Я исправил дефект его зрения, подобрав ему хорошие очки. Он был очень доволен, но недолго. Поскольку благодаря очкам он стал играть лучше и проигрывал реже, ему втемяшилось, что он вообще может не проигрывать. Это, естественно, исключалось, и он принялся передергивать. А когда, невзирая даже на плутовство, все равно проигрывал, то по целым дням дулся на нас. Словом, сделался невозможным.
   Я был в отчаянии. Гюстав обижался по пустякам и в свой черед старался обидеть, расстроить, озаботить нас. Словом, по-своему мстил за проигрыш. А мы, повторяю, играли не на деньги, а только чтобы развлечься да пощекотать самолюбие. Он же все равно злился.
   И вот как-то вечером, когда ему не повезло, он, уходя, бросил:
   – Предупреждаю, мсье, будьте осторожны. Водись я с такими знакомыми, как ваши, я держался бы начеку. Между прочим, перед вашим домом уже не первый день прогуливается одна брюнетка. По-моему, слишком часто и, повторяю, неспроста. Не удивлюсь, если она подлавливает кого-то из вас.
   Метнув в нас эти ехидные слова, Блуд собрался уходить. Он не промахнулся – его замечание произвело должный эффект. Правда, я не растерялся.
   – Хорошо. Спасибо, Гюстав, – спокойненько отозвался я. – Не представляю, кто эта брюнеточка, о которой вы сказали. Насколько мне известно, ни одна из бывших наших пациенток не имеет оснований на нас жаловаться. Это, наверное, опять какая-нибудь несчастная помешанная. Мы разыщем ее. Но вы, конечно, правы; всегда лучше быть заранее наготове. Еще раз спасибо за предупреждение, Гюстав. И доброй ночи.
   Робинзон разом обмяк: он словно прирос к стулу. Когда полицейский ушел, мы всесторонне обсудили новость. Несмотря ни на что, это могла быть и не Мадлон: многие другие женщины также бродили под окнами лечебницы. Но предполагать, что это она, были все-таки веские причины, а такой мысли было вполне довольно, чтобы мы сдрейфили. Если это Мадлон, что она опять задумала? И потом на какие шиши она столько месяцев кантуется в Париже? Если она в конце концов заявится сюда самолично, надо срочно принимать меры.
   – Слушай, Робинзон, – подвел я итог. – Пора решать, и бесповоротно, что будешь делать. Согласен ты вернуться к ней в Тулузу?
   – Нет! Кому я говорю: нет и еще раз нет! – отчеканил он.
   – Ладно! – сказал я. – Но раз ты впрямь не хочешь возвращаться в Тулузу, тебе, на мой взгляд, есть резон хоть на время отправиться на заработки за границу. Так ты наверняка от нее избавишься. Не поедет же она за тобой! Ты еще молод. Выздоровел. Отдохнул. Мы дадим тебе малость денег, и счастливого пути! Вот мое мнение. К тому же, сам понимаешь, твое положение здесь – не для тебя. Да и не может так длиться вечно.
   Послушайся он меня тогда и согласись уехать, меня бы это устроило и порадовало. Но номер не прошел.
   – Да ты смеешься, Фердинан! – уперся он. – Это нехорошо при моем-то возрасте. Посмотри-ка на меня получше.
   Нет, уезжать он не хотел. В общем, устал мотаться.
   – Не желаю я больше никуда, – твердил он. – И что мне ни толкуй, я не уеду.
   Вот чем он платил мне за дружбу! Тем не менее я настаивал:
   – А если, предположим, Мадлон стукнет насчет старухи Прокисс? Ты же сам говорил: она на все способна.
   – Тем хуже! – отрезал он. – Пусть делает, как знает.
   В его устах это было что-то новое: раньше покорность судьбе была ему не свойственна.
   – На худой конец подыщи себе работенку поблизости, на каком-нибудь заводе – все не будешь вечно торчать рядом с нами. Если за тобой придут, мы успеем тебя предупредить.
