Я покачал головой, дивясь случившемуся, словно бы все еще просыпаясь.
   Отец наклонился ко мне, взял за руку.
   — Ради бога, Майкл. Сколько раз тебе повторять, говори ты по-человечески. Откуда эти вечные «прибамбасы», «чудные», «клевые», «мужики»? Ты же принстонец, неужели тебе трудно составить связное предложение на пристойном английском языке?
   — С моим мальчишкой то же самое, — сказал Хаббард. — А он учится в Гарварде.
   — Учится в Гарварде и при этом разговаривать умеет? — неверяще переспросил я. — Вы, наверное, очень гордитесь им, сэр.
   Напряжение несколько разрядилось, я чувствовал это.
   Лео улизнул из кембриджского Св. Матфея в Венецию. Из Венеции в Вашингтон. Теперь он здесь, в Принстоне. Я был уверен в этом так же, как в собственном существовании.
   Ведь возможно же, наверняка возможно, что он успел в прошлом месяце съездить в Нью-Йорк? Память я потерял, и это оправдывает любые пробелы в ней. Хаббарду с Брауном придется здорово попотеть, доказывая, что я — отъявленный враль. Они могут держать меня на подозрении, однако какую опасность я представляю?
   — А зачем вы ездили в Нью-Йорк, Майки? Я пожал плечами:
   — Ха, зачем же еще? На «Янки» посмотреть.
   — Вы болеете за «Янки»?
   — Видели бы вы его комнату, — сказал отец. — У него и простыни-то в черно-белую полосу.
   — Да? А я вот болею за «Бруклинских пролаз».
   — Кто-то же и за них болеть должен, — заметил я.
   Впервые за долгое уже время рот открыл Браун:
   — Тот человек в поезде. Вы сказали, что вас испугали его глаза.
   — Просто-напросто поразили, ей-богу.
   — Странно, однако, — сказал Браун, — что на кого-то могут так подействовать глаза спящего человека.
   — Так ведь когда мы до Нью-Йорка добрались, он проснулся, — ответил я, лихорадочно пытаясь припомнить, что там говорил Стив. Не Грэнд-централ, вокзал был другой. Блин, как же он назывался-то? Ха! Поймал. — Когда поезд остановился на Пенсильванском, этот человек поднялся, и я увидел глаза. И знаете, после его, ну, вроде как монолога, еще и…
   — Так очков на нем, выходит, не было? — не без удивления спросил Браун.
   — Никаких, — убежденно ответил я. — Хотя, если подумать…
   Я прищурился, словно пытаясь воссоздать в уме всю сцену.
   — Если подумать, что-то такое из нагрудного кармана у него торчало. Может, и очки. Да, я почти уверен в этом.
   — И какого же цвета были эти замечательные глаза?
   — Самые синие, какие только представить можно. Они выглядели много моложе его лица, понимаете, о чем я? Настоящая, пронзительная кобальтовая синева.
   — А борода у него была белая или просто седая?
   Борода! Дважды блин…
   Вот это уже проблема. В Кембридже он бороду носил, однако то было в другой жизни. Тогда он звался Лео Цуккерманом и жил с той личностью, какую оставил ему отец. С еврейской, и Лео целиком и полностью ей соответствовал. А вот стал бы он отращивать бороду здесь? Пожилых бородатых людей я видел в Принстоне всего ничего. И конечно, ему нужно было как можно лучше слиться с новым окружением. С другой стороны, если в Германии он брился, то здесь, в Соединенных Штатах, мог, сменив личность, и бороду отпустить. Положение было не из легких.
   — Совсем простой вопрос, друг мой, — сказал Браун. — Была ли его борода белой или седой?
   — Ну, так-то оно так, вопрос и вправду простой, — ответил я, наморщив, словно бы в замешательстве, лоб. — Но, понимаете, я пытаюсь понять, расставляете ли вы мне ловушку, думая, что я вру, или человек, о котором мы говорим, действительно носил бороду в то время, когда вы с ним встречались, и тут у нас просто небольшая путаница. Потому что тот старикан был выбрит дочиста. Волосы, те, да, были серебристыми, соль с перцем, так это, сдается мне, называется. И вот примерно здесь — поредевшими.
