— В секторе К? Там ведь были когда-то наши окопы, верно? Мы сами же и вырыли эту пакость четыре года назад. Я бы, пожалуй… Какого дьявола, Шмидт?
   Ганс глазам своим не поверил, увидев, как Эрнст хватает Руди за руку и тянет к себе.
   — Сударь, я знаю, что вы задумали, но об этом и речи быть не может! — сказал Эрнст.
   — Как ты смеешь говорить мне такое?
   — Сударь, вы не должны! Правда же, не должны! Руди спокойно отнял руку, и нечто среднее, показалось Гансу, между досадой и приятным удивлением покрыло складками вечную гладь его чела.
   — Эрнст[81], — произнес он, — какое точное тебе дали имя.
   — Совершенно верно, Herr Hauptmann! — неуступчиво ответил Эрнст. — И смею вас уверить… ich meine es mit bitterem Ernst[82].
   Руди улыбнулся и негромко пропел:
   — Ernst, Ernst, mein Ernst! Immer so ernsthaft ernsf[83].
   — Простите меня, сударь, но я точно знаю, что вы задумали. И это негоже, сударь, правда, негоже.
   — А как ты можешь это знать?
   — Я знаю, просто знаю. Знаю вашу отвагу, сударь. Однако это слишком опасно. Мы вполне можем позволить себе потерять шлем Полковника, двадцать шлемов, двадцать полковников даже, но… — от прилива чувств грубое лицо Эрнста покраснело и набрякло, Ганс увидел в глазах его слезы, — но не вас.
   Ганс подумал, что ему ни разу в жизни не доводилось видеть человека, столь открыто, столь бесстыдно преклоняющегося перед своим героем. Да нет, черт возьми, тут не преклонение, тут любовь. Товарищество составляло самую суть окопной жизни; не согреваясь у огня дружеских чувств того или иного свойства, солдаты не смогли бы снести душевную стужу, которой дышала война. То был мучительный парадокс их жизни здесь: без дружбы протянуть невозможно, и при этом, что ни день, кто-то из твоих друзей погибает. Обрати человека в опору своего существования — и его смерть сделает тебя еще более слабым, чем прежде. И потому о привязанности к товарищам говорить было не принято, а от смертей их солдаты отделывались пожатиями плеч и кладбищенскими шуточками. И Гансу казалось поразительным, что Эрнст, именно Эрнст Шмидт, не кто-то другой, оказался способным, если слегка переправить метафору, содрать с себя маску, рискуя вдоволь наглотаться газа.
   Видит бог, все они любили Руди. Видит бог, подшучивать над его смертью им было бы нелегко.
   Вот сам Руди, тот да, тот имел право подшучивать над чем угодно. Обняв Эрнста за плечи, Руди улыбнулся ему, тепло и любовно.
   — Мой дорогой старый товарищ, — сказал он, — ты что же, хотел бы, чтобы я окопался в двух милях отсюда, среди генералов? Сидел бы себе в кресле да покуривал трубку? Я воин. И ты уже должен бы знать, что меня ничто не берет. Я искупался в крови дракона.
   Руди, когда он произносит слова в этом роде, думал Ганс, почему-то не выглядит, как оно следовало бы, смехотворно нелепым. Начни я разговаривать подобным манером, думал он, в меня запустили бы куском мыла, а после еще и потешались бы надо мной до скончанья времен. Но Руди — Руди словно стоит в витражном окне, посверкивая серебром доспехов, и святые рыцари с блистательными героями окружают его. Господи, да вы меня только послушайте! Ганс, чтобы не расхохотаться, стиснул кулаки, вонзив себе ногти в ладони.
   Между тем Эрнст, на которого накатил приступ кашля, все еще ухитрялся оставаться… серьезным.
   — Пообещайте мне, сударь! Пообещайте! — умолял он, взревывая, будто тюлень.
