Бедняку вообще хлопотно сходить на берег, а уж галер-нику и подавно, потому что в Америке здорово недолюбливают галерников, прибывающих из Европы. «Все они анархисты!» – считают здесь. Американцы хотят видеть у себя только любопытных туристов с тугой мошной: ведь все европейские деньги – дети доллара.
   Я, пожалуй, мог бы, как другие, кому это удалось, попробовать переплыть порт, выбраться на набережную и заорать: «Да здравствует Доллар! Да здравствует Доллар!» Это недурной трюк. Таким способом высадились многие, кто сделал себе потом состояние. Но это навряд ли верняк – об этом только рассказывают. В мечтах и не такое увидишь. А я, пока болел малярией, вынашивал иную комбинацию.
   На борту галеры я выучился считать блох (не просто их ловить, а складывать, вычитать, короче, вести статистику), а это занятие тонкое. Вроде бы ничего особенного, но техники требует специальной. Вот я и решил найти ей применение. Что ни говори об американцах, в технике они разбираются. Моя манера считать блох наверняка им понравится – тут уж я был заранее уверен. На мой взгляд, дело не должно было сорваться.
   Я как раз собирался предложить им свои услуги, но нашей галере велели отправиться на карантин в безлюдную бухточку на расстоянии окрика от близлежащего поселка и в двух милях восточнее Нью-Йорка.
   Мы простояли там под наблюдением не одну неделю, так что в конце концов у нас сложились определенные привычки. Каждый вечер, после ужина, в поселок отправляли команду за водой. Чтобы осуществить свой план, мне надо было попасть в эту команду.
   Ребята знали, что я задумал, но их самих авантюры не соблазняли. «Псих, но безвредный», – отзывались они обо мне. На «Инфанте Сосалии» кормили неплохо, били не очень, в общем, жилось терпимо. Труд как труд, не больше. И кроме того, бесценное преимущество: с галеры не списывали, а король даже обещал ребятам нечто вроде небольшой пенсии по достижении шестидесяти двух лет. Такая перспектива их страшно радовала, потому что позволяла помечтать. К тому же по воскресеньям они играли в выборы и казались себе свободными людьми.
   Во время многонедельного пребывания в карантине они рычали в твиндеках на все голоса, дрались и натягивали друг друга. Но больше всего их удерживало от бегства вместе со мной то, что они не желали ни слышать, ни знать об Америке, которой я заболел. У каждого свое пугало; для них им была Америка. Они даже пытались отбить тягу к ней и у меня. Напрасно я втолковывал им, что в этой стране у меня есть друзья, в том числе моя малышка Лола, которая теперь наверняка богата. И конечно, Робинзон, несомненно создавший там себе положение в деловом мире: из них было не выбить отвращения, брезгливости, ненависти к Соединенным Штатам.
   Псих ты и психом подохнешь! -отвечали мне они.
   В один прекрасный день я устроился так, что меня послали с ними к водоразборной колонке в поселке, а там объявил, что не вернусь на галеру. Привет!
   В сущности, это были хорошие парни, работяги. Они по-прежнему не одобряли меня, но тем не менее пожелали мне, хоть и на свой лад, удачи и всего наилучшего.
   – Валяй! – сказали они. – Валяй иди! Только помни, что мы предупреждали: твои запросы не для беспорточни-ка. У тебя жар еще не прошел, вот и дуришь. Ты еще вернешься из своей Америки, и видок у тебя будет почище нашего. Сгубят тебя твои вкусы. Учиться хочешь? Да ты и так для своего положения чересчур много знаешь.
   Тщетно я твердил им, что у меня здесь друзья, которые меня ждут. Я базарил впустую.
   – Друзья? – прыскали ребята. – Положили на тебя твои друзья! Они же о тебе давно забыли.
   – Но я хочу посмотреть на американцев, – настаивал я, – и потом у них бабы, каких нигде больше нет.
   – Возвращайся-ка с нами, лопух! – отвечали они. – Кому говорят, не дело ты затеял. Только еще сильней расхвораешься. Вот мы тебе сейчас расскажем, что такое американцы. У них так: каждый либо уже миллионер, либо падла. Середки не бывает. Такой, как есть, теперешний, миллионеров ты точно не увидишь. А уж падла, будь спокоен, тебя накормит! Сыт будешь прямо сейчас.
