— Ну же, лапушка, — подбодрила меня мама, — продекламируй ее, как декламировал всегда. У Майкла замечательный голос, — уведомила она всех присутствующих.
   — У меня нелады с памятью… — хрипло произнес я. — Знаете, с тех пор, как…
   — Это ничего, Майк, — сказал Хаббард. — Собственно говоря, если хотите, можете просто ее зачитать. Вон она висит на стене у меня за спиной.
   Видите?
   И точно, над головой его висел забранный в светлую деревянную рамку длинный текст, отпечатанный на ноздреватом картоне, — первые слова «ВОСЕМЬ ДЕСЯТКОВ» были набраны декоративными черными буквами. Я понимал — Хаббарда интересует вовсе не то, помню я речь или не помню, но произношение, с которым я стану ее читать, и впечатление, которое оно произведет на моих родителей.
   Ну и черт с ним, подумал я и приступил к чтению. Я декламировал речь без притворства, без каких-либо стараний воспроизвести американские гласные и модуляции. Даже на собственный мой слух, я, целый день не слышавший вокруг себя ничего, кроме американской речи, до ужаса походил на Хью Гранта, однако какого дьявола…
   — «Восемьдесят семь лет тому назад наши отцы создали на этом континенте новую нацию, основанную в духе свободы и верную принципам, что все люди сотворены равными. Теперь мы вовлечены в великую гражданскую войну, которая докажет, сможет ли долго выдержать эта нация или любая другая нация, таким образом рожденная и преданная той же идее. Мы встретились на великом поле битвы этой войны. Мы пришли сюда для того, чтобы освятить часть этого поля как место последнего успокоения для тех, кто отдал свои жизни ради того, чтобы эта нация могла жить. Этим мы лишь достойным образом выполняем свой долг. Но мы не можем в полном значении ни открыть, ни освятить, ни почтить эту землю. Храбрые люди, живые и мертвые, которые сражались здесь, уже освятили ее, и не в нашей слабой власти что-нибудь добавить…»
   — Хорошо, — сказал Хаббард. — Этого достаточно, Майк Спасибо.
   Он повернулся, чтобы взглянуть на маму, которая, округлив глаза, смотрела на меня, точно на привидение.
   — Майк… милый! — вымолвила она, прижимая к губам ладонь. — Прочти как следует! Как раньше. Как на парадах Четвертого июля. Прочти как следует, лапа.
   — Прости, мама, — сказал я. — Вот так я теперь звучу. Таков мой выговор. Таков я.
   Отец тоже смотрел на меди во все глаза.
   — Если ты так представляешь себя шутку, — произнес он наконец, — то позволь тебе сказать, что…
   — Какие уж там шутки, сэр, — отозвался я. — Никаких шуток
   Слегка успокоившийся Хаббард щелкнул переключателем коробочки, и в комнате вновь зазвучал наш разговор в «Алхимике и Барристере».
   Отец, слушая, хмурился все сильнее. Встревоженный, непонимающий взгляд мамы перебегал с него на меня и обратно.
   — Гитлер, Пёлыдль, Браунау… — Хаббард, выключив запись, медленно повторил три слова. — Вы сказали нам, полковник и миссис Янг, что эти слова ничего для вас не значат. Но, судя по разговору, который мы только что прослушали, они немало значат для вашего сына, вам так не кажется?
   Отец указал пальцем на коробочку:
   — Кому принадлежал второй голос?
   — Студенту третьего курса Стиву Бернсу, специальность — история науки. У нас на него ничего нет, не считая подозрений в гомосексуализме.
   — Гомосексуализме? — Глаза мамы округлились от ужаса. — Если все дело в этом, так позвольте уверить вас, мистер Хуберт…
   — Хаббард, мэм.
   — Как бы вас ни звали, позвольте вас уверить, что мой сын не гомосексуалист! Ни в малой мере.
   — Разумеется, нет, миссис Янг. Поверьте, это вовсе не то, что мы думаем. Нас интересует сказанное вашим сыном. Гитлер, Пёльцль, Браунау…
   — Вы то и дело повторяете эти слова, — резко произнес отец. — Что, черт возьми, в них такого уж важного? Разве не ясно, что мой сын болен? Ему нужен врачебный уход, а не… не эта инквизиция, детская чушь из романов плаща и кинжала.
