Страница:
Не знаю толком, чего я ожидал. Чего-то. Я ожидал чего-то. В конце концов, с какой стати кто-то вознамерится показывать тебе свою лабораторию, если лаборатория эта — офис офисом и ничего больше?
Блестящая маркерная доска без единой формулы или цепочки перевернутых вверх тормашками греческих букв. Ни осциллографов, ни генераторов Ван дер Граафа, ни длинных стеклянных трубок с пульсирующими в них лиловыми соцветиями ионизированной плазмы, ни глубоких раковин, покрытых пятнами устрашающих химических соединений, ни герметичных стеклянных шкафов с механическими манипуляторами, позволяющими перемещать из одного контейнера в другой крупицы жутко радиоактивных веществ, ни плаката с высунувшим язык Эйнштейном, ни ласкового компьютерного голоса, приветствующего нас с эксцентричным, запрограммированным дружелюбием: «Доброго утречка, Лео. Еще один дерьмовый денек, не так ли?» Коротко говоря, ничего такого, чего вы не смогли бы увидеть в офисе вашего местного агента по продаже «тойот». Еще и меньше того, поскольку у вашего местного агента по продаже «тойот», по крайности, имелся бы на письменном столе калькулятор, компьютер, горшок с цветком, электронный дневник, факс, мобиль какой-нибудь для снятия напряжения и календарь на нынешний год. Хотя нет, постой-ка. Компьютер, во всяком случае, тут есть. Небольшой ноутбук с подключенной сбоку мышкой. Имеются также, готов признать, полки с книгами и журналами, а вместо календаря — периодическая таблица элементов.
Лео замечает мое разочарование.
— Боюсь, это не то место, где творят «еще непросохшую», что называется, науку.
Я подхожу к периодической таблице и с умным видом вглядываюсь в нее — надо же выказать хоть какой-то интерес.
— Она осталась от моего предшественника, — сообщает Лео.
Ну вот, приехали.
Я оглядываюсь. Почтенно традиционные слова «Так, значит, вот где все и происходит» прозвучали бы здесь довольно глупо, поэтому я просто с силой киваю, как бы одобряя запахи и общий тон комнаты.
— Если у меня появляется нужда в оборудовании, я отправляюсь в другое помещение и арендую там время на больших машинах.
— А. Ну да. Выходит, вы в основном занимаетесь физикой теоретической? г
— А разве существует еще какая-то? — Впрочем, произносится это любезно, без раздражения.
Лео подходит к ноутбуку, поднимает крышку. Я вижу теперь, что он не похож на компьютеры, какие мне доводилось видеть прежде, и по дрожанию длинных пальцев Лео понимаю — для него этот миг важен. Верхняя часть компьютера достаточно привычна — прямоугольный экран. А вот клавиатура мигом приковывает мой взгляд. Поверху ее, там, где обычно находятся функциональные клавиши, тянется ряд квадратных кнопок без каких-либо значков. Под каждой от руки нанесены желтым фломастером цифры, буквы и некие символы. Основную же часть клавиатуры — ту, которую положено занимать буквам и мышиной панельке, — покрывают квадратики черного стекла, в котором отражаются лампы дневного света.
В нижней части испытательного стенда, на котором стоит эта самоделка, — полагаю, использование слова «стенд» здесь вполне правомерно, что ни говори, мы все-таки находимся в научной лаборатории, как бы она ни выглядела, — находится тумба с двумя дверцами. Лео открывает их, и я наконец вижу надлежащую машинерию. Два весьма впечатляющих стальных шкафчика с массивными рычажками и кучей проводов, которые обвивают их на манер спагетти, — провода озадачивают зрителя настолько, что лучшего и желать не приходится. Я замечаю и два широких цветастых плоских кабеля, похожих на те, какими в стародавние времена подключали к компьютеру принтер, — оба уходят от тыльной стороны ноутбука вниз, в тумбу.
Лео перебрасывает на каждом шкафчике рычажки питания. Тут же начинает низко и удовлетворенно гудеть вентилятор. Черные стеклянные фишки клавиатуры оказываются самостоятельными жидкокристаллическими дисплейчиками — на каждом загорается зеленая восьмерка, и все они ритмично вспыхивают и гаснут, точно на панельке видеомагнитофона с не установленным временем. Бросив на меня быстрый взгляд, Лео нажимает несколько функциональных клавиш, вид у него при этом становится немного виноватый, точно у посетителя магазина, неспособного удержаться от того, чтобы не сыграть на выставленном для продажи синтезаторе «Чижика-пыжика». Мерцающие восьмерки одна за другой обращаются в устойчиво горящие цифры, и экран оживает.
Что я рассчитывал увидеть? Анимированную модель зарождения Вселенной, возможно. Вращающуюся ДНК Фрактальную геометрию. Секретные файлы ООН, посвященные распространению новой страшной болезни. Прокручивающиеся цифры. Изображения спутников-шпионов. Голую Тери Хатчер. Папки личной электронной почты президента Клинтона. Чертеж нового оружия массового уничтожения. Крупный план Кардассиамского главнокомандующего, объявляющего о вторжении на Землю.
А что увидел? Экран, заполненный облачками. Не метеорологическими — цветными облачками, словно бы газовыми. И все-таки не газовыми. Если как следует приглядеться, они походили скорее на воздушные потоки, увиденные через объектив термальной камеры. Внутри этих потоков перемещались участки более чистых цветов, окруженные радужными ореолами, которые вихрились и переливались, пробегая в своем движении весь цветовой спектр. Гипнотическая картина. И прекрасная, лучезарно прекрасная. Впрочем, у большинства персональных компьютеров имеются скрин-сейверы, не в меньшей степени радующие глаз.
— Что скажете, Майкл? — Лео смотрит на экран. Красочные массы отражаются в стеклах его очков. На лице Лео читается все то же, озадачивавшее меня прежде загнанное, голодное выражение. Одержимость. Не «Одержимость» Келвина Кляйна, но одержимость Томаса Манна и Владимира Набокова. Болезненная потребность, гнев и отчаяние старого извращенца, виновато пожирающего глазами юную красоту. Так я, во всяком случае, думал в то время. Сейчас-то я уже попривык к тому, что многое воспринимаю неправильно.
— Прекрасно, — шепчу я, словно боясь, что мой голос взорвет мягкую прелесть красок. Да, именно взорвет, потому что я уже понимаю, на что они похожи, эти очертания. Они похожи на хрупкие мыльные пузырьки. Мягкие, вращающиеся, маслянисто радужные оболочки, умиротворяющие взгляд и проникающие в самую глубь души.
— Прекрасно? — Лео не отрывает глаз от экрана. Правая ладонь его лежит на мышке, очертания движутся. Сцена меняется, и на память мне приходит кино моего детства. Я сидел один в темноте, рекламы «Бенсон энд Хеджес» и «Баккарди» оставалось дожидаться еще минут двадцать. Чтобы зрители не заскучали, владельцы «Одеона» предлагали им музыку и световое представление — текучие, психоделически розовые, зеленые и оранжевые цвета переплетались на экране. Я сидел, приоткрыв рот, безмолвно заталкивая в него одну изюмину в шоколаде за другой, и смотрел, как меняются краски, как подвешенные в жидкости пузырьки воздуха прорываются, подобно судорожным амебам, сквозь поверхность экрана.
— Да, прекрасно, — повторяю я. — Вам так не кажется?
— Как по-вашему, на что вы смотрите?
— Я не уверен, — голос мой не поднимается выше уважительного шепота, — какой-то газ?
Лео впервые переводит взгляд на меня.
— Газ? — безрадостно улыбается старик. — Он говорит «газ»!
И Лео, покачивая головой, снова обращает взгляд к экрану.
— Тогда что же?
— Впрочем, не исключено, что и газ, — говорит он скорее себе, чем мне. — Какая страшная шутка. Да, это может быть газом.
Я вижу, как он с безостановочной быстротой грызуна покусывает нижнюю губу. Зубы уже прорвали кожу, из губы сочится кровь, но Лео этого, похоже, не замечает.
— Я скажу вам, на что вы смотрите, Майкл. Вы не поверите мне, но я все равно скажу.
— Да?
Он тычет пальцем в экран и произносит:
— Смотрите! Anus mundi!Das Arschloch der Welt![61] — Мое недоумение и потрясение забавляют его, и он с силой кивает. — Перед вами, — говорит он, указывая подбородком на экран, — Освенцим.
Я перевожу взгляд с Лео на экран и обратно:
— Простите?
— Освенцим. Аушвиц. Вы наверняка о нем слышали. Город в Польше. Весьма известный. Задний проход мира.
— Что вы, собственно, хотите сказать? Это фотография? Инфракрасная, термальный образ, что-то в этом роде?
— Нет, не термальный. Его скорее можно назвать темпоральным. Да, это подходящее слово.
— Я все-таки не понимаю.
— Перед вами, — говорит Лео, тыча пальцем в экран, — концентрационный лагерь Освенцим девятого октября одна тысяча девятьсот сорок второго года.
Я недоуменно сморщиваюсь. Экий тугодум. Я то есть тугодум.
— Что вы хотите сказать?
— Именно то, что говорю. Освенцим, девятое октября. В три часа пополудни. Вы видите именно этот день.
Я еще раз всматриваюсь в прелестные волнующиеся очертания, в их сладостные переливчатые цвета.
— Вы хотите сказать… фильм?
— Вы по-прежнему спрашиваете, что я хочу сказать, а я по-прежнему именно это и говорю. Я хочу сказать, что ваш взгляд прорезает одновременно и пространство, и время.
Я молча вытаращиваюсь на него.
— Если бы в этой лаборатории имелось окно, — произносит Лео, — и вы посмотрели бы в него, то увидели бы Кембридж пятого июня одна тысяча девятьсот девяносто шестого года, так?
Я киваю.
— Экран, который вы видите, и есть такое окно. Все эти очертания, смещения суть передвижения мужчин и женщин, находящихся в Освенциме, Польша, девятого октября сорок второго года. Вы могли бы назвать их энергетическими подписями. Треками элементарных частиц.
— Вы хотите сказать… то есть вы говорите, что эта машина смотрит назад во времени?
— Одна из этих форм, — продолжает Лео, как если бы я ничего и не спросил, — одна из красок, — ладонь его слегка подталкивает мышку, — одна из них. Любая, им может быть любая.
— Чем может быть любая? .
Лео на миг поворачивается ко мне:
— Где-то здесь находится мой отец.
Я наблюдаю, как он яростно водит мышкой, словно отыскивая что-то. Мышка, похоже, работает, как ручка телекамеры, создающая панорамный обзор, наклоняя и увеличивая весь этот мир красочных форм. Лео резко бросает ее влево: картинка поворачивается по часовой стрелке.
— Отец прибыл в Освенцим восьмого октября. Это все, что я знаю. Вот! Как по-вашему, это не он? — Лео тычет пальцем в приземистую фигурку, внешнее оперенье которой светится нежными сиреневыми тонами. — Возможно, и он. А может быть, собака или лошадь. Или просто дерево. Труп. Скорее всего, труп.
Сердитые глаза Лео наполняются слезами, слезами, которые текут по его лицу, смешиваясь с кровью, так и сочащейся из прокушенной губы.
— Мне никогда не узнать, — произносит он, низко склоняясь над стендом, чтобы пристукнуть по тумблерам питания. — Никогда и ничего.
С мелодичным пощелкиванием статического электричества темнеет экран. Светодиодные цифры гаснут. Тихий гул вентилятора, гукнув, стихает. Я молча гляжу в пустоту экрана.
— Ну вот, Майкл Янг. — Лео изящно промокает слезы узким краем выступающей из рукава его лабораторного халата рубашечной манжеты. — Вы видели Освенцим. Мои поздравления.
— Вы серьезно?
— Совершенно серьезно. — Гнев и напряжение исчезли, он снова обратился в спокойного дядюшку Смарфа. Лео закрывает свою машину, любовно поглаживает мышку.
— И мы действительно смотрели назад во времени?
— Всякий раз, поднимая глаза к ночному небу, вы смотрите назад во времени. Не такое уж и великое дело.
— Да, но вы сфокусировались на отдельном дне.
— Разумеется, это телескоп совсем иного типа. К сожалению, он также и совершенно бесполезен Просто световое шоу, вот и все. Искусственная квантовая сингулярность, проку от которой не больше, чем от электрической точилки для карандашей. Даже меньше.
— Вы не можете преобразовать все эти красочные завихрения в узнаваемые фигуры?
— Не могу.
— Но когда-нибудь?
— Когда я обращусь в далекое прошлое — возможно. Да. Это возможно. Возможно все.
— А что вы еще видели? Какие-нибудь битвы, землетрясения? Ну, знаете, Хиросима, что-нибудь в этом роде?
— Хиросиму я наблюдал. Я видел также Западный фронт Первой мировой. Я побывал во многих временах и местах. Но, боюсь, всегда возвращался к Освенциму. Кстати, ответ таков: «Свидетели Иеговы».
— Э-э… не понял. «Свидетели Иеговы» — ответ на что?
— Лиловый треугольник? Помните, вы не смогли догадаться, кто его носил? Так вот, «Свидетели Иеговы» и носили. — А. — Сказать мне на это, в общем-то, нечего. — Значит, вы всегда возвращаетесь в Освенцим, в этот день?
— Всегда в этот день.
— И ничего сделать не можете, не можете… взаимодействовать ?
— Нет. Это… как бы лучше сказать? Это вроде радиоприемника. Вы настраиваете его, слушаете, но передать ничего не можете.
— И вы не знаете, что перед вами? То есть не можете истолковать увиденное?
— Цвета связаны с химическими элементами. Кислород синий, водород красный, азот зеленый и так далее. Но и это ни о чем мне не говорит.
— Кому еще вы это показывали?
— У нас что, игра «Двадцать вопросов»? Вы первый, кто видел мое устройство.
— Почему я?
Лео вперяет в меня взгляд.
— Предчувствие, — изрекает он.
Как воевать.
Как рождается музыка.
Блестящая маркерная доска без единой формулы или цепочки перевернутых вверх тормашками греческих букв. Ни осциллографов, ни генераторов Ван дер Граафа, ни длинных стеклянных трубок с пульсирующими в них лиловыми соцветиями ионизированной плазмы, ни глубоких раковин, покрытых пятнами устрашающих химических соединений, ни герметичных стеклянных шкафов с механическими манипуляторами, позволяющими перемещать из одного контейнера в другой крупицы жутко радиоактивных веществ, ни плаката с высунувшим язык Эйнштейном, ни ласкового компьютерного голоса, приветствующего нас с эксцентричным, запрограммированным дружелюбием: «Доброго утречка, Лео. Еще один дерьмовый денек, не так ли?» Коротко говоря, ничего такого, чего вы не смогли бы увидеть в офисе вашего местного агента по продаже «тойот». Еще и меньше того, поскольку у вашего местного агента по продаже «тойот», по крайности, имелся бы на письменном столе калькулятор, компьютер, горшок с цветком, электронный дневник, факс, мобиль какой-нибудь для снятия напряжения и календарь на нынешний год. Хотя нет, постой-ка. Компьютер, во всяком случае, тут есть. Небольшой ноутбук с подключенной сбоку мышкой. Имеются также, готов признать, полки с книгами и журналами, а вместо календаря — периодическая таблица элементов.
Лео замечает мое разочарование.
— Боюсь, это не то место, где творят «еще непросохшую», что называется, науку.
Я подхожу к периодической таблице и с умным видом вглядываюсь в нее — надо же выказать хоть какой-то интерес.
— Она осталась от моего предшественника, — сообщает Лео.
Ну вот, приехали.
Я оглядываюсь. Почтенно традиционные слова «Так, значит, вот где все и происходит» прозвучали бы здесь довольно глупо, поэтому я просто с силой киваю, как бы одобряя запахи и общий тон комнаты.
— Если у меня появляется нужда в оборудовании, я отправляюсь в другое помещение и арендую там время на больших машинах.
— А. Ну да. Выходит, вы в основном занимаетесь физикой теоретической? г
— А разве существует еще какая-то? — Впрочем, произносится это любезно, без раздражения.
Лео подходит к ноутбуку, поднимает крышку. Я вижу теперь, что он не похож на компьютеры, какие мне доводилось видеть прежде, и по дрожанию длинных пальцев Лео понимаю — для него этот миг важен. Верхняя часть компьютера достаточно привычна — прямоугольный экран. А вот клавиатура мигом приковывает мой взгляд. Поверху ее, там, где обычно находятся функциональные клавиши, тянется ряд квадратных кнопок без каких-либо значков. Под каждой от руки нанесены желтым фломастером цифры, буквы и некие символы. Основную же часть клавиатуры — ту, которую положено занимать буквам и мышиной панельке, — покрывают квадратики черного стекла, в котором отражаются лампы дневного света.
В нижней части испытательного стенда, на котором стоит эта самоделка, — полагаю, использование слова «стенд» здесь вполне правомерно, что ни говори, мы все-таки находимся в научной лаборатории, как бы она ни выглядела, — находится тумба с двумя дверцами. Лео открывает их, и я наконец вижу надлежащую машинерию. Два весьма впечатляющих стальных шкафчика с массивными рычажками и кучей проводов, которые обвивают их на манер спагетти, — провода озадачивают зрителя настолько, что лучшего и желать не приходится. Я замечаю и два широких цветастых плоских кабеля, похожих на те, какими в стародавние времена подключали к компьютеру принтер, — оба уходят от тыльной стороны ноутбука вниз, в тумбу.
Лео перебрасывает на каждом шкафчике рычажки питания. Тут же начинает низко и удовлетворенно гудеть вентилятор. Черные стеклянные фишки клавиатуры оказываются самостоятельными жидкокристаллическими дисплейчиками — на каждом загорается зеленая восьмерка, и все они ритмично вспыхивают и гаснут, точно на панельке видеомагнитофона с не установленным временем. Бросив на меня быстрый взгляд, Лео нажимает несколько функциональных клавиш, вид у него при этом становится немного виноватый, точно у посетителя магазина, неспособного удержаться от того, чтобы не сыграть на выставленном для продажи синтезаторе «Чижика-пыжика». Мерцающие восьмерки одна за другой обращаются в устойчиво горящие цифры, и экран оживает.
Что я рассчитывал увидеть? Анимированную модель зарождения Вселенной, возможно. Вращающуюся ДНК Фрактальную геометрию. Секретные файлы ООН, посвященные распространению новой страшной болезни. Прокручивающиеся цифры. Изображения спутников-шпионов. Голую Тери Хатчер. Папки личной электронной почты президента Клинтона. Чертеж нового оружия массового уничтожения. Крупный план Кардассиамского главнокомандующего, объявляющего о вторжении на Землю.
А что увидел? Экран, заполненный облачками. Не метеорологическими — цветными облачками, словно бы газовыми. И все-таки не газовыми. Если как следует приглядеться, они походили скорее на воздушные потоки, увиденные через объектив термальной камеры. Внутри этих потоков перемещались участки более чистых цветов, окруженные радужными ореолами, которые вихрились и переливались, пробегая в своем движении весь цветовой спектр. Гипнотическая картина. И прекрасная, лучезарно прекрасная. Впрочем, у большинства персональных компьютеров имеются скрин-сейверы, не в меньшей степени радующие глаз.
— Что скажете, Майкл? — Лео смотрит на экран. Красочные массы отражаются в стеклах его очков. На лице Лео читается все то же, озадачивавшее меня прежде загнанное, голодное выражение. Одержимость. Не «Одержимость» Келвина Кляйна, но одержимость Томаса Манна и Владимира Набокова. Болезненная потребность, гнев и отчаяние старого извращенца, виновато пожирающего глазами юную красоту. Так я, во всяком случае, думал в то время. Сейчас-то я уже попривык к тому, что многое воспринимаю неправильно.
— Прекрасно, — шепчу я, словно боясь, что мой голос взорвет мягкую прелесть красок. Да, именно взорвет, потому что я уже понимаю, на что они похожи, эти очертания. Они похожи на хрупкие мыльные пузырьки. Мягкие, вращающиеся, маслянисто радужные оболочки, умиротворяющие взгляд и проникающие в самую глубь души.
— Прекрасно? — Лео не отрывает глаз от экрана. Правая ладонь его лежит на мышке, очертания движутся. Сцена меняется, и на память мне приходит кино моего детства. Я сидел один в темноте, рекламы «Бенсон энд Хеджес» и «Баккарди» оставалось дожидаться еще минут двадцать. Чтобы зрители не заскучали, владельцы «Одеона» предлагали им музыку и световое представление — текучие, психоделически розовые, зеленые и оранжевые цвета переплетались на экране. Я сидел, приоткрыв рот, безмолвно заталкивая в него одну изюмину в шоколаде за другой, и смотрел, как меняются краски, как подвешенные в жидкости пузырьки воздуха прорываются, подобно судорожным амебам, сквозь поверхность экрана.
— Да, прекрасно, — повторяю я. — Вам так не кажется?
— Как по-вашему, на что вы смотрите?
— Я не уверен, — голос мой не поднимается выше уважительного шепота, — какой-то газ?
Лео впервые переводит взгляд на меня.
— Газ? — безрадостно улыбается старик. — Он говорит «газ»!
И Лео, покачивая головой, снова обращает взгляд к экрану.
— Тогда что же?
— Впрочем, не исключено, что и газ, — говорит он скорее себе, чем мне. — Какая страшная шутка. Да, это может быть газом.
Я вижу, как он с безостановочной быстротой грызуна покусывает нижнюю губу. Зубы уже прорвали кожу, из губы сочится кровь, но Лео этого, похоже, не замечает.
— Я скажу вам, на что вы смотрите, Майкл. Вы не поверите мне, но я все равно скажу.
— Да?
Он тычет пальцем в экран и произносит:
— Смотрите! Anus mundi!Das Arschloch der Welt![61] — Мое недоумение и потрясение забавляют его, и он с силой кивает. — Перед вами, — говорит он, указывая подбородком на экран, — Освенцим.
Я перевожу взгляд с Лео на экран и обратно:
— Простите?
— Освенцим. Аушвиц. Вы наверняка о нем слышали. Город в Польше. Весьма известный. Задний проход мира.
— Что вы, собственно, хотите сказать? Это фотография? Инфракрасная, термальный образ, что-то в этом роде?
— Нет, не термальный. Его скорее можно назвать темпоральным. Да, это подходящее слово.
— Я все-таки не понимаю.
— Перед вами, — говорит Лео, тыча пальцем в экран, — концентрационный лагерь Освенцим девятого октября одна тысяча девятьсот сорок второго года.
Я недоуменно сморщиваюсь. Экий тугодум. Я то есть тугодум.
— Что вы хотите сказать?
— Именно то, что говорю. Освенцим, девятое октября. В три часа пополудни. Вы видите именно этот день.
Я еще раз всматриваюсь в прелестные волнующиеся очертания, в их сладостные переливчатые цвета.
— Вы хотите сказать… фильм?
— Вы по-прежнему спрашиваете, что я хочу сказать, а я по-прежнему именно это и говорю. Я хочу сказать, что ваш взгляд прорезает одновременно и пространство, и время.
Я молча вытаращиваюсь на него.
— Если бы в этой лаборатории имелось окно, — произносит Лео, — и вы посмотрели бы в него, то увидели бы Кембридж пятого июня одна тысяча девятьсот девяносто шестого года, так?
Я киваю.
— Экран, который вы видите, и есть такое окно. Все эти очертания, смещения суть передвижения мужчин и женщин, находящихся в Освенциме, Польша, девятого октября сорок второго года. Вы могли бы назвать их энергетическими подписями. Треками элементарных частиц.
— Вы хотите сказать… то есть вы говорите, что эта машина смотрит назад во времени?
— Одна из этих форм, — продолжает Лео, как если бы я ничего и не спросил, — одна из красок, — ладонь его слегка подталкивает мышку, — одна из них. Любая, им может быть любая.
— Чем может быть любая? .
Лео на миг поворачивается ко мне:
— Где-то здесь находится мой отец.
Я наблюдаю, как он яростно водит мышкой, словно отыскивая что-то. Мышка, похоже, работает, как ручка телекамеры, создающая панорамный обзор, наклоняя и увеличивая весь этот мир красочных форм. Лео резко бросает ее влево: картинка поворачивается по часовой стрелке.
— Отец прибыл в Освенцим восьмого октября. Это все, что я знаю. Вот! Как по-вашему, это не он? — Лео тычет пальцем в приземистую фигурку, внешнее оперенье которой светится нежными сиреневыми тонами. — Возможно, и он. А может быть, собака или лошадь. Или просто дерево. Труп. Скорее всего, труп.
Сердитые глаза Лео наполняются слезами, слезами, которые текут по его лицу, смешиваясь с кровью, так и сочащейся из прокушенной губы.
— Мне никогда не узнать, — произносит он, низко склоняясь над стендом, чтобы пристукнуть по тумблерам питания. — Никогда и ничего.
С мелодичным пощелкиванием статического электричества темнеет экран. Светодиодные цифры гаснут. Тихий гул вентилятора, гукнув, стихает. Я молча гляжу в пустоту экрана.
— Ну вот, Майкл Янг. — Лео изящно промокает слезы узким краем выступающей из рукава его лабораторного халата рубашечной манжеты. — Вы видели Освенцим. Мои поздравления.
— Вы серьезно?
— Совершенно серьезно. — Гнев и напряжение исчезли, он снова обратился в спокойного дядюшку Смарфа. Лео закрывает свою машину, любовно поглаживает мышку.
— И мы действительно смотрели назад во времени?
— Всякий раз, поднимая глаза к ночному небу, вы смотрите назад во времени. Не такое уж и великое дело.
— Да, но вы сфокусировались на отдельном дне.
— Разумеется, это телескоп совсем иного типа. К сожалению, он также и совершенно бесполезен Просто световое шоу, вот и все. Искусственная квантовая сингулярность, проку от которой не больше, чем от электрической точилки для карандашей. Даже меньше.
— Вы не можете преобразовать все эти красочные завихрения в узнаваемые фигуры?
— Не могу.
— Но когда-нибудь?
— Когда я обращусь в далекое прошлое — возможно. Да. Это возможно. Возможно все.
— А что вы еще видели? Какие-нибудь битвы, землетрясения? Ну, знаете, Хиросима, что-нибудь в этом роде?
— Хиросиму я наблюдал. Я видел также Западный фронт Первой мировой. Я побывал во многих временах и местах. Но, боюсь, всегда возвращался к Освенциму. Кстати, ответ таков: «Свидетели Иеговы».
— Э-э… не понял. «Свидетели Иеговы» — ответ на что?
— Лиловый треугольник? Помните, вы не смогли догадаться, кто его носил? Так вот, «Свидетели Иеговы» и носили. — А. — Сказать мне на это, в общем-то, нечего. — Значит, вы всегда возвращаетесь в Освенцим, в этот день?
— Всегда в этот день.
— И ничего сделать не можете, не можете… взаимодействовать ?
— Нет. Это… как бы лучше сказать? Это вроде радиоприемника. Вы настраиваете его, слушаете, но передать ничего не можете.
— И вы не знаете, что перед вами? То есть не можете истолковать увиденное?
— Цвета связаны с химическими элементами. Кислород синий, водород красный, азот зеленый и так далее. Но и это ни о чем мне не говорит.
— Кому еще вы это показывали?
— У нас что, игра «Двадцать вопросов»? Вы первый, кто видел мое устройство.
— Почему я?
Лео вперяет в меня взгляд.
— Предчувствие, — изрекает он.
Как воевать.
Ади и Руди.
В шесть утра и так-то было темно, а при нынешнем тумане мрак стоял совсем непроглядный. Тем не менее Штойер, командир взвода, выбрал для очередной своей речи именно это время.
— Солдаты! Линия фронта британцев протянулась от Гелувельта до Бекелара, Ипр лежит всего в пяти милях к востоку. Перед Шестнадцатым поставлена задача нанести сокрушительный удар по самому сердцу томми. И мы не подведем. Полковник фон Лист надеется на нас. На нас надеется Германия.
Рядовые Бестенкиршнер и Шмидт вглядывались в темноту — в то место, из которого доносился
голос Штойера.
— Германия не имеет о нашем существовании ни малейшего представления, — весело сообщил Игнац Вестенкиршнер.
— Не стоит так говорить, — пророкотал между ними чей-то голос.
Игнац удивленно воззрился на стоявшего справа от него пехотинца с желтоватым лицом. Ростом Ади — все они называли его Ади — был, при его пяти футах, девяти дюймах, немного выше среднего, однако из-за болезненной, землистой кожи и узких плеч казался более тщедушным и низкорослым, чем все прочие.
— Прошу прощения, сударь. — Игнац отвесил ему на манер прусского юнкера насмешливый поклон.
До атаки оставалось сорок пять минут. Со стороны британских окопов доносились звуки беспорядочной пальбы: тупые хлопки, казавшиеся скорее смешными, чем опасными, — как будто там пердел пережравший травы бык.
Эрнст Шмидт молча протянул товарищам сигареты. Ади, взглянув на пачку, ничего не сказал, так что Игнац взял себе сразу две.
— Даже сейчас не будешь? — удивленно спросил он. — Когда до боя осталось всего ничего?
Ади покачал головой и, побаюкав в руках винтовку, прижал ее к телу. Игнац вспомнил, как наблюдал за ним на второй день обучения, — Ади поглаживал винтовку с той самой минуты, как она оказалась в его руках. Смотрел на нее с благоговением и восторгом, с какими женщина разглядывает новые шелковые трусики, привезенные из самого Парижа. — Ты что же, вообще никогда не курил?
— Один раз, — ответил Ади. — Совсем немного. За компанию.
Игнац встретился взглядом с Эрнстом и слегка приподнял бровь. Представить себе Ади в какой ни на есть компании, выходящей за рамки очереди в солдатской кантине или общей душевой, было довольно трудно. Эрнст, как обычно, не сказал и не сделал ничего, хотя бы отдаленно схожего с реакцией на предложенную шутку.
Вот и все общество, какое мне досталось, подумал Игнац. Пуританин да лишенное чувства юмора бревно.
И тут же, словно по сигналу суфлера, с западного края окопов донесся негромкий свист, а следом появился и Глодер. В свои девятнадцать Руди Глодер выглядел куда более полным жизни и взрослым, чем Ади и Эрнст, уже основательно выбравшие третий десяток. Веселый, красивый, светловолосый Руди, с его искрящимися голубыми глазами и добродушным остроумием, был в роте всеобщим любимцем. Он уже получил звание ефрейтора, и успех этот ни у кого зависти не вызвал. Те, кто знал его только с чужих слов, кто слышал о его блестящем владении винтовкой, об умении сочинять смешные песенки, о заботливом отношении к товарищам, нередко проникались к нему неприязнью. «Так, говоришь, музыкальный, спортивный, умный, веселый, храбрый, простой и до невозможности красивый? Уже ненавижу». Но разумеется, стоило такому человеку свести с Руди знакомство, как и он, подобно всем остальным, оказывался бессильным устоять перед его обаянием.
— Я явился меж вас, — сказал Руди, присев перед Ади, Игнацем и Эрнстом на корточки, — со сладким кофе. Не спрашивайте, как мне удалось сотворить это чудо, просто наслаждайтесь.
Игнац принял протянутую Руди фляжку. Тягучая сладкая жидкость пролилась в его горло, опьяняя — даром что спирта в ней не было ни капли, — точно коньяк Оторвав фляжку от губ, он заглянул в танцующие глаза Руди.
— Нет ничего, что было бы для моих солдат слишком хорошим, — объявил Руди, в совершенстве воспроизводя интонации фон Листа. — А ты, дорогой мой?
Руди взял у Игнаца фляжку и протянул ее Ади. На миг глаза их встретились — густая веселая синева Руди и светлый, блестящий кобальт Ади.
— Спасибо, — отозвался Ади. «Спасибо», означавшее «нет».
Руди пожал плечами и отдал кофе Эрнсту.
— Ади не пьет, не курит, не ругается, по бабам не ходит, — сказал Игнац. — Поговаривают даже, что он и не срет.
Руди положил ладонь на плечо Ади.
— Но готов поспорить, он все же сражается. Ведь ты сражаешься, Ади, товарищ, не так ли?
При этом слове глаза Ади вспыхнули. Катеrad. Он с силой закивал и разгладил свои большие усы.
— Будьте уверены, — сказал он. — Томми меня еще узнают.
Руди с секунду продержал руку на плече Ади, потом снял ее.
— Мне пора, — сказал он. — Вот только должен сообщить вам одну мысль, которая не дает мне покоя. — Он ткнул себя пальцем в голову — Насчет наших фуражек
— А что с ними? — То были первые произнесенные Эрнстом за утро слова.
— Вам ничего не кажется странным? — удивленно спросил Руди. — Ну что ж, может быть, мне просто почудилось.
После его ухода они прождали еще полчаса. В семь Штойер дунул в свисток, и началась атака. Слишком шумная, слишком торопливая, слишком хаотичная, чтобы оставить место для колебаний или страха. Солдаты с криками, руганью и лязгом побежали к окопам англичан.
Томми немедленно открыли пулеметный огонь. В первые же мгновения Эрнст с Ади каким-то образом потеряли Игнаца из виду. Они вдвоем продвигались туда, откуда били пулеметы, — к самому центру линии британских окопов.
Внезапно сзади, слева и справа забили пулеметы новые, и по обеим сторонам от Ади и Эрнста начали валиться получившие по пуле в спину бойцы.
— Шмидт! За мной! — крикнул Ади.
Эрнст Шмидт запутался. Полностью, Они же шли в атаку, предполагалось, что они шли в атаку. Шли вперед. На англичан. Может, они попали в ловушку? В окружение? Или описали в этой мгле полукруг, поворотив на сто восемьдесят градусов, так что англичане оказались у них за спиной? Эрнст повалился рядом с Ади на землю у какой-то живой изгороди, оба, задыхаясь, затиснулись в жалкое это укрытие.
— Что происходит? — спросил Эрнст.
— Тише! — сказал Ади.
Oни пролежали так какое-то время, растянувшееся в помутненном сознании Эрнста на секунды, минуты, а может, и часы, и вдруг, усугубив нереальность происходящего, на Эрнста с криком рухнул какой-то человек Хрустнули, ломаясь, очки; в лицо Эрнсту врезались медные пряжки, впечатались пуговицы, и он взвыл от боли — в живот упавшему.
«Меня придушит умирающий», — подумал он. «Фрау Шмидт, с прискорбием сообщаем вам об утрате вашего задушенного покойником сына. Он умер, как и жил, в совершеннейшем недоумении».
Вот это и есть война, мертвые убивают мертвых.
Время на подобные мысли у Эрнста нашлось. Время, чтобы посмеяться над бессмыслицей происходящего. Время, чтобы нарисовать в воображении мать и отца, читающих в Мюнхене телеграмму. Время, чтобы позавидовать брату, избравшему службу на флоте. Время, чтобы обозлиться на штаб, не сумевший его спасти. Уж там-то, наверное, знают, что происходит. Если мы допускаем подобные случаи, со всей серьезностью осведомил он своих командиров, война и до Рождества не закончится.
В следующее мгновение Эрнст уже глотал ртом воздух, рвал ворот своего мундира и ощупывал то, что осталось от очков.
Человек, повалившийся на него, вовсе не был покойником. Он был офицером Саксонского полка, и живехоньким. Перекатившись на бок, он угрожающе наставил на Ади и Эрнста «люгер». Однако, вглядевшись в них, изумленно ахнул и пистолет опустил.
— Господи! — произнес он. — Вы же немцы!
— Шестнадцатый Баварский резервный пехотный, сударь, — отрапортовал Ади.
— Полк Листа? Вот же дерьмо, а я принял вас за англичан!
В ответ Ади сорвал с головы фуражку и запустил ее подальше. Затем проделал то же самое с фуражкой Эрнста.
— Руди был прав, — сказал он.
— Руди? — переспросил офицер.
— Ефрейтор нашего взвода, сударь. Все дело в фуражках. Они почти в точности такие же, как у томми.
С секунду офицер молча смотрел на него, а после расхохотался:
— Мать-перемать! Добро пожаловать в имперскую армию Его величества, юноши!
Ади с Эрнстом изумленно смотрели, как офицер, мужчина лет, пожалуй что, сорока, кадровый, судя по грубости его манер и слов, военный, лупит себя кулаками по бедрам и заходится в хохоте.
Наконец Ади потряс его за плечо:
— Сударь, сударь! В чем дело? Что происходит? Нас окружили?
— Еще бы вас не окружили! Впереди томми, слева саксонцы, а справа вюртембержцы! Господи Иисусе, мы увидели вас перед собой и решили, что англичане пошли в контратаку. И последние десять минут заколачивали вас в ад.
Ади с Эрнстом в ужасе уставились друг на друга. Эрнст увидел, как на фарфоровые глаза Ади наворачиваются слезы.
— Послушайте, — офицер наконец успокоился, — я должен остаться с моими людьми. Я, конечно, попробую передать сообщение по цепи, да только у нас ни хрена нет связи. Готовы вы возвратиться в штаб? Кто-то должен прекратить это безумие.
— Конечно, готовы, — ответил Ади.
Офицер смотрел им вслед.
— Удачи! — крикнул он в их спины, а после добавил, уже шепотом: — И замолвите за меня словечко перед святым Петром.
— Солдаты! Линия фронта британцев протянулась от Гелувельта до Бекелара, Ипр лежит всего в пяти милях к востоку. Перед Шестнадцатым поставлена задача нанести сокрушительный удар по самому сердцу томми. И мы не подведем. Полковник фон Лист надеется на нас. На нас надеется Германия.
Рядовые Бестенкиршнер и Шмидт вглядывались в темноту — в то место, из которого доносился
голос Штойера.
— Германия не имеет о нашем существовании ни малейшего представления, — весело сообщил Игнац Вестенкиршнер.
— Не стоит так говорить, — пророкотал между ними чей-то голос.
Игнац удивленно воззрился на стоявшего справа от него пехотинца с желтоватым лицом. Ростом Ади — все они называли его Ади — был, при его пяти футах, девяти дюймах, немного выше среднего, однако из-за болезненной, землистой кожи и узких плеч казался более тщедушным и низкорослым, чем все прочие.
— Прошу прощения, сударь. — Игнац отвесил ему на манер прусского юнкера насмешливый поклон.
До атаки оставалось сорок пять минут. Со стороны британских окопов доносились звуки беспорядочной пальбы: тупые хлопки, казавшиеся скорее смешными, чем опасными, — как будто там пердел пережравший травы бык.
Эрнст Шмидт молча протянул товарищам сигареты. Ади, взглянув на пачку, ничего не сказал, так что Игнац взял себе сразу две.
— Даже сейчас не будешь? — удивленно спросил он. — Когда до боя осталось всего ничего?
Ади покачал головой и, побаюкав в руках винтовку, прижал ее к телу. Игнац вспомнил, как наблюдал за ним на второй день обучения, — Ади поглаживал винтовку с той самой минуты, как она оказалась в его руках. Смотрел на нее с благоговением и восторгом, с какими женщина разглядывает новые шелковые трусики, привезенные из самого Парижа. — Ты что же, вообще никогда не курил?
— Один раз, — ответил Ади. — Совсем немного. За компанию.
Игнац встретился взглядом с Эрнстом и слегка приподнял бровь. Представить себе Ади в какой ни на есть компании, выходящей за рамки очереди в солдатской кантине или общей душевой, было довольно трудно. Эрнст, как обычно, не сказал и не сделал ничего, хотя бы отдаленно схожего с реакцией на предложенную шутку.
Вот и все общество, какое мне досталось, подумал Игнац. Пуританин да лишенное чувства юмора бревно.
И тут же, словно по сигналу суфлера, с западного края окопов донесся негромкий свист, а следом появился и Глодер. В свои девятнадцать Руди Глодер выглядел куда более полным жизни и взрослым, чем Ади и Эрнст, уже основательно выбравшие третий десяток. Веселый, красивый, светловолосый Руди, с его искрящимися голубыми глазами и добродушным остроумием, был в роте всеобщим любимцем. Он уже получил звание ефрейтора, и успех этот ни у кого зависти не вызвал. Те, кто знал его только с чужих слов, кто слышал о его блестящем владении винтовкой, об умении сочинять смешные песенки, о заботливом отношении к товарищам, нередко проникались к нему неприязнью. «Так, говоришь, музыкальный, спортивный, умный, веселый, храбрый, простой и до невозможности красивый? Уже ненавижу». Но разумеется, стоило такому человеку свести с Руди знакомство, как и он, подобно всем остальным, оказывался бессильным устоять перед его обаянием.
— Я явился меж вас, — сказал Руди, присев перед Ади, Игнацем и Эрнстом на корточки, — со сладким кофе. Не спрашивайте, как мне удалось сотворить это чудо, просто наслаждайтесь.
Игнац принял протянутую Руди фляжку. Тягучая сладкая жидкость пролилась в его горло, опьяняя — даром что спирта в ней не было ни капли, — точно коньяк Оторвав фляжку от губ, он заглянул в танцующие глаза Руди.
— Нет ничего, что было бы для моих солдат слишком хорошим, — объявил Руди, в совершенстве воспроизводя интонации фон Листа. — А ты, дорогой мой?
Руди взял у Игнаца фляжку и протянул ее Ади. На миг глаза их встретились — густая веселая синева Руди и светлый, блестящий кобальт Ади.
— Спасибо, — отозвался Ади. «Спасибо», означавшее «нет».
Руди пожал плечами и отдал кофе Эрнсту.
— Ади не пьет, не курит, не ругается, по бабам не ходит, — сказал Игнац. — Поговаривают даже, что он и не срет.
Руди положил ладонь на плечо Ади.
— Но готов поспорить, он все же сражается. Ведь ты сражаешься, Ади, товарищ, не так ли?
При этом слове глаза Ади вспыхнули. Катеrad. Он с силой закивал и разгладил свои большие усы.
— Будьте уверены, — сказал он. — Томми меня еще узнают.
Руди с секунду продержал руку на плече Ади, потом снял ее.
— Мне пора, — сказал он. — Вот только должен сообщить вам одну мысль, которая не дает мне покоя. — Он ткнул себя пальцем в голову — Насчет наших фуражек
— А что с ними? — То были первые произнесенные Эрнстом за утро слова.
— Вам ничего не кажется странным? — удивленно спросил Руди. — Ну что ж, может быть, мне просто почудилось.
После его ухода они прождали еще полчаса. В семь Штойер дунул в свисток, и началась атака. Слишком шумная, слишком торопливая, слишком хаотичная, чтобы оставить место для колебаний или страха. Солдаты с криками, руганью и лязгом побежали к окопам англичан.
Томми немедленно открыли пулеметный огонь. В первые же мгновения Эрнст с Ади каким-то образом потеряли Игнаца из виду. Они вдвоем продвигались туда, откуда били пулеметы, — к самому центру линии британских окопов.
Внезапно сзади, слева и справа забили пулеметы новые, и по обеим сторонам от Ади и Эрнста начали валиться получившие по пуле в спину бойцы.
— Шмидт! За мной! — крикнул Ади.
Эрнст Шмидт запутался. Полностью, Они же шли в атаку, предполагалось, что они шли в атаку. Шли вперед. На англичан. Может, они попали в ловушку? В окружение? Или описали в этой мгле полукруг, поворотив на сто восемьдесят градусов, так что англичане оказались у них за спиной? Эрнст повалился рядом с Ади на землю у какой-то живой изгороди, оба, задыхаясь, затиснулись в жалкое это укрытие.
— Что происходит? — спросил Эрнст.
— Тише! — сказал Ади.
Oни пролежали так какое-то время, растянувшееся в помутненном сознании Эрнста на секунды, минуты, а может, и часы, и вдруг, усугубив нереальность происходящего, на Эрнста с криком рухнул какой-то человек Хрустнули, ломаясь, очки; в лицо Эрнсту врезались медные пряжки, впечатались пуговицы, и он взвыл от боли — в живот упавшему.
«Меня придушит умирающий», — подумал он. «Фрау Шмидт, с прискорбием сообщаем вам об утрате вашего задушенного покойником сына. Он умер, как и жил, в совершеннейшем недоумении».
Вот это и есть война, мертвые убивают мертвых.
Время на подобные мысли у Эрнста нашлось. Время, чтобы посмеяться над бессмыслицей происходящего. Время, чтобы нарисовать в воображении мать и отца, читающих в Мюнхене телеграмму. Время, чтобы позавидовать брату, избравшему службу на флоте. Время, чтобы обозлиться на штаб, не сумевший его спасти. Уж там-то, наверное, знают, что происходит. Если мы допускаем подобные случаи, со всей серьезностью осведомил он своих командиров, война и до Рождества не закончится.
В следующее мгновение Эрнст уже глотал ртом воздух, рвал ворот своего мундира и ощупывал то, что осталось от очков.
Человек, повалившийся на него, вовсе не был покойником. Он был офицером Саксонского полка, и живехоньким. Перекатившись на бок, он угрожающе наставил на Ади и Эрнста «люгер». Однако, вглядевшись в них, изумленно ахнул и пистолет опустил.
— Господи! — произнес он. — Вы же немцы!
— Шестнадцатый Баварский резервный пехотный, сударь, — отрапортовал Ади.
— Полк Листа? Вот же дерьмо, а я принял вас за англичан!
В ответ Ади сорвал с головы фуражку и запустил ее подальше. Затем проделал то же самое с фуражкой Эрнста.
— Руди был прав, — сказал он.
— Руди? — переспросил офицер.
— Ефрейтор нашего взвода, сударь. Все дело в фуражках. Они почти в точности такие же, как у томми.
С секунду офицер молча смотрел на него, а после расхохотался:
— Мать-перемать! Добро пожаловать в имперскую армию Его величества, юноши!