   Вот как обошлись со мной мои товарищи. Эти неудачники, пидеры, недочеловеки довели меня до белого каления.
   – Катитесь вы подальше! – огрызнулся я. – Вы же слюни от зависти пускаете, и только. Сдохну я у американцев или нет – это мы еще посмотрим. Пока что ясно одно: все вы одна шоколадная фабрика между ногами, да и та никудышная.
   Словом, отбрил их и остался доволен.
   Наступила ночь, и с галеры ребятам засвистели. Все они, кроме одного – меня, ритмично заработали веслами. Я выждал, пока плеск стихнет, потом досчитал до ста и что было духу припустил к поселку. Он бьш нарядный: хорошее освещение, дома, ожидающие обитателей и расположенные по обе стороны тихой, как они, часовни. Но меня трясло от озноба, малярии и страха. Там и сям мне попадались моряки из местного гарнизона, не обращавшие на меня никакого внимания, и даже дети, в том числе крепкая мускулистая девчонка. Америка! Я добрался до нее. Вот уж что приятно видеть после стольких приключений! Это возвращает к жизни, как сочный плод. Я попал в единственный поселок, в котором никто не жил. Маленький гарнизон, состоявший из моряков с семьями, поддерживал строения в должном порядке на случай, если какое-нибудь судно привезет с собой эпидемию и возникнет угроза огромному порту.
   Тогда в этих помещениях угробят как можно больше иностранцев, чтобы население города не заразилось. Там даже кладбище по соседству устроили, славненькое такое – повсюду цветочки. Словом, в поселке ждали. Ждали уже шестьдесят лет и ничем другим не занимались.
   Я приглядел пустой домишко; забрался туда и тут же заснул, а утром появились матросы в робах, все как на подбор ладные, прямо загляденье, и принялись подметать и поливать улицы и перекрестки вокруг моего убежища и во всем этом гипотетическом поселке. Я напустил на себя независимый вид, но был так голоден, что меня поневоле понесло в ту сторону, откуда тянуло кухней.
   Тут меня засекли, а затем и зажали справа и слева два патруля, твердо решившие выяснить, кто я такой. Речь первым делом зашла о том, не бросить ли меня в воду. Меня кратчайшим путем поволокли к начальнику карантина, я малость сдрейфил и, хотя за время своих постоянных злоключений поднабрался нахальства, все-таки чувствовал, что малярия сидит во мне слишком глубоко и мне лучше воздержаться от разных блестящих импровизаций. Я просто брел почти без сознания.
   Лучше уж было совсем потерять его, что со мной и случилось. Очнулся я в канцелярии, где мужчин вокруг меня сменили несколько дам в светлых платьях; они забросали меня расплывчатыми благожелательными вопросами, которыми я вполне удовлетворился бы. Но снисходительность в этом мире всегда кратковременна, и уже назавтра мужчины опять повели со мной разговоры о тюрьме. Я воспользовался случаем и как бы мимоходом завел речь о блохах. Мол, я умею их ловить и считать – это моя профессия. И еще сортировать этих паразитов, вести им статистический учет. Меня слушали. Но вот верили мне или нет – другой вопрос.
   Наконец появился сам начальник карантина. Его именовали «главным врачом», титулом не очень ему подходящим, потому как он оказался куда грубей остальных, хотя и решительней.
   – Что это ты плетешь, приятель? – спросил он. – Говоришь, умеешь блох ловить? Ну-ну!
   Он пытался припугнуть меня такими словами. Но я с ходу выложил ему свою подготовленную заранее защитительную речь:
   – Я верю в учет блох. Он – цивилизующий фактор, поскольку служит исходной базой для чрезвычайно важных статистических выкладок. Прогрессирующая страна должна знать число своих блох, классифицированных по половым, возрастным, годичным и сезонным признакам.
   – Хватит, хватит! Довольно трепаться, парень! – обрезал меня главный врач. – Здесь до тебя перебывала куча таких же ушлых ребят из Европы, которые угощали нас байками вроде твоих, а на поверку оказались анархистами, как все остальные. Нет, даже хуже: они и в анархизм-то больше не верили. Кончай хвастаться! Завтра отправим тебя на исследование к эмигрантам – это напротив нас, на Эллис-Айленд. Мой старший врач и ассистент мистер Смратт разберется, врешь ты или нет. Он уже два месяца требует у меня учетчика блох. Пойдешь к нему на пробу. Марш! И если наврал, тебя швырнут в воду. Марш! И берегись!