   — И если мы покажем вам фотографии нескольких людей, вы сможете его узнать?
   — В любое время, — ответил я, ощущая, как ко мне возвращается уверенность. — Это лицо я никогда не забуду
   Впервые за всю ночь Браун сел за стол.
   — Ну что же, сынок, — сказал он. — Должен признаться, я и представить не мог, что именно от тебя услышу. Как ты, наверное, уже догадался, нам сообщил о тебе профессор Саймон Тейлор. Сказал, что тут происходит нечто подозрительное, возможно заслуживающее нашего внимания. Вчера после полудня мы взяли на себя смелость присоединиться к тебе и немного походить за тобой по городу. А уж когда я услышал, как ты поминаешь Гитлеров, Браунау-на-Инне и прочее, да еще и при
   людно, я, уж ты мне поверь, чуть не выпрыгнул из моих чертовых слаксов. Мне казалось попросту невероятным, чтобы студент узнал откуда-то эти имена и остался, однако ж, человеком, которому можно доверять, человеком, который играет по правилам. Но, похоже, твое объяснение — единственное, какое имеет смысл. Ты услышал, как старик говорит во сне. Наверное, мне следовало самому до этого додуматься. Как говаривал Шерлок Холмс, когда отбросишь все невозможное, то и останется правда, какой бы невероятной она ни казалась.
   Теперь и для Хаббарда настал черед подняться из-за стола. Он раздернул шторы, и в комнату хлынул свет зари, такой белый, что у меня заломило в глазах. Отец тоже встал, не без труда.

Тайная история.
Одинокая жизнь.

   — Да, вот это я называю уютом, — произнесла мама, когда мы, поскрипывая половицами, вошли в маленький вестибюль «Харчевни павлина».
   — Очень похоже на английскую гостиницу, — одобрительно кивнул отец.
   Английская гостиница, подумал я. Ну наверное.
   Выкрашенные в белый цвет ступени привели нас на открытую веранду из тех, на которых сидят в креслах-качалках старушки с вязаньем, пока внуки их прячут по устроенным под половицами тайникам свои коллекции бейсбольных открыток. В этом доме не было ни пластика, ни дымчатых стекол, ни нейлоновых ковров, ни псевдоколониальной плетеной мебели, ни фасонистых разводов краски или трафаретных узоров на стенах, ни бледно-зеленых якобы ситцев, ни непременного набора гравюр в ясеневых рамках, ни визга принтера за стойкой портье, ни кремовой пластмассовой решетки, перегораживающей вход в закрытый бар, ни перестука орешков, засасываемых пылесосами, ни кислых запахов, оставленных вчерашней кубинской вечеринкой, ни тягостной атмосферы прогорающего заведения с минимальным штатом, облаченным в униформу из синтетики, — нет, лишь приятный сумрак, домашний уют и непринужденные, без претензий, отдающие Бабушкой Моузес[161] изящество и элегантность.
   — А когда ты в последний раз был в английской гостинице? — спросил я у отца.
   Тот пробурчал нечто уклончивое, и мы проследовали из вестибюля в столовую. Быть может, при нацистской гегемонии все гостиницы Англии так и остались усадьбами в духе Агаты Кристи или оживленными пансионами на манер Маргарет Локвуд[162]. Хотя в этом я почему-то сомневался.
   Завтрак оказался превосходным. Никакого тебе кленового сиропа, чтобы поливать им бекон и знаменитые блинчики, но огромные, пышные горячие оладьи, поблескивающие глазурью плюшки, кувшинчики с соком, вместительные фарфоровые чашки кофе и большая тарелка с фруктами. В английской гостинице ее назвали бы «Блюдом свежих фруктов», здесь же женщина, которая принесла завтрак, — судя по виду ее, она запросто могла оказаться владелицей «Харчевни» — поставила тарелку на стол и просто сказала: «А вот вам и фрукты». Мне это понравилось.