   Суходроков настолько полно разделял мое мнение, что ради такого случая даже нарушал свое молчание. Видимо, нашел происходящее между нами очень серьезным и неотложным. Мы принялись думать, куда пристроить и спрятать Робинзона. В числе наших окрестных знакомых был один промышленник, владелец кузовного производства, несколько обязанный нам за мелкие услуги деликатного свойства, которые оказывались ему в критические моменты. Он согласился взять Робинзона с испытательным сроком на ручную окраску. Работа была тихая, не тяжелая и прилично оплачивалась.
   – Леон, – сказали мы Робинзону утром перед первым выходом на работу, – не дури на новом месте, не привлекай к себе внимания своими вздорными идеями. Не опаздывай, не уходи раньше других. Здоровайся со всеми. Словом, веди себя прилично. Ты – на солидном предприятии, взяли тебя по нашей рекомендации.
   Но он немедленно привлек к себе внимание, хоть и не по своей вине: стукач, работавший в соседнем гараже, приметил его, когда он заходил в личный кабинет хозяина. Этого хватило. Донос товарищам по работе – ненадежен. Выжили.
   И через несколько дней Робинзон, без места, опять сваливается нам на голову. Судьба!
   Кроме того, почти в тот же день у него возобновляется кашель. Мы прослушиваем его – обнаруживаются хрипы в верхушке правого легкого. Ему остается одно – сидеть дома.
   Это произошло субботним вечером, как раз перед обедом. Меня вызывают в приемную.
   – Женщина, – докладывают мне.
   Это была она, в шляпке и перчатках. Я отчетливо помню. Предисловия излишни: она появилась в самое время. Я выкладываю все разом.
   – Мадлон, – останавливаю я ее, – если вам нужно видеть Леона, предпочитаю заранее предупредить, что настаивать не стоит. Вам лучше уйти. У него не в порядке легкие и голова. Серьезно не в порядке. Вам нельзя видеться с ним. Кроме того, ему не о чем с вами говорить.
   – Это со мной-то? – напирает она.
   – Именно с вами. В особенности с вами, – добавляю я.
   Я думал, она сейчас опять взовьется. Нет, она только повела головой справа налево, поджав губы, и посмотрела мне в глаза, словно пытаясь отыскать меня в памяти. Но меня там больше не было. Я тоже ушел в прошлое. Будь на ее месте мужчина, тем более крепыш, я испугался бы, но Мадлон мне нечего было бояться. Она, как говорится, была слабого пола. Меня издавна подмывало смазать по такой вот пылающей гневом роже и посмотреть, как закружится такая вот разгневанная голова. Либо плюха, либо крупный чек – вот что нужно, чтобы увидеть, как с маху станут вверх тормашками все страсти, лавирующие в мозгу. Это прекрасно, как умелый маневр парусника в неспокойном море. Человек как бы гнется под новым ветром. Я хотел это видеть.
   Подобное желание изводило меня уже лет двадцать на улице, в кафе, всюду, где цепляются более или менее задиристые, мелочные, трепливые люди. Но я не осмеливался: боялся побоев и следствия их – стыда. Сейчас случай представлялся неповторимый.
   – Уберешься ты отсюда или нет? – бросил я, чтобы подзадорить ее еще больше и довести до кондиции.
   Она не узнавала меня: такой разговор был не в моем стиле. Она заулыбалась, и я дошел до белого каления. Она, кажется, находит меня смешным и недостойным внимания? Бац! Бац! – влепил я ей две затрещины, способные оглушить осла.
   Она отлетела к стене на большой розовый диван. Держась руками за голову, она прерывисто дышала и скулила, как слишком сильно побитая собачонка. Потом вроде как одумалась, вскочила и, легкая, гибкая, вышла за дверь, не повернув головы. Я ничего не увидел. Приходилось все начинать сначала.