   Я исполнил команду американской власти, как исполнял команды уже стольких властей: встал к нему передом, затем, сделав поворот «кругом» и одновременно отдав по-военному честь, – задом.
   Я сообразил, что статистика – тоже способ попасть в Нью-Йорк. На следующий день вышеупомянутый старший врач Смратг, толстый, желтый и зверски близорукий мужчина в огромных дымчатых очках, коротко разъяснил мне мои обязанности. Узнавал он меня, должно быть, как хищные звери узнают добычу – скорее по контуру и повадке, чем по облику: при таких очках это было невозможно.
   Насчет работы мы столковались без труда, и мне кажется даже, что к концу моего испытательного срока Смратт проникся ко мне большой симпатией. Во-первых, не видеть друг друга уже достаточное основание для взаимной симпатии; во-вторых, его покорила моя замечательная манера ловли блох. Никто на всей станции не умел ловчей меня сажать в коробочку самых норовистых, матерых, непоседливых из них; я умел сортировать их по половым признакам прямо на самом эмигранте.
   В конце концов Смратт целиком положился на мое проворство.
   Я давил их в таком количестве, что к вечеру у меня саднило ногти на большом и указательном пальцах, но работа на этом не кончалась, оставалось самое главное – разнести дневные данные по графам: блохи польские, югославские, испанские; площицы крымские; чесоточные клещи из Перу… Через мои ногти проходило все, что тайком ползает по вырождающемуся человечеству и кусает его. Как видите, труд был монументальный и в то же время требовал дотошности. Наши материалы обрабатывались в Нью-Йорке специальной службой, оснащенной электрическими блохосчетными машинами. Каждый день карантинный катер пересекал порт по всей его ширине, доставляя туда наши вычисления для суммирования и проверки.
   Так шли дни, я потихоньку выздоравливал, но по мере того, как комфортабельная жизнь избавляла меня от бреда и жара, во мне вновь пробуждалась властная тяга к приключениям и сумасбродствам. При температуре ниже тридцати семи все становится банальным.
   Конечно, я мог бы жить там на покое, сытно питаясь в станционной столовке, тем более что дочь доктора Смратта – я опять возвращаюсь к нему, – девушка в великолепии своей пятнадцатой весны, отправляясь после пяти вечера играть в теннис, проходила в коротенькой юбочке под окнами нашей канцелярии. Я редко видел ноги лучше, чем у нее, – еще немного мальчишеские, но уже более изящные, подлинное украшение расцветающей плоти. Молодые флотские лейтенанты так и увивались за нею.
   Им, паршивцам, не приходилось, как мне, оправдывать свое присутствие полезными трудами. Я не упускал ни одной подробности их маневров вокруг моего маленького идола. Из-за них я бледнел много раз на дню. В конце концов я решил, что ночью тоже, пожалуй, сойду за моряка. Я тешил себя этими надеждами, как вдруг в субботу на двадцать третьей неделе ход событий ускорился. Одного из моих товарищей, армянина, отвечавшего за отправку статистики, неожиданно решили перевести на Аляску считать блох у собак поисковых партий.
   Вот это было повышение так повышение, и парень пришел в полный восторг. В самом деле, собаки на Аляске в большой цене. Они всегда нужны. О них всяко заботятся. А на эмигрантов плюют – они же в избытке.
   В канцелярии не оказалось под рукой никого, кому можно было бы поручить доставку статистики в Нью-Йорк, и начальство недолго думая назначило меня. Мой шеф Смратт пожал мне на прощанье руку и посоветовал вести себя в городе безупречно пристойно. Это был последний совет, данный мне этим честным человеком: он и раньше толком меня не видел, а тут я исчез совсем. Как только мы подвалили к причалу, хлынул ливень, промочив насквозь мой жидкий пиджачок, а заодно и статистические отчеты, постепенно раскисавшие у меня в руках. Правда, часть их я спас, свернув в толстую трубку и сунув в карман: мне хотелось выглядеть в городе возможно более деловым человеком. После этого, подавленный робостью и волнением, я ринулся навстречу новым авантюрам.