   Я впился зубами в оладью, и скрытая в ней большая черничина, о присутствии коей я не подозревал, лопнула, оросив мой язык соком.
   — М-м, — промычал я. — Не думал, что так проголодался.
   — Еще бы, лапушка. Давай, налегай, — сказала мама, разрезая пополам виноградину и двумя пальцами забрасывая одну половинку в рот. Не знаю почему, но выглядело это так, точно руки ее обтянуты перчатками.
   — Молодой человек, что доставил нас сюда, — сказал отец, расправляясь с плюшкой, которую венчала сверху похожая на яичный желток половинка абрикоса, — заедет за нами в шесть. Так что мы сможем превосходнейшим образом выспаться перед дорогой домой.
   — Да, насчет дома, — сказал я. — Пожалуй, я все-таки останусь здесь.
   Мама уронила на тарелку нож и испуганно уставилась на меня:
   — Милый!
   — Нет, ну правда, — сказал я. — Память у меня с каждой минутой проясняется. Я должен… ну, знаете, работать. Наверстывать упущенное.
   — Но ты же еще нездоров. Тебе нужен отдых. И память твоя дома будет проясняться не хуже, чем здесь. Даже лучше. Подумай, как обрадовалась бы Белла, увидев тебя. Ты смог бы прогуляться с ней по всем вашим любимым местам.
   Белла? Это что-то новенькое.
   — Я напишу ей, — сказал я, похлопав маму по руке. — Она все поймет.
   Мама отдернула, точно ужаленная, руку и тоненько вскрикнула:
   — Лапа! Бот видишь, ты до сих пор не в себе.
   — Да правда, мам. Со мной все в порядке. Честно.
   — У тебя все по-прежнему путается в голове. Писать письма собаке… это же ненормально, милый, согласись.
   Опля.
   — Я просто пошутил, мам, только и всего. Хотел тебя подразнить.
   — О. — Мама немного успокоилась. — Ну, тогда это попросту глупо.
   Мы говорили странно приглушенными голосами, обычными для обедающих в ресторанах семей, которые ведут беседы так, точно каждое второе слово в них — «рак». Усилия, потребные для этого, начинали меня утомлять.
   — Послушай, — сказал я нормальным голосом, прозвучавшим громогласным воплем. — Я должен остаться. До конца семестра всего лишь несколько недель.
   Отец оторвался от газеты:
   — Он дело говорит, Мэри.
   — У меня же не горячка или еще что. Если я что-то забуду, Стив мне напомнит.
   Отец нахмурился.
   — Кто такой этот Стив Бернс? — спросил он. — Не помню, чтобы ты упоминал о нем раньше.
   — Ну, не Стив, так Скотт, или Ронни, или Тодд… да любой из ребят.
   — Тодд Уильяме очень милый молодой человек, — сказала мама. — Помнишь его сестру, Эмили? Ты ходил с ней на танцы, когда Уильямсы жили в Бриджпорте.
   — Да. Конечно. Приятные люди. Вот Скотт обо мне и позаботится.
   — Ладно, решать, разумеется, тебе, — сказал отец. Он наклонился ко мне, понизил голос: — Насколько я знаю этих ребят из правительства, они продолжат интересоваться тобой.
   — Ты хочешь сказать, они мне не поверили?
   — Не говори глупостей. Я хочу сказать только одно, сынок Они будут все проверять. Каждую мелочь. Это очень дотошные люди. А дело, однажды открытое, так навсегда открытым и остается. Поэтому просто помни, что говорить тебе обо всем этом ни с кем не следует, не то наживешь неприятности.
   Я кивнул:
   — Никто на последнюю оладью не претендует?
   Шагая по кампусу, я впервые ощущал себя в Принстоне совершенно одиноким. Я не знал, где живет Стив, не знал, где его общежитие, в каких местах он бывает, как взяться за поиски. Мне пришло в голову, что Стива события прошлой ночи могли напугать настолько, что он постарается держаться от меня как можно дальше. Возможно, делать то, что я собираюсь сделать, мне предстоит в одиночку.