 
   Но как мы ни пыжились, хитрости в ней было больше, чем во всех нас вместе взятых. И вот доказательство: она таки виделась со своим Робинзоном, когда ей хотелось. Первым засек их вместе Суходроков. Они сидели на террасе кафе напротив Восточного вокзала.
   Я и без того догадывался об их встречах, но не хотел показывать, что меня интересуют их отношения… Впрочем, меня это и не касалось. Работу свою в лечебнице Робинзон исполнял исправно, а она была не из приятных: сдирай грязь с паралитиков, обтирай их губкой, меняй им белье, утирай слюни. Большего мы от него требовать не могли.
   Если же второй половиной дня, когда я посылал его с поручениями в Париж, он пользовался для свиданий со своей Мадлон, это было его дело. Во всяком случае, в Виньи-сюр-Сен мы Мадлон после затрещин не видели. Но я предполагал, что она наговаривает ему немало пакостей про меня.
   Я даже не заводил с Робинзоном речь о Тулузе, словно ничего никогда и не было.
   Так с грехом пополам прошли полгода, а потом началась пора отпусков, и нам срочно потребовалась медсестра, владеющая массажем: наша ушла без предупреждения – выскочила замуж.
   На эту должность предложили свои услуги множество очень красивых девушек, и у нас оказалось лишь одно затруднение – какую выбрать из стольких ядреных особ разной национальности, наехавших в Виньи сразу после нашего объявления. В конце концов мы решили взять словачку по имени Софья, чье тело, гибкость и нежность, а также божественное здоровье показались нам – не будем скрывать – неотразимыми.
   По-французски она знала лишь отдельные слова, и я счел своим элементарным долгом немедленно дать ей несколько уроков. Ее свежая молодость вернула мне любовь к преподаванию, хотя Баритон сделал все возможное, чтобы меня от этого отвадить. Я был неисправим. Но сколько молодости! Энергии! Какая мускулатура! Сколько извинительных предлогов! Эластичная! Нервная! Совершенно изумительная! Ее красоту не умаляла притворная или подлинная стыдливость, портящая разговор на чересчур западный манер. Говоря откровенно, я лично не уставал ею восхищаться. Я исследовал ее от мышцы к мышце, по анатомическим группам. По изгибам мускулов, по отдельным участкам тела я без устали осязал эту сосредоточенную, но свободную силу, распределенную по пучкам то уклончивых, то податливых сухожилий под бархатистой, напряженной, расслабленной, чудесной кожей.
   Эра живых радостей, большой неоспоримой физиологической и сравнительной гармонии еще только приближалась. Тело, божество, ощупываемое моими стыдливыми руками. Руками порядочного человека, так сказать, безвестного священнослужителя. Прежде всего дозволение на Смерть и на Слова. Сколько вонючих ужимок! Искушенный мужчина берет свое, пачкаясь в густой грязи символов и артистически обволакиваясь сгустками экскрементов. А дальше будь что будет! Хорошее дело! Экономишь на том, что возбуждаешься только от воспоминаний. Ты обладаешь ими, можешь их приобрести раз навсегда, прекрасные, великолепные воспоминания. Жизнь гораздо сложней, жизнь человеческих форм – в особенности. Жестокая авантюра. Безнадежнее не бывает. Рядом с этим пороком, любованием совершенными формами, кокаин – всего лишь времяпровождение для начальника станции.
   Но вернемся к нашей Софье. Сам факт ее пребывания в нашем неприветливом, боязливом и подозрительном доме казался смелым поступком.
   Через некоторое время совместной жизни, когда мы все еще были очень рады видеть ее среди своих медсестер, мы все-таки начали побаиваться, как бы в один прекрасный день она не нарушила систему наших бесконечных предосторожностей или – еще проще – не отдала себе отчет в нашем подлинном ничтожестве.
   Она ведь еще не представляла себе заплесневелость нашей капитуляции во всем ее объеме! Шайка неудачников! Мы любовались ею, что бы она ни делала – вставала, подсаживалась к столу, опять уходила. Она восхищала нас.