   Задрав голову и глядя на стену из небоскребов, я испытывал нечто вроде головокружения вверх ногами – слишком уж много было всюду окон, и до того одинаковых, что от этого мутило. Я в своей легкой одежке весь продрог и поспешил забиться в самую темную из щелей этого гигантского фасада, надеясь, что не буду выделяться в толпе прохожих. Излишняя стыдливость! Я боялся зря: по улице, которую я выбрал как самую узкую из всех – не шире, чем приличный ручей у нас дома, – невероятно грязной, сырой и тонущей в полумгле, уже шагала такая масса людей – и толстых и тощих, – что они потащили меня с собой, словно тень. Как и я, они направлялись в город, несомненно, на работу и шли понурив голову. Это были те же самые бедняки, что везде.
 
   С видом человека, знающего, куда он направляется, я выбрал дорогу, изменил маршрут и свернул вправо, на лучше освещенную улицу, которая называлась Бродвей. Название я прочел на табличке. В вышине, над верхними этажами, все-таки видны были чайки и обрывки неба. Мы двигались понизу при свете ламп, таком же болезненном, как в тропическом лесу, и таком сером, что улица из-за этого казалась набитой клочьями грязной ваты.
   Бесконечная улица была похожа на рану, и на дне ее, от края до края, из муки в муку, копошились мы в поисках ее недостижимого конца, конца всех улиц мира.
   Позднее мне объяснили, что это престижный район, район золота – Манхаттан. Сюда входят исключительно пешком, как в церковь. Это великолепное сердце банковского мира. А ведь иные прохожие харкают на ходу прямо на тротуар. До чего же рисковые!
   Этот район набит золотом, он – форменное чудо, и если вслушаться, то сквозь двери донесется шелест пересчитываемых купюр, легковейное воплощение Доллара, воистину заменившего Дух Святой, который драгоценнее крови.
   Несмотря ни на что, я пожертвовал несколькими минутами и зашел потолковать со служащими, которые охраняют деньги. Вид у них был грустный, платили им мало.
   Не думайте, что долларопоклонники, входя в банк, могут им пользоваться как вздумается. Ничего подобного. Они говорят с Долларом вполголоса, нашептывая ему что-то через небольшую решетку, ну прямо-таки исповедуются. Тишина почти полная, лампы мягкие, крошечное окошечко под высоким потолком – и все. Вот только гостию здесь не глотают. Ее кладут на сердце. Долго любоваться этим мне не пришлось. Пора было снова вслед за прохожими отправляться по улице между двумя мрачными стенами.
   Внезапно она расширилась, как расселина, выводящая к озаренному солнцем пруду. Мы оказались перед огромной лужей зеленоватого дневного света, вклинившейся между исполинскими зданиями. В самой середине этой прогалины стояло строение сельского типа, окруженное убогими лужайками.
   Я поинтересовался у соседних пешеходов, что это за постройка, но большинство делало вид, что не слышит вопроса. Им было некогда. Только один, совсем молоденький, ответил, что это ратуша, памятник колониальной старины, который решено сохранить. Вокруг этого оазиса разбито нечто вроде сквера со скамейками, откуда довольно удобно смотреть на ратушу. Больше смотреть в это время там было не на что.
   Я просидел добрый час, и вдруг в полдень из сумеречной, непрерывно движущейся толпы лавиной вырвались безупречно красивые женщины.
   Какое открытие! Какова Америка! Что за восторг! Я вспомнил Лолу. Образец не обманул меня. Это была правда.
   Я добрался до цели своего паломничества. И не напоминай мне желудок о том, что он пуст, я считал бы, что достиг мига сверхъестественного эстетического откровения. Подари мне возникшие передо мной всё новые красавицы хоть каплю доверия и участия, они отрешили бы меня от тривиальных человеческих обстоятельств моего существования. В общем, мне бы еще сандвич, и я поверил бы, что присутствую при чуде. Ах, как мне не хватало сандвича!
   Сколько, однако, грации и гибкости! Какое невероятное изящество! Какая бездна гармонии! Искусительных оттенков! Захватывающих опасностей! Какие многообещающие мордочки и фигурки у блондинок! А у брюнеток! Да ведь это же персонажи Тициана! И появляются все новые! Неужели, подумал я, воскресает Греция? И я поспел как раз вовремя?
   Они казались мне тем более божественными, что даже не замечали, как я пялюсь на них, сидя в сторонке на скамейке, раскисший и слюнявый от эротико-мистического восторга, до которого, надо признаться, доведен также хинином и голодом. Если бы можно было выскочить из собственной шкуры, я в этот момент выскочил бы из нее раз навсегда.
