Страница:
Временами я задираю Джейн, распространяясь насчет характера ее работы.
Что станешь ты делать, обнаружив существование геевского гена? Или установив, что у черных меньше способностей к языкам, чем у белых? Или что азиаты обращаются с числами более умело, чем люди белой расы? Или что все евреи скаредны? Или что женщины глупее мужчин? Или что мужчины глупее женщин? Или что религиозность есть генетическая предрасположенность? Или что вот этот ген определяет преступные наклонности, а вон тот — болезнь Альцгеймера? Сама ведь знаешь, во что это обратит страхование жизни, какое оружие даст расистам. Вот это все. Она отвечает, что пройдет по этому мосту, когда до него доберется, да и вообще она работает в другой области. И кстати, если ты, историк, обнаружишь, что Черчилль всю войну трахал королеву, будет ли это твоей проблемой? Ты сообщаешь факты. А истолковывать их — дело человечества в целом. То, что Бог не создавал Адама и Еву, стало затруднением не для Дарвина, а для епископов. Не надо валить всю вину на вестника, спокойно говорила она, лучше подрасти немного и научись заботиться сам о себе.
Я щелкнул ноттем по трубочке, из которой что-то сочилось. Десять минут назад Дональд, лаборант Джейн, отправился, шаркая, искать ее. Услышав, как стукнула дверь в коридор, я распрямился. Джейн не любила, когда в лаборатории что-нибудь трогали.
— Ах, черт возьми! Оно и вправду здесь. Ему действительно хватило наглости явиться сюда и предстать перед нами.
— Привет, малыш…
— Ты что-нибудь трогал? Покажи мамочке, с чем ты здесь играл, где что испортил, чтобы нам не пришлось самим потом разбираться с этим.
— Ничего! Ничего не трогал… ну, разве вот по этой трубочке слегка прищелкнул. Там жидкость немного застряла, я и помог ей пройти. Это все. Джейн в ужасе вытаращилась на меня:
— Все? Это все? — И она, повернувшись к двери, завопила: — Дональд! До-ональд! Иди сюда! Нам придется все начинать сначала. Десять недель работы псу под хвост! О господи!
Влетел Дональд.
— Что? Что такое? Что он сделал? Что?
— Джейн, клянусь, я просто прищелкнул ногтем, совсем чуть-чуть…
— Этот тупой засранец всего-навсего протолкнул метилоранж через трубку с тартратом.
— Да какого черта, Джейн? — взвыл я. — Не может же какая-то капелька вес испортить.
Дональд не отрывал взгляда от трубок
— Иисусе, — наконец выдавил он. — Нет! Нет! И он, привалившись к стенду, закрыл ладонями лицо.
Я со вздохом облегчения повернулся к Джейн:
— Чертовски жестокий трюк, вообще-то. Не будь Дональд таким бездарным притворщиком, я бы и вправду огорчился.
Брови Джейн взлетели вверх.
— О, — сказала она, — так это был жестокий трюк, вот оно как Понимаю. И ты бы того и гляди огорчился.
— Послушай, я знаю, что ты собираешься сказать…
— Изгадить мою машину, добиться, чтобы ее отбуксировали из колледжа за незаконную парковку, — это все не жестокие и огорчительные трюки, верно? Это лишь милые проявления любящей, истерзанной души. Романтические забавы, порождения прекрасного и сложного ума. Не ребячливости, но зрелости. Иронический комментарий к превратностям любви. Дивный комплимент. Мне следовало бы таять от благодарности.
Ну просто ненавижу, когда она становится такой. Еще и Дональд хихикает, как будто ему известно, о чем речь.
— Да, да, да, — сказал я, поднимая руку. — Очень клево.
— Оставь-ка нас, Дональд, — сказала, усаживаясь на высокий табурет, Джейн. — Мне нужно поговорить с этим штучным изделием.
Дональд, который, подобно мне, легко краснеет, начал по-дурацки пятиться к двери.
— Ага. Ну да. Верно, конечно. Я… да. Идет?
Я подождал, когда стихнут хлопки дверей, и лишь после этого набрался смелости, потребной, чтобы взглянуть в ее насмешливые глаза.
— Прости, — сказал я.
Слово это с гулким стуком упало в мучительно долгую тишину.
Собственно, взгляд ее не был насмешлив. Я мог бы приписать ему любое свойство. Мог бы назвать его взглядом холодным, взглядом ироническим. Или оценивающим. То был взгляд Джейн, и кому-то другому он мог бы представиться а) дружеским, b) добрым, с) приятно удивленным, d) вызывающим, е) эротичным, f) неприветливым, g) скептическим, h) восхищенным, i) страстным, j) блудливым, к) тупым, l) интеллектуальным, m) презрительным, n) смущенным, о) испуганным, р) неискренним, q) отчаянным, r) скучающим, s) удовлетворенным, t) исполненным надежд, u) вопрошающим, v) стальным, w) выжидательным, х) разочарованным, у) проницательным или z) полным новой жизни.
Все это в нем присутствовало. Я хочу сказать, это же были человеческие глаза, зеркало души. Не ее души зеркало — моей. Я гляделся в него, ощущая себя олухом всех разновидностей сразу, и потому, естественно, получил в ответ взгляд насмешливый. И вдруг она, к великому моему удивлению, склонилась и погладила меня по затылку.
— Ах, Пип, — сказала она. — Ну что мне с тобой делать?
Насчет «Пипа». Меня многие так называют. Тут вот какая история.
В солидный университет полагается являться в пиджаке, при галстуке и в летних брюках, специально для такого случая купленных мамой. Вас зовут Майклом. Вы на два года моложе всех остальных и к тому же впервые, по сути дела, покинули дом. Как вы поступаете? Поездка по железной дороге из Уипчестера в Кембридж означает, что вам приходится пересекать Лондон, перебираясь с одного вокзала на другой. И вы, попав в Вест-Энд, выходите оттуда с добротной стрижкой, облаченным в поношенные мешковатые брюки, футболку с надписью «Отсоси Мою Душу», парку цвета хаки и с именем «Пэк». И в поезд, идущий до Кембриджа, вы уже садитесь нехилым малым. Восемь лет назад слова «нехилый» и «малый» были более-менее приемлемыми. Теперь-то ими, конечно, пользуются одни журналисты да рекламщики. Какие нынче обороты в ходу на улицах, я ни малейшего понятия не имею. Я выбыл из этого забега довольно рано — после того, как мне пару раз дали от ворот поворот и порекомендовали угребывать туда, откуда пришел.
