Стив рассеянно кивнул, отпил пива.
   — Я знаю, ты решишь, будто у меня не все дома, — сказал я, — однако я сейчас до того счастлив, что дальше и некуда.
   — Да? — удивился Стив. — Это отчего же?
   — Если бы я тебе рассказал, ты бы не понял.
   — А ты попробуй.
   — Я счастлив оттого, что, когда я недавно спросил тебя про Адольфа Гитлера, ты ответил, что сроду о нем не слышал.
   — И это сделало тебя счастливым?
   — Ты и понятия не имеешь, что это значит. Ты никогда не слышал таких имен, как Гитлер, или Шикльгрубер, или Пёльцль. Никогда не слышал о Браунау, никогда…
   — Браунау?
   — Браунау-на-Инне, Верхняя Австрия. Тебе это название ни о чем не говорит, а меня оно делает счастливейшим из живущих на свете людей.
   — Вот это круто.
   — Ты никогда не слышал об Освенциме, он же Аушвиц, или Дахау, — продолжал разливаться я. — Никогда не слышал о Нацистской партии, никогда…
   — Стоп, стоп, — сказал Стив. — Ладно, я не похож на мистера Всезнайку, но что значит — никогда не слышал о Нацистской партии?
   — Так ведь не слышал же, верно?
   — Ты спятил?
   Я уставился на него:
   — Но ты не мог о ней слышать. Это невозможно.
   — Ну еще бы, — ответил Стив, стирая с губ пену, — я и о Глодере отродясь не слышал, и о Геббельсе, и о Гиммлере, и о Фрике, правильно? Эй, поосторожней!
   Стив схватил меня за запястье, выпрямляя бутылку, которую я сжимал в руке. Пенное озеро расплылось по разделявшему нас столу, через край которого переливалось, капля за каплей, темное пиво.

Политическая история.
Партийные животные.

   — Пивная Штернеккера? — переспросил Руди, стараясь, чтобы в голосе его не прозвучало презрительное неверие. Мейр улыбнулся:
   — Это Мюнхен, Руди. Сам знаешь, все, что происходит в Мюнхене, так или иначе связано с пивом. Три тысячи радикалов Гоффмана встречаются в «Левенбрау». Левинэ начал свою апрельскую революцию в пивном зале, безработное аугсбургское отребье толчется в «Киндлкеллере», последних еврейских большевиков расстреляли тоже в пивной. В конечном счете все правильно: политическая жизнь этого города питается пивом точно так же, как война газолином.
   — Но почему я должен тратить время на очередную кучку чокнутых профессоров и чокнутых «тулистов»?
   — Руди, у меня в отделе не хватает людей, которым я могу доверять. Мне необходимы надежные Vertrauensmänner[114], агенты, наблюдатели, организаторы, способные дельно разговаривать со всеми этими группировками и распознавать среди них опасные. Вот только на прошлой неделе тут у нас болтался бывший капрал, в надежности которого я готов был поклясться, — Карл Ленц. Железный крест с дубовыми листьями, безупречные рекомендации его начальника разведки, — мне потребовалось отправить кого-нибудь в Лехфельд, где, по нашим сведениям, распространяется большевистская и спартаковская зараза… ну что ты морщишься, таков нынешний жаргон, я тут ни при чем… и я отправил Ленца в составе Aufklärungskommando[115], чтобы он выступил насчет Версальского договора и объяснил отношение армии к политическим группировкам. А оказалось, что он и сам из невесть каких красных. Согласно рапорту Лаутербаха, Ленц убедил половину собравшихся в том, что лучше ставить на Ленина, чем на Веймар. Видишь, с кем мне приходится работать?
   Глодер протестующе выставил ладонь:
   — Хорошо, хорошо, схожу. Особого удовольствия получить не обещаю, но схожу.
   — Выясни, что это за публика. Не выступай перед ними, не наводи их на мысль, что за ними следят. Просто присмотрись к ним и постарайся понять, чем они дышат, договорились?
   Вот так Руди и оказался под вечер на Променадештрассе, — неторопливо шагал по ней, еле слышно насвистывая и с насмешливым удивлением разглядывая лозунги и рисунки, украшавшие здешние стены.
