Добрый доктор, впрочем, изрядно удивился, когда дня два спустя еще одна молодая женщина, фрау Леона Гартман, пришла к нему с рассказом об обстоятельствах весьма схожих. Эта была матерью двух здоровых девчушек и вот уж год как пыталась заодно с мужем обзавестись еще одним дитятей, но безуспешно. Так вот, оказалось, что Гартманы живут на одной улице с Гитлерами. Шенк отметил это совпадение в дневнике, никакого особого значения, впрочем, ему не придав. Однако под конец следующей недели к нему явились уже две женщины сразу, фрау Мария Стейниц и фрау Клаудиа Манн, и обе с жалобами на то, что им не удается зачать. И жили обе на той же самой улице.
   Совпадение, все это не иначе как совпадение, решил Шенк, тем более что на следующий же день он принимал на этой улице роды и мамаша без каких-либо затруднений произвела на свет здорового мальчика — ни осложнений, ничего. А всего через дом от нее проживала еще одна радостно и основательно беременная мать семейства. Не следует забывать, что Австрия была в ту пору страной католической, да и времена стояли такие, что слов «планирование семьи» никто отродясь не слышал. Значит — просто одно из странных совпадений, с которыми доктора нередко сталкиваются в их повседневной практике. Никаким значением, никакой важностью не обладающее. Ну не повезло этим пустопорожним бабам, и только.
   И лишь покидая дом роженицы, Шенк взглянул на дома напротив, и ему вдруг ударило в голову, что все приходившие к нему женщины живут на одной стороне улицы.
   Шенк, разумеется, обследовал их с той основательностью, на какую был способен, и не нашел ничего, что лежало бы на поверхности, что могло объяснить странную, локализованную вспышку бесплодия.
   Вскоре оказалось, однако, что никакой нужды и дальше возиться с женщинами нет. Проведя день в размышлениях, Шенк уговорил одного из мужей, Отто Стейница, своего, кстати сказать, двоюродного брата, предоставить ему образчик семени. Образчик был исследован под микроскопом. Тут-то и выяснилось, что сперматозоиды в нем отсутствуют намертво. Шенк попросил других мужчин с той же, западной, стороны улицы дать ему свои образчики. Кое-кто из них ответил гневным отказом, однако у согласившихся семенная жидкость была совершенно стерильной. Шенк проверил мужчин с другой стороны улицы и обнаружил, что их сперма вполне нормальна. Что ты об этом думаешь?
   Аксель, которому были неприятны ликование потирающего ладони отца и довольное похмыки-вание, с которым тот рассказывал эту историю, пожал плечами.
   — Почва, я полагаю. Возможно, вода. Некоторые спермициды…
   — Точно! До этого мог бы додуматься и ребенок. Даже нашему герою, недалекому доктору Шенку, хватило ума, чтобы понять — разгадку следует искать на одном из этих двух направлений. Наиболее очевидным объяснением, и верным, как вскоре выяснилось, был источник водоснабжения. Шенк установил, что магистральная труба водопровода разделяется в самом начале улицы, питая по отдельности две цистерны, западную и восточную. Домовладельцы вручную откачивали воду насосами, расположенными в огородах за их домами.
   Шенк немедля взял образцы воды с обеих сторон улицы, опробовал их на свиньях, а затем, сильно встревоженный, обратился к медицинским властям Инсбрука. В дневнике его имеется на редкость смешная запись, переполненная взволнованными эвфемизмами девятнадцатого столетия и посвященная сложностям, коими сопровождались попытки склонить хряков дать семя на исследование. В конце концов, бедняга же не был ветеринаром, а? Еще шнапса, пожалуйста.
   Аксель, дивясь вульгарности старшего поколения, протянул отцу бутылку. Поколение Основателей, так они себя называли. У них не было времени на сладкоречивое жеманство молодежи. «Язык подлинного наци не обернут в мягкие шелка», — говаривал Глодер. Естественно, когда дело не шло о женском обществе… там уважение и обходительность — это все.
   — Итак, — старик слизнул с губ шнапс, — вот что у нас имеется. Хозяйства западной стороны забирали, начиная с того дня, воду у своих восточных, здоровых соседей. Спустя несколько лет их подключили к прямой подаче воды, и больше никто об этой проблеме не слышал, ни единого нового случая мужского бесплодия зарегистрировано не было. Однако Шенк записал в дневнике, что ни один из пораженных бесплодием мужчин так от него и не избавился. Все они остались стерильными до конца своих дней.