   — Я не даю обещаний, которые не способен сдержать, — ответил Руди. — Но ты не бойся. Завтра утром я вновь буду здесь, целый и невредимый. Вот в этом, мой преданный друг, я поклясться готов. И не волнуйся ты так! Знаешь, тебе следовало остаться в отпуске по болезни на более долгий срок Твои легкие все еще не оправились.
   — Я так же крепок, как любой из наших солдат, — возразил Эрнст.
   — А я вот думаю, может, мне стоит подать рапорт, чтобы тебя снова отправили в отпуск?
   — Нет, сударь! Прошу вас, не делайте этого.
   — Ну, тогда, может быть, перевели на службу полегче…
   — Это всего лишь простуда, ничего больше! Я годен для боя.
   — Что верно, то верно, старый товарищ, — ласково произнес Руди. — Конечно, годен. Годен на все.
   Контраст между ними казался Гансу удивительным до нелепости. Руди, золотоволосый, лучащийся здоровьем, и Эрнст, ростом на голову ниже его, с грубыми чертами, заходящийся в сухом, лающем кашле.
   Руди повернулся к Гансу:
   — Сделай мне одолжение, пригляди за ним,, ладно? Позаботься, чтобы он не лез на рожон.
   И Руди ушел, напевая Вагнера, а Эрнст трогательно смотрел ему в спину, сипя, как старая собака.
   Чистые звуки прирожденного Heldentenor[84] Руди перепархивали с одного такта радостной песни Зигфрида на другой, подобно оленю, прыжками поднимающемуся в гору, наполняя слух Ганса музыкой мечей, копий и боевых коней, способной посрамить далекое уханье пошлых пушек
   «Этот миг я унесу с собой в могилу», — подумал он. И тут же досадливо хлопнул себя по ляжкам. Ты становишься слишком сентиментальным, Ганс Менд, слишком привязчивым. Совсем как старина Эрнст В конце концов, Руди могут убить через пять минут. Не избирай в опору стебель травы.
   Ладно, сказал он себе, быть может, в сантиментах, в честных немецких сантиментах никакого вреда и нет. Но как же хотелось бы, чтобы Руди удержался от искушения поддразнивать Эрнста. Возможно, впрочем, что он, хорошо зная Эрнста, пытался спровоцировать его на какую-нибудь дурацкую выходку…
   Ганс тряхнул головой и выбросил из нее эту мысль.
   На следующее утро, когда Менд еще раскручивал осадок на дне первой своей кружки паршивого эрзац-кофе, к нему заявился мрачно покачивавший головой Игнац Вестенкиршнер.
   — Худое дело, Менд. Худое.
   — О чем ты?
   — О господи, так ты еще не слышал?
   Ганс раздраженно фыркнул. Он терпеть не мог, когда с ним заводили эту волынку — сообщали новость в час по чайной ложке. Свежие сведения на фронте дороже, чем шоколад, и почти каждый солдат испытывал наслаждение, пересказывая их со всей возможной неторопливостью, Вестенкиршнер же был в этом смысле худшим из всех.
   Ганс уткнул взгляд ему в колени.
   — Нет, не слышал, — сказал он. — И почти уверен, что слышать не хочу. Полагаю, однако, что узнаю твою новость довольно скоро.
   Он почувствовал, как на плечо его легла рука Вестенкиршнера.
   — Прости, Ганс. Я думал, тебе уже сказали… Ганс встал, в желудке его внезапно запульсировал страх
   — Так что?
   Игнац мягко вложил ему в ладонь полевой бинокль и указал в сторону ничейной земли.
   — Посмотри сам, старина, — сказал он.
   Ганс взобрался по ближайшей окопной лесенке и медленно выставил голову над бруствером. Если Игнац меня разыгрывает, думал он, я оторву ему яйца и запихаю их в орудийный казенник.
   — На девять часов! Справа от воронки. Вон там!
   — Где!
   — Там! Неужели не видишь?
   И внезапно Ганс увидел.
   Эрнст лежал ничком, спина его была разворочена и поблескивала, точно черная смородина, пальцы отброшенной в сторону руки сжимали ремешок великолепного парадного Pickelhaube полковника Максимилиана Балиганда. Чуть дальше, не дотянуться, валялись серебряные ножны с саблей французского офицера в них, — казалось, последнее, что сделал умиравший солдат, это отбросил саблю к своим окопам.
   Ганс смотрел, и его мутило от ненависти и гнева. Он так и знал. Просто-напросто знал, что Эрнст выкинет что-нибудь в этом роде.
   — Дурак! — завопил он. — Дурак дерьмоголовый! Ну зачем это? Зачем?
   — Полегче, — сказал снизу Игнац. — Теперь уж ничего не попишешь.
   Внимание Ганса привлекло какое-то движение на переднем плане. От немецких окопов к телу медленно, сантиметр за сантиметром, по-пластунски полз человек
   — Мой бог, — прошептал Ганс. — Там Руди!
   — Где? — Игнац выхватил у него бинокль, — Святая Мария! Он спятил? Его же убьют! Что нам делать?
   — Делать? Делать? Ничего, идиот. Что бы мы ни сделали, это лишь привлечет к нему внимание. И спусти свою чертову башку в окоп, воспользуемся перископом.
   В течение двадцати минут они, безмолвно молясь, следили, как Руди приближается к проволочному заграждению.
   — Осторожнее, Руди! — шептал себе Ганс. — У тебя получится.
   Руди полз вдоль главного витка проволоки, отделявшего его от тела Эрнста, полз, пока не достиг участка, помеченного крошечными клочками ткани, — тайного прохода, оставшегося после саперов. Благополучно миновав его, он возобновил пластунское продвижение к трупу.
   Как только он доберется туда…
   — Теперь-то он какого черта делать станет? — проскулил Игнац. — Мой бог, пока была самая легкая часть.
   — Дым! — сказал Ганс. — Раз он уже там, мы можем поставить дымовую завесу между ним и передовой врага. Скорее!
   Игнац скатился с лестницы и понесся к ближайшему блиндажу, криками требуя дымовых ракетниц; Ганс между тем продолжал наблюдение.
   Руди лежал рядом с трупом, такой же неподвижный, как тот.
   — Что происходит? У него нервы сдали?
   До сознания Ганса дошел нараставший в его окопе шум. Он оторвался от перископа, огляделся. Поднятый Игнацем крик собрал в окоп с десяток мужчин. Да нет, не мужчин. По большей части юнцов. Одни притащили с собой перископы и описывали, с дурацкими комментариями, каждую подробность наблюдаемой ими картины. Другие таращили большие, испуганные глаза на Ганса.
   — Почему он не двигается? Оцепенел от страха?
   Зрелище оцепеневшего на ничейной земле солдата было для всех привычным. Бежит человек, бежит, виляя из стороны в сторону, а через минуту он уже неподвижен, как изваяние.
   — Только не Руди, — ответил Ганс с уверенностью, которой вовсе не чувствовал. — Он собирается с силами для обратного броска, вот и все.
   Он опять припал к окулярам. По-прежнему никакого движения.
   — Всем, у кого есть дымовая ракетница, приготовиться! — крикнул он.
   Полдесятка солдат вскарабкалось по лестницам, на ковбойский манер держа ракетницы на плечах, дулами назад.
   Ганс, прежде чем снова приникнуть к окулярам, послюнил палец и проверил, куда дует ветер. Внезапно, без всякого предупреждения, Руди вскочил лицом к врагу, подцепил руками Эрнста и задом поволок тело к немецким окопам, попрыгивая на полусогнутых ногах, точно танцующий казак
   — Давай! — крикнул Ганс. — Огонь! Стрелять повыше, на пять минут влево!
   Ракетницы захлопали, будто вежливо аплодирующая публика. Ганс смотрел на Руди: дымовые шашки падали, перелетая его, и занавес густого дыма вставал, уплотняясь, медленно колыхаясь на ветру, между ним и передовой французов. На секунду Руди обернулся и приветственно помахал рукой своим. Знал ли он, что мы пустим дым? — гадал Ганс. Верил ли, что поймем, как поступить? Нет, он рискнул бы в любом случае. Руди считал себя повинным в гибели Эрнста и готов был загладить вину, отдав свою жизнь. Какое великолепное идиотство.
   — Какого дьявола тут происходит? — В окоп вступил майор Эккерт, усы его подергивались. — Кто приказал поставить дымовую завесу?
   Молодой франконец четко отсалютовал ему:
   — Это гауптман Глодер, сударь.
   — Гауптман Глодер? Почему он отдал такой приказ?
   — Да нет, сударь. Это не его приказ, сударь. Он там, снаружи, сударь. На Niemandsland. Вытаскивает тело штабс-ефрейтора Шмидта, сударь.
   — Шмидта? Штабс-ефрейтор Шмидт убит? Как? Что?
   — Он отправился ночью за шлемом полковника Балиганда, сударь.
   — Шлемом полковника Балиганда? Вы пьяны, милейший?
   — Никак нет, герр майор. Француз, должно быть, захватил его в четверг, когда напал на наши позиции, сударь. Шмидт пошел, чтобы вернуть его. И забрал, да и еще саблю их прихватил. А после его, должно быть, убило снарядом, сударь. Или миной.
   — Боже милостивый!
   — Сударь, так точно, сударь. И теперь гауптман Глодер вытаскивает тело, сударь. Штабс-ефрейтор Менд приказал прикрыть его дымом.
   — Это правда, Менд?
   Менд вытянулся по стойке «смирно»:
   — Так точно, сударь. Я счел это наилучшим образом действий.
   — Но, проклятье, француз может решить, что мы его атакуем.
   — С вашего дозволения, герр майор, от этого никому никакого вреда не будет. Franzmann израсходует несколько тысяч ценных патронов, только и всего.
   — Ну, знаете ли, все это полное безобразие.
   По крайней мере, не такое, как ты, дерьмоголовый школьный учитель, подумал Менд.
   — И где же сейчас гауптман?
   Вестенкиршнер, не отрываясь от бинокля, пролаял в ответ:
   — У проволоки, сударь! Сударь, с ним все в порядке, сударь! Он отыскал проход. Тело при нем.
   И каска, сударь! Каска с саблей тоже при нем!
   Солдаты восторженно взревели, и даже майор Эккерт позволил себе улыбнуться.
   Ганс смотрел, как Руди осторожно опускает труп Эрнста на руки солдат, протянутые снизу, из окопа. Руди спустился и сам, отмахиваясь от приветственных криков и поздравлений, и безграничность его печали заставила солдат умолкнуть. Он приблизился к телу так, словно был с ним наедине, в какой-то далекой часовне, — на родине, во многих милях от войны. Не выпуская шлема и сабли из рук, он опустился на колени, — Tarnhelm и Nothung лишь усиливали оставляемое всей сценой впечатление величественного вагнерианского абсурда[85]. Далекое буханье артиллерии казалось приглушенными ударами барабанов, сопровождающими заупокойную службу, клубы долетающего сюда дыма овевали окоп похоронными курениями. Руди, с мокрым от слез лицом, мягко опустил шлем и саблю на грудь Эрнста. Ганс тоже плакал, горячие слезы горя, гордости и любви катились по его щекам.
   Руди перекрестился, встал, вытянулся по стойке «смирно», отдал трупу честь и ушел, расталкивая побледневших юнцов.
   И Ганс вдруг с совершенной ясностью и убежденностью понял кое-что. Невозможно, с приливом гордости осознал он, чтобы Германия проиграла войну. Если бы враг смог увидеть то, что видел сегодня он, то капитулировал бы уже завтра. Скоро все закончится. Мир и победа будут за нами

История болезни.
Жезл Гермеса.

   — Скоро все закончится, сынок Вы просто последите глазами за моим пальцем. Вот так, головой не двигайте. Только глазами.
   Доктор Бэллинджер записал что-то в блокнот, со стуком уронил на него ручку, скрестил на груди руки и улыбнулся мне, лучезарно, точно душевный дядюшка.
   — И что? — спросил я.