   «Rache!»
   Да, думал Руди. Мщение. Сколько политической мудрости. Сколько зрелости.
   «Denkt an Graf Arco-Valley, ein deutscher Held!»[116]
   Руди глянул на другую сторону улицы и сообразил, что на этом-то месте граф Арко-Валли и всадил, выхватив пистолет, две пули в голову еврейского коммуниста Курта Эйснера[117] День тогда стоял холодный, февральский, снегу навалило столько, сколько Мюнхен не видел за два десятка лет. Руди переминался неподалеку и едва не получил одну из трех пуль, выпущенных в возмездие за содеянное телохранителем Эйснера в Арко-Валли. А следом оказался в положении до смешного нелепом — ему пришлось вместе с еврейским секретарем Эйснера сдерживать ораву спартаковцев и отборной красной сволочи, стремившейся тут же и забить раненого Арко-Валли до смерти. Руди, в обшарпанном полицейском фургоне, поехал со смертельно раненным графом к хирургу (еще одному еврею), сумевшему продержать пациента в живых на время, достаточное, чтобы тот успел произнести в свое оправдание бессвязную речь. «Эйснер был могильщиком Германии. Я всей душой ненавидел и презирал его, — лепетал Арко-Валли. — Продолжайте сражаться за deutsche Volk[118], Глодер. Отечество нуждается в людях, подобных нам с вами».
   Руди похлопал умирающего по руке и наговорил ему в утешение кучу тевтонской чуши. С графом его связывало знакомство лишь шапочное — оба были военными героями с множеством орденов, ленточки которых, приколотые к обтрепанным шинелям, обеспечивали им бесплатное угощение в пивных Баварии, чья численность ныне стремительно сокращалась. Граф геройствовал на Русском фронте, Руди во Фландрии. Однако Руди он не нравился — граф был одним из тех перегерманивших самих германцев австрияков, что просто-напросто сочатся тошнотворного пошиба пангерманизмом, каковой Руди находил безвкусным, смахивающим на чрезмерную порцию венского Sachertorte[119]. Арко-Валли так и не удалось избавиться от жгучего чувства унижения, возникшего, когда «Общество Туле»[120] отказало ему в членстве на том основании, что мать графа была еврейкой, — обстоятельство, Руди чрезвычайно забавлявшее.
   Впрочем, теперь «тулисты» сочли удобным забыть об этом, и Арко-Валли обратился в еще один увядший после мученической кончины цветочек в венке ультраправых, антисемитских, националистских меморий. «Народные» объединения, «тулисты», «Germanen Orden»[121] и еще три десятка неистовствующих группок провозглашали, каждая, что присущие им бесконечно малые расхождения в нюансах и программных установках суть, на самом-то деле, суть возвышенные различия доктрин. Бог ты мой, да рядом с ними и Вавилонская башня покажется съездом эсперантистов.
   Руди миновал еще один лозунг, начертанный двухметровыми алыми буквами:
   «Juden-TodbeseitigtDeutschlandsNot!»[122]
   Что ж, может быть. Все может быть. Руди, однако же, представлялось, что Германии для утоления ее горестей необходимо нечто большее, чем смерть нескольких евреев. Германии необходимо повзрослеть.
   Под лозунгом этим красовалась грубо начертанная, с красными каплями, стекающими с каждого изогнутого крюком окончания, священная огненная метла тевтонов — Hakenkreuz[123], который приказано было нанести на каску каждому солдату Второго морского Freikorps [Добровольческий корпус (нем.).
   ], входящего в состав бригады полковника Эрхардта[Герман Эрхардт (1881 — 1971) — один из основателей нацистской партии.], которая выступила в первую неделю мая, чтобы раздавить слабенькую, самопровозглашенную Баварскую советскую республику. То был общий для всех правых группировок значок. Свастика стала для националистов тем же, чем были для марксистов серп и молот. Она сменила имперского орла, обратившись в новый символ лояльности.
   Потея на поздней сентябрьской жаре, Руди поворотил в лабиринт средневековых улочек, ведших в восточную часть старого города.