   Инсбрукские власти доложили о случившемся в Вену. Ведущие венские умы — эпидемиологи, патологи, гистологи, химики, биологи, геологи, минерологи, ботаники — все они анализировали образчики воды, однако никто ничего необычного в ней не обнаружил, не смог отыскать вещество, способное причинить подобный ущерб. Микроскопические количества воды испытывали на животных, и у всех самцов млекопитающих наблюдался одинаковый стерилизующий эффект.
   — Поразительно! — воскликнул Аксель, в котором окончательно проснулся ученый.
   — Еще бы! Поразительно и совершенно беспрецедентно. Ни до того, ни после подобных случаев нигде в мире отмечено не было.
   — Я никогда не слышал об этом и не читал. Ведь наверняка же…
   — Разумеется, не слышал. Все происходило в Австро-Венгерской империи, и, дабы не сеять панику и не пробуждать похотливого интереса, никаких публикаций на эту тему допущено не было. Шенку не позволили написать статью об эпидемии — запрет, который безмерно его уязвил, поскольку уничтожил его мечты о врачебной славе и всемирной известности. Шенк бесконечно стенает по этому поводу в своем дневнике.
   Итак, медицинская загадка. Далеко не самая странная в истории науки, но все же необычная и интригующая. Многие годы об удивительной инфекции, загрязнившей воду Браунау, ничего больше не слышали. Пришла и завершилась Первая мировая война, за ней последовало крушение империи Габсбургов. И наконец, в 1937-м, более чем через пятьдесят лет после того, как Клара Гитлер нанесла ему свой первый плаксивый визит, Шенк умирает. Ему удалось сохранить три пятидесятилитровые бутыли «Воды Браунау» — все, что осталось от его исходных образчиков. Он завещал их, вместе с дневником, своей медицинской школе в Инсбруке, Австрия. Должен тебе напомнить, что в тот же самый год Австрия стала частью Великого Германского Рейха.
   Только что созданное Рейхсминистерство науки немедленно изъяло дневник и образцы «Воды Браунау» и укрыло их под плотной завесой секретности. Ученые набрасывались на бутыли со странной водой, точно львы на антилоп. Они анализировали их, тестировали, бомбардировали радиацией, крутили в центрифугах, вибрировали в вибраторах, конденсировали в конденсаторах, выпаривали в выпарных аппаратах, смешивали, кипятили, высушивали, вымораживали — делали все, что могли, лишь бы раскрыть волнующую тайну.
   Фюрер, видишь ли, сознавал значение «Воды Браунау» для безопасности Рейха. Блестящие сотрудники Геттингенского института измыслили для него бомбу, однако та могла и не взорваться. Ему нужны были какие-то запасные варианты. Если большевизм не удастся уничтожить одним способом, не исключено, это можно будет сделать другим. Так работал его ум.
   Что ж, как все мы знаем, Геттинген в конце концов соорудил что от него требовалось, бомба появилась — прощай, Москва, до встречи, Ленинград. Безопасность Рейха была обеспечена, Европа обрела свободу. Такова официальная история.
   Однако тем временем в Мюнстере два человека, двое блестящих ученых, продолжали биться над чертовой «Водой Браунау». Ими были, разумеется, твой крестный отец Иоганн Кремер и я, твой достойный родитель. Нам дали доступ к результатам всех прежних исследований, ко всему, от начальных дневников Шенка до последних анализов этой способной привести в отчаяние жидкости. Дневник ты найдешь в заднем столике моего кресла. В заднем кармане, в заднем кармане кресла. Достань его.
   Аксель достал дневник — старую тетрадь в кожаном, покрытом пятнами переплете, обмахрившемся по краям, с медной застежкой.
   — Это том, охватывающий годы с 1886-го по 1901-й. Чтение, по большей части, безумно нудное. Отныне он принадлежит тебе. Никто не знает, что я хранил его все эти годы. Теперь храни ты. Храни.
   — Сохраню, — заверил отца Аксель. Он уловил в голосе старика истерические нотки, и нотки эти ему не понравились.
