Страница:
— Тут все есть?
Стив, с выражением, близким к отчаянию, покачал головой.
— Майки, — сказал он. — В кампусе больше одиннадцати миллионов книг, и большая их часть находится здесь.
И Стив, изобразив на лице мрачную покорность судьбе, распахнул дверь.
— История, — прошипел я ему, пока мы приближались к массивному столу в центре вестибюля. — Где у них современная история Европы?
— Думаю, нам стоит взять отсек, — ответил он.
— Взять что?
— Ну, сам знаешь, отсек…
Я, недоумевая, покачал головой.
— Да комнату же, — раздраженно сказал Стив, беря со стола листок бумаги, — персональный читальный зал. Отсек. У вас-то они как, черт дери, называются?
После получаса бюрократических проволочек, шепотливого обмена фразами, за которым следовали пробежки в хранилище, мы в одном из таких отсеков и оказались — в квадратной комнатушке со столом, креслом и симпатичными гравюрами — видами Принстона восемнадцатого столетия — на стенах. На столе передо мной лежали набранные нами двенадцать томов. Я сел, взял «Хронику мировой истории» и обратился к букве Г: «Гитлер».
Пусто.
— Тебе вовсе не обязательно сидеть здесь со мной, — сказал я Стиву.
— Ничего-ничего, — ответил Стив, усевшийся в углу на пол в позе лотоса и примостивший себе на колени альбом по военной истории, — посижу. Глядишь, и сам узнаю что-нибудь новое.
Возможно, он что-нибудь новое и узнал. Я был слишком занят, чтобы обращать на него какое-либо внимание.
Я обратился к Н, «Нацисты», и, наткнувшись несколько раз на новое для меня имя, вернулся к Г, «Глодер». Пальцы мои отлистывали назад страницу за страницей, мне нужно было понять, сколько места отведено в книге этому человеку. Семьдесят страниц, множество статей, каждая из которых вышла из-под пера отдельного историка. Самая первая именовалась «Хронологической биографией».
Глодер, Рудольф (1894—1966).Основатель и вождь Нацистской партии, рейхс-канцлер, воплощение духа Великого Германского Рейха начиная с 1928 и до его распада в 1963. Глава государства и Верховный главнокомандующий вооруженных сил. Фюрер немецкого народа. Родился в Байрейте, Бавария, 17 августа 1894, единавенныи сын профессионального гобоиста и преподавателя музыки Генриха Глодера(см.) и его второй жены Паулы фон Мейсснер-унд-Грот(см.); мать, считавшая, что вышла за человека, занимавшего в обществе более низкое, чем она, положение, внушила юному Рудольфу мысль о его аристократическом происхождении. О связях Паулы с немецкой и австрийской аристократиями написано немало (см.: «Gloder: the Nobleman», A. L. Parlange, Louisiana State University Press[135], 1972; «Prince Rudolf?», Mouton and Grover, Toulane[136], 1982), однако реальных свидетельств в пользу того, что они выходили за пределы типичные для принадлежащей к среднему классу той поры баварской семьи, существует мало. В дальнейшей жизни, уже придя к власти, Глодер прилагал немалые усилия к тому, чтобы подчеркнуть заурядность лет, в которые складывалась его личность, намекая на годы бедности и невзгод, однако эти его утверждения не выдерживают сколько-нибудь серьезной проверки, как и последующие притязания Глодера на происхождение от Габсбургской династии.
Не существует никаких сомнений в том, что в годы отрочества Рудольф проявил значительную одаренность, показав себя искусным музыкантом, наездником, художником, спортсменом и фехтовальщиком. К четырнадцати он уже читал и писал на четырех языках, не считая обязательных для каждого ученика гимназии познаний в латыни и древнегреческом.
Заслуживающие доверия воспоминания современников позволяют заключить, что он пользовался популярностью у товарищей и учителей, а документы, связанные с его поступлением в 1910, в возрасте шестнадцати лет, в Мюнхенскую военную академию, содержат яркие свидетельства того, какую высокую оценку давали ему все, кто его знал.
В 1914, в самом начале Первой мировой войны, Глодер вступил рядовым в 16-й Баварский резервный пехотный полк — поступок, сильно огорчивший мать Рудольфа и удививший многих его друзей. В собственном рассказе Глодера о его опыте военной поры («Kampf-parolen», Munich[137], 1923; «Fighting Words» trans. Hugo Ubermayer, London[138], 1924), подлинном шедевре показной скромности и чарующей самоидеализации, утверждается, что он стремился сражаться плечом к плечу с простыми немцами. Не приходится сомневаться, однако, что поступи Глодер офицером в какой-либо из полков пофешенебельнее, а любой из них с удовольствием принял бы в свои ряды кадета, обладавшего такой внушительной подготовкой, он никогда не добился бы успеха столь беспримерного — головокружительной карьеры, позволившей ему подняться от рядового пехотинца до штабного майора, получив попутно, среди прочих наград, Железный крест 1-го класса, рыцарский, с дубовыми листьями и алмазами.
Я на миг опустил книгу и вперился взглядом в стену. 16-й Баварский резервный пехотный полк. Полк Листа. Полк Гитлера.
Германия, в которую Глодер возвратился в конце 1918, после подписанного 11 ноября перемирия, была страной, раздираемой политическими волнениями. Выступая в роли Vertrauensmann[139] полковника Карла Мейра из отдела пропаганды Баварской армии и получив предписание приглядывать за десятками правых и левых организаций, почти ежедневно возникавших в политическом вакууме, оставленном неудавшейся Мюнхенской революцией апреля 1919, Глодер в сентябре того же года посетил собрание крайней ультраправой фракции, Deutsche Arbeiterpartei, Немецкой рабочей партии, основанной и возглавляемой Антоном Дрекслером(см.), З6-летним инструментальщиком железнодорожной сортировочной станции. Глодер увидел в насчитывавшей менее пятидесяти членов ДАП с ее на первый взгляд противоречивой смесью антимарксистского социализма и антикапиталистического национализма в точности те ингредиенты, которые считал необходимыми для создания партии народного единства. В течение шести месяцев Глодер оборвал все официальные связи с Reichswehr[140] уволился из пропагандистского отдела Мейра, вступил в ДАП, сместил ее «Национального председателя», агитатора «Общества Туле» Карла Харрера(см.), и, оттеснив самого Декслера, принял на себя всю полноту власти, как Fuhrer, или вождь партии.