   — Вы по-прежнему совершенно уверены, что это ваш сын?
   — Конечно, уверен! Сколько раз должен я повторять это?
   — Несмотря на его выговор?
   — Не будьте смешным. Мы же вам сказали. Да я узнал бы Майкла, даже если бы он обрился наголо, отрастил бороду и говорил лишь на суахили.
   Хаббард поднял перед собой ладони.
   — Да, но вы же понимаете, как раз поэтому все дело и представляется нам столь любопытным.
   — Дело? Дело? У нас что, Лиссабонский инцидент? Мальчик ударился головой, лишился памяти и заговорил с чужим акцентом. Это повод для медицинского обследования, а не для параноидальных ночных допросов. Ладно, — отец начал подниматься, — если вам больше нечего сказать, мы хотели бы забрать Майкла домой.
   Браун, прохаживавшийся за спиной Хаббарда взад-вперед, наклонился и прошептал тому на ухо несколько слов. Хаббард выслушал, прошептал в ответ короткий вопрос и кивнул. Что-то в этой мимической сцене уведомило меня, к некоторому моему удивлению, что главный-то у них, оказывается, Браун.
   — Полковник Янг. Сэр, — сказал Хаббард. — Боюсь, это пока невозможно. Мне нужно, чтобы вы задержались еще и выслушали меня.
   — Я считаю, что услышал вполне достаточно…
   — Это не займет много времени, сэр. Быть может, миссис Янг согласится подождать немного в соседней комнате?
   — Я останусь здесь! — порозовев от гнева, заявила мама.
   — То, что я собираюсь сообщить, секретно, мэм. Боюсь, я не вправе позволить вам остаться.
   — Хорошо, а как же Майкл?
   — У нас есть основания считать, что ваш сын этой информацией уже располагает. Потому-то мы и собрались здесь сегодня вечером.
   — Вы хотите сказать — сегодня утром! — ядовито откликнулась мама, после чего неохотно встала и направилась к двери.
   На пороге она оглянулась. Отец успокаивающе кивнул ей, и мама, расправив плечи, покинула комнату. Когда за ней закрылась дверь, я услышал женский голос, учтиво интересующийся, не голодна ли она.
   — Прошу нас простить, полковник Янг, сэр. Когда вы услышите то, что мы собираемся вам рассказать, я уверен, вы поймете необходимость подобной предосторожности.
   — Да, да, — покивал отец.
   — Хоть вы и оставили ваш прежний пост, сэр, вы, конечно, поймете меня, если я скажу «секретность первой степени». Вам эти слова знакомы?
   — Сынок, вот здесь, — отец выпятил грудь и похлопал по ней, — скрыты такие секреты, от которых у вас, ребята, кишки бы горлом пошли.
   — Нисколько в этом не сомневаюсь, сэр. — Хаббард повернулся ко мне, взгляд его был теперь отсутствующим, а сам он словно произносил заученное заклинание. — А вы, Майкл? Вы понимаете, что ничто из сказанного мной в этой комнате никогда не должно быть повторено за ее пределами?
   Я кивнул и нервно вытер ладони о шорты. И готовы принести соответствующую клятву?
   — Конечно.
   Хаббард нагнулся, словно подбирая упавшую салфетку, впрочем, когда он выпрямился, в руках его оказалась маленькая черная Библия. Он мягко вручил ее мне.
   Я взглянул на отца, мне нужен был кто-то, с кем можно было разделить комическую нелепость происходящего, однако вид у отца был до чрезвычайности серьезный.
   — Пожалуйста, Майкл, возьмите книгу в правую руку.
   Я взял. На обложке из черной пупырчатой кожи красовалась оттисненная золотом Печать президента Соединенных Штатов. Приподняв на полдюйма обложку, я увидел, что никакая это не Библия.