   — В конечном итоге я, а не Кремер раскрыл тайну «Воды Браунау». Разумеется, мы работали на пару, он был моим руководителем, однако выделить и синтезировать спермицидную компоненту удалось мне. С органическими веществами, присутствовавшими в цистерне, непонятным, но естественным образом произошло то, что теперь называют аномальной генетической мутацией, — эта наука пребывала тогда в младенческих пеленках. Воздействие на мужской организм происходило на уровне столь глубоком — в человеческом гене, — что в неспособности предыдущего поколения врачей понять, как все это работает, ничего удивительного не было. Я и сам смог вполне уяснить это лишь гораздо, гораздо позже. И все-таки мне удалось синтезировать активный агент, и это самое главное. Блестящая была работа, блестящая! Я на годы опередил мое время.
   Аксель не отрывал взгляда от отца, от яркого света, сиявшего в его водянистых глазах, от подергивающихся на коленях ладоней, от их костяшек, елозивших под кожей, сквозь которую просвечивал каждый желтоватый сустав, каждая вмятинка.
   — Фюрер пришел в восторг. В экстаз. Разумеется, я встречался с ним и раньше. Он лично приезжал в Мюнстер на открытие Института передовых медицинских исследований и произнес одну из своих великих речей о природе и науке. Но тогда я просто стоял в длинной очереди и лишь обменялся с ним рукопожатием. А на этот раз… о, на этот! Нам предоставили автомобиль, длинный черный «ДВ 2с», помнишь их? Нас отвезли в Берлин, в самую Рейхсканцелярию, и мы провели четыре часа в обществе Фюрера, рейхсминистра Гиммлера и рейхсминистра Гейдриха. Они трое и я с Кремером. Представь! А после — обед с музыкой, с танцами. Невероятный день! Возможно, ты помнишь, как я возвратился домой? Я привез подарки и подписанную Фюрером фотографию.
   Вот это Аксель помнил.
   «Акселю Бауэру — расти и стань таким же замечательным человеком, как твой отец! Рудольф Глодер».
   Где-то она у него еще хранится. Наверное, в одном из кембриджских сундуков.
   Аксель помнил и то, как он стоял утром на спинке дивана, прижавшись лицом к оконному стеклу, дожидаясь возвращения отца. Он помнил летевший по улице длинный черный лимузин с флажком на каждом переднем крыле. Игравшие на улице дети, помнил он, замирали и вглядывались, роняя футбольные мячи, привставая на педалях велосипедов. Он помнил, как проворно выскочил из машины водитель, чтобы открыть дверцу для папы. Помнил улыбки, объятия, счастье, наполнявшее весь дом еще недели спустя, пока они не покинули Мюнстер навсегда.
   — Фюрер поручил нам великое дело, Акси. Он хотел, чтобы мы с Кремером наладили промышленный синтез «Воды Браунау». Хотел, чтобы мы построили в каком-нибудь укромном месте небольшой завод. Мы выбрали маленький, стоявший в стороне от больших дорог польский городок, Аушвиц. «Воду Браунау» надлежало, разумеется, изготавливать в величайшей тайне и со сверхчеловеческой тщательностью. Каждую бутыль нумеровали, запечатывали парафином и ставили на строжайший учет. Их предстояло использовать для решения великой задачи, величайшей из всех, что встали перед нами после того, как Россия потерпела поражение и обратилась в часть Рейха, после того, как Европа, освободившись от большевизма, обрела стабильность. «Воду Браунау» предстояло, по словам Фюрера, использовать для того, чтобы очистить Рейх, подобно тому, как Геракл очистил Авгиевы конюшни. Смыть с Европы всю грязь. За участие в этом историческом сверитении я и получил в 1949-м баронский титул. Его унаследуешь ты, Аксель. Титул этот скоро станет твоим. Фрейгерр Бауэр, уничтоживший целую расу людей. Да простит меня Бог, сынок Да простит он всех нас. И да смилостивится надо мной Иисус Христос.
   Десять минут спустя Аксель нажал на правом подлокотнике кресла красную кнопку и медленно прошел через проем в зеленой изгороди. И увидел бегущую к нему по лужайке женщину в белом.
   — Что-нибудь случилось, сударь?
   — Мой отец… не могу нащупать пульс. Боюсь, он скончался.

Официальная история.
Разговаривая во сне.