Ади с Эрнстом изумленно смотрели, как офицер, мужчина лет, пожалуй что, сорока, кадровый, судя по грубости его манер и слов, военный, лупит себя кулаками по бедрам и заходится в хохоте.
Наконец Ади потряс его за плечо:
— Сударь, сударь! В чем дело? Что происходит? Нас окружили?
— Еще бы вас не окружили! Впереди томми, слева саксонцы, а справа вюртембержцы! Господи Иисусе, мы увидели вас перед собой и решили, что англичане пошли в контратаку. И последние десять минут заколачивали вас в ад.
Ади с Эрнстом в ужасе уставились друг на друга. Эрнст увидел, как на фарфоровые глаза Ади наворачиваются слезы.
— Послушайте, — офицер наконец успокоился, — я должен остаться с моими людьми. Я, конечно, попробую передать сообщение по цепи, да только у нас ни хрена нет связи. Готовы вы возвратиться в штаб? Кто-то должен прекратить это безумие.
— Конечно, готовы, — ответил Ади.
Офицер смотрел им вслед.
— Удачи! — крикнул он в их спины, а после добавил, уже шепотом: — И замолвите за меня словечко перед святым Петром.
Как рождается музыка.
Похмелье.
Я сижу на пассажирском месте «клио», Джейн за рулем, мы едем на прием, в сад колледжа Магдалены. По классическому каналу FM передают «Идиллию Зигфрида», я насвистываю короткую тему гобоев, выскакивающую, точно бесенок, из-за пения струнных.
— Никак не пойму, — произносит Джейн, — почему Вагнер сам до этого не додумался? Бестонное, лишенное ритма подвывание — именно то, что требуется в этом месте.
— Прости. — Я умолкаю и получаю в награду всепрощающую улыбку.
— Ничего, Пип, — говорит она и дважды, по-дружески, похлопывает меня по бедру — Ты старался как мог.
— Странно, — я все же решаюсь на замечание, — что тебе нравится Вагнер.
— М-м?
— Ну, ты же понимаешь. Еврейка и так далее.
— И что?
— Все-таки любимый композитор Гитлера.
— Вагнер вряд ли в этом повинен. Гитлер еще и собак любил. И полагаю, просто обожал пирожные с кремом. — В собаках и пирожных с кремом, — немедля выпаливаю я. — нет ничего антисемитского.
— А в Вагнере бьшо?
— Ты же знаешь, что было. И все это знают.
— Я, однако ж, не думаю, Пиппи, что он стоял бы у печей, восторженно приветствуя убийц, а ты? Он писал о любви и власти. Обладать и тем и другим одновременно нельзя. Любовь сильнее, любовь лучше. Он повторял это множество раз.
— Хм. И все-таки.
— И все-таки, — соглашается она. — Готова также признать, что отец мой терпеть не мог, когда я на полную громкость запускала у себя в спальне «Кольцо». Просто на стену лез.
Меня, собственно говоря, никогда не раздражало, что вкусы Джейн во всем, что касается искусства, немного серьезнее моих, — меня это всегда удивляло. Если дело доходит до выбора фильмов, Джейн неизменно предпочитает экспериментальное кино удобопонятному. Я могу в любое время посмотреть любой фильм и что-то извлечь из него, даже если он покажется мне фигней, и при этом никогда до конца не верил Джейн, твердившей, что ей нисколько не нравится «История игрушек», как не мог до конца понять, почему ее не тошнит от «Пианино». «Список Шиндлера» она смотреть и вовсе отказалась, но это, в общем-то, вполне понятно.
— У тебя, — спрашиваю я, и горло мое слегка перехватывает, потому что этого вопроса я никогда ей не задавал, — много родных погибло в лагерях?
Она бросает на меня удивленный взгляд:
— Немало. Большинство братьев и сестер моих дедов и бабок Двоюродные бабушки и дедушки, так их, по-моему, называют. И их двоюродные братья с сестрами тоже.
— Где? Я имею в виду, в каком лагере? Тебе это известно?
— Нет. — Похоже, ответ удивляет и ее саму. — Нет, неизвестно. Семья мамы родом, кажется, с Украины. Отец из Польши. Так что, наверное, где-то в тех местах.
— Никак не пойму, — произносит Джейн, — почему Вагнер сам до этого не додумался? Бестонное, лишенное ритма подвывание — именно то, что требуется в этом месте.
— Прости. — Я умолкаю и получаю в награду всепрощающую улыбку.
— Ничего, Пип, — говорит она и дважды, по-дружески, похлопывает меня по бедру — Ты старался как мог.
— Странно, — я все же решаюсь на замечание, — что тебе нравится Вагнер.
— М-м?
— Ну, ты же понимаешь. Еврейка и так далее.
— И что?
— Все-таки любимый композитор Гитлера.
— Вагнер вряд ли в этом повинен. Гитлер еще и собак любил. И полагаю, просто обожал пирожные с кремом. — В собаках и пирожных с кремом, — немедля выпаливаю я. — нет ничего антисемитского.
— А в Вагнере бьшо?
— Ты же знаешь, что было. И все это знают.
— Я, однако ж, не думаю, Пиппи, что он стоял бы у печей, восторженно приветствуя убийц, а ты? Он писал о любви и власти. Обладать и тем и другим одновременно нельзя. Любовь сильнее, любовь лучше. Он повторял это множество раз.
— Хм. И все-таки.
— И все-таки, — соглашается она. — Готова также признать, что отец мой терпеть не мог, когда я на полную громкость запускала у себя в спальне «Кольцо». Просто на стену лез.
Меня, собственно говоря, никогда не раздражало, что вкусы Джейн во всем, что касается искусства, немного серьезнее моих, — меня это всегда удивляло. Если дело доходит до выбора фильмов, Джейн неизменно предпочитает экспериментальное кино удобопонятному. Я могу в любое время посмотреть любой фильм и что-то извлечь из него, даже если он покажется мне фигней, и при этом никогда до конца не верил Джейн, твердившей, что ей нисколько не нравится «История игрушек», как не мог до конца понять, почему ее не тошнит от «Пианино». «Список Шиндлера» она смотреть и вовсе отказалась, но это, в общем-то, вполне понятно.
— У тебя, — спрашиваю я, и горло мое слегка перехватывает, потому что этого вопроса я никогда ей не задавал, — много родных погибло в лагерях?
Она бросает на меня удивленный взгляд:
— Немало. Большинство братьев и сестер моих дедов и бабок Двоюродные бабушки и дедушки, так их, по-моему, называют. И их двоюродные братья с сестрами тоже.
— Где? Я имею в виду, в каком лагере? Тебе это известно?
— Нет. — Похоже, ответ удивляет и ее саму. — Нет, неизвестно. Семья мамы родом, кажется, с Украины. Отец из Польши. Так что, наверное, где-то в тех местах.