   — Повторяйте за мной. Я, Майкл Янг…
   — Я, Майкл Янг…
   — Торжественно клянусь…
   — Торжественно клянусь…
   — На Конституции Соединенных Штатов Америки…
   — На Конституции Соединенных Штатов Америки…
   — Что буду крепко хранить в себе…
   — Что буду крепко хранить в себе…
   — Все доверенные мне сведения…
   — Все доверенные мне сведения…
   — Касающиеся безопасности моей страны…
   — Касающиеся безопасности моей страны…
   — И никогда, ни словом, ни делом и никакими иными способами не выдам…
   — И никогда, ни словом, ни делом и никакими иными способами не выдам…
   — Того, что откроют мне…
   — Того, что откроют мне…
   — Должностные лица правительства Соединенных Штатов…
   — Должностные лица правительства Соединенных Штатов…
   — И да поможет мне Бог.
   — И да поможет мне Бог.
   — Ладно. — Хаббард забрал у меня книгу. — Вы хорошо понимаете суть принесенной вами клятвы?
   — Думаю, да.
   — Если у нас появится повод считать, что вы пересказали кому бы то ни было из находящихся сейчас за пределами этой комнаты то, что вам предстоит услышать, вам могут предъявить обвинение в тяжком преступлении. Преступление это именуется государственной изменой, а максимальная кара за него — смерть.
   — Да, я все хорошо понял, — сказал я.
   — Что же, прекрасно. — Хаббард взглянул на Брауна: — Дон, наверное, дальше лучше говорить вам?
   Браун, так ни разу и не присевший, кивнул и принялся разливать кофе, на блюдце каждой чашки он пристроил по печеньицу — большие кругляшки, покрытые шоколадной стружкой, вроде тех, какими заедали свое молоко веснушчатые, стриженные «ежиком» американские дети из фильмов пятидесятых годов.
   — История, которую я собираюсь вам рассказать, — заговорил, обнося нас чашками, Браун, — началась давным-давно, в 1889-м, в австрийском городке Браунау-на-Инне. Сейчас Браунау — скучный провинциальный городишко, скучным и провинциальным он был и в то время. В нем никогда и ничего не происходило. Жизнь тянулась себе и тянулась — рождения, браки, смерти, рождения, браки, смерти. Местные жители ходили по кругу — рынок, трактир, церковь, — ну и разумеется, судачили друг о друге.

Семейная история.
Воды смерти.

   — Пересуды, — объявил Уиншип, пристукнув кофейной чашкой по столику, — вот и все, из чего состоит этот город. Огромный гипермарт слухов.
   — Ну а ты чего ждал? — спросил Аксель, стирая салфеткой колледжа шоколадную пену с усов.
   — Да ничего, и все же слухи слухам рознь. Я, разговаривая со студентом, мимоходом роняю слово и не успеваю опомниться, как декан факультета уже мечет громы и молнии, предрекая нам всем бюджетную погибель. Я вовсе не говорил, что Сорбонна нас обойдет. Я просто сказал, что Патрик Дюрок, скорее всего, будет первым.
   — Ты и вправду так думаешь?
   — Вообще говоря, это возможно, — ответил Уиншип. — А если честно, какая разница? Существует, знаешь ли, такая штука, как широкое научное сообщество.
   Аксель негромко фыркнул:
   — Ты что же, веришь в это? Действительно веришь?
   — Ну, Берлину совершенно неважно, кто будет первым, так? У нас все-таки Европа, не Америка.
   Однако бюджетное начальство, ох уж это мне бюджетное начальство. Можно подумать, будто на кону стоит судьба цивилизации.
   — Уж не хочешь ли ты сказать, что и в самом деле уверовал во внутреннее соревнование? — в пародийном ужасе осведомился Аксель.
   — Ну да, тебе-то хорошо. Твоя работа настолько «важна», что тебе дают под нее любые деньги. Кстати, как она продвигается? Подобрался к чему-нибудь или, как я слышал, у вас там пока одни только пи-эр-квадраты по небесам разбросаны?
   — Ты же знаешь, Джереми, я не могу говорить об этом, — мягко ответил Аксель.
