе, от карусели к лотерее мы шлялись так долго, что вышли на самый край гулянья, к большому темному полю, куда ходят отливать целыми семьями… Кругом! На обратном пути мы взяли каштанов для возбуждения жажды. Десны у нас заныли, а пить так и не захотелось. А тут еще в каштанах обнаружился премиленький червячок. Как нарочно, попался он Мадлон. С этой минуты все у нас пошло наперекосяк; до тех пор она сдерживалась, но червяк окончательно ее взбесил.
А тут еще, когда Мадлон отошла к краю тротуара, чтобы выплюнуть червяка, Леон вроде бы сказал ей, чтобы она этого не делала; не знаю, что ему взбрело, только эта ее манера отплевываться вдруг ему не понравилась. Он ее по-дурацки спросил, не семечко ли ей попалось. Не надо было задавать такой вопрос… А потом в их спор вмешалась Софья: она, видите ли, не понимает, из-за чего они ссорятся. Ей хочется знать.
То, что Софья, посторонний человек, перебивает их, раздражает обоих еще больше. Тут в нашу компанию вклинивается кучка каких-то подонков и разъединяет нас. Это молодые люди, пробующие, в сущности, подцепить подружек гримасничаньем, скверными стишками и притворными испуганными криками. Когда мы опять сошлись вместе, Мадлон с Робинзоном все еще доругивались.
«Ну, кажется, пора домой, – решаю я. – Если дать им побыть вместе еще несколько минут, они закатят скандал прямо тут, на гулянье. На сегодня хватит».
Надо прямо признать, полная неудача.
– Поехали домой? – предлагаю я Робинзону.
Он удивленно смотрит на меня. Почему? Решение кажется мне самым разумным и правильным.
– Вы что, еще не нагулялись? – добавляю я.
Робинзон знаком дает мне понять, что сперва лучше спросить Мадлон. Я – не против, хотя и нахожу, что это не очень остроумно.
– Да мы же заберем Мадлон с собой, – говорю я наконец.
– Заберем? Куда ты хочешь ее забрать?
– В Виньи, понятно, – отвечаю я.
Это промах. Еще один. Но не отступаться же: сказанного – не воротишь.
– У нас в Виньи найдется для нее свободная комната, – поясняю я. – Чего-чего, а комнат у нас хватает. Перед сном вместе поужинаем. Все-таки веселей, чем здесь. Словом, устроимся.
Мадлон не отвечала на мои предложения. Даже смотрела в сторону, когда я говорил, но не пропускала ни единого слова. Сказанного не воротишь.
Когда я чуточку отстал от других, она по-тихому подошла ко мне и спросила, уж не вздумал ли я сыграть с ней шутку, приглашая ее в Виньи. Я промолчал. Не рассуждать же с такой ревнивицей, как она, – это станет лишь предлогом для новых бесконечных препирательств. И потом, я не знал толком, кого и к кому она, в сущности, ревнует. Чувства, проистекающие из ревности, часто трудно определить. Думаю, что, как все, она ревновала всех ко всем.
Софья не знала больше, как себя вести, но по-прежнему старалась держаться любезно. Она даже взяла Мадлон под руку, но Мадлон была слишком взбешена и довольна, что у нее есть повод беситься, а потому не дала запудрить себе мозги любезностями. Мы с трудом протиснулись сквозь толпу к трамваю на площади Клиши. Мы уже собирались сесть в него, когда над площадью лопнула туча и водопадом хлынул дождь.
В одно мгновение все машины были взяты с бою.
– Ты опять решил осрамить меня на людях, Леон? – слышу я, как Мадлон сдавленным голосом спрашивает Робинзона. Дело плохо! – Я тебе надоела? Да скажи наконец! Ну, скажи! – снова заводится она. – Ну? А ведь ты меня не часто видишь. Но тебе приятней с ними обоими. Ручаюсь, когда меня нет, вы спите втроем. Ну, скажи, что тебе лучше с ними, чем со мной. Я хочу сама это услышать.
Тут она смолкла, вздернула нос, и плаксивая гримаса потянула ей губы вверх. Мы ждали на тротуаре.
– Ты же видишь, как обращаются со мной твои друзья. Говори, Леон! – ныла она.
Надо отдать Леону должное: он не возражал, не подзуживал ее, а только смотрел в сторону – на фасады, бульвар, машины.
А ведь Робинзон был вспыльчив. Видя, что такие угрозы на него не действуют, Мадлон зашла с другого боку, выжидая, не удастся ли взять его на нежность.