Имя «Пэк» я выбрал потому, что играл его в школьной постановке «Сна в летнюю ночь» и полагал, что оно мне вроде как подходит. Спайк, Джеш, Бласт, Спит, Физзер, Джог, Стрик, Флик, Бойлер, Заг, Клют, Граулер — я перебрал их все. Пэк показался мне клевым и при этом лишенным особой агрессивности. Увы, при первом же моем обеде в Холле все и запуталось.
— Привет, — сказал, садясь со мной рядом, решительно неклевый субъект в пиджаке и при галстуке. — Я Марк Тейлор. Ты, похоже, из новеньких, так?
Я сообщил ему мое клевое новое имя, но, поскольку рот у меня был набит едой, в перепелесой башке моего собеседника утвердилось впечатлен ние, будто я назвался Пипом Янгом.
— Пип? Ну да, понятно. Пиппи. Отлично. И сколько я потом ни брызгал слюной, все отрицая, я так и остался Пипом, или же Пиппи. Это был удар, от которого я так и не смог бы оправиться, даже обратившись в распродолбанного, здоровенного, зловредного, драчливого, супер-пупер, клево-расклевого бандюгана, чего я достичь даже и не рассчитывал. Возможно, какой-нибудь Снуп-Догги-Дог из Южного Централа, Лос-Анджелес, штат Калифорния, и сумел бы отбиться от клички Снуп-Пиппи-Пип, но у Майкла Янга из Ист-Дин, Эндовер, графство Гэмпшир, ни малейших шансов на это не было.
Разумеется, Джейн мое прозвище нравилось. Ей нравилось называть меня Пипом. Пиплом и Пиппи. Что отчасти и объясняет маленький бунт, вследствие коего я украсил той надписью ее «рено».
Ее «рено»? Я хотел сказать — наш «рено». Вот видите? Она уже брала надо мной верх.
Это означает — да, мне нравилось, что моя женщина старше меня. Вообще говоря, два года разницы в возрасте еще не делали ее Женщиной, Которая Старше Меня, однако и столь малое различие наполняло меня упоением. Да, мне нравилось, что она по-матерински меня опекает. Да, мне были приятны острые уколы ее нежных насмешек, но НЕТ, я не евнух и не мазохист. Какая-то часть моей личности желала обращения, хотя бы недолгого, в Мужчину. И я чувствовал, честно, я чувствовал…
— Я знаю, что ты чувствовал прошлой ночью, — сказала она. — Ты решил, что я тебе завидую. Думал, будто мне не нравится, что ты дописал диссертацию. Мы оба теперь станем докторами, окажемся ровней. И ты полагал, что меня это злит.
— Ничто не может быть дальше от истины! — ответил я, и дальше этих моих слов от истины быть ничто не могло.
— И наверное, ты полагал, что изучение истории представляется мне, в сравнении с моей работой, занятием далеко не серьезным.
— Ничего подобного! — снова соврал я.
— О, — брови Джейн удивленно поползли вверх, — правда? Потому что я именно так и думала. Все перечисленное. Меня злило, что ты вот-вот станеять доктором. Раздражало, что ты расхаживаешь по дому павлин павлином. Знаешь, милый, женщину послабее от этого просто вырвало бы.
— Я был счастлив, только и всего.
— И я думала: ну что такое докторская по истории? Каждый, у кого есть хоть половина мозгов, способен несколько месяцев обжираться плодами библиотечного знания, а после прогадиться длинной, блестящей диссертацией. Размышлять при этом не нужно, расчеты проводить не нужно, трудиться тоже. Это же не работа. Просто претенциозное дилетантское кривляние.
— Ну спасибо! Огромное тебе спасибо.
— Да знаю я, Пилпи, знаю. Но это прошло. Я действительно завидовала тебе. Мне было обидно.
— О.
— Прости меня. Я рада, что ты закончил диссертацию. И горжусь тобой.
Абсолютный гений притворства, уклончивости и ускользания, вот кто она такая, наша Джейн. Ты еще рта не успеваешь раскрыть, как она сама выдвигает против себя все пункты обвинения, а после просит прощения, да так мило, так отважно, оставляя тебе лишь одну возможность — благодушно его даровать.
— Насчет машины, — сказал я, опуская глаза, — я поступил как глупое дитя.
— Да хрен с ней, с машиной. Подумаешь, машина. Это всего лишь машина, не живой котенок, не декларация прав человека. И даже рискуя вновь пробудить в тебе мужественное негодование, скажу—то был один из очень немногих твоих забавных, храбрых и независимых поступков, согласись. Опять же, про то, что ее отбуксировали с парковки, я наврала, а надпись твоя исчезла при первом же дуновении «Фреона», так что ничего вредоносного ты не учинил.
— И что же, получается, мы… э-э… мы по-прежнему вместе?
— Иди сюда, — ответила она и притянула мою голову к своей.
Мы целовались долго, страстно, и я, отрываясь, чтобы глотнуть воздуху, все лепетал слова благодарности. Я уж было и свыкся с мыслью, что меня бросили, предали и послали куда подальше. Душевные раны, возникающие от обид и иного дурного с нами обращения, не лишены некоторой приятности. Но я, видите ли, любил ее. Я ее действительно любил. «Я все еще дрожу, когда ты трогаешь меня». «Ойли-Мойли» не врут никогда. Всякий раз, как ее тело прижимается к моему, я ощущаю трепет. И мы, стало быть, целовались, а я — да какого черта! — я прощался с моей свободой.
Ростом Джейн повыше меня — это не так уж и важно, люди в большинстве своем выше меня ростом. Она смугла, я белокож. Ее нередко принимают за итальянку или испанку. Я называю ее моей черноволосой гитаночкой-совратительницей, на что Джейн отзывается добродушными стенаниями. Она большая чистюля. Странно, но так. Она не просто почти, как выражаются в телерекламе, чиста, она чиста по-настоящему. Ладони у нее неизменно свеженькие, ухоженные, лабораторный халат и прочие ее наряды нигде не морщат, не обвисают. Присущая ей милая, подкупающая неуклюжесть, намек на косноватость движений подобен намеку на косину у Ингрид Бергман — этот крошечный, почти неуловимый изъян лишь подчеркивает ее красоту.
— Послушай, — сказал я, — давай я заеду в «Сайнсбериз» и мы с тобой устроим вечером по-настоящему хороший обед. На сей раз все будет без дураков. Согласна?
Она взглянула на меня сверху вниз.
— Знаешь, Пип, — сказала она, — будь ты хоть на йоту милее, я бы точно замариновала тебя в формальдегиде. — Да ладно, — ответил я и, взяв со стола плексигласовое, наполненное оранжевыми пилюльками блюдце, потряс им в смущенном южноамериканском ритме. — Гм, — промычал я, беря двумя пальцами одну из облаток. — И какого же рода кайф мы ловим, глотая вот это?