   — А какой смысл говорить вообще о чем-то? — Уиншип с трудом поднялся. — Ладно, пора на пашню. Ты не в лабораторию? Я бы с удовольствием проехался.
   — Извини за неучтивость, но у меня сегодня мирный преподавательский день в колледже.
   — Ну и хрен с тобой, — сказал Уиншип по-английски.
   — Я этот язык понимаю, — улыбнулся Аксель.
   Они расстались за дверью профессорской.
   Аксель постоял немного, втягивая носом ласковый весенний воздух, а затем неторопливо направился к сторожке привратника.
   — С добрым утром, Билл.
   — С добрым утром, профессор Бауэр.
   — Лето близится.
   — Всему свой срок, сэр. Всему свой срок. Аксель неуверенно взглянул на свой почтовый ящик Как и всегда, забит бесполезными брошюрами и напоминаниями. В другой раз, он очистит его в другой раз.
   — Так вы получили сообщение, сэр? Аксель обернулся к Биллу:
   — Сообщение? Какое сообщение?
   — Телеформу. С пометкой «спешно». Молодой Генри заглядывал к вам, да не застал.
   — Я был на ланче.
   — Наверное, Генри сунул ее в прорезь на вашей двери. Ну ничего, у меня есть офсетная копия.
   — А, спасибо.
   — Видите, из Германии, — сказал Билл, протягивая желтый конверт. — Из самого Берлина, — прибавил он с мечтательной интонацией, в которой смешались благоговение и любопытство.
   Аксель нащупал в кармане очки для чтения и надорвал конверт.
   Профессору Акселю Бауэру
   Колледж Св. Матфея
   Кембридж. АНГЛИЯ
   Дорогой профессор Бауэр!
   С сожалением сообщаем, что Ваш отец, фрейгерр Дитрих Бауэр, очень серьезно болен. Мы делаем все, что в наших силах, чтобы ему было у нас как можно удобнее, однако мой долг состоит в том, чтобы известить Вас, что он пробудет с нами всего неделю, и это самое большее. Он выразил настоятельное желание повидаться с Вами, и, если Вы в состоянии уладить этот вопрос с Вашим начальством, я бы очень советовала Вам приехать сюда как можно скорее.
   С дружеским приветом,
   Роза Мендель
   (директор).
   До Флюгхафена Аксель добрался уже совершенно вымотанным. Самолет, «Мессершмитт Пфайль-6», был набит бизнесменами, чьи отглаженные костюмы и нелепая заботливость, с какой они относились к своим портативным компьютерам, внушали ему чувство собственной убогости и неуместности. Да и стюардессы, казалось Акселю, тоже обращались с ним так, точно видели в нем существо низшего порядка. А, ладно, дни уважения к ученым миновали. Ныне Европа ценила коммерцию, и бизнесмены, пользусь достижениями науки и техники, беззастенчиво пожинали плоды и вкушали почести.
   Почести! Лишь к середине полета Аксель, размышлявший о шумном, бесцеремонном новом мире, окружавшем его, сообразил вдруг, что вскоре ему предстоит неизбежным образом унаследовать баронство отца. Фрейгерр Аксель Бауэр. Смешно.
   Возможно, это и объясняло чрезвычайную обходительность и готовность помочь, кои проявило университетское начальство, когда он испросил недельный отпуск по семейным обстоятельствам. Где-то в его досье наверняка указано, что он — сын героя Рейха, героя Великой Германии. Никого теперь эта рыцарственная дребедень в духе Глодера особо не волновала, однако в мире осталось еще достаточно сентименталистов и снобов, чтобы настоящий, живой, всамделишный барон Рейха мог рассчитывать на особое к себе отношение. По малой мере, на приличный столик в ресторане. И может быть, когда он выправит себе новые документы и визитные карточки, вот эти же самые стюардессы начнут относиться к нему с большей услужливостью и учтивостью…
   Власти Лондона и Берлина также выказали необычайную готовность пойти ему навстречу — особенно если учесть высокую секретность проекта, над которым он с коллегами работал в Кембридже. Как правило, властям не нравилось, когда неженатые, работающие в секретной области мужчины отправлялись в разъезды, пусть даже и по Европе. Мужчины семейные, оставлявшие дома жену и детей, у властей озабоченности не вызывали. И тем не менее все документы Акселя были оформлены уважительно и быстро.