– А ведь я люблю тебя, Леон, очень люблю. Ты хоть понимаешь, что я ради тебя сделала? Может, не надо мне было сегодня приходить? Может, ты все-таки хоть немного любишь меня, Леон? Это же невозможно, чтобы ты меня совсем не любил. У тебя же есть сердце, хоть немножечко да есть. Почему же ты презираешь мою любовь? Нам ведь так хорошо вместе мечталось! Как ты жесток со мной! Ты растоптал мою мечту, Леон, осквернил ее. Можешь считать, что разрушил мой идеал! Тебе что, хочется, чтобы я разуверилась в любви? А теперь тебе еще надо, чтобы я навсегда ушла. Тебе этого надо, да? – допрашивала она, пока дождь лил сквозь навес кафе.
Все это происходило в уличной давке. Решительно, Мадлон была именно такая, как Робинзон меня предупреждал. Насчет подлинного ее характера он ничего не выдумал. Я не мог даже предположить, что дело так быстро дойдет до подобной интенсивности чувств, но это было именно так.
Несмотря на шум уличного движения, я улучил минутку шепнуть Робинзону, что теперь пора бы отделаться от нее, раз все кончилось провалом, и тихонько слинять, пока всем не стало окончательно кисло и все насмерть не перессорились. А это опасно.
– Хочешь, придумаю предлог? – шепнул я. – Но каждый рванет сам по себе.
– Только этого не хватало! – ответил он. – Ни под каким видом! Она способна закатить сцену прямо здесь, и тогда уж ей удержу не будет.
А вдруг Робинзону нравилось, что его прилюдно кроют, и потом он лучше знал Мадлон, чем я. Ливень стал стихать, и мы поймали такси. Мы кинулись к машине и втиснулись. Сперва молчали. Атмосфера была тяжелая, я сам наделал достаточно ошибок. Мне надо было чуточку перевести дух, прежде чем снова браться за свое.
Мы с Леоном сели на передние откидные сиденья, женщины расположились в глубине такси. В праздничные вечера по Аржантейльскому шоссе, особенно до заставы, то и дело возникают пробки. После заставы надо еще час добираться до Виньи – из-за машин. Не очень-то приятно битый час сидеть молча лицом к лицу и смотреть друг на друга, в особенности когда темно и все насторожены.
Тем не менее, сиди мы вот так, разобиженные, но замкнувшись в себе, ничего не случилось бы. Я и сегодня, вспоминая, держусь того же мнения.
В общем, разговор возобновился, а ссора вспыхнула с новой силой именно из-за меня. Мы слишком беспечно относимся к словам. Они вроде ничего не значат и уж подавно не несут в себе никакой опасности: так, ветерочки, звуки изо рта, от них ни жарко ни холодно, и как только они проходят через ухо, им ничего не стоит увязнуть в огромной серой рыхлой скуке мозга. Вот мы их и не опасаемся, а беда уже тут как тут.
Бывают слова вроде булыжников. Затерянные в общей куче, они совершенно неприметны и вдруг – бац! – вгоняют в дрожь всю вашу жизнь, всю целиком, со всем слабым и сильным, что сидит в вас. И тут наступает паника. Обвал. И болтаетесь вы, как висельник, над своими переживаниями. Над вами грянула и прошла буря, чересчур для вас сокрушительная, такая неистовая, что, казалось бы, ваши волнения ничего подобного и вызвать-то не могли… Нет, не умеем мы остерегаться слов, как надо бы, – вот мой вывод.
Но сначала все по порядку. Такси шло по трамвайным путям – дорогу ремонтировали. «Р-р! Р-р!» – урчал мотор. Каждые сто метров – канава. Да еще трамвай впереди! Болтливый и ребячливый, как всегда, я бесился от нетерпения. Невыносимы были мне эта похоронная езда и неопределенность во всем. Я поторопился нарушить молчание – надо же узнать, что за ним кроется. Наблюдал, вернее, пытался наблюдать – это было почти невозможно – за Мадлон, сидевшей слева, сзади. Она все время упорно смотрела мимо нас – на пейзаж и, по правде сказать, в ночь. Я с досадой понял, что она по-прежнему артачится. С другой стороны, я тоже приставуч, спасу нет. Заговорил я с ней только для того, чтобы заставить ее повернуться ко мне.
– Слушайте, Мадлон, – спрашиваю я, – может, вы придумали какое-нибудь развлечение, но не решаетесь нам его предложить? Хотите, завернем куда-нибудь по дороге домой? Говорите, а то поздно будет.
– Развлечения! Развлечения! – отвечает она, словно я ее оскорбил. – Вы все только о них и думаете.