   — Бауэр умер в 1989-м, в берлинском доме престарелых, — сказал Браун. — Кремер, старший партнер по их маленькому производственному предприятию, откинул копыта пятнадцатью годами раньше, а где, никто точно не знает. Теперь вы, возможно, захотите спросить, откуда нам все это известно. «Господи, ну и шустрые, видать, агенты у этих ребят», — вот что вы, наверное, думаете. Увы, это не так Сведения мы получили благодаря перешедшему на нашу сторону сыну профессора Бауэра, Акселю. Если бы не он, ни черта бы мы не узнали.
   Я окунул в остывший кофе последнее шоколадное печеньице.
   Отец не отрывал взгляда от своих ладоней, которые он аккуратно уложил перед собой на столе. Глаза Хаббарда были закрыты. В мою сторону никто не смотрел, но я все равно старался, чтобы на лице моем не выразилось ничего, свидетельствующего о мучительной, бушевавшей во мне буре.
   — И это подводит нас практически к концу всей истории, — сказал Браун, отворачиваясь к окну и глядя сквозь щелку в толстых бархатных портьерах на светлеющее небо. — Два года назад Аксель решился прийти к американскому консульству в Венеции, Италия, и нажать на кнопку звонка. В город этот он попал как участник Европейского физического конгресса, представлявший на нем Кемб… представлявший институт, в котором в то время работал, а какой именно, для нас с вами не существенно… Он попросил, чтобы мы помогли ему перебраться сюда. Работал он в области, очень и очень интересовавшей наше научное сообщество, и потому оценивался нами, независимо от его прошлого, на вес золота. Однако причину, по которой он решил переметнуться к нам, составляло чувство вины. Он не мог смириться с открытием, что приходится сыном человеку, который стер евреев с лица Европы. И после того как мы втайне вывезли его из Италии и доставили в Соединенные Штаты, он вывалил нам всю эту историю, перемежая свой рассказ горестными всхлипами и гневными выкриками в адрес ненавистного ему Рейха. Он показал нам сохраненный его отцом оригинал дневника австрийского доктора. Дневника хватило, чтобы убедить нас — все правда, вся эта мерзкая история, от начала и до конца.
   Отец выпрямился, уставился в потолок
   — Но почему вы не объявили о ней официально? Почему сразу же не оповестили весь мир? Насколько я могу судить, одна лишь пропагандистская ее ценность была бы…
   — Была бы чем, полковник? Это история. Прошлое. Сделанного не воротишь. Все, кто нес за это ответственность, насколько нам известно, мертвы. Европа изменилась. Изменились наши отношения с ней. Что произошло бы, оповести мы об этом мир? Каждый из евреев Америки и Канады наверняка схватился бы за оружие. Каждый либерал и интеллектуал встал бы на их сторону, громогласно требуя возмездия. И что затем? Армагеддон? Либо он, либо малоприятная сдача едва ли не всех наших позиций. Кто выиграл бы в том или в другом случае? Все это уже история. Просто история, и ничто иное. Хоть и пахнет она так же мерзко, как «Черная дыра» Калькутты или Салемские процессы ведьм.
   Отец коротко кивнул. Он старался сохранить бесстрастие, и все-таки я видел, как понурились его плечи, какая усталость появилась в его глазах. Полагаю, в нем было слишком много гордости, не позволявшей выразить какой ни на есть гнев по поводу хитросплетений Realpolitik, гордости, оставлявшей ему лишь что-то вроде покорного и усталого «ладно, очень хорошо, это ваш мир, вот вы и ваше поколение с ним и разбирайтесь».
   — Итак, — сказал Браун. — Возвращаемся к самой любопытной части нашей маленькой истории. Сам я дневник австрийского доктора Хорста Шенка прочел. А вот мистеру Хаббарду сделать этого не довелось, верно, Том?
   Хаббард покачал головой.