   При каждом самом простом ее движении мы удивлялись и радовались. Мы ощущали некий поэтический подъем уже потому, что могли восторгаться ею, такой прекрасной и более непосредственной, чем мы. Ритм ее жизни проистекал из других источников, чем у нас. Наши были всегда слюнявы и ползучи.
   Веселая, точная и кроткая сила, которая двигала ею от волос до щиколоток, смущала нас, очаровательно тревожила, но все-таки тревожила. Это точное слово.
   Эта радость, пусть даже инстинктивно, раздражала наше брюзгливое знание мира, знание, основанное на страхе, спрятанное в склепе существования и обреченное привычкой и опытом на самую плачевную участь.
   Софья отличалась той крылатой, гибкой и точной походкой, которую так часто, почти всегда встречаешь у американок, этих великих женщин будущего, несомых честолюбием и легкой жизнью к новым авантюрам. Трехмачтовик нежной радости на пути в Бесконечность.
   Даже Суходроков, которого уж никак не назовешь лиричным по части женских прелестей, и тот улыбался, когда она выходила из комнаты. Сам ее вид благотворно действовал на душу. Особенно на ту, где еще далеко не угасло желание.
   Чтобы застать ее врасплох, лишить хоть отчасти надменного сознания своего престижа и своей власти надо мной, словом, чтобы принизить ее, умалить и очеловечить ее масштаб до нашей жалкой мерки, я заходил к ней в комнату, когда она спала.
   Тут уж картина делалась совершенно другой. Софья становилась близкой, успокаивающей, но все-таки удивительной. Не прихорашиваясь, раскидав простыни по кровати, изготовив бедра к бою, с влажным и расслабившимся телом, она отдавалась усталости.
   Она спала всей глубиной плоти, она храпела. Это была единственная минута, когда я чувствовал себя с ней ровней. Никакого волшебства. Тут не до шуток. Она как бы трудилась. Трудилась на внутренней стороне существования, высасывая из нее жизнь. В эти моменты она казалась жадной, как пьянчуга, которому невтерпеж добавить. Нужно было видеть ее после этих сеансов спанья: вся немного припухлая, а под розовой кожей органы, предающиеся экстазу. В такие минуты она выглядела странной и смешной, как все. Еще несколько мгновений ее шатало от счастья, а потом на нее падал весь свет дня, и, словно после прохода слишком темной тучи, она торжествующе и раскованно возобновляла свой взлет.
   Все это можно целовать. Приятно коснуться минуты, когда материя превращается в жизнь. Вы поднимаетесь на бесконечную равнину, распахивающуюся перед людьми. Вы отдуваетесь: «Уф! Уф» Вы в меру сил радуетесь этому, и вам кажется, что вы в бескрайней пустыне.
   Среди нас, скорее друзей ее, чем хозяев, я был ей, по-моему, ближе всех. Например, регулярно – не будем скрывать – изменяя мне с санитаром из отделения буйных, бывшим пожарником, она, как объясняла мне, делала это для моего же блага, чтобы не переутомлять меня: я ведь занимался умственным трудом, который не больно-то сочетался с пароксизмами ее темперамента. Словом, только для моего же блага. Она наставляла мне рога из гигиенических целей. Против этого не возразишь.
   Все это в конце концов было бы очень приятно, но у меня на душе камнем лежала история с Мадлон. В один прекрасный день я все сам выложил Софье, чтобы посмотреть, что она скажет. Рассказав ей о своих горестях, я почувствовал облегчение. Право, с меня было довольно бесконечных споров и обид, проистекавших из их неудачной любви, и Софья в этом отношении полностью со мной согласилась.
   Она нашла, что столь близкие прежде друзья, как мы с Робинзоном, должны помириться попросту, по-хорошему и поскорее. Это был совет ее доброго сердца. У них в Центральной Европе много вот таких добрых душ. К сожалению, Софья плохо знала характер и реакцию здешних обитателей. Из самых лучших побуждений она дала нам совершенно неверный совет. Я заметил, что она ошиблась, но заметил слишком поздно.