И тут она давай вздыхать, да еще так глубоко и жалостно.
– Стараюсь, как могу, – огрызаюсь я. – Сегодня же воскресенье.
– А ты, Леон? – спрашивает она Робинзона. – Тоже стараешься, как можешь?
Прямой выпад.
– Ясное дело! – отзывается он.
Я их разглядел – в этот момент мы проезжали под фонарем. Оба злились. Тут Мадлон нагибается и целует его. Видно, в тот вечер так уж было суждено, чтобы каждый наделал все глупости, на какие способен.
Такси опять сбросило газ: впереди пачками шли грузовики. Робинзону было уже никак не до поцелуев, и он отпихнул Мадлон, причем, надо сказать, довольно грубо. Спору нет, это было не очень-то любезно, особенно при нас.
Когда мы доехали по авеню Клиши до заставы, уже спустилась ночь и зажглись магазинные витрины. Под железнодорожным мостом, где всегда такой ужасный грохот, я расслышал, как Мадлон снова спрашивает:
– Ты не поцелуешь меня, Леон?
Опять то же самое. Робинзон молчит. Тут она поворачивается ко мне и лепит в лоб – видимо, не стерпела обиды:
– Что вы сделали с Леоном? Почему он стал такой злой? Ну, признавайтесь, если смеете. Что вы еще ему наплели?
Вот как она меня провоцировала!
– Ровным счетом ничего, – отвечаю я. – Ничего я ему не наплел. Я в ваши склоки не лезу.
И ведь что интересно: я действительно не говорил о ней Леону. Он человек самостоятельный, расставаться с нею или нет – ему видней. Меня это не касалось, но спорить с Мадлон не стоило: она уже никаких резонов не слушала. И мы опять замолчали, сидя друг против друга в такси, но атмосфера была настолько пропитана злобой, что долго так тянуться не могло. А перед этим Мадлон говорила со мной голоском, какого я за ней еще не знал, – тонким и монотонным, как у человека, который на что-то решился. Теперь, когда она опять забилась в угол такси, я почти не различал ее движений, и это меня сильно беспокоило.
Все это время Софья держала меня за руку. Она, бедняга, просто не знала куда деться.
Когда мы проехали Сент-Уэн, Мадлон опять накинулась на Леона с неудержимым потоком упреков, изводя бесконечными вопросами насчет его чувств и верности. Нам с Софьей было здорово неловко. Но Мадлон так разошлась, что ей стало все равно, слушают ее или нет, – скорее даже нравилось. Конечно, сажать ее с нами в железную коробку, где каждое слово звенело так, что при характере Мадлон еще больше подзуживало ее закатывать сцену, тоже было глупо, с моей стороны. Черт меня дернул схватить такси!
Леон, тот никак не реагировал. Во-первых, устал от проведенного вместе вечера, и потом ему всегда хотелось спать – такая уж у него была натура.
– Послушайте, да успокойтесь же! – успел я все-таки одернуть Мадлон. – Вот приедем – и выясняйте отношения. Времени хватит.
– Приедем? – отвечает она немыслимым тоном. – Приедем? А я вам говорю: никуда мы не приедем. И вообще, надоело мне ваше свинство! – продолжает она. – Я девушка честная. Вы все вместе меня одной не стоите. Свиньи! И не пробуйте мне мозги запудривать. Вы недостойны меня понять. Слишком вы для этого прогнили. Чистое и прекрасное – это больше не для вас.
В общем, как я ни силился прямо-таки вжаться в свое сиденье и помалкивать, чтобы не распалять ее еще больше, она всяко старалась задеть наше самолюбие и так далее, а когда такси меняло скорость, каждый раз аж в транс впадала. В такие минуты довольно пустяка, чтобы произошло самое худшее, а Мадлон вроде как доставляло удовольствие доводить нас до ручки: ее понесло, и она уже не могла остановиться.
– И не надейтесь, что вам это сойдет с рук! – продолжала она угрожать. – И что вы втихаря отделаетесь от меня. Ну уж нет! Прямо вам говорю: нет, не будет по-вашему, гады вы этакие! Это из-за вас я несчастна. Подождите, паразиты, я вам еще покажу.
Тут она наклонилась к Робинзону, вцепилась ему в пальто и стала его трясти. Он не вырывался. Я не вмешивался. Казалось, ему даже нравится, что она так из-за него психует. Он только неестественно посмеивался и раскачивался на сиденье, безвольно опустив голову, а Мадлон орала на него.