В 1921 он добавил к официальному названию ДАП слово Nationalsozialistisch[141]. Несмотря на ненависть к социализму и рабочим союзам, Глодер сознавал необходимость привлечения в свою партию простых рабочих, которые в противном случае могли бы увлечься марксизмом и большевизмом. Вследствие звучания произносимых по-немецки первых четырех букв ее названия, НСДАП быстро получила повсеместно принятое прозвище «Наци» и объявила Hakenkreuz, или свастику, своим единоличным символом — к немалому неудовольствию прочих правых группировок, которые еще с предыдущего столетия использовали ее в своих публикациях и на уличных знаменах.
Основными талантами, проявленными Гло-дером в те ранние дни партии, были таланты организатора и демагога. Тогдашние его соперники отмахивались от Глодера, прославившегося тем, что у него всегда имелась наготове едкая шутка, однако он обладал способностью обращать и такие обидныеклички, как «Gloder, der ulkige Vogel»[142] или «Rudi der Clown»[143], в оружие для риторических нападок на своих врагов. Нет, однако, никаких сомнений в том, что именно личное обаяние принесло ему немалое число друзей и породило приток новых, происходивших из всех слоев общества, членов партии, приток, обратившийся в начале 1920-х в подлинное наводнение. Наделенный от природы приятной внешностью, выправкой спортсмена и улыбкой кинозвезды, Глодер обладал и вошедшей в легенду способностью вызывать восхищение и доверие в тех, кто был по самой природе своей его политическими противниками. Представители промышленных и военных кругов верили ему, обыватели относились к нему с обожанием и завистью, а женщины всей Германии (и не только ее) открыто перед ним преклонялись.
Что касается организационной стороны дела, он разбил свою уже оперившуюся партию на секции, коим надлежало заниматься вопросами, которые Глодер считал насущными для ее дальнейшего роста, а когда настанет время — и для дальнейшего роста самой Германии.
Огромное значение для привлечения в партию новых членов имела пропаганда, и потому столь своевременным оказалось появление в ней Йозефа Геббельса(см.), воспитанного в строгих католических традициях и получившего хорошее образование уроженца Рейнской области, признанного из-за егоизувеченных полиомиелитом ног непригодным к воинской службе. Страх перед тем, что в нем увидят «буржуазного интеллектуала», и чувство своей физической неполноценности подтолкнули Геббельса к созданию сентиментального мифа светловолосой нордической чистоты и мужественных спартанских добродетелей. Рудольф Глодер был для Геббельса физическим, духовным и интеллектуальным воплощением всех этих арийских идеалов, и с первой же их встречи значительный ораторский дар Геббельса и его прирожденная, современная хватка во всем, что касалось использования кинохроники и радио, были полностью отданы в распоряжение Фюрера.
Пропаганда являлась для Глодера средством достижения и сохранения политической власти, однако с ходом времени у него сложилось убеждение, что почти равное ей значение имеют научные и технические новшества. Проглотив свой врожденный антисемитизм, Глодер лез вон из кожи, обхаживая физиков Геттингенского университета и иных выдающихся научных центров, которые во всем, что касалось атомной и квантовой физики, шли на голову впереди аналогичных, находящихся за пределами Германии институтов. Глодер верил, пророчески, как выяснилось в дальнейшем, что лояльность научного сообщества имеет для будущего Германии важнейшее значение. Эта твердая вера шла вразрез с инстинктами таких идеологов, как Дитрих Эккарт, Альфред Розенберг и Юлиус Штрейхер(см., см., см.), и даже его близкого друга Геббельса, считавшего, подобно другим, что «еврейская наука» способна лишь замарать новую Германию. Дитрих Эккарт, строка из поэмы которого «Deutschiand Erwache!»[144]стала первым лозунгом НСДАП, помог найти средства для приобретения «Völkischer Beobachter»[145], официального органа НСДАП, однако поссорился с Глодером из-за того, что счел тактику вождя в отношении евреев слишком мягкой, отчего эти двое не разговаривали друг с другом до самой смерти Эккарта, наступившей в 1923 году. На похоронах Эккарта Глодер пожаловался Геббельсу на то, что Эккарт так и не сумел понять одного — напугать евреев слишком рано значило бы совершить тактическую ошибку. («An Anfang», Rudolf Gloder, Berlin[146], 1932; «My Early Life», trans. Gottlob Blumenbach, New York[147], 1933). Глодер готов был использовать антисемитизм в качестве лозунга, позволявшего объединить рабочих, однако не ценой утраты таких жизненно важных ресурсов, как еврейские ученые и банкиры. На тайных совещаниях, которые он в первые свои годы проводил с представителями еврейской общины, совещаниях, о которых не ведали даже самые доверенные его сторонники, Глодеру удалось убедить видных евреев в том, что антисемитизм его партии — это всего лишь публичная поза и что немецким евреям следует опасаться его в мере гораздо меньшей, нежели марксистов и прочих правых партий. В те ранние дни третьим пунктом политической программы Глодера была организация внутреннего кадрового состава партии, безжалостным руководителем которого стал Эрнст Рём[148](см.), использовавший насильственные методы уличных боев для устрашения противников партии и разгона демонстраций левых. Эти незаконные отряды, состоявшие из бывших военных и неквалифицированных рабочих, вызывали у либеральных интеллектуалов той поры страх и презрение, однако Глодеру удавалось частным порядком дезавуировать и резко осуждать — перед теми, в
ком он нуждался, — жесткие методы своей партии. Он поддерживал личную дружбу со многими писателями, учеными, интеллектуалами и промышленниками, которым нацизм представлялся чумой, и, по-видимому, смог убедить их в том, что тактика Рема, второго в партии человека и личного заместителя Глодера, им же самим и назначенного, есть временное средство, цена, которую необходимо заплатить за победу над коммунизмом.