   Эти неправдоподобные мидинетки[46] могли увести меня с собой, возвысить; достаточно было одного их жеста, одного слона, и я тут же целиком перенесся бы в мир мечты, но их, разумеется, занимали иные проблемы.
   Час, потом другой прошли в полном остолбенении. Я больше ни на что не надеялся.
   На свете существуют потроха. Видели вы, как в деревнях устраивают розыгрыш бродягам? Берут старый кошелек и набивают тухлыми куриными потрохами. Так вот, говорю вам, человек – такой же кошелек, только большой, подвижный, жадный, а внутри – пшик.
   Мне следовало подумать о серьезных вещах, о том, как тут же не растранжирить свой скудный денежный запас. Денег у меня было мало. Я даже не осмеливался пересчитать их. Да и не сумел бы: у меня двоилось в глазах. Я только чувствовал сквозь ткань пиджака, как тоща пачечка кугаор у меня в кармане рядом со злополучными статистическими выкладками.
   Мимо проходили мужчины, преимущественно молодые: лица словно из розового дерева, взгляды одинаково жесткие, челюсти, к которым трудно привыкнуть – настолько они крупные и грубые. Наверно, их женщины любят такие. Казалось, оба пола ходят здесь каждый по своей стороне. Женщины смотрели только на витрины магазинов, их внимание целиком поглощали сумочки, шарфы, разное шелковое тряпье, выставленное там в очень небольшом количестве, но расчетливо и категорично. Старики в толпе попадались редко. Парочки – тоже. Никто не находил странным, что я уже несколько часов сижу один на скамейке и смотрю на проходящих мимо. Тем не менее полисмен, стоявший посреди мостовой, уже заподозрил меня в неких тайных намерениях. Это было заметно.
   Если уж власти обратили на тебя внимание, тебе, где бы ты ни находился, лучше всего исчезнуть, да поживей. Без объяснений. «В бездну!» – скомандовал я себе.
   Справа от моей скамьи в тротуаре зияла здоровенная дыра, вроде входа в наше метро. Эта дыра, широкая, со спуском из розового мрамора, показалась мне подходящей; я заметил, что многие прохожие исчезали в ней и вскоре появлялись снова. Они спускались в это подземелье справлять нужду. Я мгновенно принял решение. Зал, где это происходило, тоже был мраморный. Представьте себе бассейн, откуда спустили воду, зловонный бассейн, озаряемый лишь тусклым, словно профильтрованным светом, который падает на расстегнутых, окутанных смрадом, багровых от натуги мужчин, прилюдно, с варварским шумом отправляющих свои потребности.
   Они без церемоний предавались этому занятию под одобрительный гогот окружающих, как на футболе. Входя, они первым делом снимали пиджаки, словно перед гимнастикой. В общем, переодевались в форму: такой уж тут был ритуал.
   Потом, рыгая, а то и делая кое-что похуже, жестикулируя, как сумасшедшие на прогулке во дворике психушки, они, расхристанные, устраивались поудобней в этой фекальной пещере. Новоприбывшим, пока они спускались по ступенькам, приходилось отвечать на тысячи омерзительных шуток, но они, казалось, все равно были в восторге.
   Насколько наверху, на тротуаре, мужчины оставались корректны, выглядя серьезными и даже печальными, настолько перспектива опорожнить кишечник в шумной компании разнуздывала их, преисполняя неудержимым весельем.
   Обильно загаженные дверцы кабинок болтались, сорванные с петель. Люди переходили от одной кабинки к другой, чтобы минутку поболтать. Те, кто ожидал, пока освободится очко, курили толстые сигары, похлопывая по плечу сидящего, который с искаженным лицом тужился, подпирая голову руками. Кое-кто стонал, словно раненый или роженица. Страдающим запорами грозили всеми мыслимыми муками.
   Когда шум воды возвещал о вакантном месте, галдеж вокруг свободного унитаза усиливался, и право занять его нередко разыгрывали в орел или решку. Газеты, пробегаемые с чудовищной быстротой, хоть они были толщиной с небольшую подушку, тут же раздирались в клочья тружениками прямой кишки. В продымленном воздухе лица расплывались. Подойти ближе я не решился – слишком уж смердело.
   Интимная разнузданность, экскрементальное панибратство внизу и безупречная сдержанность на улице – такой контраст, понятно, озадачивал иностранца. Я был ошеломлен.