Когда же я все-таки шевельнулся, собираясь вмешаться и положить конец безобразию, она опять вскинулась, но взялась уже за меня и выложила все, что давно держала на сердце. Настал, можно сказать, мой черед. И при всех!
– А ну, заткнитесь, сатир! – цыкнула она. – Это не ваше, а мое с Леоном дело. Надоело мне ваше хамство, мсье. Слышите, надоело. Сыта по горло. Если еще раз тронете меня хоть пальцем, я, Мадлон, научу вас, как себя вести. Ишь ты! Сперва наставлять корешам рога, а потом их жен бить! До чего же нахальная сволочь! Как вам не стыдно!
Услышав ее откровения, Леон вроде как малость встрепенулся. Перестал посмеиваться. Я уже подумал, что у нас с ним начнутся ссора и драка, но для них не было места – мы же набились в такси вчетвером. Это меня поуспокоило. Слишком тесно.
К тому же теперь мы довольно быстро ехали по бульварам Сены, и нас отчаянно трясло. Где уж тут руками махать!
– Выйдем, Леон! – скомандовала она тогда. – В последний раз прошу – выйдем. Слышишь? Брось их. Слышишь, что я говорю?
Форменная комедия!
– Останови такси, Леон! Останови, или я сама остановлю.
Но Леон не двигался. Его словно привинтили к сиденью.
– Значит, не выйдешь? – завела она снова. – Не выйдешь?
Меня она уже предупредила, чтобы я не совался и сидел тихо. Я свое получил.
– Не выйдешь? – повторила она.
Дорога была свободна, такси шло полным ходом, и нас трясло еще больше. Швыряло из стороны в сторону, как чемоданы.
– Ладно! – решила она, не дождавшись ответа. – Ладно! Пусть так. Ты сам этого хотел. Но только завтра, слышишь, завтра же я пойду к комиссару и расскажу, как свалилась с лестницы мамаша Прокисс. Теперь слышишь меня, Леон? Доволен? Больше не притворяешься глухим? Либо ты сейчас же выйдешь со мной, либо завтра я у комиссара. Короче, идешь или нет? Отвечай.
Угроза была недвусмысленна. Робинзон решился наконец раскрыть рот. – Не тебе говорить: сама попутана, – бросил он. Ответ не унял ее, напротив, подзудил.
– Плевать мне на то, что я попутана, – отрезала она. – Хочешь сказать, что сядем вдвоем? Что я была твоей сообщницей? Ты это хочешь сказать? Вот и прекрасно.
И она истерически расхохоталась, словно ничего приятнее в жизни не слышала.
– Повторяю: вот и прекрасно. Меня устраивает тюрьма. И не воображай, что я отступлю перед ней. Пусть сажают сколько влезет: сяду-то я с тобой, паскудник. По крайней мере помешаю тебе и дальше плевать на меня. Я твоя, согласна, но ведь и ты мой. Тебе нужно было только остаться со мной в Тулузе. Я люблю только раз, мсье. Я не шлюха.
Это был заодно вызов мне и Софье. Брошенный, чтобы показать, какая она верная и достойная.
Несмотря ни на что, Робинзон все еще не решался остановить машину.
– Значит, не пойдешь со мной? Предпочитаешь каторгу? Ладно. Тебе плевать на то, что я донесу? На мою любовь тоже? Ты плюешь на нее? И на мое будущее? На все и на самого себя в первую очередь? Ну, говори же!
– В известном смысле да, – ответил он. – Ты права. Но на тебя – не больше, чем на других. И не обижайся. В сущности, ты очень милая. Только не надо мне, чтобы меня любили. Мне это противно.
Она не ожидала, что ей влепят такое прямо в лицо, и до того растерялась, что не сразу сообразила, как не дать затихнуть скандалу. Но при всей своей ошарашенности тут же опять завела:
– Ах, тебе противно! Как прикажешь тебя понимать? Объясни же, скотина неблагодарная!
– Да не ты – все мне противно, – отозвался он. – Нет у меня охоты… И нечего на меня за это злиться.
– Что ты мелешь? Повтори-ка. И я, и все тебе противны? – пыталась она понять. – И я, и все? Объясни, что ты хочешь сказать. И я, и все? И не говори загадками, а по нашему, по-французски, растолкуй при людях, почему это я стала тебе противна. У тебя что, не стоит, как у других? Не стоит, сволочуга ты этакий? Посмей только сказать при всех, да, да, при всех, что у тебя не стоит!
Несмотря на бешенство Мадлон, ее доводы в свою защиту выглядели малость смешно. Но прыснуть со смеху я не успел: она опять ринулась в атаку.