Глодер постоянно и помногу разъезжал по свету, посещая Францию, Британию, Россию и Соединенные Штаты и широко используя свою лингвистическую одаренность и обаятельные манеры. Хотя в течение этих четырех лет (1922—1925) партия нацистов и не выходила ни на какие выборы, она разрослась настолько, что стала третьей по численности партией Германии, уступая лишь социал-демократам(см.) и коммунистам, — реальной силой, с которой нельзя было не считаться. Поездки Глодера за границу, его красный аэроплан «Фоккер» (не отличающаяся особой тонкостью игра на повсеместной популярности барона фон Рихтгофена, на родство с которым он также впоследствии претендовал) должны были продемонстрировать и миру, и самой Германии, что он — разумный, цивилизованный человек, человек культурный, государственный деятель, заслуживающая доверия фигура мировой сцены. Тем иностранным политикам, которые его принимали (а таких было немало), Глодер говорил, что не поведет свою партию на выборы до тех пор, пока не увидит возможность изменить к лучшему условия Версальского мирного договора(см.) Это позволило ему обойти социал-демократов, наладить крепкие связи с политическими воротилами Европы и Америки и приобрести известность на международной арене в то время, когда Германия еще оставалась страной, почти полностью занятой лишь своими заботами, продолжавшей переживать позор военного поражения и навязанного ей мира. За эти годы странствий Глодер успел сняться в немом голливудском фильме, заработать репутацию оратора и острослова («The Public Speaker», Hal Roach[149], 1924), поиграть в гольф с принцем Уэльским(см.), потанцевать с Джозефиной Бейкер[150](см.), взобраться на Маттерхорн и обзавестись множеством друзей и союзников, оказавшихся чрезвычайно полезными в последующие годы.
В 1923 Глодер сумел остановить рвавшегося к власти Эриха Людендорфа(см.), который мечтал ликвидировать Веймарскую республику(см.), установив вместо нее военную хунту. В 1920 Людендорф, во время неудавшегося берлинского путча Каппа, уже пытался захва тить власть, и Глодер не питал особого доверия к политической прозорливости ветерана-генерала. Еще меньше доверия вызывала у него крайняя форма направленной против масонов, иезуитов и иудаизма паранойи, проявлявшейся в заявлениях Людендорфа о том, что покушение на эрцгерцога Фердинанда(см.), равно как и военное поражение Германии в 1918 году, е это дело рук «наднациональных сил». Генерал заходил так далеко, что уверял, будто и Моцарт, и Шиллер были убиты «грандиозной Чека тайного наднационального общества». Глодер отдал приказ, согласно которому ни одному нацисту не следовало помогать Людендорфу в его новой попытке взять в свои руки бразды правления. Вполне вероятно, что именно он и предупредил веймарские власти в ноябре, когда Людендорф, возглавив армию из от силы двухсот своих сторонников, направился из «Бюргербраукеллер»[151] в центр Мюнхена, где его и арестовали за государственную измену.
Эту свою способность выжидать нужного момента Глодер еще раз продемонстрировал в 1928, вновь отказавшись допустить НСДАП к участию во всеобщих выборах. Он убедил высшее руководство партии в том, что ожидать ее победы на этих выборах не приходится и что, даже если она победит, экономические условия не будут для нее благоприятными. В жизни Германии наметились перемены к лучшему, и авторитет социал-демократов в обществе значительно вырос. НСДАП было куда удобнее проявить терпение и подождать.
Спустя всего несколько месяцев биржевой крах(см.) и начало Великой депрессии(см.) доказали проницательность этого политического суждения. Ялмар Шахт, Фриц Тиссен, Густав Крупп, Фридрих Флик(см., см., см., см.) и другие богатые промышленные магнаты Германии быстро уверились в неспособности социал-демократов справиться со столь беспрецедентным мировым экономическим спадом и начали перекачивать деньги в казну Нацистской партии Глодера, убедившись к этому времени, что только его одного отличает сочетание тонкого государственного ума и широкой общественной поддержки, необходимое для вывода Германии из штопора экономического кризиса.
К осени 1929, когда гиперинфляция стала галопирующей, а безработица достигла эпидемических размеров, выяснилось, что…
— Господи, Майки, ты долго еще? Испуганно дернувшись, я поднял взгляд на
Стива:
— Сколько сейчас?
— Без самой малости шесть.
— Черт, я еще только начал. Могу я взять эти книги с собой?
Стив покачал головой:
— Только не справочники, не энциклопедии и тому подобное. Их выносить нельзя. Вот эти, думаю, можно…
Он подошел к столу и отобрал две книги поменьше. Учебники по европейской истории.
— Ладно, тогда возьму их, — сказал я, вставая и потягиваясь. — Ради бога, прости. Тебе, наверное, было та-а-ак скучно, Стив. Почему ты не ушел? Дорогу до Генри-Холла я теперь, пожалуй, и сам найду.
Стив сунул книги под мышку.
— Я тебя провожу, — сказал он.
— Нет, правда же, это не обязательно. Стив смущенно уставился в ковер:
— Дело в том, Майки…
— Да?
— Понимаешь, профессор Тейлор велел мне не спускать с тебя глаз.
— А, — сказал я. — Ну да. Понятно. Так он считает меня опасным?
— Может, он боится, что ты заблудишься. Ну, знаешь, влипнешь в какую-нибудь историю, сам себе навредишь.
Я кивнул:
— Да, не сладко тебе приходится. Извини.
— Слушай, ты не мог бы сделать мне одолжение? Перестать извиняться на каждом шагу?
— Это такая английская привычка, — сказал я. — Нам еще за столько всего нужно извиниться.
— Что верно, то верно.
Я уже открыл дверь в коридор, но тут Стив вдруг замер на месте:
— Черт! Только что пришло в голову. А почему непременно книги?
— Прости?
— Как насчет картов?
— Картов?
— Конечно, раз ты надумал заняться историей, так возьми карты.
— Не хочу показаться тебе идиотом, — сказал я, — но что это за чертовщина такая — карты?
Десять минут спустя мы вышли из здания библиотеки с двумя книгами и пачкой этих самых «картов», которую я нес под мышкой.
— Ладно, — сказал Стив. — Ты не хочешь объяснить мне, что происходит? Откуда вдруг такая потребность узнать все о Нацистской партии?