   — Его прочел также директор нашего агентства. Аксель Бауэр ныне работает на нас — под новым именем и с сердцем, полным ненависти ко всему европейскому, — он доставил нам этот дневник и, как дважды два четыре, прочитал его тоже. Мы дали президенту Соединенных Штатов возможность заглянуть в опрятно отпечатанное резюме… черт, это был просто жест вежливости. Однако вице-президент об этой треклятой штуке и слыхом не слыхивал. И государственный секретарь тоже. Насколько мне известно, о существовании дневника Хорста Шенка осведомлены в нашей стране всего лишь двенадцать человек Потому-то мы и хотим, чтобы вы, Майки, объяснили нам, как получилось, что во вчерашнем вашем разговоре со Стивом Бернсом вы придали такое значение тому самому заштатному городишке Браунау-на-Инне, с которого все началось, как получилось, что вы упомянули имена Гитлер и Пёльцль, принадлежавшие первой супружеской чете, посетившей доктора Шенка аж в 1889 году? И Аушвицу, в котором Кремер и Бауэр оказались в 1942-м? Как получилось, что вам стало известно все это? Полагаю, у нас есть право знать об этом. Вы меня понимаете?
   Теперь уже все глаза были направлены на меня.
   Что они, собственно, могут мне сделать? Худшее преступление, какое я, на их взгляд, совершил, сводится к тому, что я каким-то образом проведал о засекреченной информации. В то, что я, созданный невесть каким способом клон настоящего Майкла Янга, внедренный в Принстон для шпионажа, направленного против правительства Соединенных Штатов, они, разумеется, не верят. Не могут верить. Это немыслимо. До подлинной правды, еще более немыслимой, им не додуматься и за миллион миллионов лет. Ужаснейшая правда эта только теперь начала выставлять свою драконью голову из вихря бушевавших во мне эмоций. И ужаснейшая правда эта состояла в том, что именно я, Майкл Янг, заразил воду в Браунау. Что именно я, Майкл Янг, и оказался геноцидом. Им было бы легче поверить в то, что я — андроид из другой галактики или наделенный паранормальной силой шаман, которому дневник Хорста Шенка явился во сне. Во что угодно, кроме правды. Однако рассказать Хаббарду или Брауну о том, что меня гложет, я не мог. А глодало меня то, что сами же они мне и рассказали. То, что они рассказали мне о Лео, или Акселе, или как там он нынче зовется.
   Сделанное нами — и сделанное, как я теперь понимал, скорее из желания избавить Лео от горестного наследства вины, чем из какого-либо альтруизма или высших соображений человечности, — сделанное нами не разжало щупальцев истории, столь безжалостно сжимавших его в мире более раннем. Нет, теперь эти щупальца сдавливали ему горло сильнее, чем прежде: теперь им удалось уничтожить целый народ, целый мир.
   А я? Для Киану Янга, доктора хилософии, это была-таки чертовски Большая Среда[160]. Серфер истории, балансирующий на гребне волны вчерашнего дня. Летящий по валам никого не ждущего времени. Почему я вообще согласился помочь Лео? Из самоуверенности? Из желания почувствовать себя значительной фигурой? Нет, решил я, все было намного проще. По глупости. По обычной, незатейливой глупости. Может быть, с малой примесью ее милейшей сестрицы — наивности. А то и трусости. Мир, в котором я жил, слишком пугал меня, так почему ж было не сотворить другой?
   — Мы ждем, Майки. — Хаббард легонько пристукнул карандашом по столу.
   Я набрал воздуха в грудь.
   Мне предстояло сыграть в сложную игру, однако я уже вроде бы свыкся с путями истории. Научился видеть ее насквозь.
   И почему-то знал, что так оно все быть и должно.
   — Понимаете, я вот думал об этом, думал, — и, сдается мне, я с ним знаком.
   Браун наставил на меня благодушный взгляд:
   — С кем именно, ковбой?
   — Да с этим мужиком, про которого вы толковали. То есть не то чтобы знаком. Но я его видел.
   Отец нетерпеливо прихлопнул ладонью по столу:
   — С каким еще «мужиком», Майкл? Изъясняйся понятнее.
   — С Акселем Баумом, или как там его.
   — С Бауэром? С Акселем Бауэром? Вы думаете, что знакомы с ним? — Хаббарду не удалось скрыть волнение.
   — Ну, это мог быть и не он, — не без сомнения произнес я. — Да только придумать другое объяснение у меня не получается.
   — Когда вы с ним познакомились?
   Оба разом — Хаббард и Браун. Я украдкой сглотнул. Вот сейчас мне и предстоит либо выиграть, либо проиграть. И я решил, что глядеть в глаза Хаббарда мне будет немного легче.