   — Думаю, за психику вам тревожиться нечего. Признаки сотрясения отсутствуют. Давление хорошее, пульс тоже. Вы производите впечатление пышущего здоровьем молодого человека.
   Ступни мои со страшной скоростью попрыгивали вверх-вниз.
   — Да, но память, доктор. Почему я ничего не могу вспомнить?
   — Ну, не думаю, что нам следует впадать из-за этого в панику. Такое случается.
   Я хмуро кивнул, чувствуя, как ноги мои, овеваемые воздухом из кондиционера, покрываются гусиной кожей.
   — Сделайте мне одно одолжение, Майк Просмотрите содержимое этого бумажника…
   На разделявшем нас столе лежал черной кожи бумажник Стиву пришлось сбегать за ним в ту, чужую, комнату, в которой я нынче утром проснулся.
   — Давайте же, он вас не укусит. Возьмите его! Загляните внутрь. И скажите мне, что в нем.
   Я вытащил кредитную карточку «Американ экспресс», повертел ее в пальцах. Увидел имя «Майкл Д. Янг», провел большим пальцем по тисненым буквам. «Членство с 1992. Действительна до 08/98".
   — Не молчите же, Майк
   — Это карточка «Американ экспресс».
   — Угу. И чья?
   — Ну… моя, наверное. Только я ее до сих пор ни разу не видел.
   — Вы в этом уверены?
   — Совершенно. На ней написано «Майкл Д. Янг». Л я никогда вторым именем не пользуюсь. Никогда. Получается, моей она быть не может.
   — Ладно, ладно. Что еще вы видите в бумажнике?
   — Что-то вроде удостоверения личности, водительские права.
   — Вы видите водительские права. Чья на них фотография?
   — Моя. Фотография моя, но, опять-таки, клянусь, я вижу ее впервые.
   — Это ничего. Приглядитесь к правам повнимательнее. В каком штате они выданы?
   Я пригляделся, недоумевая.
   — Тут написано — штат Коннектикут. Вы это хотели узнать?
   — Какие мысли приходят вам в голову, Майк,; когда вы произносите слово «Коннектикут»? Какие образы у вас возникают?
   — М-м… Пол Ревир?[86]
   — Пол Ревир. Хорошо. Расскажите, что вы знаете о Поле Ревире.
   — Ночная скачка?
   — Ночная скачка, превосходно. Продолжайте.
   — Он прискакал из Лексингтона в Конкорд. Или из Конкорда в Лексингтон? Кричал: «Англичане идут, англичане идут!» Кроме этого я ничего не знаю. Боюсь, это не мой период.
   «Это не мой период»!
   Что-то заворочалось у меня в голове, шелест воспоминаний, удиравших при попытках приблизиться к ним, точно испуганные мыши-полевки.
   — Прекрасно. У вас прекрасно получается. Так, что еще вы там видите?
   — Ну, еще одну карточку. Тоже с моим именем. Кроме того, на ней имеется греческий символ. Посох, обвитый змеями… э-э, как же он называется?
   Бэллинджер пожал плечами:
   — Это уж вы мне скажите, Майк
   — Кадуцей! Это кадуцей, жезл Гермеса. Вот! Почему я помню слова наподобие «кадуцей» и не помню, кто я?
   — Спокойнее, поспешайте без торопливости. Как по-вашему, что это может быть за карточка?
   — Не знаю. Кадуцей — символ медицинский, не так ли? Это национальная медицинская карточка?
   — А что такое национальная медицинская карточка, Майкл?
   Я вытаращил на него глаза:
   — Понятия не имею. Никакого. Просто всплыли в голове эти слова. А вы знаете?
   — Это ваша карточка медицинской страховки, Майкл.
   — Но я к частникам не хожу.
   — Простите?
   — Я… у меня нет медицинской страховки. Я пользуюсь Государственной службой здравоохранения, я в этом уверен[87].
   Бэллинджер уставился на меня непонимающим взглядом.