   С родителями я расстался, весело помахав им на прощанье, у «Харчевни павлина», и теперь в кармане моем понемногу сминались пятьсот долларов новенькими хрустящими купюрами.
   — Понимаешь, никак не вспомню код, который нужно набрать, чтобы из стены вылезли деньги, — объяснил я отцу. — Начисто вылетел из головы.
   Отец с удивительной легкостью отбарабанил его. Возможно, мы богаты… не исключено, что жизнь в этой Америке, с ее «Харчевнями павлинов», состоятельными отцами и собаками по кличке Белла, не так уж и плоха.
   Хотя что-то… что-то тут было такое, не нравившееся мне. Отчасти оно состояло из сказанного о Стиве, отчасти из возникшего у меня почти с самого начала ощущения: чего-то тут не хватает. Все было «четко» и «потрясно», никаких тебе «чуваков», никто не знал слова «клево». Отовсюду только и слышалось, что «черт», «Иисусе» и «проклятье», и это не походило на Америку, какую я знал по фильмам. Но опять-таки, может, так и принято выражаться в «Лиге Плюща». Принстон, подозревал я, городок навряд ли типичный. И все же было в нем что-то… что-то неправильное.
   Я услышал за спиной тарахтенье мотора и отступил в сторону, пропуская садовый трактор. Пожилой водитель благодарно отсалютовал мне, притормозил и соскочил на землю, чтобы забросить в прицепчик длинный рукав шланга.
   — Эй, привет, Майки! — На плечо мне легла
   рука.
   — О, хай, — ответил я. Это был Скотт. Или, может быть, Тодд. А то и Ронни. Кто-то из этой троицы.
   — Ну как ты, англичанишка?
   520
   Стивен Фрай
   — А, в порядке, — ответил я. — В полном порядке. Мне намного лучше. Возвращаюсь в американцы.
   — Правда? Говоришь ты все еще как английский король.
   — Да знаю. — Я вздохнул. — Но ничего, память возвращается. Док Бэллинджер сказал, это займет несколько дней.
   — Так чего, мяч-то гонять выйдешь?
   — Прости? А, мяч Нет, боюсь, мне сейчас не до бейсбола. — Я содрогнулся от одной мысли о нем. — Фигово, я понимаю, но ничего не попишешь.
   — Черт, Майки. Выбрал же ты время… эй, глаза протри! — Скотт, или Тодд, или кем он был, отскочил в сторону — мимо нас, пыхтя, проследовал все тот же трактор. На мой взгляд, угроза столкновения отсутствовала, однако он все равно разозлился. — Ну ты! — рявкнул он.
   Водитель притормозил и испуганно оглянулся на Тодда/Скотта/Ронни:
   — Я, сэр?
   — Да, ты, болван! Какого дьявола ты не смотришь, куда прешь?
   — Прошу прощения, сэр. Мне показалось, места достаточно.
   — Так вот, в следующий раз открывай свои негритянские зенки пошире, слышишь, болван?
   — Да, сэр. Прошу прощения, сэр.
   Сцену эту я наблюдал в остолбенении. До меня наконец дошло, чего не хватало в городе, и я чувствовал себя идиотом, чувствовал вину за то, что не понял этого сразу.
   Все студенты, каких я встречал, были белыми. Все до единого. Белыми, точно лик позора. Трактор покатил дальше.
   — Кретины! — Скотт/Ронни/Тодд сплюнул на дорожку. — Никакого уважения к людям.
   — Зато тебя оно переполняет, — сказал я.
   — Что ты?
   — Уважение к людям, — сказал я. — Ты переполнен им.
   — А, ну да, — кивнул он. — Конечно, я-то людей уважаю. Так, Майки, ты что нынче делать собираешься?
   — Да надо бы позаниматься, наверстать упущенное, — ответил я, в горле у меня было совсем сухо. — Может, попозже увидимся.
   — Ясное дело. Ну, пока, дружище.
   — А, кстати, — окликнул я его, окончательно уяснив, что мне снова необходим Стив, необходим позарез, понравится ему это или нет. — Я начисто забыл, где живет Стив.