   – Встреться-ка с Мадлон, – порекомендовала мне Софья. – Судя по твоим рассказам, она славная. Ты сам спровоцировал ее своей отвратительной грубостью. Ты должен извиниться и сделать ей хороший подарок, чтобы она все забыла.
   У нее на родине так, наверно, и было принято. В общем, она надавала мне кучу любезных, но совершенно непрактичных советов.
   Я последовал им главным образом потому, что в конце всех этих размолвок, дипломатических заходов и стрекотания предвидел возможность небольшого дивертисмента вчетвером, который обещал кое-что развлекательное и даже новое. Я с сожалением заметил, что под давлением событий и возраста моя дружба исподтишка становится более эротичной. Предательство. В этот момент, сама того не желая, Софья стала помогать мне в предательстве. Она была чуточку слишком любопытна, чтобы не лезть на опасность. Впрочем, натура она была превосходная, нисколько не бунтарская и не склонная умалять житейские возможности, на которые из принципа целиком полагалась. Женщина подлинно моего жанра. Она шла еще дальше. Она понимала необходимость разнообразить горизонтальные забавы за счет зада. Склонность авантюристки, и надо признать – чрезвычайно редкая, особенно у женщин. Решительно, мы сделали удачный выбор.
   Ей хотелось, и я нашел это вполне естественным, чтобы я вкратце описал ей физический облик Мадлон. Она боялась показаться неуклюжей рядом с француженкой по причине артистического престижа наших соотечественниц за границей. Получить сверх того на шею Робинзона она согласилась, только чтобы сделать мне удовольствие. Он не приводит ее в восторг, повторяла она, но в конце концов мы обо всем сговорились. Это главное. Ладно.
   Я выждал удобный случай, чтобы в двух словах изложить Робинзону свой план всеобщего примирения. Как-то утром, когда он в канцелярии переписывал в большой журнал медицинские заключения, обстановка показалась мне подходящей для моей попытки, я прервал его и в упор спросил, как он отнесется, если я предложу Мадлон забыть недавнюю скандальную размолвку. И не могу ли я в той же связи представить ему мою новую приятельницу Софью? И наконец, не думает ли он, что нам всем пора раз навсегда по-хорошему объясниться?
   Сперва – я это видел – он заколебался, но потом, правда без энтузиазма, ответил, что не имеет ничего против. Думаю, Мадлон предупредила его, что скоро я под тем или иным предлогом попытаюсь с ней встретиться. О затрещине в день ее приезда в Виньи я даже не заикнулся.
   Я не мог рискнуть и, дав ему тут же насрать на меня, позволить прилюдно обозвать меня хамом: хоть все мы здесь в лечебнице и были старыми друзьями, он все-таки оставался моим подчиненным. Авторитет прежде всего.
   Получилось так, что осуществление нашего плана пришлось на январь. Мы решили – так было удобней – встретиться всем в одно из воскресений в Париже, потом сходить вместе в кино и, может быть, для начала заглянуть на гулянье в Батиньоль, если, конечно, будет не слишком холодно. Он обещал сводить ее на гулянье в Батиньоль. Мадлон без ума от ярмарочных праздников, сообщил мне Робинзон. Вот это удача! Лучше всего, если первая встреча после перерыва состоится по случаю гулянья.
 
   Напраздновались мы, можно сказать, под завязку. Нет, выше головы. Бим! Бом! И опять бом! Крутись! Шуми! И мы в самой давке, где огни, галдеж и все такое. И вперед – кто ловчей, смелей, смешливей! Дзинь! Каждый охорашивается в своем пальтишке, напускает на себя независимый вид, даже чуточку свысока глядит на соседей: надо же показать, что обычно мы развлекаемся в местах подороже, более expensive [Шикарный, дорогостоящий (англ.)], как говорят англичане.