   — Майкл, у вас, случаем, нет какой-либо причины симулировать легкое слабоумие? Я вот сижу и гадаю об этом. Какие-нибудь неприятности дома? С девушкой? Может быть, работа вас совсем доконала и вы страшитесь провала?
   — Симулировать? Симулировать? Да зачем мне что-то симулировать?
   — Я обязан был спросить вас об этом. Хорошо, что такое «государственная служба здравоохранения»?
   Я в отчаянии развел руки в стороны.
   — Не знаю. Правда, не знаю. Я в этом уверен.
   — Понятно. Скажите мне, как по-вашему, кому может принадлежать эта карточка?
   Я горестно взглянул на нее.
   — Мне, наверное. Должно быть, мне. — Я зажмурился. — Только я не могу припомнить…
   — Не насилуйте себя. Положите бумажник. Думаю, будет неплохо, если вы расскажете мне о том, что вы припомнить можете.
   Что-то в его тоне сказало мне, что он просто импровизирует. До сей поры ему ни с чем подобным сталкиваться не приходилось, и он блуждает в потемках, пытаясь угадать, какой мне задать вопрос. А еще я чувствовал, что он озадачен не меньше моего, встревожен, — немного, но встревожен тем, что его попытки расшевелить мою память, или выбить из моей головы бредовые фантазии, или разоблачить мое притворство ни к чему не приводят.
   — Что же со мной не так, доктор?
   — Стоп, стоп, не будем спешить. Сначала ответьте на мой вопрос. Скажите, что вы помните наверняка?
   — Ну, я помню, что прошлой ночью мне было плохо. Я бился головой об стену. Словно с цепи сорвался…
   — Почему?
   — Простите?
   — Почему вы сорвались с цепи?
   — Ну, потому что перебрал.
   — И что же вас так разозлило?
   — Разозлило? — недоуменно повторил я. — Да ничего не разозлило…
   — Тогда почему вы сорвались с цепи?
   — А. — До меня наконец дошло. — Вы имеете в виду «вышел из себя». А я имел в виду «пустился во все тяжкие». Понимаете, в Англии, когда мы говорим «сорваться с цепи»… ну ладно. — Бестолковый взгляд Бэллинджера начинал меня раздражать. — В общем, я помню, как бился головой Помню автобус. И как проснулся сегодня, чувствуя, что мне как-то не по себе.
   — А до того? Что вы помните из прошлого?
   — Не знаю, почти ничего. Ну, Кембридж, конечно. Кембридж помню. Собственно, в нем-то я быть и должен.
   — Возможно, вы собирались навестить в Гарварде школьных друзей?
   — В Гарварде? В каком еще Гарварде?
   — Гарвардский университет находится в Кеймбридже, штат Массачусетс, возможно, вы договорились о встрече с тамошними друзьями?
   — Да нет! Я говорю о Кембридже. Кембридж, понимаете? Святой Матфей.
   — Кембридж, который в Англии?
   — Ну да, я должен быть там. Сейчас! Это важно! Я должен сделать что-то, там что-то произошло. Если б я только мог вспомнить…
   — Эй, эй! Сядьте, Майкл. Если вы будете так волноваться, это ничем нам не поможет. Давайте сохранять спокойствие.
   Я опустился в кресло.
   — Ну почему это случилось со мной? — спросил я. — Что происходит
   — Что ж, это мы с вами и пытаемся выяснить. Итак, вы помните Кембридж, тот, что в Англии.
   — По-моему, да.
   — Вам, может быть, нравится все английское?
   — То есть?
   Он пожал плечами:
   — Ну, например, каковы ваши политические взгляды?
   — Политические? У меня нет политических взглядов.
   — Политические взгляды отсутствуют, хорошо. Однако ваши родители приехали сюда из Англии, не так ли, Майк? В шестидесятых.
   — Мои родители?
   — Отец с матерью.
   — Да знаю я, что такое родители! — рявкнул я. Повадки Бэллинджера все сильнее действовали мне на нервы — не в меньшей мере, чем неразбериха, царившая в моей голове, действовала, я это видел, на нервы ему.