— А, дьявол, поставь на место!. — Джейн, с внезапно обуявшим ее бешенством, вырвала у меня блюдце — да так неловко, что пилюльки рассыпались по полу и лабораторному столу.
Такой я ее еще не видел. Разъяренной, поистине разъяренной.
— Эй! — протестующе вскричал я, когда она грубо оттолкнула меня от стола.
— Когда же ты научишься ничего здесь не трогать?
Джейн соскочила с табурета и принялась собирать рассыпанные пилюли, попутно кляня себя, меня, жизнь и Господа Бога.
Все это казалось мне выходящим за пределы реальности. Я присел рядом с ней и тоже стал подбирать оранжевые облатки.
— Послушай, малыш, я просто…
— Заткнись и постарайся не проглядеть ни одной. Я не хочу с тобой разговаривать.
В третий раз за такое же количество часов я подбирал сегодня с земли что-то упавшее. Диски, листы бумаги, а вот теперь пилюли. Каждому иногда выпадают подобные дни. Тематические.
Когда все пилюли вернулись в блюдце, а само оно было убрано подальше от шаловливых детских ручонок, Джейн повернулась ко мне, и грудь ее, должен вам доложить, вздымалась и опадала, переполненная гневными чувствами.
— Господи, Пип, ну что с тобой такое?
— Со мной? Со мной? Черт, да что я сделал — всего лишь взял одну облаточку…
— Ты хоть знаешь, что они собой представляют? Хоть какое-то понятие о них у тебя есть? Нет, разумеется. В них могут содержаться носители сибирской язвы, полиомиелита, бог знает чего. Вес это способно абсорбироваться сквозь кожу. Они могут вообще состоять из чистого цианистого калия, тебе же ни черта не известно.
— Ну так и что это?
— Противозачаточное средство, вот что.
— Да? — Я с интересом взглянул на пилюльки.
— Для мужчин.
— Для мужчин? Клево. Но ведь оно не опасно.
— С какой стороны взглянуть, дурья твоя башка, и смотря что ты называешь опасным. Начать с того, что на людях их еще не испытывали.
— А, ну тогда, может, возьмешь меня в подопытные кролики?
— Ни в какие клепаные кролики я тебя не возьму! — грянула она. — Действие этих таблеток необратимо.
— Ну-ка, еще разок
— Еще разок, это именно то, на что ты окажешься уже неспособным, по меньшей мере в смысле оплодотворения. Они раз и навсегда стерилизуют мужчину.
Я сглотнул слюну.
— О.
— Вот именно. О.
— Выходит, я был на волосок от гибели.
— Был, хотя, с другой стороны, мир сколько-нибудь рациональный навряд ли пожелал бы широкого распространения твоих генов.
— Тебе следует держать их под замком.
— Мне тебя следует держать под замком. Давай установим правило, Пиппи. Ты не лезешь в мою работу, я не лезу в твою. Так нам удастся избежать катастрофы, идет?
— Ладно, — сказал я, отодвигаясь от нее. — Извини. Слушай, я бы чего-нибудь пошамал.
Джейн смотрела на меня, и лицо ее расплывалось в улыбке.
— Как по-твоему, существует хоть один шанс, что после утверждения твоей диссертации ты научишься изъясняться на человеческом языке?
— О чем ты?
— Все эти твои «клево», «кайф» и «оу»… ну что это такое? Не исключено, что в следующем году ты станешь членом твоего колледжа. Ты что, думаешь, Тревор Роупер[32] тоже разгуливает по своему, восклицая: «Оу мужик… типа, того, клево»?
— Ну, так, — сказал я, снова садясь. — Тут вот какая штука, история — это, видишь ли, вопрос образа.
Такова моя излюбленная теория, о которой я Джейн ничего еще не рассказывал. Я провел ладонями по поверхности лабораторного стола, словно отодвигая одну от другой две горки соли.
— Существует два типа историков, да? Вот тут у нас тип А, приятный тебе молодой консерватор — Хайек[33], Питерхаус[34], круглая шапочка на голове, читает только «Спектейтор», Тэтчер у него богиня, а предел его мечтаний — пост личного секретаря какого-нибудь члена парламента от тори, так? А тут, на этой стороне, тип Б, преисполненный серьезности, тяжеловесный, Христофер Хилл, Олтассер, Э. П. Томпсон, постструктуралист, охочий резать правду-матку, индивидуальность побоку и полна-жопа-истории.
— И к какой же кучке относишься ты, Пип?
— Ни к той ни к другой.
— Ни к той ни к другой. Угу. В таком случае моя научная подготовка приводит меня к мысли, что типов должно существовать не два, а больше. Есть еще тип В.
— Да, да, да. Очень умно. Я, собственно, вот о чем — если принять два эти образа за данность, что тогда остается делать? Понимаешь, историк консервативного типа стилистически принадлежит к сороковым и пятидесятым годам, а тип тяжеловесный — к шестидесятым и семидесятым. Так что оба они вроде как устарели, а сама история окостенела. Согласно моей теории, тут ты права, историк должен принадлежать к собственному времени, и куда сильнее, чем к какому-либо еще. Как сможешь ты историфицировать прошлый век, если не отождествляешь себя полностью со своим собственным, да? Ты должен отталкиваться от своего времени. Поэтому я — я принадлежу к «сейчас».
— Я принадлежу к «сейчас»? — переспросила Джейн. — Я принадлежу к «сейчас»? Не могу поверить, что ты это сказал. Да еще и историфицироватъ?
— Ладно, похоже, чтобы свыкнуться с жаргоном, тебе понадобится какое-то время.
— М-м. Хорошо, стало быть, ты проделал следующее: изобрел третий тип, В, историка-серфера. Ты зажимаешь пальцами ног доску и летишь на гребне волны вчерашнего дня. Киану Янг, доктор хилософии.
— Да. Грустно, правда?
— Есть немножко, дорогой, есть немножко. Но пока ты сам это сознаешь, оно не так уж и плохо. На факультетах и в профессорских нашего мира обитает множество стареющих хиппи, и я не вижу причины, по которой в них не могли бы прижиться и стареющие серферы.
— До старения мне пока далеко, сучка!
Мы поцеловались еще раз, и я поспешил смыться из лаборатории, пока Джейн опять на меня за что-нибудь не окрысилась.