— Если бы я только мог, — ответил я. — Но ты же просто решишь, что я спятил.
Стив приостановился, подумал.
— Давай мы вот как сделаем. Видишь тот дом? Это студенческий центр «Лужайка Ректора». Заходим в него. Берем какую-нибудь пиццу, пончики, содовую — в общем, что захотим, и возвращаемся к тебе. А там ты мне расскажешь, что у тебя на уме. Договорились?
— Договорились, — сказал я.
В Генри-Холл я возвратился с чувством немалого облегчения. Вид людской толпы в «Ротонде» студенческого центра напомнил мне о моей неприкаянности, о том, насколько я здесь чужой. Особенности иноземной пищи, иноземные способы подавать ее, иноземные деньги, иноземные вскрики и оклики, иноземный смех, иноземные запахи и иноземный облик людей… они напирали со всех сторон, пока меня не пробрало желание завизжать. А жилище в Генри-Холле, показавшееся мне поутру таким чужим, ныне представлялось уютным и привычным, как пара стоптанных башмаков.
Мы свалили бурые пакеты с едой на стол у окна. Было еще светло, однако я, повозившись с ручкой жалюзи, добился, чтобы планки их сомкнулись, и включил свет. Такое уж чувство владело мной, чувство загнанности, потребность укрыться в норе.
Пока мы уплетали по куску пиццы каждый, я оглядывал стены.
— Вот эти люди, — сказал я, указав на один из плакатов. — Кто они, черт их возьми, такие?
— Ты шутишь?
— Нет, правда. Скажи мне.
— Это «Нью-йоркские янки», Майки. Ты при любой возможности гонял поездом на Пенсильванский вокзал, посмотреть их игру.
— Ага, а вот эти?
— «Мэндракс».
— «Мэндракс», — повторил я. — Музыкальная группа, так?
— Музыкальная группа.
— И они мне нравятся, верно? Стив покивал, улыбаясь.
— На мой вкус, они похожи на самую унылую компанию старых пердунов, какую я когда-либо видел, — сказал я. — Ты уверен, что они мне нравятся?
— Уверен, — кивнул Стив. — Они ребята четкие.
— Ах, четкие? Ну, если они четкие, я от них должен с ума сходить. Я, видишь ли, люблю все четкое. А как насчет «Битлз»? Их я тоже люблю? «Роллинг стоунз»? «Лед Зсппелин»? Элтона Джона? «Блэр»? «Ойли-Мойли»? «Оазис»?
Увидев его пустое лицо, я даже рассмеялся от удовольствия.
— Господи, ну я тебя сейчас и удивлю, — хихикая, пообещал я. — Послушай-ка. Э-хэм! «Лишь вчера был я весел, был я жизни рад, теперь печалью я объят. О, как вчера вернуть назад!» Что скажешь?
— Фу! — отозвался уже успевший заткнуть уши Стив.
— Ну не знаю, мне кажется, гармонию уловить ты все же мог бы… Ладно, тогда как насчет вот этого? «Представь себе, что нет над нами рая…» Нет, ты прав, совершенно прав. Мне нужно сначала посидеть одному за синтезатором.
Я встал, прошелся вдоль стены.
— А это кто?
— Люк Уайт.
— Певец?
— Шел бы ты! Он кинозвезда.
— Хм, довольно милый, правда? Только почему я его повесил на мою стену?
— А вот это хотели бы узнать очень многие, — ответил Стив и залился густой краской.
Пока он пытался скрыть смущение, делая вид, будто его страшно заинтересовала начинка пончика, в голову мне вдруг стукнула мысль, давно уже зудевшая где-то в глубине сознания.
— М-м, Стив. Думаю, вопрос покажется тебе на редкость дурацким, однако скажи, я случайно не из этих, не из активных-пассивных?
Стив нахмурился.
— Активных и пассивных? Да, по-моему, бываешь иногда — то таким, то этаким. Конечно.
— Нет-нет, ты не понял. Я… ну, ты знаешь, вроде как, да знаешь же…
— Что?
— Ты знаешь! Я… голубой? Гей? Стив побелел совершенно:
— Ты совсем охренел, Майки!
— Ну, не такой уж и странный вопрос, правда? Я хочу сказать… ты же понимаешь. Ты сам говорил, девушки у меня нет. Вот я и подумал, знаешь, плакаты эти… Я просто поинтересовался, вот и все.
— Господи, Майки. Ты спятил?
— Да нет, я знаю, что не был таким в Кемб… в моих воспоминаниях то есть. По крайней мере, я так думаю. Про себя. Знаешь… я был вполне нормальным. Дружил с девушкой, хотя, если честно, отношения у нас были довольно странные. Она была старше меня, все шло как у людей, мы жили вместе и так далее. Я хочу сказать, я любил ее и прочее, однако по временам немного завидовал Джеймсу и Дважды Эдди. И может быть, я все это время был… черт, я же просто спросил тебя, и только. Что тут такого?
Стив смотрел на банку «коки» так, словно в ней была скрыта вся тайна жизни.
— Что тут такого? — нерешительно повторил он. — Не стоит тебе так говорить, Майки. Наживешь серьезные неприятности.
— Неприятности? Послушать тебя, так это какое-то преступление. Я ведь всего-навсего спрашиваю, не принадлежу ли я или, может быть, принадлежал к… о господи! — Я умолк, от самого ритма этой маккартистской мантры во мне забрезжила жуткая мысль. — Так, значит, вот оно что? Это преступление!
Стив поднял на меня взгляд, и я почти готов был поверить, что в глазах его стоят слезы.
— Конечно, преступление, да еще и охеренное, задница ты этакая! Где ты, к чертям собачьим, жил до сих пор?
— Так в том-то и дело, Стив, — ответил я. — В том-то все и дело. Понимаешь, там, откуда я родом, это преступлением не считается.
— Ну конечно. Еще бы. На Марсе, к примеру, или в долине Большой Леденцовой горы, где на леденцовой лозе вызревает зефир и все прыгают, скачут и пекут для приезжих вишневые пироги.
Я не мог придумать, что мне ему сказать.
Стив прикончил «коку», большими пальцами смял баночку с боков и полез в карман за сигаретой.
Я тоже закурил, откашлялся; молчание было мне неприятно.