   Он не ответил, лишь записал что-то в блокноте, разозлив меня тем еще пуще. Он просто пытался скрыть неприязнь, которую я у него вызывал.
   — Это я знаю, — повторил я. — Отец мой умер, мать живет в Гэмпшире.
   — Вы считаете, что ваша мама проживает в Ныо-Хэмпшире?
   — Нет, не в Нью-Хэмпширс. Просто в Гэмпшире. В старом Гэмпшире. Графство Гэмпшир, Англия, если угодно.
   — А вы бывали в Англии, Майкл?
   — Бывал? Это мой дом. Я там вырос. Жил. Я и сейчас должен быть там.
   — Вам нравятся английские фильмы?
   — Мне всякие нравятся. Не только английские. К тому же английских не так уж и много.
   — Может быть, они кажутся вам слишком политизированными?
   — О чем это вы?
   Он не ответил, просто подчеркнул что-то в блокноте, снова уронил на него ручку, поставил локти на стол и подпер ладонями подбородок.
   — Быть может, вам хотелось стать киноактером, все дело в этом? Быть может, вы видите себя большой голливудской звездой?
   — Актером? Я отроду ни в чем не играл. Разве что в рождественских спектаклях.
   — Видите ли, я пытаюсь объяснить себе выговор, который вы подделываете.
   — Я ничего не подделываю! Просто я так говорю. Это обычный мой выговор.
   Бэллинджер придвинул к себе адресную книгу, пролистал ее, прошелся кончиком ручки по колонке имен.
   — Студенты последнего года обучения, — сказал он сам себе. — Так, давайте посмотрим. Энгельс… Юлий… Якобе, ага, вот!
   Обведя что-то кружком, он пододвинул книгу ко мне:
   — Сделайте мне одолжение, Майк Взгляните на имя, на номер и скажите, что вы видите.
   — Янг, Майкл Д., Генри-Холл, 303-342 1221.
   — Хорошо. Теперь я наберу этот номер, а вы последите за мной, ладно?
   Бэллинджер нажал кнопку телефонного аппарата, и из динамика полился долгий гудок
   — Назовите мне номер, Майкл.
   — Три, четыре, два. Один, два, два, один.
   — Три, четыре, два, — повторил, набирая цифры, Бэллинджер, — двенадцать, двадцать один.
   Озадаченный, я вслушивался в длинные гудки.
   — Но если это мой номер, зачем тогда?
   Бэллинджер поднял ладонь:
   — Чш! Просто слушайте.
   'Длинные гудки прервались, раздался щелчок, а следом бодрый голос произнес:
   — Привет, я Майк. Вы звоните, а меня нет, но это еще не конец света. Оставьте сообщение после гудка, и, может быть, если вам здорово повезет, я перезвоню.
   Бэллинджер отключил громкую связь, скрестил на груди руки и уставился на меня:
   — Это ведь были вы, Майк? Разве мы не ваш голос слышали?
   Я смотрел на телефон.
   — Но это не мог быть…
   — Вы знаете, кто это был.
   — Но он же американец!
   — Вот и я о том же, Майк. Вы и есть американец. Я просмотрел вашу медицинскую карту Вы родились в Хартфорде, штат Коннектикут, 20 апреля 1972 года.
   — Это неправда! Я знаю, вы мне не верите, но, говорю вам, это просто неправда. Нет, насчет даты рождения вы правы, но только родился-то я в Англии, то есть, во всяком случае, вырос в ней.
   — И чем вы там занимались?
   — Я не знаю! Я жил в Кембридже. Занимался… чем-то занимался. Не могу вспомнить. Господи, это сон, наверняка сон. Все не так, все изменилось. Я хочу сказать, Иисусе, у меня даже зубы другие.
   — Зубы?
   — Они ровнее, чем следует. Белее. Волосы стали короче. И… — Я умолк, покраснев при воспоминании о том, что увидел под душем.
   — Продолжайте.
   — Мой пенис, — прошептал я и приложил ладонь ко рту.
   Бэллинджер закрыл глаза.