   — Бернс? В Диккинсоне.
   — Ах да, в Диккинсоне. Конечно.
   — Ты только поосторожнее с ним, Майки. Сам знаешь, что о нем говорят. — Скотт/Годд/Ронни выставил вперед бедра и откинул назад голову — поза поникшей лилии.
   — Да ну, куча дерьма все это, — сказал я. — Он гуляет с Джо-Бет. Знаешь ее, официантка из «ПД»?
   — Точно? Ни хрена себе, это же потрясная телка. Ладно, пока, приятель, пока, корешок.
   Как правило, мне требуется немалое время, чтобы кого-нибудь невзлюбить. Однако Ронни/Тодд/Скотт, решил я, — мудак, полный и окончательный.
   Хотя, возможно… Возможно, думал я, пока блуждал по трем разным указанным мне путям к Диккинсон-Холлу, возможно, мудак-то как раз я. Если бы Америка не была столько лет на ножах с Европой, возможно, Тодд/Ронни/Скотт вырос бы совсем другим человеком. Это я сделал его таким.
   Впрочем, о чем я? Все дело в генах. Гены, гены и ничего, кроме генов. Я хочу сказать, возьмите отца Лео, Дитриха Бауэра. Сукин сын, который в одном мире появляется в Аушвице, чтобы помочь стереть евреев с лица земли, и сукин сын, который появляется в Аушвице, чтобы помочь стереть евреев с лица земли, — в другом. А собственный его сын остается в обоих мирах порядочным человеком, хоть и склонным принимать слишком близко к сердцу вину отца.
   Однако этак у нас получается сплошная предопределенность, как ее ни препарируй. Воля истории или воля ДНК. А где же воля человека? Быть может, я найду в моем жилище, в Генри-Холле, философические заметки, кои помогут мне выбраться из этого мыслительного лабиринта. Пока же вот он, Диккинсон.
   Из здания как раз выходил, обнимая руками стопку книг, рыжеволосый студент.
   — Бернс? Идите по коридору. Сто пятая. Это слева.
   — Оу, мучос грациас, чувак
   — Простите?
   — Да нет, это так, — сказал я. — Выражение благодарности, принадлежащее к другой эпохе.
   — О… понятно. Ну тогда — пожалуйста.
   Стив открыл дверь, протер заспанные глаза.
   — И что? — спросил я. — Не хочешь пригласить меня войти?
   — Господи, — сказал он, впуская меня. — А я-то надеялся, что все было сном.
   Вся комната была заклеена плакатами. Портрет Дюка Эллингтона — так он, выходит, все-таки одолел разрывный поток истории, с радостью подумал я, уже кое-что, — и скопище девиц. Крупных, грудастых, блондинистых, тип Памелы Андерсон: холодные, полуприкрытые глаза и такое обилие румян, что хватило бы на перекраску Белого дома в красный цвет.
   — М-м, — я переводил взгляд с плаката на плакат, — по-моему, леди слишком много обещают[163].
   — Послушай, Майк, — сказал Стив, затягивая пояс халата, — давай договоримся сразу. Кончай с этим, ладно? У меня и так неприятностей хватает.
   — Неприятностей? Что значит «неприятностей»? Он покачал головой.
   — Что они сказали тебе этой ночью?
   — Да ничего. — Стив прошаркал к кофеварке. — Ничего они мне не сказали. Просто роняли намеки, вот и все Они слышали, что у меня «психологические проблемы», что я завожу «странных друзей». Видимо, так они себе представляют дружеское предостережение.
   — Прости, — сказал я. — Нет, правда, прости. Я не хотел втягивать тебя в эту неразбериху. Я не знал… не знал, на что похожа Америка.
   — Да вот на это самое. Таков наш мир. Кофе хочешь?
   — Спасибо. Знаешь, — сказал я, — там, откуда я прибыл, есть такая штука, политическая корректность.
   — Она и тут имеется.