   Мы притворялись хитрыми, веселыми, разбитными, несмотря на унизительно холодный ветер и парализующий страх, как бы не слишком потратиться на развлечения и не жалеть об этом завтра, а может быть, и всю неделю.
 
   Большая карусель отрыгивает музыку. Ей никак не удается выблевать вальс из «Фауста», хоть она и старается. Музыка блюет своим вальсом, а он опять подступает к круглой крыше, вихрем вращается с тысячами своих тортов-лампочек. Это неудобно. У карусели от музыки расстроен кишечник. Хотите нуги? Предпочитаете пострелять? Выбирайте.
   В тире Мадлон, заломив шляпку на затылок, стреляет лучше нас всех.
   – На, посмотри! – бросает она Робинзону. – Руки не дрожат. А ведь я выпила!
   Представляете себе тон! И это после того, как мы только что выкатились из ресторана.
   – Еще раз? – Мадлон хочет выиграть бутылку шампанского. – Пиф-паф! И в десятку.
   Тут я предлагаю ей серьезное пари, что на автодроме она меня не догонит.
   – Фиг! – отвечает она. Ее понесло. – Каждый берет свою машину.
   Я рад, что она согласилась. Это предлог подойти к ней поближе. Софья не ревнива. У нее на то свои причины.
   Робинзон садится в аппарат позади Мадлон, я – в свой, позади Софьи, и мы устраиваем друг другу серию шикарных столкновений. Сейчас я тебя достану! Вот-вот уделаю! Но я тут же замечаю, что Мадлон не нравится, когда ее задевают. Ей с нами не по себе. На переходе, где все хватаются за перила, маленькие морячки принимаются подгонять нас, лапая и мужчин, и женщин и делая им разные предложения. Мы дрожим от холода. Отбиваемся. Смеемся. А толкачи набегают и набегают со всех сторон да еще под музыку, с разгону, ритмично. В этих бочках на колесиках получаешь такие толчки, что при каждом ударе одной об другую глаза чуть не вылезают из орбит. Каких вам еще радостей! Шутка пополам с насилием! Вся гамма наслаждений! Я хотел бы помириться с Мадлон до конца гулянья. Стараюсь, но она не отвечает на мои авансы. Решительно нет. Все еще дуется на меня. Не подпускает к себе. Я в растерянности. Опять у нее настроение. Я ждал лучшего. Внешне она тоже изменилась, да и вообще во всем.
   Я замечаю, что рядом с Софьей она проигрывает, тускнеет. Ей бы держаться полюбезней, но она теперь вроде как знает что-то важное и высокое. Это меня раздражает. Я с удовольствием опять отхлестал бы ее по щекам. Чтобы посмотреть, что она сделает. Или пусть признается, что ей известно такое, чего мы не стоим. Но надо улыбаться. Мы на гулянье не для того, чтобы ныть. Надо веселиться.
   Позже, когда мы гуляем, она рассказывает Софье, что подыскала себе работу. На улице Роше, у своей тетки-корсетницы. Приходится ей верить.
   Начиная с этого момента уже ясно, что в смысле примирения из свидания ничего не получилось. Сорвалась и моя комбинация. А это уже крах.
   Нам совсем не стоило встречаться. Софья еще не разобралась в ситуации. Не почувствовала, что свидание все только усложнило. Робинзон должен был бы меня предупредить, что Мадлон до такой степени заартачилась. Жаль! А, ладно! Дзинь! Дзинь! Напролом! На «катерпиллер»[90], как его называют! Я предлагаю, я плачу, только бы еще раз попробовать подобраться к Мадлон. Но она избегает меня: воспользовалась тискотней и пересела на другую скамейку к Робинзону, а я в дураках. Мы балдеем от волн и завихрений темноты. «Ничего не поделаешь!» – решаю я про себя. Софья наконец соглашается со мной. Она понимает, что я оказался жертвой своего распущенного воображения.
   – Видишь? Она обозлилась. По-моему, сейчас лучше оставить ее в покое. А мы до возвращения могли бы завернуть к Шабане.
   Предположение приходится очень по вкусу Софье: она столько раз, еще в Праге, слышала о Шабане и мечтает сама посмотреть и оценить это заведение.
   Но мы прикидываем, что Шабане обойдется слишком дорого, а у нас с собой маловато денег. Значит, придется опять проявить интерес к гулянью.
   У Робинзона с Мадлон наверняка снова произошла сцена, пока мы сидели в «катерпиллере». Оба они слезли с карусели в полном запале. Решительно в этот вечер ее можно было трогать только ухватом. Чтобы всех утихомирить и все наладить, я предложил новое увлекательное развлечение – балаган, где ловили бутылки на удочку. Мадлон поворчала, но согласилась. Однако обставила нас и здесь. Она накидывала кольцо точно на пробку и одним рывком выхватывала бутылку. Раз! Звяк! И готово.
   Владелец не мог опомниться. Он вручил ей выигрыш – бутылочку «Великого герцога Мальвуазонского». Это означало признание ее ловкости, а она все равно осталась недовольна.
   – Не буду его пить, – объявила она немедленно. – Это дрянь.
   Распечатать и выпить пришлось Робинзону. Хоп! В мгновение ока. Странно: он ведь, так сказать, никогда не пил.
   Затем мы проследовали к жестяной свадьбе. Бац! Тут уж мы объяснились друг с другом пулями. Печально, что я дрянной стрелок. Я поздравляю Робинзона. Он тоже выигрывает у меня во что угодно. Но успех, как и собственная ловкость, не вызывает у него улыбки. Кажется, будто их обоих затащили на настоящую принудиловку. Ни раскачать их, ни развеселить не удается.
   – Да ведь мы же на гулянье! – исчерпав все свое воображение, вою я от тоски.
   Как я ни старался их расшевелить, что ни нашептывал, им было все равно. Они меня не слышали.
   – И это молодежь! – возмутился я. – Что вы с ней сделали, со своей молодостью? Выходит, молодые разучились веселиться? Что же говорить мне, которому на десять годков больше, милочка?
   Тут Мадлон с Робинзоном уставились на меня, словно я намарафетился, наглотался газа, впал в маразм – такому не стоит отвечать. Как будто не стоит больше труда говорить со мной: я ведь все равно не пойму, что они хотят мне втолковать. Ну, ничегошеньки не пойму. «А вдруг они правы?» – подумал я и с тревогой посмотрел на людей, окружавших нас.
   Но другие делали то, что полагалось, – веселились, а не ковырялись в своих мелких переживаниях, как мы. Ничего подобного! Они брали от праздника то, что можно взять. На франк – здесь, на пятьдесят сантимов – там. Света, трепотни, музыки, конфет! Они мельтешили, как мухи, неся на руках свои маленькие личинки – бескровных, худосочных малышей, которые из-за своей бесцветности становились совсем неприметны на слишком ярком свету. У них оставалась лишь легкая розоватость вокруг носа – след насморков и поцелуев.
   Проходя среди балаганов, я сразу же узнал «Тир наций», воспоминание, о котором ничего не сказал остальным. «Пятнадцать лет прошло», – подумал я про себя. Я заплатил за них. По дороге потерял стоящих ребят. Считал уже, что этот «Тир наций» никогда не вытащат из грязи, в которой он увяз в Сен-Клу. Но его подремонтировали, он выглядел теперь почти новеньким, с музыкой и прочим. Ничего не случилось. В нем стреляли по мишеням. Тир – он всегда работает. Вернулось сюда, как я, и яйцо: оно стояло посредине и подпрыгивало, если стрелок не мазал. Выстрел – два франка. Мы прошли мимо. Было слишком холодно, чтобы пробовать свои силы, лучше уж ходить. Но это не потому, что у нас не хватало денег: в наших карманах было еще много звонких монеток, маленькой карманной музыки.