Направляясь к навесу, под которым стояли велосипеды, я немного уклонился в сторону. Да, вот она. Наша маленькая «клио». Никаких следов моих каллиграфических усилий на капоте не осталось. Чертовы ученые. И кстати, что это за гадость такая, «Фреон»? Я нагнулся, чтобы завязать шнурки. Весь день проходил с развязанными — знаете, как оно бывает с полуботинками? — боковины их становятся от долгой носки мягкими, отвисают, и шнурки то и дело заваливаются внутрь, тебе под пяту, обращая тебя в вечную принцессу на горошине. Привет! Концы шнурка правого ботинка оказались снаружи, ни один внутрь не улез. Значит, это ко мне в башмак какой-то камушек заскочил, что-то же впивается там в ступню.
Мать честная! Одна из оранжевых пилюлек Джейн. Месть Жермена. Надо бы вернуться и…
На хрен. Я сунул таблетку в бумажник. Может, скормлю ее соседскому кролику. Тихий смешок.
Я ехал, с накрепко завязанными шнурками, по Мэдингли-роуд и составлял в уме список Еда, вино, настоящий кофе, бумага для принтера, потом домой, снова отпечатать «Meisterwerk», вернуться с отпечатанным в город, к Фрейзер-Стюарту, а после, ну да, заскочить к этому типу, к Цуккерману…
Как обрести свободу.
Как вести беседу.
Что станешь ты делать, обнаружив существование геевского гена? Или установив, что у черных меньше способностей к языкам, чем у белых? Или что азиаты обращаются с числами более умело, чем люди белой расы? Или что все евреи скаредны? Или что женщины глупее мужчин? Или что мужчины глупее женщин? Или что религиозность есть генетическая предрасположенность? Или что вот этот ген определяет преступные наклонности, а вон тот — болезнь Альцгеймера? Сама ведь знаешь, во что это обратит страхование жизни, какое оружие даст расистам. Вот это все. Она отвечает, что пройдет по этому мосту, когда до него доберется, да и вообще она работает в другой области. И кстати, если ты, историк, обнаружишь, что Черчилль всю войну трахал королеву, будет ли это твоей проблемой? Ты сообщаешь факты. А истолковывать их — дело человечества в целом. То, что Бог не создавал Адама и Еву, стало затруднением не для Дарвина, а для епископов. Не надо валить всю вину на вестника, спокойно говорила она, лучше подрасти немного и научись заботиться сам о себе.
Я щелкнул ноттем по трубочке, из которой что-то сочилось. Десять минут назад Дональд, лаборант Джейн, отправился, шаркая, искать ее. Услышав, как стукнула дверь в коридор, я распрямился. Джейн не любила, когда в лаборатории что-нибудь трогали.
— Ах, черт возьми! Оно и вправду здесь. Ему действительно хватило наглости явиться сюда и предстать перед нами.
— Привет, малыш…
— Ты что-нибудь трогал? Покажи мамочке, с чем ты здесь играл, где что испортил, чтобы нам не пришлось самим потом разбираться с этим.
— Ничего! Ничего не трогал… ну, разве вот по этой трубочке слегка прищелкнул. Там жидкость немного застряла, я и помог ей пройти. Это все. Джейн в ужасе вытаращилась на меня:
— Все? Это все? — И она, повернувшись к двери, завопила: — Дональд! До-ональд! Иди сюда! Нам придется все начинать сначала. Десять недель работы псу под хвост! О господи!
Влетел Дональд.
— Что? Что такое? Что он сделал? Что?
— Джейн, клянусь, я просто прищелкнул ногтем, совсем чуть-чуть…
— Этот тупой засранец всего-навсего протолкнул метилоранж через трубку с тартратом.
— Да какого черта, Джейн? — взвыл я. — Не может же какая-то капелька вес испортить.
Дональд не отрывал взгляда от трубок
— Иисусе, — наконец выдавил он. — Нет! Нет! И он, привалившись к стенду, закрыл ладонями лицо.
Я со вздохом облегчения повернулся к Джейн:
— Чертовски жестокий трюк, вообще-то. Не будь Дональд таким бездарным притворщиком, я бы и вправду огорчился.
Брови Джейн взлетели вверх.
— О, — сказала она, — так это был жестокий трюк, вот оно как Понимаю. И ты бы того и гляди огорчился.
— Послушай, я знаю, что ты собираешься сказать…
— Изгадить мою машину, добиться, чтобы ее отбуксировали из колледжа за незаконную парковку, — это все не жестокие и огорчительные трюки, верно? Это лишь милые проявления любящей, истерзанной души. Романтические забавы, порождения прекрасного и сложного ума. Не ребячливости, но зрелости. Иронический комментарий к превратностям любви. Дивный комплимент. Мне следовало бы таять от благодарности.
Ну просто ненавижу, когда она становится такой. Еще и Дональд хихикает, как будто ему известно, о чем речь.
— Да, да, да, — сказал я, поднимая руку. — Очень клево.
— Оставь-ка нас, Дональд, — сказала, усаживаясь на высокий табурет, Джейн. — Мне нужно поговорить с этим штучным изделием.
Дональд, который, подобно мне, легко краснеет, начал по-дурацки пятиться к двери.
— Ага. Ну да. Верно, конечно. Я… да. Идет?
Я подождал, когда стихнут хлопки дверей, и лишь после этого набрался смелости, потребной, чтобы взглянуть в ее насмешливые глаза.
— Прости, — сказал я.
Слово это с гулким стуком упало в мучительно долгую тишину.
Собственно, взгляд ее не был насмешлив. Я мог бы приписать ему любое свойство. Мог бы назвать его взглядом холодным, взглядом ироническим. Или оценивающим. То был взгляд Джейн, и кому-то другому он мог бы представиться а) дружеским, b) добрым, с) приятно удивленным, d) вызывающим, е) эротичным, f) неприветливым, g) скептическим, h) восхищенным, i) страстным, j) блудливым, к) тупым, l) интеллектуальным, m) презрительным, n) смущенным, о) испуганным, р) неискренним, q) отчаянным, r) скучающим, s) удовлетворенным, t) исполненным надежд, u) вопрошающим, v) стальным, w) выжидательным, х) разочарованным, у) проницательным или z) полным новой жизни.
Все это в нем присутствовало. Я хочу сказать, это же были человеческие глаза, зеркало души. Не ее души зеркало — моей. Я гляделся в него, ощущая себя олухом всех разновидностей сразу, и потому, естественно, получил в ответ взгляд насмешливый. И вдруг она, к великому моему удивлению, склонилась и погладила меня по затылку.
— Ах, Пип, — сказала она. — Ну что мне с тобой делать?
Насчет «Пипа». Меня многие так называют. Тут вот какая история.
В солидный университет полагается являться в пиджаке, при галстуке и в летних брюках, специально для такого случая купленных мамой. Вас зовут Майклом. Вы на два года моложе всех остальных и к тому же впервые, по сути дела, покинули дом. Как вы поступаете? Поездка по железной дороге из Уипчестера в Кембридж означает, что вам приходится пересекать Лондон, перебираясь с одного вокзала на другой. И вы, попав в Вест-Энд, выходите оттуда с добротной стрижкой, облаченным в поношенные мешковатые брюки, футболку с надписью «Отсоси Мою Душу», парку цвета хаки и с именем «Пэк». И в поезд, идущий до Кембриджа, вы уже садитесь нехилым малым. Восемь лет назад слова «нехилый» и «малый» были более-менее приемлемыми. Теперь-то ими, конечно, пользуются одни журналисты да рекламщики. Какие нынче обороты в ходу на улицах, я ни малейшего понятия не имею. Я выбыл из этого забега довольно рано — после того, как мне пару раз дали от ворот поворот и порекомендовали угребывать туда, откуда пришел.
Имя «Пэк» я выбрал потому, что играл его в школьной постановке «Сна в летнюю ночь» и полагал, что оно мне вроде как подходит. Спайк, Джеш, Бласт, Спит, Физзер, Джог, Стрик, Флик, Бойлер, Заг, Клют, Граулер — я перебрал их все. Пэк показался мне клевым и при этом лишенным особой агрессивности. Увы, при первом же моем обеде в Холле все и запуталось.
— Привет, — сказал, садясь со мной рядом, решительно неклевый субъект в пиджаке и при галстуке. — Я Марк Тейлор. Ты, похоже, из новеньких, так?
Я сообщил ему мое клевое новое имя, но, поскольку рот у меня был набит едой, в перепелесой башке моего собеседника утвердилось впечатлен ние, будто я назвался Пипом Янгом.
— Пип? Ну да, понятно. Пиппи. Отлично. И сколько я потом ни брызгал слюной, все отрицая, я так и остался Пипом, или же Пиппи. Это был удар, от которого я так и не смог бы оправиться, даже обратившись в распродолбанного, здоровенного, зловредного, драчливого, супер-пупер, клево-расклевого бандюгана, чего я достичь даже и не рассчитывал. Возможно, какой-нибудь Снуп-Догги-Дог из Южного Централа, Лос-Анджелес, штат Калифорния, и сумел бы отбиться от клички Снуп-Пиппи-Пип, но у Майкла Янга из Ист-Дин, Эндовер, графство Гэмпшир, ни малейших шансов на это не было.
Разумеется, Джейн мое прозвище нравилось. Ей нравилось называть меня Пипом. Пиплом и Пиппи. Что отчасти и объясняет маленький бунт, вследствие коего я украсил той надписью ее «рено».
Ее «рено»? Я хотел сказать — наш «рено». Вот видите? Она уже брала надо мной верх.
Это означает — да, мне нравилось, что моя женщина старше меня. Вообще говоря, два года разницы в возрасте еще не делали ее Женщиной, Которая Старше Меня, однако и столь малое различие наполняло меня упоением. Да, мне нравилось, что она по-матерински меня опекает. Да, мне были приятны острые уколы ее нежных насмешек, но НЕТ, я не евнух и не мазохист. Какая-то часть моей личности желала обращения, хотя бы недолгого, в Мужчину. И я чувствовал, честно, я чувствовал…
— Я знаю, что ты чувствовал прошлой ночью, — сказала она. — Ты решил, что я тебе завидую. Думал, будто мне не нравится, что ты дописал диссертацию. Мы оба теперь станем докторами, окажемся ровней. И ты полагал, что меня это злит.
— Ничто не может быть дальше от истины! — ответил я, и дальше этих моих слов от истины быть ничто не могло.
— И наверное, ты полагал, что изучение истории представляется мне, в сравнении с моей работой, занятием далеко не серьезным.
— Ничего подобного! — снова соврал я.
— О, — брови Джейн удивленно поползли вверх, — правда? Потому что я именно так и думала. Все перечисленное. Меня злило, что ты вот-вот станеять доктором. Раздражало, что ты расхаживаешь по дому павлин павлином. Знаешь, милый, женщину послабее от этого просто вырвало бы.
— Я был счастлив, только и всего.
— И я думала: ну что такое докторская по истории? Каждый, у кого есть хоть половина мозгов, способен несколько месяцев обжираться плодами библиотечного знания, а после прогадиться длинной, блестящей диссертацией. Размышлять при этом не нужно, расчеты проводить не нужно, трудиться тоже. Это же не работа. Просто претенциозное дилетантское кривляние.
— Ну спасибо! Огромное тебе спасибо.
— Да знаю я, Пилпи, знаю. Но это прошло. Я действительно завидовала тебе. Мне было обидно.
— О.
— Прости меня. Я рада, что ты закончил диссертацию. И горжусь тобой.
Абсолютный гений притворства, уклончивости и ускользания, вот кто она такая, наша Джейн. Ты еще рта не успеваешь раскрыть, как она сама выдвигает против себя все пункты обвинения, а после просит прощения, да так мило, так отважно, оставляя тебе лишь одну возможность — благодушно его даровать.
— Насчет машины, — сказал я, опуская глаза, — я поступил как глупое дитя.
— Да хрен с ней, с машиной. Подумаешь, машина. Это всего лишь машина, не живой котенок, не декларация прав человека. И даже рискуя вновь пробудить в тебе мужественное негодование, скажу—то был один из очень немногих твоих забавных, храбрых и независимых поступков, согласись. Опять же, про то, что ее отбуксировали с парковки, я наврала, а надпись твоя исчезла при первом же дуновении «Фреона», так что ничего вредоносного ты не учинил.
— И что же, получается, мы… э-э… мы по-прежнему вместе?
— Иди сюда, — ответила она и притянула мою голову к своей.
Мы целовались долго, страстно, и я, отрываясь, чтобы глотнуть воздуху, все лепетал слова благодарности. Я уж было и свыкся с мыслью, что меня бросили, предали и послали куда подальше. Душевные раны, возникающие от обид и иного дурного с нами обращения, не лишены некоторой приятности. Но я, видите ли, любил ее. Я ее действительно любил. «Я все еще дрожу, когда ты трогаешь меня». «Ойли-Мойли» не врут никогда. Всякий раз, как ее тело прижимается к моему, я ощущаю трепет. И мы, стало быть, целовались, а я — да какого черта! — я прощался с моей свободой.
Ростом Джейн повыше меня — это не так уж и важно, люди в большинстве своем выше меня ростом. Она смугла, я белокож. Ее нередко принимают за итальянку или испанку. Я называю ее моей черноволосой гитаночкой-совратительницей, на что Джейн отзывается добродушными стенаниями. Она большая чистюля. Странно, но так. Она не просто почти, как выражаются в телерекламе, чиста, она чиста по-настоящему. Ладони у нее неизменно свеженькие, ухоженные, лабораторный халат и прочие ее наряды нигде не морщат, не обвисают. Присущая ей милая, подкупающая неуклюжесть, намек на косноватость движений подобен намеку на косину у Ингрид Бергман — этот крошечный, почти неуловимый изъян лишь подчеркивает ее красоту.
— Послушай, — сказал я, — давай я заеду в «Сайнсбериз» и мы с тобой устроим вечером по-настоящему хороший обед. На сей раз все будет без дураков. Согласна?
Она взглянула на меня сверху вниз.
— Знаешь, Пип, — сказала она, — будь ты хоть на йоту милее, я бы точно замариновала тебя в формальдегиде. — Да ладно, — ответил я и, взяв со стола плексигласовое, наполненное оранжевыми пилюльками блюдце, потряс им в смущенном южноамериканском ритме. — Гм, — промычал я, беря двумя пальцами одну из облаток. — И какого же рода кайф мы ловим, глотая вот это?
— А, дьявол, поставь на место!. — Джейн, с внезапно обуявшим ее бешенством, вырвала у меня блюдце — да так неловко, что пилюльки рассыпались по полу и лабораторному столу.
Такой я ее еще не видел. Разъяренной, поистине разъяренной.
— Эй! — протестующе вскричал я, когда она грубо оттолкнула меня от стола.
— Когда же ты научишься ничего здесь не трогать?
Джейн соскочила с табурета и принялась собирать рассыпанные пилюли, попутно кляня себя, меня, жизнь и Господа Бога.
Все это казалось мне выходящим за пределы реальности. Я присел рядом с ней и тоже стал подбирать оранжевые облатки.
— Послушай, малыш, я просто…
— Заткнись и постарайся не проглядеть ни одной. Я не хочу с тобой разговаривать.
В третий раз за такое же количество часов я подбирал сегодня с земли что-то упавшее. Диски, листы бумаги, а вот теперь пилюли. Каждому иногда выпадают подобные дни. Тематические.
Когда все пилюли вернулись в блюдце, а само оно было убрано подальше от шаловливых детских ручонок, Джейн повернулась ко мне, и грудь ее, должен вам доложить, вздымалась и опадала, переполненная гневными чувствами.
— Господи, Пип, ну что с тобой такое?
— Со мной? Со мной? Черт, да что я сделал — всего лишь взял одну облаточку…
— Ты хоть знаешь, что они собой представляют? Хоть какое-то понятие о них у тебя есть? Нет, разумеется. В них могут содержаться носители сибирской язвы, полиомиелита, бог знает чего. Вес это способно абсорбироваться сквозь кожу. Они могут вообще состоять из чистого цианистого калия, тебе же ни черта не известно.
— Ну так и что это?
— Противозачаточное средство, вот что.
— Да? — Я с интересом взглянул на пилюльки.
— Для мужчин.
— Для мужчин? Клево. Но ведь оно не опасно.
— С какой стороны взглянуть, дурья твоя башка, и смотря что ты называешь опасным. Начать с того, что на людях их еще не испытывали.
— А, ну тогда, может, возьмешь меня в подопытные кролики?
— Ни в какие клепаные кролики я тебя не возьму! — грянула она. — Действие этих таблеток необратимо.
— Ну-ка, еще разок
— Еще разок, это именно то, на что ты окажешься уже неспособным, по меньшей мере в смысле оплодотворения. Они раз и навсегда стерилизуют мужчину.
Я сглотнул слюну.
— О.
— Вот именно. О.
— Выходит, я был на волосок от гибели.
— Был, хотя, с другой стороны, мир сколько-нибудь рациональный навряд ли пожелал бы широкого распространения твоих генов.
— Тебе следует держать их под замком.
— Мне тебя следует держать под замком. Давай установим правило, Пиппи. Ты не лезешь в мою работу, я не лезу в твою. Так нам удастся избежать катастрофы, идет?
— Ладно, — сказал я, отодвигаясь от нее. — Извини. Слушай, я бы чего-нибудь пошамал.
Джейн смотрела на меня, и лицо ее расплывалось в улыбке.
— Как по-твоему, существует хоть один шанс, что после утверждения твоей диссертации ты научишься изъясняться на человеческом языке?
— О чем ты?
— Все эти твои «клево», «кайф» и «оу»… ну что это такое? Не исключено, что в следующем году ты станешь членом твоего колледжа. Ты что, думаешь, Тревор Роупер[32] тоже разгуливает по своему, восклицая: «Оу мужик… типа, того, клево»?
— Ну, так, — сказал я, снова садясь. — Тут вот какая штука, история — это, видишь ли, вопрос образа.
Такова моя излюбленная теория, о которой я Джейн ничего еще не рассказывал. Я провел ладонями по поверхности лабораторного стола, словно отодвигая одну от другой две горки соли.
— Существует два типа историков, да? Вот тут у нас тип А, приятный тебе молодой консерватор — Хайек[33], Питерхаус[34], круглая шапочка на голове, читает только «Спектейтор», Тэтчер у него богиня, а предел его мечтаний — пост личного секретаря какого-нибудь члена парламента от тори, так? А тут, на этой стороне, тип Б, преисполненный серьезности, тяжеловесный, Христофер Хилл, Олтассер, Э. П. Томпсон, постструктуралист, охочий резать правду-матку, индивидуальность побоку и полна-жопа-истории.
— И к какой же кучке относишься ты, Пип?
— Ни к той ни к другой.
— Ни к той ни к другой. Угу. В таком случае моя научная подготовка приводит меня к мысли, что типов должно существовать не два, а больше. Есть еще тип В.
— Да, да, да. Очень умно. Я, собственно, вот о чем — если принять два эти образа за данность, что тогда остается делать? Понимаешь, историк консервативного типа стилистически принадлежит к сороковым и пятидесятым годам, а тип тяжеловесный — к шестидесятым и семидесятым. Так что оба они вроде как устарели, а сама история окостенела. Согласно моей теории, тут ты права, историк должен принадлежать к собственному времени, и куда сильнее, чем к какому-либо еще. Как сможешь ты историфицировать прошлый век, если не отождествляешь себя полностью со своим собственным, да? Ты должен отталкиваться от своего времени. Поэтому я — я принадлежу к «сейчас».
— Я принадлежу к «сейчас»? — переспросила Джейн. — Я принадлежу к «сейчас»? Не могу поверить, что ты это сказал. Да еще и историфицироватъ?
— Ладно, похоже, чтобы свыкнуться с жаргоном, тебе понадобится какое-то время.
— М-м. Хорошо, стало быть, ты проделал следующее: изобрел третий тип, В, историка-серфера. Ты зажимаешь пальцами ног доску и летишь на гребне волны вчерашнего дня. Киану Янг, доктор хилософии.
— Да. Грустно, правда?
— Есть немножко, дорогой, есть немножко. Но пока ты сам это сознаешь, оно не так уж и плохо. На факультетах и в профессорских нашего мира обитает множество стареющих хиппи, и я не вижу причины, по которой в них не могли бы прижиться и стареющие серферы.
— До старения мне пока далеко, сучка!
Мы поцеловались еще раз, и я поспешил смыться из лаборатории, пока Джейн опять на меня за что-нибудь не окрысилась.
Направляясь к навесу, под которым стояли велосипеды, я немного уклонился в сторону. Да, вот она. Наша маленькая «клио». Никаких следов моих каллиграфических усилий на капоте не осталось. Чертовы ученые. И кстати, что это за гадость такая, «Фреон»? Я нагнулся, чтобы завязать шнурки. Весь день проходил с развязанными — знаете, как оно бывает с полуботинками? — боковины их становятся от долгой носки мягкими, отвисают, и шнурки то и дело заваливаются внутрь, тебе под пяту, обращая тебя в вечную принцессу на горошине. Привет! Концы шнурка правого ботинка оказались снаружи, ни один внутрь не улез. Значит, это ко мне в башмак какой-то камушек заскочил, что-то же впивается там в ступню.
Мать честная! Одна из оранжевых пилюлек Джейн. Месть Жермена. Надо бы вернуться и…
На хрен. Я сунул таблетку в бумажник. Может, скормлю ее соседскому кролику. Тихий смешок.
Я ехал, с накрепко завязанными шнурками, по Мэдингли-роуд и составлял в уме список Еда, вино, настоящий кофе, бумага для принтера, потом домой, снова отпечатать «Meisterwerk», вернуться с отпечатанным в город, к Фрейзер-Стюарту, а после, ну да, заскочить к этому типу, к Цуккерману…
Как обрести свободу.
Приземление орлицы.
— Тужьтесь, женщина! Тужьтесь! Четвертые, вы говорите?
Алоиз кивнул и с отвращением взглянул вниз.
— Послушай меня, Клара… послушай!
Клара его не слышала.
— Клара! — самым строгим своим тоном произнес, склоняясь над ней, Алоиз.
Но Клара пребывала во множестве миль отсюда. Снимаясь с гор, паря над озерами и деревнями, опускаясь на шпили церквей, на миг сжимая когтями яркие золотые купола и вновь отдаваясь ветру, взмывая все выше и выше.
Подошел и встал рядом с Алоизом доктор.
— Если она уже рожала три раза, сильной боли быть не должно — даже без столь почтенной порции лаунданума.
Вот этим словам проникнуть в замутненное опиумом сознание Клары удалось. Боль? Да никакой боли и нет, внутренне усмехнулась она. Никакой боли, один лишь восторг! Радость! Чистая, вольно парящая радость!
Новая колоссальная схватка спирально вознесла ее превыше самой высокой горы. Вся Европа лежала под ней, без таможенных постов, без рубежей и границ. Звери рыскали там на приволье. Как ни высоко залетела она, движение малейшей полевки или бабочки различалось ею с совершенной ясностью, Клара слышала шуршание земли, с которым в двенадцати милях под ней вылезал из норы кролик, вглядывалась в каплю росы, свисавшую с крошечной травинки. Повелительница пространства и времени, владычица всего сущего. И Клара, испустив пронзительный вопль радости, понеслась кругами, с востока на запад, с севера на юг, и земля летела под ее великанскими крыльями, купаясь в чистой, безграничной свободе.
— Бог мой, Шенк, кровь! У нее никогда раньше не было столько крови! Что-то не так?
— Ничего, сударь. Ничего, уверяю вас. Головка у младенца большая, простой разрыв гименальной мышцы, не более того.
Клюв орленка яростно бьет о стенки яйца. Эта будет жить. Я чую ее силу. Ее железную волю. Моя дочь, орлица, которую я выращу способной одарить меня свободой.
— Клара! Ради всего святого! Как она кричит! Вы уверены, что дали ей достаточно?
— Для первого раза доза была просто огромной. Чуть больше, и она впала б в бесчувствие. Ага, выходит. Да, выходит! Еще одно усилие, Клара.
Она свободна! Она вышла в мир! Свободна! Вслушайтесь в се страстные вопли! Сила! Воля! Воля к жизни, воля к страсти. Она будет жить, сильная, а я буду любить ее сильнее, чем какое-либо живое существо любило когда бы то ни было свою дочь.
— Ха-ха! — гоготнул Алоиз. Он, никогда не смеявшийся, теперь хохотал. Он тоже почувствовал это. Проникся величием момента.
Доктор Шенк пригладил влажные пряди волос, оставив на лбу Клары полоску крови шириной в большой палец. — Поздравляю, дорогая моя. Вот ваше дитя. Крепенькое, как дуб.
— Либлинг! Клара! Mein Schatz[35]!
— Она спит, сударь.
— Спит?
— Право же, доза была огромной. Все это время Клара спала. А когда она проснется, то почувствует себя освеженной. И ничего не вспомнит о боли. В этом смысле Природа добра.
Алоиз наклонился и поцеловал окровавленный лоб.
— Посмотри на него, умница моя. Посмотри! Вот он! Мой мальчик! Мой чудный мальчик!
Алоиз кивнул и с отвращением взглянул вниз.
— Послушай меня, Клара… послушай!
Клара его не слышала.
— Клара! — самым строгим своим тоном произнес, склоняясь над ней, Алоиз.
Но Клара пребывала во множестве миль отсюда. Снимаясь с гор, паря над озерами и деревнями, опускаясь на шпили церквей, на миг сжимая когтями яркие золотые купола и вновь отдаваясь ветру, взмывая все выше и выше.
Подошел и встал рядом с Алоизом доктор.
— Если она уже рожала три раза, сильной боли быть не должно — даже без столь почтенной порции лаунданума.
Вот этим словам проникнуть в замутненное опиумом сознание Клары удалось. Боль? Да никакой боли и нет, внутренне усмехнулась она. Никакой боли, один лишь восторг! Радость! Чистая, вольно парящая радость!
Новая колоссальная схватка спирально вознесла ее превыше самой высокой горы. Вся Европа лежала под ней, без таможенных постов, без рубежей и границ. Звери рыскали там на приволье. Как ни высоко залетела она, движение малейшей полевки или бабочки различалось ею с совершенной ясностью, Клара слышала шуршание земли, с которым в двенадцати милях под ней вылезал из норы кролик, вглядывалась в каплю росы, свисавшую с крошечной травинки. Повелительница пространства и времени, владычица всего сущего. И Клара, испустив пронзительный вопль радости, понеслась кругами, с востока на запад, с севера на юг, и земля летела под ее великанскими крыльями, купаясь в чистой, безграничной свободе.
— Бог мой, Шенк, кровь! У нее никогда раньше не было столько крови! Что-то не так?
— Ничего, сударь. Ничего, уверяю вас. Головка у младенца большая, простой разрыв гименальной мышцы, не более того.
Клюв орленка яростно бьет о стенки яйца. Эта будет жить. Я чую ее силу. Ее железную волю. Моя дочь, орлица, которую я выращу способной одарить меня свободой.
— Клара! Ради всего святого! Как она кричит! Вы уверены, что дали ей достаточно?
— Для первого раза доза была просто огромной. Чуть больше, и она впала б в бесчувствие. Ага, выходит. Да, выходит! Еще одно усилие, Клара.
Она свободна! Она вышла в мир! Свободна! Вслушайтесь в се страстные вопли! Сила! Воля! Воля к жизни, воля к страсти. Она будет жить, сильная, а я буду любить ее сильнее, чем какое-либо живое существо любило когда бы то ни было свою дочь.
— Ха-ха! — гоготнул Алоиз. Он, никогда не смеявшийся, теперь хохотал. Он тоже почувствовал это. Проникся величием момента.
Доктор Шенк пригладил влажные пряди волос, оставив на лбу Клары полоску крови шириной в большой палец. — Поздравляю, дорогая моя. Вот ваше дитя. Крепенькое, как дуб.
— Либлинг! Клара! Mein Schatz[35]!
— Она спит, сударь.
— Спит?
— Право же, доза была огромной. Все это время Клара спала. А когда она проснется, то почувствует себя освеженной. И ничего не вспомнит о боли. В этом смысле Природа добра.
Алоиз наклонился и поцеловал окровавленный лоб.
— Посмотри на него, умница моя. Посмотри! Вот он! Мой мальчик! Мой чудный мальчик!
Как вести беседу.
Кофе и шоколад.
— Мой мальчик! И точно по часам! Вода уже пошла через кофе, миг, и все будет готово. Входите, входите! Здесь не так чисто, как следовало бы, но место, чтобы присесть, найдется. Быть может, сюда? Хорошо. Я Augenblick[36]. Вы говорите по-немецки? Ну да, разумеется, говорите. Сейчас достану чашку. Чашку для вас, Майкл Янг!
Я сижу, положив на колени руки и, пока он, готовя кофе, возится в кухоньке, оглядываюсь вокруг.
— Вообще-то не так чтобы говорю, — громко произношу я ему в спину. — Читаю, более или менее. У меня есть друг, который помогает мне… ну, знаете, со сложными оборотами.
Не уверен, что он слышит меня сквозь дребезжание чашек
А неплохой он разжился квартиркой, отмечаю я. Выходящее во Двор Боярышника двустворчатое эркерное окно с видом на реку и Мост Сонетов за ним. Две стены, закрытые книжными полками. Я встаю, чтобы взглянуть на книги.
Ух ты!
Примо Леви, Эрнст Клее, Джордж Стайнер, Барух Фидлер, Лев Бронстейн, Вилли Дрессен, Марта Венке, Фолкер Рисе, Эли Бизел, Джорджи Конрад, Ханна Арендт, Дэниэль Иона Голдхаген и так далее, и так далее. Ряд за рядом, все посвященные этой теме книги, о каких я слышал, и еще десятки, дюжины, сотни не известных даже мне.
Если Цуккерман занимается современной историей, как получилось, что я нигде на него не наткнулся? Несколькими полками дальше характер книг становится более общим. Тут есть одна хорошо мне знакомая — «Корни немецкого национализма» Снайдера, издательство Университета штата Индиана. Я едва ли не способен назвать ее ISBN, содержащийся, разумеется, в библиографии «Meisterwerk'a», составленной мной всего два дня назад. Я вытаскиваю эту книгу, подчиняясь странному порыву, который подталкивает попавшего в чужой дом человека первым делом осматривать то, что есть дома у него самого. Помню, я где-то прочел, что создатели автомобильной рекламы установили: человек с большей охотой читает рекламу машины, которую только что купил, чем какой-либо иной. Здесь, я думаю, тот же синдром. А может быть, нам кажется, что, разглядывая вещи, тождественные тем, какими владеем сами, мы не так сильно вторгаемся в чужую жизнь, как суя нос в нечто, нам незнакомое. В общем, как вам будет угодно.
Я сижу, положив на колени руки и, пока он, готовя кофе, возится в кухоньке, оглядываюсь вокруг.
— Вообще-то не так чтобы говорю, — громко произношу я ему в спину. — Читаю, более или менее. У меня есть друг, который помогает мне… ну, знаете, со сложными оборотами.
Не уверен, что он слышит меня сквозь дребезжание чашек
А неплохой он разжился квартиркой, отмечаю я. Выходящее во Двор Боярышника двустворчатое эркерное окно с видом на реку и Мост Сонетов за ним. Две стены, закрытые книжными полками. Я встаю, чтобы взглянуть на книги.
Ух ты!
Примо Леви, Эрнст Клее, Джордж Стайнер, Барух Фидлер, Лев Бронстейн, Вилли Дрессен, Марта Венке, Фолкер Рисе, Эли Бизел, Джорджи Конрад, Ханна Арендт, Дэниэль Иона Голдхаген и так далее, и так далее. Ряд за рядом, все посвященные этой теме книги, о каких я слышал, и еще десятки, дюжины, сотни не известных даже мне.
Если Цуккерман занимается современной историей, как получилось, что я нигде на него не наткнулся? Несколькими полками дальше характер книг становится более общим. Тут есть одна хорошо мне знакомая — «Корни немецкого национализма» Снайдера, издательство Университета штата Индиана. Я едва ли не способен назвать ее ISBN, содержащийся, разумеется, в библиографии «Meisterwerk'a», составленной мной всего два дня назад. Я вытаскиваю эту книгу, подчиняясь странному порыву, который подталкивает попавшего в чужой дом человека первым делом осматривать то, что есть дома у него самого. Помню, я где-то прочел, что создатели автомобильной рекламы установили: человек с большей охотой читает рекламу машины, которую только что купил, чем какой-либо иной. Здесь, я думаю, тот же синдром. А может быть, нам кажется, что, разглядывая вещи, тождественные тем, какими владеем сами, мы не так сильно вторгаемся в чужую жизнь, как суя нос в нечто, нам незнакомое. В общем, как вам будет угодно.