   От своего отеля на Курфюрстендам он с немалым удобством доехал до места на такси — новехоньком «ДВ-электрик». Германия, отметил Аксель, по-прежнему получает новые модели первой, какова бы ни была провозглашаемая ею государственная политика, — впрочем, пока глаза Акселя восхищенно взирали в окно на Тиргартен, на статуи, павильоны и башни, воздвигнутые к вящей славе Глодера, мысли его были заняты умирающим стариком, которого ему предстояло увидеть. Отцом, о котором он знал так мало. После того как в шестидесятых умерла мать, Аксель обменялся ним всего двумя письмами. И только. Даже рождественских открыток и тех они друг другу не слали. Больницей в Ванзее управляла сдержанная, распорядительная молодая дама, напомнившая Акселю, когда он увидел ее стоявшей в вестибюле под писанным маслом портретом Глодера, архетипы Немецкой Женственности из музыкальных шоу и фильмов пятидесятых годов.
   — Я не задержу вас надолго, герр профессор, — сказала она. — Вы человек науки и не захотите, чтобы я внушала вам ложные надежды. У вашего отца рак печени. И боюсь, он слишком стар, чтобы хоть в какой-то мере рассчитывать на успешную трансплантацию.
   Бауэр кивнул. Сколько, собственно говоря, лет отцу? Восемьдесят девять? Девяносто? Как ужасно, что он не способен это припомнить.
   — А как у него с головой, фрау директор?
   — С головой все хорошо. Превосходно. Услышав о вашем скором приезде, он стал намного спокойнее. Будьте добры, следуйте за мной.
   Стук их каблуков по мраморным плитам отдавался эхом в вестибюле. Они шли сводчатым коридором, одну стену которого занимало сплошное застекленное окно, выходившее на большую, тянувшуюся к озеру лужайку. Аксель увидел стариков и старух, которых катали по солнышку в креслах накрахмаленные санитарки.
   — Ваш дом, — сказал он, обводя вокруг рукой, — похоже, не стеснен в средствах.
   — Наш дом предназначен исключительно для героев Рейха, — с гордостью ответила фрау Мендель. — От этого поколения осталось не так уж и много людей. Обломки истории. Не знаю, во что он обратится, когда уйдет последний из них. Вы понимаете, надеюсь, что все расходы, связанные с похоронами вашего отца, будут оплачены?
   — То есть похороны предстоят государственные?
   Она покачала головой — и да и нет.
   — Официально это государственные похороны. Натурально. Однако в наши дни… — Фрау Мендель, словно извиняясь, развела руками.
   — Нет-нет, все в порядке, — заверил ее Аксель. — Я и сам предпочел бы что-нибудь немноголюдное. Правда.
   — Ну вот, — сказала фрау Мендель, останавливаясь перед большой, с колоннами по сторонам, бледно-зеленой дверью. — Здесь фрейгерр и живет.
   Она трижды быстро стукнула в дверь костяшкой среднего пальца и, не дожидаясь ответа, вошла.
   Отец Акселя сидел в кресле-каталке — обмякнув и свесив на грудь голову. Он крепко спал.
   Аксель понял, что никогда бы не узнал его, никогда, даже за тысячу лет. Сохранившийся в памяти Акселя подвижный мужчина в белом халате обратился в прототип Старца. Стариковская желтая кожа, стариковские тощие ноги, стариковский мокрый рот, стариковское дыхание и стариковские пряди волос — и все это наполняло комнату стариковским запахом. Даже солнце, вливавшееся сюда через окна, непостижимым образом обращалось в стариковское солнце — яркое, сварливое тепло, какое встречаешь только в домах престарелых.
   Фрау Мендель тронула Старца за плечо:
   — Фрейгерр, фрейгерр! Ваш сын приехал. Здесь Аксель.