   Собрание, как оказалось, происходило в задней комнате, в разливочной убогой пивной Штернеккера. У Руди упало сердце. Он знал эту комнату, больше ста человек поместиться в ней не могло. Вечерок предстоит явно тоскливый. И тосковать придется в духоте, среди сладковатых запахов солода и пивных дрожжей.
   На столике у входа в зал собраний лежала открытая книга.
   — Что это? — презрительно наморщив нос, поинтересовался Глодер.
   — Книга регистрации посетителей, сударь, — ответил, нервно поглядывая на орденскую ленточку Руди, сидевший за столиком рыжий однорукий молодой человек.
   Руди занес в книгу свое имя, завершив подпись эффектным росчерком.
   — Напомните мне название этой организации, — неторопливо, врастяжечку произнес он. — Пангер-манская народная партия? Национальная рабочая партия? Немецкая национальная партия? Народная национальная партия? Германо-немецкая пангерманская немецкая партия?
   Молодой человек покраснел:
   — Немецкая рабочая партия, сударь.
   — Ну да, разумеется, — пробормотал Руди. —: Как глупо с моей стороны.
   Молодой человек, взглянув на его подпись, вскочил на ноги.
   — Прошу прощения, герр майор! — выпалил он. — Полковник Мейр приказал ждать вас к семи. Я уж думал, что вы не появитесь.
   Руди вздохнул, расправил на спине шинель — вечер стоял жаркий, однако Руди нравилось ходить в наброшенной на плечи, на надменный прусский манер, шинели — и неторопливо последовал за молодым человеком в комнату.
   — Сейчас выступает герр Дитрих Федер[124], — прошептал тот, прежде чем отвесить поклон и покинуть комнату.
   Руди кивнул, смахнул перчаткой пыль с деревянного стула и лениво огляделся по сторонам.
   Присутствовало человек сорок—пятьдесят, не больше. В том числе, отметил Руди, одна женщина. Вроде бы дочь окружного судьи. Приятная, с округлой грудью, но жутко близорукая, натужно во все вглядывающаяся.
   Собравшиеся, похоже, слушали Федера с большим, нежели он того заслуживал, вниманием. Руди знавал его еще в прежние времена — когда речь заходила об экономике, Федер обращался в фанатика. Он торговал вразнос странноватой бурдой, составленной из обветшалого марксизма, стандартного отвращения к профсоюзам и ненависти к евреям. По правде сказать, слушая нынешних политических ораторов, ты словно присутствуешь в дешевом цирке уродцев. Подивитесь на женщину, обросшую леопардовой шкурой! Сенсация, помесь человека с обезьяной и котом! Невиданный доселе марксист-антикоммунист! А вот дивное диво, про-веймарский сепаратист!
   Глодер подобрал с пола квадратик желтоватой бумаги, прочитал плохо отпечатанный текст. Если этой листовке можно верить, он присутствует на лекции «Как и какими средствами можно упразднить капитализм».
   Руди лениво погадал, не служит ли эта партия, при всех ее правого толка атрибутах и риторике, прикрытием для Marxerei В том, что Москва живо интересуется внутренней политикой Германии, сомневаться не приходится. Она не побрезгует пролезть и в самую мелкую и убогую из раскольничьих политических фракций. Достаточно вспомнить, как она направила в Будапешт Белу Куна[125] со штатом комиссаров, мешками золота и приказом еженощно отчитываться по радио перед самим Лениным. Правительство Карольи[126] пало едва ли не за одну ночь, а Венгрия оказалась в большевистском стаде. Европа —гниющий труп, созревший для коммунистических стервятников.
   Федер называл себя социалистом, однако социалистом националистическим, антикоммунистическим и антисемитским. Было ли то большевистской уловкой или все же обладало реальным смыслом? Говорил он без особых выкрутасов, политическим опытом, похоже, не обладал, но что-то в мешанине его идей показалось Руди привлекательным. Федер проводил различие между Хорошим Капитализмом, капитализмом шахт, железных дорог, фабрик и военного снаряжения, и Капитализмом Плохим, капитализмом финансовых домов и кредитных учреждений, — короче говоря, между капитализмом немецких рабочих и капитализмом еврейских кровососов.