   — Когда? Точно не помню. С пару недель назад. В поезде. Я ехал в Нью-Йорк А он сидел напротив. Ну то есть, наверное, это был он. Он же, я так понимаю, живет где-то на Западном побережье…
   Сколь ни противен мне этот жест, я вполне мог бы повторить ликующее «Да!» Макколея Калкина, да еще и кулак торжествующе в воздух выбросить. Потому что я видел, ясно видел по выражению, по отсутствию выражения в глазах Хаббарда, что попал в самую точку. Лео поселили здесь. В Принстоне.
   Я мог встретить его в нью-йоркском поезде. Это не выходило за пределы возможного.
   — Вы хотите сказать, что разговаривали с Акселем Бауэром в поезде, шедшем из Принстона в Нью-Йорк?
   — Нет, вовсе нет. Насколько я помню, мы с ним не обменялись ни словом. Он всю дорогу проспал. Просто… ну, в общем, он говорил.
   Брови Брауна взлетели вверх.
   — Я понимаю, это смахивает на бред, — продолжал я, — но только я слушал его как зачарованный. Никогда до того не видел человека, разговаривающего во сне. Нас было всего двое, никто больше рядом не сидел, понимаете? Мне все это показалось клевым.
   — Клевым?
   — Ой, извините, это такой новый жаргон. Мне это показалось потрясным. Я подумал, что, может, смогу как-то использовать услышанное. Я же философией занимаюсь и так далее. Поэтому кой-какие его слова я записал.
   Я чувствовал, что Хаббарда так и подмывает взглянуть на Брауна, а Браун не хочет, чтобы тот поворачивался к нему и вообще выказывал какие-либо признаки слабости и колебаний.
   — Так вот, возвратившись в тот вечер из университета домой, я попытался разобраться в записанных словах. Их оказалось много. «Мартиролог», к примеру, хотя, возможно, это было просто женское имя, какая-нибудь Марта Роллог. Еще он сказал «Мюнстер», знаете, как сыр называется. Наци, Гитлер. Только я почти уверен, что Гитлера он называл Адольфом, не так, как вы. Алоизом? Я запомнил Адольфа, хотя, естественно, точно ничего сказать не могу, он же спал, понимаете? Да и находились мы в движущемся поезде. Потом еще Перлцль. Что-то похожее. Браунау-на-Инне, его он назвал несколько раз. «Что произошло в Браунау-на-Инне, Верхняя Австрия?» Сдается, потому я и решил, что это название города. Он раз за разом повторял этот вопрос. А еще одно слово показалось мне похожим на «Шикельгрубер», но оно вам явно ничего не говорит, так что, наверное, я неправильно его записал. И он произнес еще одно имя из упомянутых вами. Кремер? Только он назвал его полностью: Иоганн Пауль Кремер, тут я совершенно уверен. И Аушвиц. А еще Дахау, вроде бы так, но, кажется, и оно для вас ничего не значит. В общем, я выписал все эти слова столбиком и попробовал соорудить из них рассказ. Я к тому, что очевидно же было, он — немец. Старый. Некоторые из названий были английскими. То есть по-настоящему, по-английски английскими. Кембриджский университет. Колледж Святого Матфея. Двор Боярышника. Сторожка привратника. Королевский парад. И всякое такое. Для меня-то они были пустыми звуками, и все же я попытался сочинить про него историю, что-то вроде рассказа о давнем беженце времен нацизма. Меня оно по-настоящему захватило, я несколько дней только об этом старикане и думал. Глаза его, в них было что-то жуткое. Мороз по коже. Я думал, может, у меня получится рассказ про него, а то и сценарий. Знаете, как человек начинает сходить с ума от безумных идей, которые втемяшились ему в голову. Я решил сделать его немецким нацистом, перебравшимся на жительство в Англию, но хранящим какую-то тайну, которой он стыдится. Ну и начал почитывать кое-что о том, куда он мог переселиться и чем заниматься. Знаете, брал в библиотеке книги про Кембридж, который в Англии, всякие такие штуки. А прошлой ночью загулял с ребятами, приложился башкой об стену, и с ней, с башкой то есть, произошло что-то чудное. Все следующее утро я расхаживал по городу так, будто жил наполовину в реальном мире, а наполовину в выдуманном. Самые элементарные вещи забыл, ту же «Геттисбергскую речь», господи, куда уж дальше? И в то же время ясно помнил все эти прибамбасы, как будто они были реальнее реального мира, ну и выговор у меня малость разладился.