Стив, с выражением, близким к отчаянию, покачал головой.
— Майки, — сказал он. — В кампусе больше одиннадцати миллионов книг, и большая их часть находится здесь.
И Стив, изобразив на лице мрачную покорность судьбе, распахнул дверь.
— История, — прошипел я ему, пока мы приближались к массивному столу в центре вестибюля. — Где у них современная история Европы?
— Думаю, нам стоит взять отсек, — ответил он.
— Взять что?
— Ну, сам знаешь, отсек…
Я, недоумевая, покачал головой.
— Да комнату же, — раздраженно сказал Стив, беря со стола листок бумаги, — персональный читальный зал. Отсек. У вас-то они как, черт дери, называются?
После получаса бюрократических проволочек, шепотливого обмена фразами, за которым следовали пробежки в хранилище, мы в одном из таких отсеков и оказались — в квадратной комнатушке со столом, креслом и симпатичными гравюрами — видами Принстона восемнадцатого столетия — на стенах. На столе передо мной лежали набранные нами двенадцать томов. Я сел, взял «Хронику мировой истории» и обратился к букве Г: «Гитлер».
Пусто.
— Тебе вовсе не обязательно сидеть здесь со мной, — сказал я Стиву.
— Ничего-ничего, — ответил Стив, усевшийся в углу на пол в позе лотоса и примостивший себе на колени альбом по военной истории, — посижу. Глядишь, и сам узнаю что-нибудь новое.
Возможно, он что-нибудь новое и узнал. Я был слишком занят, чтобы обращать на него какое-либо внимание.
Я обратился к Н, «Нацисты», и, наткнувшись несколько раз на новое для меня имя, вернулся к Г, «Глодер». Пальцы мои отлистывали назад страницу за страницей, мне нужно было понять, сколько места отведено в книге этому человеку. Семьдесят страниц, множество статей, каждая из которых вышла из-под пера отдельного историка. Самая первая именовалась «Хронологической биографией».
Глодер, Рудольф (1894—1966).Основатель и вождь Нацистской партии, рейхс-канцлер, воплощение духа Великого Германского Рейха начиная с 1928 и до его распада в 1963. Глава государства и Верховный главнокомандующий вооруженных сил. Фюрер немецкого народа. Родился в Байрейте, Бавария, 17 августа 1894, единавенныи сын профессионального гобоиста и преподавателя музыки Генриха Глодера(см.) и его второй жены Паулы фон Мейсснер-унд-Грот(см.); мать, считавшая, что вышла за человека, занимавшего в обществе более низкое, чем она, положение, внушила юному Рудольфу мысль о его аристократическом происхождении. О связях Паулы с немецкой и австрийской аристократиями написано немало (см.: «Gloder: the Nobleman», A. L. Parlange, Louisiana State University Press[135], 1972; «Prince Rudolf?», Mouton and Grover, Toulane[136], 1982), однако реальных свидетельств в пользу того, что они выходили за пределы типичные для принадлежащей к среднему классу той поры баварской семьи, существует мало. В дальнейшей жизни, уже придя к власти, Глодер прилагал немалые усилия к тому, чтобы подчеркнуть заурядность лет, в которые складывалась его личность, намекая на годы бедности и невзгод, однако эти его утверждения не выдерживают сколько-нибудь серьезной проверки, как и последующие притязания Глодера на происхождение от Габсбургской династии.
Не существует никаких сомнений в том, что в годы отрочества Рудольф проявил значительную одаренность, показав себя искусным музыкантом, наездником, художником, спортсменом и фехтовальщиком. К четырнадцати он уже читал и писал на четырех языках, не считая обязательных для каждого ученика гимназии познаний в латыни и древнегреческом.
Заслуживающие доверия воспоминания современников позволяют заключить, что он пользовался популярностью у товарищей и учителей, а документы, связанные с его поступлением в 1910, в возрасте шестнадцати лет, в Мюнхенскую военную академию, содержат яркие свидетельства того, какую высокую оценку давали ему все, кто его знал.
В 1914, в самом начале Первой мировой войны, Глодер вступил рядовым в 16-й Баварский резервный пехотный полк — поступок, сильно огорчивший мать Рудольфа и удививший многих его друзей. В собственном рассказе Глодера о его опыте военной поры («Kampf-parolen», Munich[137], 1923; «Fighting Words» trans. Hugo Ubermayer, London[138], 1924), подлинном шедевре показной скромности и чарующей самоидеализации, утверждается, что он стремился сражаться плечом к плечу с простыми немцами. Не приходится сомневаться, однако, что поступи Глодер офицером в какой-либо из полков пофешенебельнее, а любой из них с удовольствием принял бы в свои ряды кадета, обладавшего такой внушительной подготовкой, он никогда не добился бы успеха столь беспримерного — головокружительной карьеры, позволившей ему подняться от рядового пехотинца до штабного майора, получив попутно, среди прочих наград, Железный крест 1-го класса, рыцарский, с дубовыми листьями и алмазами.
Я на миг опустил книгу и вперился взглядом в стену. 16-й Баварский резервный пехотный полк. Полк Листа. Полк Гитлера.
Германия, в которую Глодер возвратился в конце 1918, после подписанного 11 ноября перемирия, была страной, раздираемой политическими волнениями. Выступая в роли Vertrauensmann[139] полковника Карла Мейра из отдела пропаганды Баварской армии и получив предписание приглядывать за десятками правых и левых организаций, почти ежедневно возникавших в политическом вакууме, оставленном неудавшейся Мюнхенской революцией апреля 1919, Глодер в сентябре того же года посетил собрание крайней ультраправой фракции, Deutsche Arbeiterpartei, Немецкой рабочей партии, основанной и возглавляемой Антоном Дрекслером(см.), З6-летним инструментальщиком железнодорожной сортировочной станции. Глодер увидел в насчитывавшей менее пятидесяти членов ДАП с ее на первый взгляд противоречивой смесью антимарксистского социализма и антикапиталистического национализма в точности те ингредиенты, которые считал необходимыми для создания партии народного единства. В течение шести месяцев Глодер оборвал все официальные связи с Reichswehr[140] уволился из пропагандистского отдела Мейра, вступил в ДАП, сместил ее «Национального председателя», агитатора «Общества Туле» Карла Харрера(см.), и, оттеснив самого Декслера, принял на себя всю полноту власти, как Fuhrer, или вождь партии.
В 1921 он добавил к официальному названию ДАП слово Nationalsozialistisch[141]. Несмотря на ненависть к социализму и рабочим союзам, Глодер сознавал необходимость привлечения в свою партию простых рабочих, которые в противном случае могли бы увлечься марксизмом и большевизмом. Вследствие звучания произносимых по-немецки первых четырех букв ее названия, НСДАП быстро получила повсеместно принятое прозвище «Наци» и объявила Hakenkreuz, или свастику, своим единоличным символом — к немалому неудовольствию прочих правых группировок, которые еще с предыдущего столетия использовали ее в своих публикациях и на уличных знаменах.
Основными талантами, проявленными Гло-дером в те ранние дни партии, были таланты организатора и демагога. Тогдашние его соперники отмахивались от Глодера, прославившегося тем, что у него всегда имелась наготове едкая шутка, однако он обладал способностью обращать и такие обидныеклички, как «Gloder, der ulkige Vogel»[142] или «Rudi der Clown»[143], в оружие для риторических нападок на своих врагов. Нет, однако, никаких сомнений в том, что именно личное обаяние принесло ему немалое число друзей и породило приток новых, происходивших из всех слоев общества, членов партии, приток, обратившийся в начале 1920-х в подлинное наводнение. Наделенный от природы приятной внешностью, выправкой спортсмена и улыбкой кинозвезды, Глодер обладал и вошедшей в легенду способностью вызывать восхищение и доверие в тех, кто был по самой природе своей его политическими противниками. Представители промышленных и военных кругов верили ему, обыватели относились к нему с обожанием и завистью, а женщины всей Германии (и не только ее) открыто перед ним преклонялись.
Что касается организационной стороны дела, он разбил свою уже оперившуюся партию на секции, коим надлежало заниматься вопросами, которые Глодер считал насущными для ее дальнейшего роста, а когда настанет время — и для дальнейшего роста самой Германии.
Огромное значение для привлечения в партию новых членов имела пропаганда, и потому столь своевременным оказалось появление в ней Йозефа Геббельса(см.), воспитанного в строгих католических традициях и получившего хорошее образование уроженца Рейнской области, признанного из-за егоизувеченных полиомиелитом ног непригодным к воинской службе. Страх перед тем, что в нем увидят «буржуазного интеллектуала», и чувство своей физической неполноценности подтолкнули Геббельса к созданию сентиментального мифа светловолосой нордической чистоты и мужественных спартанских добродетелей. Рудольф Глодер был для Геббельса физическим, духовным и интеллектуальным воплощением всех этих арийских идеалов, и с первой же их встречи значительный ораторский дар Геббельса и его прирожденная, современная хватка во всем, что касалось использования кинохроники и радио, были полностью отданы в распоряжение Фюрера.
Пропаганда являлась для Глодера средством достижения и сохранения политической власти, однако с ходом времени у него сложилось убеждение, что почти равное ей значение имеют научные и технические новшества. Проглотив свой врожденный антисемитизм, Глодер лез вон из кожи, обхаживая физиков Геттингенского университета и иных выдающихся научных центров, которые во всем, что касалось атомной и квантовой физики, шли на голову впереди аналогичных, находящихся за пределами Германии институтов. Глодер верил, пророчески, как выяснилось в дальнейшем, что лояльность научного сообщества имеет для будущего Германии важнейшее значение. Эта твердая вера шла вразрез с инстинктами таких идеологов, как Дитрих Эккарт, Альфред Розенберг и Юлиус Штрейхер(см., см., см.), и даже его близкого друга Геббельса, считавшего, подобно другим, что «еврейская наука» способна лишь замарать новую Германию. Дитрих Эккарт, строка из поэмы которого «Deutschiand Erwache!»[144]стала первым лозунгом НСДАП, помог найти средства для приобретения «Völkischer Beobachter»[145], официального органа НСДАП, однако поссорился с Глодером из-за того, что счел тактику вождя в отношении евреев слишком мягкой, отчего эти двое не разговаривали друг с другом до самой смерти Эккарта, наступившей в 1923 году. На похоронах Эккарта Глодер пожаловался Геббельсу на то, что Эккарт так и не сумел понять одного — напугать евреев слишком рано значило бы совершить тактическую ошибку. («An Anfang», Rudolf Gloder, Berlin[146], 1932; «My Early Life», trans. Gottlob Blumenbach, New York[147], 1933). Глодер готов был использовать антисемитизм в качестве лозунга, позволявшего объединить рабочих, однако не ценой утраты таких жизненно важных ресурсов, как еврейские ученые и банкиры. На тайных совещаниях, которые он в первые свои годы проводил с представителями еврейской общины, совещаниях, о которых не ведали даже самые доверенные его сторонники, Глодеру удалось убедить видных евреев в том, что антисемитизм его партии — это всего лишь публичная поза и что немецким евреям следует опасаться его в мере гораздо меньшей, нежели марксистов и прочих правых партий. В те ранние дни третьим пунктом политической программы Глодера была организация внутреннего кадрового состава партии, безжалостным руководителем которого стал Эрнст Рём[148](см.), использовавший насильственные методы уличных боев для устрашения противников партии и разгона демонстраций левых. Эти незаконные отряды, состоявшие из бывших военных и неквалифицированных рабочих, вызывали у либеральных интеллектуалов той поры страх и презрение, однако Глодеру удавалось частным порядком дезавуировать и резко осуждать — перед теми, в
ком он нуждался, — жесткие методы своей партии. Он поддерживал личную дружбу со многими писателями, учеными, интеллектуалами и промышленниками, которым нацизм представлялся чумой, и, по-видимому, смог убедить их в том, что тактика Рема, второго в партии человека и личного заместителя Глодера, им же самим и назначенного, есть временное средство, цена, которую необходимо заплатить за победу над коммунизмом.
Глодер постоянно и помногу разъезжал по свету, посещая Францию, Британию, Россию и Соединенные Штаты и широко используя свою лингвистическую одаренность и обаятельные манеры. Хотя в течение этих четырех лет (1922—1925) партия нацистов и не выходила ни на какие выборы, она разрослась настолько, что стала третьей по численности партией Германии, уступая лишь социал-демократам(см.) и коммунистам, — реальной силой, с которой нельзя было не считаться. Поездки Глодера за границу, его красный аэроплан «Фоккер» (не отличающаяся особой тонкостью игра на повсеместной популярности барона фон Рихтгофена, на родство с которым он также впоследствии претендовал) должны были продемонстрировать и миру, и самой Германии, что он — разумный, цивилизованный человек, человек культурный, государственный деятель, заслуживающая доверия фигура мировой сцены. Тем иностранным политикам, которые его принимали (а таких было немало), Глодер говорил, что не поведет свою партию на выборы до тех пор, пока не увидит возможность изменить к лучшему условия Версальского мирного договора(см.) Это позволило ему обойти социал-демократов, наладить крепкие связи с политическими воротилами Европы и Америки и приобрести известность на международной арене в то время, когда Германия еще оставалась страной, почти полностью занятой лишь своими заботами, продолжавшей переживать позор военного поражения и навязанного ей мира. За эти годы странствий Глодер успел сняться в немом голливудском фильме, заработать репутацию оратора и острослова («The Public Speaker», Hal Roach[149], 1924), поиграть в гольф с принцем Уэльским(см.), потанцевать с Джозефиной Бейкер[150](см.), взобраться на Маттерхорн и обзавестись множеством друзей и союзников, оказавшихся чрезвычайно полезными в последующие годы.
В 1923 Глодер сумел остановить рвавшегося к власти Эриха Людендорфа(см.), который мечтал ликвидировать Веймарскую республику(см.), установив вместо нее военную хунту. В 1920 Людендорф, во время неудавшегося берлинского путча Каппа, уже пытался захва тить власть, и Глодер не питал особого доверия к политической прозорливости ветерана-генерала. Еще меньше доверия вызывала у него крайняя форма направленной против масонов, иезуитов и иудаизма паранойи, проявлявшейся в заявлениях Людендорфа о том, что покушение на эрцгерцога Фердинанда(см.), равно как и военное поражение Германии в 1918 году, е это дело рук «наднациональных сил». Генерал заходил так далеко, что уверял, будто и Моцарт, и Шиллер были убиты «грандиозной Чека тайного наднационального общества». Глодер отдал приказ, согласно которому ни одному нацисту не следовало помогать Людендорфу в его новой попытке взять в свои руки бразды правления. Вполне вероятно, что именно он и предупредил веймарские власти в ноябре, когда Людендорф, возглавив армию из от силы двухсот своих сторонников, направился из «Бюргербраукеллер»[151] в центр Мюнхена, где его и арестовали за государственную измену.
Эту свою способность выжидать нужного момента Глодер еще раз продемонстрировал в 1928, вновь отказавшись допустить НСДАП к участию во всеобщих выборах. Он убедил высшее руководство партии в том, что ожидать ее победы на этих выборах не приходится и что, даже если она победит, экономические условия не будут для нее благоприятными. В жизни Германии наметились перемены к лучшему, и авторитет социал-демократов в обществе значительно вырос. НСДАП было куда удобнее проявить терпение и подождать.
Спустя всего несколько месяцев биржевой крах(см.) и начало Великой депрессии(см.) доказали проницательность этого политического суждения. Ялмар Шахт, Фриц Тиссен, Густав Крупп, Фридрих Флик(см., см., см., см.) и другие богатые промышленные магнаты Германии быстро уверились в неспособности социал-демократов справиться со столь беспрецедентным мировым экономическим спадом и начали перекачивать деньги в казну Нацистской партии Глодера, убедившись к этому времени, что только его одного отличает сочетание тонкого государственного ума и широкой общественной поддержки, необходимое для вывода Германии из штопора экономического кризиса.
К осени 1929, когда гиперинфляция стала галопирующей, а безработица достигла эпидемических размеров, выяснилось, что…
— Господи, Майки, ты долго еще? Испуганно дернувшись, я поднял взгляд на
Стива:
— Сколько сейчас?
— Без самой малости шесть.
— Черт, я еще только начал. Могу я взять эти книги с собой?
Стив покачал головой:
— Только не справочники, не энциклопедии и тому подобное. Их выносить нельзя. Вот эти, думаю, можно…
Он подошел к столу и отобрал две книги поменьше. Учебники по европейской истории.
— Ладно, тогда возьму их, — сказал я, вставая и потягиваясь. — Ради бога, прости. Тебе, наверное, было та-а-ак скучно, Стив. Почему ты не ушел? Дорогу до Генри-Холла я теперь, пожалуй, и сам найду.
Стив сунул книги под мышку.
— Я тебя провожу, — сказал он.
— Нет, правда же, это не обязательно. Стив смущенно уставился в ковер:
— Дело в том, Майки…
— Да?
— Понимаешь, профессор Тейлор велел мне не спускать с тебя глаз.
— А, — сказал я. — Ну да. Понятно. Так он считает меня опасным?
— Может, он боится, что ты заблудишься. Ну, знаешь, влипнешь в какую-нибудь историю, сам себе навредишь.
Я кивнул:
— Да, не сладко тебе приходится. Извини.
— Слушай, ты не мог бы сделать мне одолжение? Перестать извиняться на каждом шагу?
— Это такая английская привычка, — сказал я. — Нам еще за столько всего нужно извиниться.
— Что верно, то верно.
Я уже открыл дверь в коридор, но тут Стив вдруг замер на месте:
— Черт! Только что пришло в голову. А почему непременно книги?
— Прости?
— Как насчет картов?
— Картов?
— Конечно, раз ты надумал заняться историей, так возьми карты.
— Не хочу показаться тебе идиотом, — сказал я, — но что это за чертовщина такая — карты?
Десять минут спустя мы вышли из здания библиотеки с двумя книгами и пачкой этих самых «картов», которую я нес под мышкой.
— Ладно, — сказал Стив. — Ты не хочешь объяснить мне, что происходит? Откуда вдруг такая потребность узнать все о Нацистской партии?
— Если бы я только мог, — ответил я. — Но ты же просто решишь, что я спятил.