   Руди, вытащив карандаш в серебряной держалке и тонкую черную записную книжечку, занес в нее несколько пометок «Выяснить, что такое Дитрих Федер. Не зять ли он историка Карла Александера фон Мюллера? Не из тех ли Федеров, что служили принцу Отто Баварскому, впоследствии королю Греции? Партийная принадлежность? Влияние Дитриха Эккарта?[127]»
   Он закрыл записную книжку и с веселым удивлением прислушался к словесам нового оратора, коим был, надо думать, профессор Бауман, — произнеся несколько сентиментальных похвал в адрес Федеру, он принялся с жаром доказывать, что Баварии надлежит отделиться от Германии и создать вместе с Австрией очищенный от евреев Священный католический союз.
   Руди обещал Мейру не выступать, однако оставить подобную галиматью без ответа было ему не по силам.
   Он поднялся со стула, кашлянул.
   — Господа! Не позволите ли мне сказать несколько слов? — И с удовлетворением отметил немедля наступившую тишину. Повернувшись к дочери судьи, он коротко поклонился и прищелкнул, с учтивым «Gnädiges Fräulein»[128], каблуками. Приятно было видеть легкий румянец, окрасивший бледные щеки девушки. Выходя на середину комнаты, Руди вспомнил ее имя — Роза, Роза Дернеш — и поздравил себя с тем, как безупречно работает его ум, некая часть которого сумела, пока он готовился к выступлению, обособить мелочь настолько незначащую. — Позвольте представиться, — вежливо улыбнулся он несколько потерявшемуся профессору Бауману, который явно мог многое еще сказать на баварскую тему — Мое имя Рудольф Глодер. По шинели моей вам не составит труда понять, что я армейский майор. Я прислан сюда полковником Мейром из пропагандистского отдела Баварской армии, чтобы присмотреться к вам. Однако выступить перед вами я хочу не в этом моем качестве… — он уронил на пол шинель и офицерскую фуражку, — сейчас к вам обращается не солдат, но немец. Баварец, если быть точным, и все-таки немец.
   Руди сделал паузу и окинул комнату взглядом, всматриваясь в глаза своих слушателей. Одни взирали на него с отвращением, другие с симпатией, один-двое одобрительно кивали.
   Он набрал в грудь побольше воздуха и рявкнул во всю мощь своих голосовых связок
   — ПРОСНИТЕСЬ! Проснитесь, самодовольные олухи! Как смеете вы сидеть здесь и разглагольствовать о будущем Германии? ПРОСНИТЕСЬ!
   Сила его голоса повергла всех, включая и самого Руди, в ошеломленное изумление. Какой-то сидевший в углу старик воспринял его слова буквально и действительно проснулся, кашляя, брызгая слюной и испуганно озираясь, словно вокруг бушевал пожар.
   Руди одернул китель, откашлялся. Все тело его просквозила гигантская гудящая молния энергии, возбуждения, радости, как если бы он втянул носом добрую пригоршню кокаина, как это проделывали перед атакой кавалерийские офицеры Габсбургского полка. Он говорил, ощущая огромную легкость и силу, и ни одна частность лиц, в которые он вглядывался, не ускользала от него.
   — Герр Федер твердит о евреях в банках и евреях в большевистской России, — продолжил Руди голосом уже более тихим, почти шепотом, зная, впрочем, что шепот этот достигнет ушей каждого, кто присутствует в комнате. — Он, со свойственными ему красноречием и эрудицией, обливает их презрением. Но хотелось бы знать, как реагируют на это сами евреи? Дрожат от страха? Укладывают чемоданы, намереваясь удрать куда подальше? Падают к нашим ногам, трусливо прося прощения и обещая исправиться? Нет, они СМЕЮТСЯ, друзья мои. Смеются в свои габардиновые рукава.