– Да разве ты не лезешь ко мне всякий раз, когда можешь притиснуться где-нибудь в углу? Мерзавец, кобель, посмей только отрицать! Вы лучше скажите прямо, что вам свежатинки захотелось. Сознайтесь, вам подавай новизну? Любовь вчетвером? А может, даже целку? Шайка распутников, стадо свиней! Для вас же любой повод хорош. Обожрались вы, и все тут. У вас даже на пакости духу не хватает. Сами себя же боитесь.
Тут Робинзон стал наконец ей отвечать. Он тоже разгорячился и орал теперь в полный голос, как она.
– Ну, нет, духу у меня хватает. У меня его не меньше, чем у тебя. Только мне, раз уж ты хочешь знать правду до конца, до самого конца, все теперь противно и отвратительно. Не только ты – все. А уж любовь – особенно. И твоя, и вообще. Вот ты толкуешь про всякие там чувства, а сказать тебе, на что все это похоже? На любовь в сортире. Теперь поняла? И все чувства, которые ты навыдумывала, чтобы я держался за твою юбку, для меня, если хочешь знать, – оскорбление. А ты об этом даже не догадываешься, потому что не сознаешь, какая ты сука. Да, не догадываешься, стерва. Знай себе чужую блевотину подбираешь – и довольна. Думаешь, так и надо. Наплели тебе, что лучше любви ничего нет, что на ней любого объехать можно. А я срать хотел и на любовь, и на все остальное, слышишь? Меня больше ни на какую дерьмовую любовь не подловишь, девочка. Промахнулась ты! Поздно! Не действует это больше, и все тут. А тебя это злит. Да неужто тебе все еще любовь подавай? Среди всего, что происходит? Среди всего, что творится вокруг? Или ты просто ничего не видишь? Впрочем, насрать тебе на это. Ты только изображаешь из себя нежненькую, а на самом деле второй такой скотины поискать надо. Тебя же на падаль тянет, только под соусом из чувств – он ведь запашок отбивает. Я-то все равно его чую, а если он тебя не пробирает – тем лучше. Значит, нос заложен. Нужно совсем уж отупеть, как вы все, чтобы от него не мутило. Ты вот все спрашиваешь, что нас разделило. Да сама жизнь. Может, этого тебе хватит?
– Врешь, у меня всюду чисто, – взвилась она. – Разве нельзя быть бедной и опрятной? Когда ты видел у меня грязь? Или ты так говоришь просто, чтобы меня обидеть? У меня всегда в заднице чисто, мсье. А о тебе этого не скажешь. Да и про ноги – тоже.
– Да разве я что-нибудь похожее сказал, Мадлон? Ничего я не говорил насчет того, что у тебя грязь. Сама видишь: ни слова ты не поняла.
Вот и все, до чего он додумался, чтобы успокоить ее.
– Ах, ты ничего не говорил? Так-таки ничего? Нет, вы послушайте только! Он меня с дерьмом мешает, да еще клянется, что ничего не говорил! Его пока не убьешь, он врать не перестанет. Гнилой кот! Не за решетку его, а на плаху надо!
Она не желала брать себя в руки. Понять, из-за чего они ругаются, было уже невозможно. Сквозь дребезг такси, чмоканье колес по лужам и порывы ветра, кидавшегося на дверцу машины, я с трудом разбирал отдельные ругательства. В воздухе повисла угроза.
– Это подло, – твердила Мадлон. Другие слова не приходили ей на язык. – Это подло!
Потом она попробовала сыграть по-крупному.
– Идешь со мной? – спросила она. – Идешь, Леон? Раз… Идешь? Два… – Она выждала. – Три. Значит, не идешь?
– Нет, – отрезал он, даже не шелохнувшись, и добавил: – Делай как знаешь.
Это был ответ.
Мадлон отпрянула вглубь сиденья. Револьвер она, видимо, держала обеими руками, потому что выстрел раздался как бы прямо у нее из живота; за ним, почти одновременно, еще два. Такси наполнил проперченный дым.
Машина все еще мчалась. Робинзон боком завалился на меня, с усилием выдохнув: «Ох! Ох!» – и дальше стонал уже без остановки: «Ох! Ох!»
Водитель наверняка слышал. Сперва он только притормозил, чтобы сообразить, что случилось. Потом остановился под газовым фонарем.
Как только он распахнул дверцу, Мадлон резко оттолкнула его и выскочила. Скатилась с крутого откоса и прямо по грязи исчезла в темноте поля. Я кричал ей вслед, но она была уже далеко.