   — Нет, у нас она означает, что ты наживаешь неприятности, если не предоставляешь равных прав женщинам, калекам, людям любого этнического происхождения, черным, азиатам, латиноамериканцам, американским индейцам, кому угодно, и, разумеется, геям. То есть лесбиянкам и… ну, знаешь, додикам, или как они тут у вас называются. Если тебя хотя бы заподозрят, что ты оскорбительно или нетерпимо обращаешься с ними или просто относишься свысока к любой из этих групп, ты можешь лишиться работы, попасть под суд… вообще обращаешься в прокаженного.
   — Ты надо мной издеваешься, что ли?
   — Нет-нет. Все правда. Гомосексуалисты зовутся геями, устраивают марши, гей-парады, фестивали Марди Гра, и целые улицы и кварталы городов отведены под магазины геев, бары геев, рестораны геев, банки геев, геевских страховых брокеров, там все геевское. На самом-то деле все несколько сложнее, потому что они опять стали использовать слово «педик», так же как черные начали говорить о себе «ниггеры»… это называется «припасть к корням», что-то в таком роде. На Гавайях геи могут даже в браки вступать. Существует, разумеется, и ответная реакция правых. Либералы считают, что с дискриминацией еще отнюдь не покончено, библейские проповедники — что все зашло слишком далеко и политическая корректность есть антиамериканская скверна.
   — Ты — ангел, сошедший с небес, так? И рассказываешь о рае,
   — Какой, к лешему, рай. — Я вспомнил о преступности, СПИДе, расовой ненависти, терроризме, о вспышках ярости в дорожных пробках, о стрельбе из проезжающих машин, военных формированиях, фундаменталистах, разливаемой в океане нефти, сопляках с кокаиновой зависимостью — о полном наборе наших прелестей. — Я говорю всего лишь о мире, который знаю. Там далеко не рай, поверь мне.
   — Знаешь, Майки, я сварю тебе кофе, ты выпьешь его и уйдешь. Мне нужно заниматься. Я живу здесь, в моей, реальной Америке. Единственной, какая есть. Закончу университет, подыщу себе жену, работу и стану жить своей жизнью, идет? Так уж все устроено.
   — И тебе этого хочется?
   — Дело не в том, чего мне хочется, Майк, дело в том, что такова жизнь.
   — Ты хочешь уверить меня, что все здесь вот так и живут? Стандартными нуклеарными семьями?
   — О, разумеется, существуют гетто для гомиков, извращенцев, либералов и коммунистов, и живут они там как свиньи. Думаешь, мне не терпится к ним присоединиться?
   — Стив. Скажи, считаешь ли ты, что можешь мне доверять?
   Он поднял на меня глаза, в которых ясно читались старания сдержать слезы.
   — Доверять? Черт, да я тебя даже не знаю.
   — Нет, но раньше-то ты меня знал. Когда я был американцем и мы дружили. Я все еще тот же человек, которого ты знал в то время.
   — Да я тебя и тогда не знал, Майки. Почти совсем. Вернее, ты почти совсем не знал меня.
   — О чем ты? Мы же были друзьями. Стив покачал головой:
   — Я соврал. Друзьями мы никогда не были. Ночь в «А и Б» стала первой в твоем обществе. Конечно, я встречал тебя в кампусе. И часто ходил по нему за тобой без твоего ведома. Бейсбол я терпеть не могу, однако все твои игры видел. А в тот вечер я услышал, как ты говоришь кому-то, что собираешься в «Клио», послушать дебаты, ну и пошел тоже. Сидел там прямо за тобой. Потом тебе, Тодду со Скоттом и твоим дружкам-спортсменам стало скучно, и вы отправились в «А и Б», а я увязался за вами. Сидел совсем рядом, пока вы пили, и в итоге оказался в вашей компании.
   Кофеварка шипела и плевалась — я подошел к ней, налил две чашки. Машинка, отметил я, произведена компанией «Крупс». Есть же на свете и неизменные сущности.
   — Потом ты начал чудить, — сказал Стив. — Друзья твои перетрухали, остался только я, чтобы дотащить тебя до кровати и убедиться, что с тобой все путем. А когда я наутро вернулся, то понял — с тобой точно что-то произошло. Глаза стали другими.