   И чем же может профессор Бауман, при всем моем уважении к этому ученому господину, чем может он ответить на это? Он говорит, что Бавария должна оставить Германию и присоединиться к Австрии. Должен ли я преподать вам урок истории? Должен ли напоминать о том, что все мы услышали девятого мая?[129] Должен? Должен? Нам надлежит расстаться с каждой немецкой колонией в Африке и на Тихом океане. Без обсуждения, без жалоб. Пруссия разрезается надвое коридором, идущим к Балтийскому морю. Данциг отходит Польше. Никаких споров. Каждый год на немецких верфях должны строиться суда общим водоизмещением в двести тысяч тонн, которые будут отдаваться, отдаваться нашим захватчикам. А деньги? Сколько с нас требуют денег? Эта графа не заполнена. Репарации придется выплачивать по скользящей шкале. Чем больше мы процветаем, тем больше платим. Каждая капля пота, что упадет с усталого чела каждого немецкого рабочего, должна будет влиться в огромный поток, который потечет за границу, к нашим врагам, пока сами мы будем бороться за жизнь в нашей безводной пустыне позора. Вся вина, вся ответственность за войну взвалена на нас, на немецкую нацию. Der Dolchstоb[130] так это называется, и удар этот нанесли в гордую спину Зигфрида берлинские Гагены. Коим помогали Левин, Левинэ, Гоффман, Эгельхофер, Люксембург, Либкнехт и прочие евреи, коммунисты и предатели.
   Каков же ответ Баумана на эту катастрофу? Величайшую катастрофу из тех, что претерпевала какая-либо нация за всю историю нашей планеты. Ответ таков: Баварии, гордой Баварии следует перестать цепляться за юбку Германии и нырнуть под одеяло бесплодной, увядшей австрийской шлюхи, между тем как Святой Отец будет, ликуя, взирать на них, точно самодовольная бандерша, и благословлять этот разврат, это трусливое распутство.
   И таково решение? Такова Realpolitik?[131]
   ПОВЗРОСЛЕЙТЕ! ПОВЗРОСЛЕЙТЕ и ПРОСНИТЕСЬ! Наши враги хохочут и приплясывают от восторга, покамест мы плачем и разносим все вокруг в припадках ребяческой вспыльчивости.
   И тем не менее лекарство от всех наших горестей существует, вам оно не понравится, хоть и лежит перед самыми вашими носами. Есть лишь одно решение, одна надежда, один верный путь к славе и выживанию Германии. Вы знаете, в чем оно состоит, вы все это знаете.
   Оно состоит в роспуске партий, подобной вашей. Постойте! Прежде чем вы разорвете меня на куски, прежде чем заглушите меня криками, как подосланного лазутчика, саботажника, агента-провокатора и предателя, выслушайте то, что я должен сказать вам. Это всего одно слово. Только одно. Одно слово. Одно. И слово это…
   Единство!
   Да, мы можем раздробиться на мелкие группки, подобные вашей Немецкой рабочей партии, мы можем копаться и копаться в тонкостях политической теории и экономической теории, теории расовой и теории национальной, какой угодно, и называть себя умниками, называть себя патриотами. Мы можем оттачивать наши идеи до тех пор, пока не затупятся бритвы наших умов. Но чем крепче будем мы вцепляться в соломинки, чем громче будем выть на луну, тем пуще будут злорадствовать, хихикать и ухмыляться наши враги.
   В Одном только Мюнхене существует пятьдесят отдельных политических партий, и большинство их представительнее вашей. Вдумайтесь в это. Вдумайтесь и зарыдайте.
   Взгляните на веймарцев. Они, с их безвольным, их безумным стремлением лизать задницу Вудро Вильсону, получили правительство, пропитанное такой либеральной благожелательностью, таким благодушием, что в него вошли десятки разномастных партий, каждой из которых позволяется разглагольствовать о нашей государственной политике. Вдумайтесь в это и зарыдайте.
   Но подумайте следом и о единой немецкой партии. Представьте себе такое явление. Единая немецкая партия для единых немецких рабочих, крестьян, домохозяек, ветеранов и детей. Единая немецкая партия, говорящая единым немецким голосом. Вдумайтесь в это и засмейтесь от счастья. Ибо говорю вам, говорю со всей пророческой силой и любовью к Отечеству, что такая партия сможет править не только Германией, но и всем миром.
   Сказать вам, почему я уверен в моей правоте? Существует старинное правило, приложимое к жизни солдата, к политике, к шахматам, к карточной игре, к управлению государством, ко всем родам и видам человеческой деятельности.