   Я поднялся наверх по тем же ступеням и отдохнул на той же скамейке. Нежданный разгул пищеварительных функций и вульгарности, знакомство с веселым коммунизмом сранья! Я не стал и дальше ломать себе голову над обескураживающими сторонами своей авантюры. У меня не было сил ни анализировать их, ни делать обобщающие выводы. Мне только отчаянно хотелось спать. Сладостный и редкий позыв!
   Я опять пристроился к прохожим, углубившимся в одну из прилегающих улиц. Мы двигались толчками, потому что витрины магазинов всякий раз притягивали к себе часть толпы. У какого-то отеля образовался настоящий водоворот. Люди выплескивались на тротуар через большую вертящуюся дверь, а меня она подхватила, унесла в обратном направлении и швырнула на самую середину необъятного вестибюля.
   Сперва я опешил. Мне приходилось все угадывать, мысленно представляя себе, как величественно здание, как огромны его размеры, поскольку все это происходило при настолько матовом свете плафонов, что глаза лишь исподволь привыкали к нему.
   И в этой полутьме – множество молодых женщин, полулежащих в глубоких креслах, словно драгоценности в футлярах. Вокруг, на известном удалении от гряды их скрещенных ног в великолепных шелковых чулках, сновали любопытные, но робеющие мужчины. Мне показалось, что эти чаровницы ждут здесь каких-то важных и дорогостоящих событий. Не обо мне же, конечно, им было мечтать! Поэтому я в свою очередь украдкой проследовал мимо длинного ряда осязаемых соблазнов.
   Поскольку этих модных девиц в задравшихся юбках было только на одной линии кресел не меньше сотни, я подошел к регистратуре, настолько замечтавшись и вобрав в себя настолько чрезмерную для моего темперамента порцию красоты, что меня качало.
   Прилизанный служащий за стойкой настоятельно предложил мне номер. Я выбрал самый маленький, какой только нашелся в отеле. В данный момент я располагал всего полусотней долларов, у меня не было почти никаких идей и вовсе никакой уверенности.
   Я надеялся, что служащий действительно предложил мне самую маленькую комнату в Америке, потому что, судя по рекламе, этот отель «Стидсрам» был самой наилучше устроенной гостиницей на всем континенте.
   Какая масса помещений и мебели у меня над головой! А сколько рядом со мной в креслах соблазнов совершить целую серию насилий! Какая бездна, какие опасности! Неужели эстетической пытке бедняка не будет конца? Неужели она еще неотвязней, чем голод? Но времени претерпевать ее не было: расторопные служащие регистратуры уже всунули мне в руки увесистый ключ. Я не смел пошевелиться.
   Из толпы вынырнул передо мною разбитной мальчишка-рассыльный, разодетый, как молодой бригадный генерал. Веление неизбежности! Прилизанный служащий трижды ударил по металлическому гонгу, а мальчишка свистнул. Меня спроваживали. Мы двинулись.
   Сперва, темные и решительные, как поезд метро, мы на приличной скорости понеслись по коридору. Угол, поворот, опять поворот. Никаких остановок. Наш курс несколько закругляется. Мимо, мимо. Лифт. Он вбирает нас, чавкнув, как насос. Приехали? Нет, новый коридор. Еще более темный. Мне кажется, что стены сплошь отделаны черным деревом. Но разглядывать некогда. Мальчишка свистит. Он несет мой тощий чемодан. Я не решаюсь его расспрашивать. Понимаю: надо идти. По дороге вспыхивают в потемках красные и зеленые лампочки, передавая какие-то приказания. Двери обозначены крупными золотыми цифрами. Мы давно миновали тысяча восьмисотые номера, потом трехтысячные, но продолжаем идти, подгоняемые неотвратимой судьбой. Маленький рассыльный в галунах ведом в темноте чем-то таким же безысходным, каким бывает собственный инстинкт. Казалось, ничто в этой пещере не застанет его врасплох. Когда мы встречали негра или горничную, тоже черную, его свисток разражался жалобной трелью, и все.
   Подгоняя себя, я растерял в этих однообразных коридорах ту каплю апломба, что еще оставалась у меня при бегстве из карантина. Я измочалился, как моя хижина под африканским ветром и потоками теплой воды. Здесь мне приходилось бороться с водопадом незнакомьк ощущений. В схватке между двумя типами человечества бывает такой момент, когда ты словно барахтаешься в пустоте.