   Голова Старца медленно приподнялась, и Аксель увидел водянистые глаза отца. Да, вот их он, пожалуй, узнать еще смог бы. Зрачки почти заплыли желтоватой жировой тканью, в которую превратились райки, однако сквозь эти затуманенные кобальтовые кружки проглядывала сущность, знакомая Акселю, — сущность его отца.
   — Здравствуй, папа! — сказал он и с изумлением ощутил, как на собственные его глаза навернулись слезы.
   — Молоко.
   — Молоко?
   — Молоко!
   — Молоко? Ты хочешь молока? — Аксель непонимающе повернулся к фрау Мендель.
   — Это он просыпается. Обычно после дневного сна он выпивает стакан теплого молока.
   — Папа, это я, Аксель. Аксель, твой сын. Аксель смотрел, как туман в глазах отца начинает рассеиваться.
   — Аксель. Ты здесь.
   Голос был хрипл и неясен, и все-таки Аксель узнал его и сразу же перенесся в Мюнстер, в дом своего детства. Ошеломляющее чувство любви охватило его, любви, ошеломленной собственной силой, ошеломленной, быть может, тем сильнее, что она и не ведала о собственном существовании.
   На ладонь его опустилась, похлопывая, другая ладонь, холодная.
   — Спасибо, что приехал. Ты слишком добр,
   — Ерунда, при чем тут доброта. Для меня это радость. Радость.
   — Нет-нет. Это доброта. Я попросил бы тебя вывезти меня наружу. В парк
   Фрау Мендель утвердительно кивнула и придерживала дверь, пока Аксель разворачивал кресло и выкатывал отца в коридор.
   — Вы просто поезжайте до конца коридора, там повернете налево и через дверь попадете на пандус, ведущий в парк Если что-то понадобится, на подлокотнике кресла есть кнопка.
   Аксель попытался было завести разговор о красотах парка и озера, однако отец оборвал его:
   — Вон туда, Аксель. Вези меня туда. За ливанский кедр, к озеру, там будет тропинка, по которой никто не ходит.
   Аксель, как ему и было велено, покатил отца по лужайке, мимо дерева. Он обменивался кивками с санитарками и любящими родственниками, их было немало вокруг, и все занимались примерно тем же, чем он. Какой-то старик в пижаме сидел на скамейке, разговаривая сам с собой; к пижамной куртке, с веселым изумлением отметил Аксель, было приколото больше десятка наград.
   — Туда, туда! Там безлюдно, — произнес отец. Он кренился вперед, словно пытаясь ускорить ход кресла.
   Аксель повез его в указанном направлении — по тропинке, ведшей к проему в многоцветной живой изгороди. За проемом их поджидал маленький цветник в форме подковы.
   — Разверни кресло кругом, лицом ко входу, — попросил отец. — Вот так, и садись на скамью. Теперь, если кто появится, мы его увидим.
   — Солнце не слишком печет? Может, мне сбегать за шляпой?
   — Бог с ним, с солнцем. Я умираю. Уверен, тебе сказали об этом. А зачем умирающему шляпа?
   Аксель кивнул. Чего уж теперь лукавить?
   — Знаешь, когда я умру ты унаследуешь мой титул.
   — Я об этом особенно не думал, папа.
   — Лгун! Поспорить готов, ты уж годы как почти ни о чем другом и не думаешь. Так вот, я хочу рассказать тебе, что он означает.
   — Это знак отличия за заслуги перед Рейхом.
   — Да-да. Но я не об этом. У тебя есть хоть какие-то представления о том, за что Фюрер удостоил меня подобной чести, а?
   — Нет, папа.
   — И ни у кого их нет, все, кто знал это, умерли, и секрет мой умер с ними. Но, раз уж мне предстоит оставить тебе эту честь, будет лишь правильно, если я расскажу тебе ее историю, не так ли? Земель к титулу не прилагается, только история. Поэтому я хочу, чтобы ты посидел со мной и послушал. Ты уже научился спокойно сидеть на месте?
   — Думаю, да, папа.
   — Хорошо. Не дашь мне сигарету?
   — Я курю только трубку, папа, а она осталась в отеле, в моем багаже.
   — Да? А я рассчитывал на сигарету.
   — Хочешь, я схожу, поищу?
   — Нет-нет. Сиди, не так уж оно и важно. В моем возрасте удовольствие порождается созерцанием, не действием. Зато на спинке кресла, в столике, ты найдешь бутылку шнапса.
   — Ты хочешь сказать, в кармане?
   — Ну конечно. В кармане, я так и сказал. Неважно, подумал Аксель. «Tasche»[158] и «Tisch»[159] слова довольно похожие. Если это и есть та степень старческого слабоумия, коей ему следует ожидать под самый конец, тогда, возможно, одряхление не так уж и страшно.
   Он нашарил бутылку, свинтил с нее крышку, отдал шнапс отцу, и тот, основательно отхлебнув, отчего глаза его наполнились слезами, вернул бутылку Акселю.
   — Сиди спокойно и слушай. Ничего не говори, просто слушай. История, которую я собираюсь тебе рассказать, известна очень немногим на свете людям. Это великая тайна. Великая. Понимаешь?
   Аксель кивнул.
   — Все началось в городке Браунау-на-Инне, в Австрии, ровно сто лет назад. Ты слышал о Браунау?
   Аксель покачал головой.
   — Ха! Вот именно. И никто не слышал. Не сомневаюсь, сейчас он — такая же безликая дыра, какой был тогда, неотличимая, в сущности, от любого другого пыльного городишки, стоявшего в той части империи Габсбургов. Браунау был скучным провинциальным городком, таков он, я уверен, и ныне. В нем никогда ничего не происходило. Жизнь тянулась себе и тянулась — рождения, браки, смерти, рождения, браки, смерти. История обходила его стороной.
   Однако сто лет назад молодой врач, работавший в этом городке, совершил открытие, поразительное открытие, которому предстояло изменить весь мир. Он, врач то есть, разумеется, не имел об этом ни малейшего понятия. Звали его, к слову сказать, Хорстом Шенком. Ты должен понять, что выдающимся ученым он не был, просто начинал свой жизненный путь семейным врачом маленького городка — преисполненным, вне всяких сомнений, идей и надежд, как оно и полагалось в тот век, однако в научном отношении, уверяю тебя, ничего собой не представлявшим. Второразрядный ум, да и то еще в лучшем случае. Подобно многим людям его пошиба и поколения, он вел исчерпывающий, скрупулезный дневник, в котором описывал свою медицинскую практику, — чтение, по большей части, на редкость тягостное. Итак, перед нами скучный молодой врач, живущий в скучном городишке, что стоит в скучном углу мира. А вот сделанное им открытие скучным отнюдь не было, ни в малой мере.
   В один из дней 1889 года к нему пришла на прием молодая женщина, вся красная от смущения и расстройства. Звали ее, дай-ка подумать… Боже милостивый, а ведь когда-то я знал эту часть дневника Шенка наизусть, слово в слово… Гитлер! Да, так, Клара Гитлер, урожденная Плотсл или что-то такое. Фрау Гитлер заявилась к герру доктору Шен-ку потому, что ей с мужем никак не удавалось зачать ребенка. Поначалу доктор решил, что ничего особенного тут нет. Муж, Алоиз, мелкий таможенный служащий пятидесяти четырех лет, почти вдвое превосходил Клару годами. Клара уже родила одного за другим трех малышей, однако все они умерли в младенчестве. У Алоиза же имелась куча детей от других его любовных связей, и, возможно, он просто достиг пределов периода плодовитости, понимаешь? Или, может быть, череда неудачных родов, перенесенных его женой, попортила что-то в ее утробе. Не исключено также, отмечает Шенк в своем дневнике, что слухи о том, будто чета эта состоит на самом деле из дяди с племянницей, верны, а все мы знаем, какими опасностями чреваты союзы столь близких кровных родственников. Однако фрау Гитлер отчаянно хотелось заиметь ребенка, и она умоляла доктора о помощи. Тот обследовал ее, ничего дурного не обнаружил, если не считать следов от побоев — дела, опять-таки, привычного в тех краях и в те времена, — и потому предложил ей не оставлять стараний, занес все подробности в дневник и думать о ней забыл.