   Он подошел к письменному столу, вытянул ящик, вернулся с альбомом. Отдал альбом мне, а сам уселся с чашкой в кресло.
   — Понимаешь, я довольно хорошо знаю твое лицо, — говорил он, пока я просматривал фотографии. — Если кто-то и мог заметить в тебе изменения, так это я.
   Фотографий были сотни. Я, одиноко бредущий по кампусу. Я, смеющийся в компании Тодда, Скотта и Ронни. Я в бейсбольной форме, подающий, отбивающий, гневно взирающий на бэттера. Я в зимнем пальто, сгорбившийся под снегопадом. Я, гребущий на озере. Я, загорающий. Я, читающий на траве лужайки. Я, обнимающий за плечи девушку. Я, целующий девушку. Я — очень крупным планом, глядящий вперед, чуть в сторону от камеры, словно догадываясь, что за мной наблюдают. Я закрыл альбом.
   — Ничего себе, — сказал я.
   — Ну вот, теперь ты знаешь.
   — Стив, мне так жаль.
   — Жаль? А о чем тут жалеть?
   — Ты, должно быть, очень несчастен. Очень одинок
   Он смотрел вниз, в чашку кофе.
   — Ну, мне же нужно привыкать к необходимости довольствоваться лишь собственной компанией, верно? До конца моих дней. Так что тут нового?
   — Не знаю, может ли это тебя как-то утешить, — сказал я, — но на мой вкус, Скотт, Тодд и Ронни, как ни мало я с ними знаком, законченные мудаки.
   Стив улыбнулся:
   — Да, не правда ли?
   — И я не верю, не верю, поскольку знаю себя, что я был здесь счастлив.
   — Нет? Я так о тебе и думал. Мне все время казалось, что тебе чего-то не хватает. Конечно, я надеялся, что… — Он умолк.
   Я пил кофе, меня переполняли сочувствие, тщеславие и кое-какие серьезные замыслы.
   — А как в Англии? — спросил Стив. — Ты был счастлив там, в другом твоем мире?
   — Не знаю. Думаю, что да. Полагаю… полагаю, мне было, как и тебе, немного тошно от мысли, что придется найти работу, жениться, где-то осесть, купить дом и так далее. Я как-то утратил ощущение смысла.
   — А теперь ты смысл видишь?
   — Смысл в том, что смысла не существует. Вот и весь смысл.
   — Отлично. Слова философа старшего курса. Я присел на краешек письменного стола.
   — А чего ты ждал? Я втянул тебя в эту кашу, а ты все равно полагал, будто у меня на все имеются ответы?
   — То есть жизнь продолжается, правильно? А как быть с твоим миром фестивалей Марди Гра, равных прав и гавайских браков? Я дважды щелкаю пятками моих красных шлепанцев, загадываю желание и попадаю туда, так? Или натыкаюсь на волшебное место, где можно просунуть руку сквозь стену и просто перейти в вашу параллельную вселенную? Или ты хочешь сказать, что судьба велит мне сражаться за прекрасный новый мир братской любви, что я должен стать вождем повстанцев, отцом-основателем новой Америки, который поведет чад своих в землю обетованную? И тогда ты сможешь исчезнуть в облачке дыма? Такой у нас будет уговор?
   — Нет, Стив, — ответил я, — не такой. Если ты выслушаешь меня, я расскажу тебе, какой у нас может быть уговор.
   Я рассказал. Он выслушал. За уговором дело не стало.

История кино.
«Афера».

   ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ:
   ОБЩИЙ ПЛАН ДИККИНСОН-ХОЛЛА, ПРИНСТОНСКИЙ КАМПУС. — ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ
   Камера по диагонали НАЕЗЖАЕТ на окно второго этажа и проникает внутрь Диккинсон-Холла.
   ПЕРЕХОД К:
   ИНТЕРЬЕР КОМНАТЫ СТИВА В ДИККИНСОН-ХОЛЛЕ. — ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