Стив приостановился, подумал.
— Давай мы вот как сделаем. Видишь тот дом? Это студенческий центр «Лужайка Ректора». Заходим в него. Берем какую-нибудь пиццу, пончики, содовую — в общем, что захотим, и возвращаемся к тебе. А там ты мне расскажешь, что у тебя на уме. Договорились?
— Договорились, — сказал я.
В Генри-Холл я возвратился с чувством немалого облегчения. Вид людской толпы в «Ротонде» студенческого центра напомнил мне о моей неприкаянности, о том, насколько я здесь чужой. Особенности иноземной пищи, иноземные способы подавать ее, иноземные деньги, иноземные вскрики и оклики, иноземный смех, иноземные запахи и иноземный облик людей… они напирали со всех сторон, пока меня не пробрало желание завизжать. А жилище в Генри-Холле, показавшееся мне поутру таким чужим, ныне представлялось уютным и привычным, как пара стоптанных башмаков.
Мы свалили бурые пакеты с едой на стол у окна. Было еще светло, однако я, повозившись с ручкой жалюзи, добился, чтобы планки их сомкнулись, и включил свет. Такое уж чувство владело мной, чувство загнанности, потребность укрыться в норе.
Пока мы уплетали по куску пиццы каждый, я оглядывал стены.
— Вот эти люди, — сказал я, указав на один из плакатов. — Кто они, черт их возьми, такие?
— Ты шутишь?
— Нет, правда. Скажи мне.
— Это «Нью-йоркские янки», Майки. Ты при любой возможности гонял поездом на Пенсильванский вокзал, посмотреть их игру.
— Ага, а вот эти?
— «Мэндракс».
— «Мэндракс», — повторил я. — Музыкальная группа, так?
— Музыкальная группа.
— И они мне нравятся, верно? Стив покивал, улыбаясь.
— На мой вкус, они похожи на самую унылую компанию старых пердунов, какую я когда-либо видел, — сказал я. — Ты уверен, что они мне нравятся?
— Уверен, — кивнул Стив. — Они ребята четкие.
— Ах, четкие? Ну, если они четкие, я от них должен с ума сходить. Я, видишь ли, люблю все четкое. А как насчет «Битлз»? Их я тоже люблю? «Роллинг стоунз»? «Лед Зсппелин»? Элтона Джона? «Блэр»? «Ойли-Мойли»? «Оазис»?
Увидев его пустое лицо, я даже рассмеялся от удовольствия.
— Господи, ну я тебя сейчас и удивлю, — хихикая, пообещал я. — Послушай-ка. Э-хэм! «Лишь вчера был я весел, был я жизни рад, теперь печалью я объят. О, как вчера вернуть назад!» Что скажешь?
— Фу! — отозвался уже успевший заткнуть уши Стив.
— Ну не знаю, мне кажется, гармонию уловить ты все же мог бы… Ладно, тогда как насчет вот этого? «Представь себе, что нет над нами рая…» Нет, ты прав, совершенно прав. Мне нужно сначала посидеть одному за синтезатором.
Я встал, прошелся вдоль стены.
— А это кто?
— Люк Уайт.
— Певец?
— Шел бы ты! Он кинозвезда.
— Хм, довольно милый, правда? Только почему я его повесил на мою стену?
— А вот это хотели бы узнать очень многие, — ответил Стив и залился густой краской.
Пока он пытался скрыть смущение, делая вид, будто его страшно заинтересовала начинка пончика, в голову мне вдруг стукнула мысль, давно уже зудевшая где-то в глубине сознания.
— М-м, Стив. Думаю, вопрос покажется тебе на редкость дурацким, однако скажи, я случайно не из этих, не из активных-пассивных?
Стив нахмурился.
— Активных и пассивных? Да, по-моему, бываешь иногда — то таким, то этаким. Конечно.
— Нет-нет, ты не понял. Я… ну, ты знаешь, вроде как, да знаешь же…
— Что?
— Ты знаешь! Я… голубой? Гей? Стив побелел совершенно:
— Ты совсем охренел, Майки!
— Ну, не такой уж и странный вопрос, правда? Я хочу сказать… ты же понимаешь. Ты сам говорил, девушки у меня нет. Вот я и подумал, знаешь, плакаты эти… Я просто поинтересовался, вот и все.
— Господи, Майки. Ты спятил?
— Да нет, я знаю, что не был таким в Кемб… в моих воспоминаниях то есть. По крайней мере, я так думаю. Про себя. Знаешь… я был вполне нормальным. Дружил с девушкой, хотя, если честно, отношения у нас были довольно странные. Она была старше меня, все шло как у людей, мы жили вместе и так далее. Я хочу сказать, я любил ее и прочее, однако по временам немного завидовал Джеймсу и Дважды Эдди. И может быть, я все это время был… черт, я же просто спросил тебя, и только. Что тут такого?
Стив смотрел на банку «коки» так, словно в ней была скрыта вся тайна жизни.
— Что тут такого? — нерешительно повторил он. — Не стоит тебе так говорить, Майки. Наживешь серьезные неприятности.
— Неприятности? Послушать тебя, так это какое-то преступление. Я ведь всего-навсего спрашиваю, не принадлежу ли я или, может быть, принадлежал к… о господи! — Я умолк, от самого ритма этой маккартистской мантры во мне забрезжила жуткая мысль. — Так, значит, вот оно что? Это преступление!
Стив поднял на меня взгляд, и я почти готов был поверить, что в глазах его стоят слезы.
— Конечно, преступление, да еще и охеренное, задница ты этакая! Где ты, к чертям собачьим, жил до сих пор?
— Так в том-то и дело, Стив, — ответил я. — В том-то все и дело. Понимаешь, там, откуда я родом, это преступлением не считается.
— Ну конечно. Еще бы. На Марсе, к примеру, или в долине Большой Леденцовой горы, где на леденцовой лозе вызревает зефир и все прыгают, скачут и пекут для приезжих вишневые пироги.
Я не мог придумать, что мне ему сказать.
Стив прикончил «коку», большими пальцами смял баночку с боков и полез в карман за сигаретой.
Я тоже закурил, откашлялся; молчание было мне неприятно.