   Делай не то, что тебе больше всего хочется сделать, делай то, что меньше всего понравится твоему врагу.
   Мы знаем наших врагов: большевистских евреев, финансовых евреев, социал-демократов, либеральных интеллектуалов.
   Что бы они хотели заставить нас делать?
   Они хотели бы, чтобы мы препирались друг с другом о том, чья немецкая душа чище, чьи экономические программы лучше, чьи идеи умнее, кто наиполнейшим образом выражает помыслы среднего немца.
   Пока мы предаемся этому занятию, они, наши враги, счастливы. Недовольный рабочий не увидит в своих политиках ничего, кроме разброда и шатания, и потому вступит в подкармливаемый Москвой профсоюз. Проценты, которые мы станем выплачивать, будут поступать в еврейские банки, и Германия так и останется в их лапах.
   А что меньше всего понравилось бы нашим врагам? Единый голос. Рождение единой Германии, объединенной в одну партию, которая станет править нашей судьбой. Забота о наших собственных рабочих. Развитие нашей собственной техники, науки и национального гения, нацеленное на возрождение Германии как могучего современного государства, будущее коего не зависит ни от кого, кроме ее народа.
   Все это требует единства. Единства, единства и еще раз единства.
   Но ведь ничего этого никогда не будет, не так ли? Не будет, потому что каждый из нас стремится стать самым главным кочетом на нашей кучке навоза. Мы не сможем содеять то единственное, что так нам необходимо.
   Потому что это трудно. Ах как трудно. Это потребует терпения, труда, планирования и жертв. Это потребует внутреннего единения, способного создать единение внешнее. Это потребует колоссальных организационных усилий.
   Я знаю, на какое единение способны немцы. Я видел его, я разделял его мощь с другими в окопах Фландрии. И я знаю, на какое немцы способны разъединение. Я вижу его в самую эту минуту, в смрадной задней комнате мюнхенской пивной.
   Таков стоящий перед нами выбор. Разделиться и рыдать или соединиться и смеяться.
   Что до меня, то я баварец. Я посмеяться люблю.
   Все! Я сказал, что хотел. Простите меня. И, дабы вознаградить вас за терпение, позвольте купить каждому по стакану пива.
   Руди наклонился, чтобы поднять с пола шинель, снова набросил ее на плечи и вернулся на свой стул.
   Молчание, предварившее овацию, напомнило ему бездыханную паузу, наступившую, когда он в первый раз пришел с отцом на Байрейтский фестиваль, за последними нотами «Götterdämmerung»[132]. Тогда ему на один страшный миг показалось, что публика недовольна, что она покинет театр в молчании. Но тут зал взорвался аплодисментами.
   То же произошло и теперь.
   Мужчина, годами, возможно, десятью старше Руди, протолкался к нему и протянул брошюрку с красной обложкой.
   — Герр Глодер, — прокричал он, перекрывая топот и возгласы «Einheit! Einbeit!»[133]. — Меня зовут Антон Дрекслер[134]. Я основал эту партию. Мы нуждаемся в вас.

Современная история.
«Кресало».

   — Ты мне нужен, Стив. Помоги мне найти библиотеку.
   Стив опустил несколько долларов на залитый пивом стол и торопливо последовал за мной.
   — Иисусе, да что на тебя нашло?
   — Где ближайшая?
   — Библиотека? Господи, это же Принстон.
   — Мне любая сгодится, была бы приличная. Прошу тебя!
   — Ну ладно, ладно. В кампусе есть «Кресало», до нее рукой подать.
   — Так пошли!
   Мы миновали почтовую контору, пересекли Палмер-сквер и оказались на Нассау, которую я перебежал, даже не взглянув по сторонам.
   — Черт, Майки, ты о правилах перехода улицы что-нибудь слышал?
   — Прости, мне необходимо выяснить кое-что, и как можно скорее.
   Библиотека «Кресало» напоминала мрачный каменный собор, увенчанный огромной башней, заостренные контрфорсы которой взвивались с кровли в небо, подобно ракетам. Я остановился в проеме ее двери, обернулся к Стиву: