- Не надо в больницу. Я вот даже садиться уже могу. Показать? Он ведь только в четверть силы бил, а так, наверное бы, живот лопнул.
   - Вот что, - сказал человек, - ты посиди пока дома, за тобой тут скоро один товарищ придет. Так ты побудешь у него, ладно? Он хороший.
   - А мама его знает?
   - Без мамы, брат, такие вопросы не решаются, - серьезно сказал человек и ушел.
   Ян Витол сидел на берестовом туесе, обшитом сверху, как барабан, кожей, и, зажав в круглых толстых коленях сапожную колодку, вбивая деревянные гвоздочки в вымоченную подошву, поучал Тиму:
   - Человек должен быть такой хладнокровный, как лягушка, когда нужно очень думать. Я занимался французская борьба. Мне делают двойной нельсон и ломают шея. Это неприятно - двойной нельсон. Партнер оторвал меня от ковра и трусит, как мешок сена. И больно и опасно. Он меня трусит. А во мне веса семь пудов двадцать семь фунта, а золотники ничего не значат. Он меня трусит и теряет силы. Я немножко отдыхаю, потом делаю резкие движения. Ныряю вперед. И я уже в партере. Это значит, лежу на ковре и дышу спокойно. Он пробует взять меня в одинарный нельсон, я забрасываю вверх руку, схватываю его в замок на затылке. Бросок - он касается обоими локтями ковра. И я его туширую грудью.
   - А почему вы тогда сапожник, если вы борец? - ехидно спрашивает Тима.
   - Я немножко строил корабли, - не обижаясь, объясняет Витол. - Мне очень нравилась эта работа. Но мы делали большую забастовку, и я стал борец, чтобы кушать.
   - А сапожником?
   - Сапожником научился в тюрьме.
   - Значит, вы революционер?
   Ян трет круглую, коротко остриженную голову ладонью и, смущенно поведя широким выпуклым плечом, объясняет:
   - Я совсем маленький, совсем приготовишка.
   Тима смеется, глядя на могучую грудь Витола, на его голые массивные руки, покрытые веснушками, где под белой кожей круто вздуваются мускулы, словно там у него спрятаны крокетные шары.
   Но Ян невозмутим.
   - Мальчик, - говорит он ровным голосом, - я был на каторге и видел там людей, которые еще тогда знали, что будет с Россией.
   - А очень вас мучили на каторге?
   - Нет, слегка. Я только не люблю мороз, когда мало одет.
   - А латыши - это все равно что русские?
   - Нет, мы другой народ.
   - И вам тоже нужна революция?
   - Революция? Это, мальчик, то, что нужно всем народам.
   - А сейчас революция кончилась?
   Ян нахмурил белесые брови, засопел коротким, вздернутым носом и сказал сердито:
   - Э-э, революция - это борьба. Сейчас немножко нам плохо. Потом будет ничего. А еще потом... - Ян сделал руками движение, будто опрокидывал кого-то, и, глядя на Тиму узенькими голубоватыми глазками, торжествующе заявил: - Хорошо будет. - Потом снова повторил: - А сейчас немножко плохо.
   - И маме?
   - И маме.
   - А папе?
   - И папе.
   - А вам?
   - А я сапожничек, тук-тук, не жалею нежных рук, - лукаво пропел Ян.
   - Дядя, вы очень хороший человек, - восторженно заявил Тима.
   Вот уже неделю Тима жил у Яна Витола, испытывая на себе его отеческие заботы и его принципы гигиенического воспитания.
   В пять часов утра Витол поднимал Тиму с постели, открывал форточку и заставлял проделывать гимнастические упражнения по Мюллеру. Таблица упражнений была прибита к стене сапожными гвоздями. Потом приказывал Тиме встать в эмалированный таз и окатывал его водой.
   За завтраком Ян заставлял Тиму есть побольше свиного сала.
   - Меня тошнит, - жаловался Тима.
   - Ничего, - говорил Ян, - привыкнешь. - И озабоченно добавлял: - Мне партия тебя дала, я должен тебя рационально воспитывать. Иди на улицу, дыши воздухом.
   После обеда Ян укладывал Тиму отдыхать. Потом важно гулял с ним по переулку. Затем Тима писал диктант, решал арифметические задачки. И Ян аккуратно, после долгих мучительных размышлений, кряхтя и сомневаясь, ставил ему отметку.
   Перед сном Ян читал Тиме стихи Пушкина унылым голосом, перевирая слова и вытирая кулаком набегавшие от волнения слезы.
   Однажды, когда Тима гулял в городском саду с Яном и Ян внимательно разглядывал у гуляющих обувь, чтобы, как он говорил, "украсть какой-нибудь заманчивый фасон", Тима увидел сидящую на скамейке в зарослях бузины Софью Александровну. Лицо ее было печально, волосы гладко причесаны. Она смотрела сквозь ветви деревьев на аллею, где гуляла с бонной Нина. Софья Александровна не заметила Тиму. "И очень хорошо, что не заметила, подумал Тима с тоской. - Ведь он был тогда с Алексеем Кудровым. Если бы Кудров был один, он, наверно, мог бы убежать, а он не убежал, и его убили. Потом ведь это он, Тима, виноват, что Софья Александровна перестала видеться с Кудровым. А Кудров, наверное, не знал, что все это наделал Тима. Разве он тогда стал бы с ним так дружить, как дружил последнее время?.."
   Тима частенько бегал на пристань к Якову, который жил теперь в избушке бакенщика.
   Ян неохотно отпускал от себя Тиму. Но Тима говорил:
   - У меня есть друг, не могу же я его бросить.
   - Это нельзя, - соглашался Ян. - Друг человеку - это очень, очень важно. У меня тоже был в Риге большой друг. Очень красивый человек.
   - А где он теперь?
   - Нигде.
   - Как это нигде? Так не бывает - нигде.
   - Бывает, - спокойно объяснил Ян. - Если человек не живой - значит, он сейчас нигде...
   Очень интересно было ходить на реку. Могучая сибирская река, широко и сильно раскинувшись в просторных берегах, мчалась, прозрачная и студеная, к океану. Но год от году все пустыннее становилась эта великая водная магистраль. Черная тень военной разрухи пала и на нее. Некогда шумный порт с его дебаркадерами, плавучими белыми пассажирскими пристанями, брандвахтами, огромными пакгаузами и кварталами товарных складов замер, оброс тальниковыми шалашами, где ютились семьи речников и грузчиков, угнанных на фронт.
   Прежде с одного захода многоверстого невода, заводимого буксирным пароходом, неводчики брали тысячи пудов рыбы. Но уже давно горожане ходили в гости друг к другу со своей солью. На базаре за фунт соли отдавали последнюю рубаху. Весь порт был пропитан отвратительным зловонием: лабазники не принимали улов у рыбаков, и выброшенная в реку, прибитая к берегу гнилая рыба опоясывала набережную, словно белая плесень. Штабеля сушеной рыбы тухли на складах.
   А в каких-нибудь ста верстах от реки люди голодали и ели ворон. Но доставить им эту рыбу было не на чем.
   Коней забрали для армии, а железная дорога на разваливающихся паровозах возила только солдат на фронт.
   Счаленные плоты лежали на реке бесконечными гигантскими серыми площадями, отсыревшая древесина тяжело погружалась в воду, и поверх затонувших плотов ставили новые. Лесопромышленники не хотели продавать лес, пока правительство не повысит цепы, и паровозы останавливались в пути без топлива. На угольных шахтах происходили обвалы, так как не хватало крепежного леса.
   У пристаней стояли с холодными топками пассажирские и буксирные пароходы. Не было смазочного масла для машин, а пользоваться растительным пароходовладельцы считали невыгодным. Только паровые мельницы работали на полный ход.
   Продажа зерна была запрещена на рынке, зерно забирали у крестьян по твердым ценам, но муку можно было продавать за любые деньги, и владельцы паровых мельниц наживали огромные капиталы, закупая зерно по твердым и сбывая муку по бешеным ценам.
   Мальчики молча смотрели на опустевшую реку.
   Блестя своими черными, как ягоды черемухи, глазами, Яков сказал Тиме шепотом:
   - В деревнях мужики забунтовали. На "Тобольске"
   велели пары разводить. Отец думает, карателей пошлют.
   В капитанской каюте офицер поселился. Велел зеркало повесить, чтобы прическу в нем смотреть. С пробором прическа.
   И тут же озабоченно спросил:
   - Ну как, на сома сегодня глядеть будем?
   - А ты пропастину достал?
   - Есть! В самый раз протухшая. Денек еще подержал бы, лопнула. Несет от нее, как с кладбища.
   - До вечера чего делать будем?
   - На мельницу надо сбегать. Мукой разжиться. Не пропустить бы, когда ребята отряхаться станут.
   Осыпанным с ног до головы мучной пылью рабочим паровой мельницы перед уходом полагалось отряхивать свою одежду на специально для этого разостланное во дворе брезентовое полотнище. Но никто из них не делал этого, зная, что за воротами ждет ватага голодных ребятишек, которые будут молить:
   - Дяденька! Стряхнись мне! Ну, дяденька! Вы же прошлый раз мне стряхнуться обещали!..
   И будут подстилать им под ноги рогожи, мешковину.
   На эти подстилки рабочие вытряхивали мучную пыль со своих рубах, курток, штанов, старательно выворачивая карманы.
   Но разжиться мукой на этот раз ребятам не удалось.
   Во дворе мельницы происходил митинг. Забравшись на кучу мешков, высокий тощий рабочий, стуча кулаком в грудь так, что мучная пыль вокруг него разлеталась облачками, страстно вопрошал:
   - С ночи люди за хлебом становятся, да? А что получают? Во! - Он показал кукиш. - А куда мука девается?
   Может, ее Вытман сам жрет? Нет! По вольным ценам продает, людей грабит. Зерно у мужика купить нельзя - закон. А муку продавать за сколько Вытман хочет - можно, закон. Шкуру драть - закон. Бастовать надо. Нас законом военного времени не испугаешь.
   На штабеля мешков с мукой легко вскочил Капелюхин.
   Тима сразу же узнал его и шепнул Якову:
   - Это мой знакомый.
   - Подумаешь, тут с ним все знакомые, - отмахнулся Яков, - не мешай слушать.
   - Товарищи! - крикнул Капелюхин. - Долой войну!
   Долой тех, кому она нужна! Революция, которую совершил пролетариат, находится в опасности. У власти те же капиталисты. Они установили сейчас военную диктатуру и хотят задавить революцию...
   В ворота мельницы быстро вошел взвод школы прапорщиков. Бородатый офицер с Георгиевским крестом на груди снял фуражку, вытер платком лоб и сказал укоризненно:
   - Что же это вы, пролетариат, порядки нарушаете?
   Запрещены теперь митинги и прочие разные сборища.
   Поскольку революция закончилась и так далее...
   И, вытаращив табачного цвета глаза, налившись багровой кровью, зычно крикнул:
   - Разойдись!..
   Но никто из рабочих не двинулся с места. Потом толпа стала медленно и грозно сжиматься вокруг юнкеров.
   Офицер тревожно оглянулся на усмехающегося Капелюхина и предупредил:
   - У меня, знаете, приказ, вплоть до крайних мер!
   В Петербурге уже снова спокойненько вашего брата за подобное стреляют.
   Высокий худой рабочий с бледным лицом тянул к себе винтовку из рук юнкера и, задыхаясь от злобы, требовал:
   - А ну, покажи инструмент! Может, он у тебя испорченный? Я - механик, починю. А завтра ты за ним придешь спозаранку.
   Капелюхин поднял руку и произнес отчетливо своим могучим голосом:
   - Ну что же, товарищи, вы видите, мы, большевики, правы. Буржуазия, терпя поражение в преступной войне с Германией, идет в наступление на рабочий класс.
   Потом он вдруг нагнулся и, показав пальцем на юнкера с длинной, как кишка, шеей, спросил насмешливо:
   - А позвольте узнать, где это находятся Дарданеллы?
   Юнкер вздрогнул от неожиданности и вопрошающе уставился на офицера.
   - Не знает, - небрежно заявил Капелюхин, - а тоже за пролпвы воевать собирается... Впрочем, виноват, - и осведомился у того же юнкера: - Вы, кажется, племянник "Кобрина с сыновьями"? - Обращаясь к рабочим, сказал с усмешкой: - Ну, этот знает, за что воевать. Чтобы кобринская фирма до полной победы над супостатами могла валенки из гнилой шерсти пополам с глиной военному ведомству сбывать... На этом пока смирненько разойдемся.
   Легко спрыгнув на землю, Капелюхин пошел к выходу, плотно окруженный рабочими.
   - Вот врезал меж бровей! - восхищенно бормотал Яков. - Сразу видать: главный революционер, - и грустно сообщил: - Отец у меня никудышный от самогона стал. Никто карателей на партизан вести не хочет, а он взялся. А все кто? Она, водка. Недаром ее люди царской называют. - Помолчал, тряхнул черной кудлатой головой и заявил бодро: - С мукой сорвалось, нужно бы рыбки раздобыть на ужин. Видал, что достал? - И Яков хвастливо показал залубеневшую бурую тряпку с поблескивавшими, как изморозь, кристалликами соли. - В бочке нашел. Выварим в котелке, солона уха будет.
   Мальчики долго шагали вдоль берега реки. Уже смеркалось, когда они добрались до затона, принадлежавшего неводчикам Крупенниковым.
   Здесь, за оградой из тальникового плетня, были выкопаны огромные садки - квадратные ямы, кишащие рыбой.
   Обычно садки заполнялись рыбой с осени, потом, когда наступала зима, рыбу выбрасывали из проруби на лед и, замороженную, отправляли обозами.
   Перебравшись через плетень, мальчики подошли к яме с черной, затхлой водой. Почти вся поверхность была покрыта плотным слоем всплывшей вверх брюхом задохшейся рыбы. Но этот слой мертвой рыбы шевелился. Об него бились тысячи еще живых.
   Мальчики склонились над водой, испытывая одинаковое чувство жалости.
   - За что ее так мучают? - спросил Тима.
   - За то, что цены слабые были зимой. Вот Крупенниковы и придержали товар.
   - Да она же дохлая!
   - А им что? Если народ сильно оголодует, съедят и тухлую. Крупенниковы понимают. Они, значит, все равно свою цену возьмут.
   - Давай спасем ее.
   - А как?
   - Пророем канаву к реке, и все.
   Почти до захода солнца они копали найденными на берегу досками канаву от садка к реке. И когда в потоке тухлой воды вялая рыба стала медленно выходить в реку, мальчики почувствовали себя счастливыми.
   Спустившись в реку, рыбы так широко разевали белые пасти, заглатывая чистую воду, что казалось, они измучены жаждой.
   Тима, облизывая сухие губы и делая глотательные движения, произнес печально:
   - Рыба, она все-таки глупая. Вот если так собаку спасти, она бы на всю жизнь помнила, кто ее выручил.
   Усталые и довольные, мальчики брели обратно и только у самой хижины бакенщика вспомнили, что ничего с собой для ухи не прихватили.
   - Ладно, - сказал Яков. - Такую замученную и есть неохота. Возьмем у Еремея бредень, пройдемся по-над берегом, чего-нибудь подцепим.
   Сварив уху из мелких окуньков и пескарей, наскоро похлебав ее, мальчики забрались в облас и отплыли от берега.
   Тима сидел на корме и греб доской: бакенщик больше дорожил новым веслом, чем старым обласом, который назывался также душегубкой. Рассохшийся, толсто законопаченный паклей, изъеденный древоточцами, облас давно потерял какую-либо ценность. Обычно такие старые, пришедшие в ветхость долбленные из дерева лодки использовали вместо колод для корма скота. Но другой лодки у Еремея не было. Когда-то у него была крепкая завозня, хорошо просмоленная, но ее года два назад в тумане разбил буксирный пароход.
   Облас легко и податливо скользил, сочно чмокая по воде носом. На стремнине вздымались скользкие волны, и вода была упругой от могучего и быстрого течения.
   Здесь глубоко ввинчивались в реку блуждающие воронки водоворотов, и волны, набегая друг на друга, сшибались в водяную пыль.
   Подхваченный на стремнине облас, несмотря на все усилия Тимы, стало крутить. Опираясь о борт доской, он силился выправить облас, несколько раз зачерпнул бЪртом воду и даже, теряя равновесие, чуть было не опрокинул лодку. Но только когда вырвались из стремнины, Яков сказал:
   - Нужно было наискосок резать.
   - А я как?
   - А ты напоперек.
   - Чего ж ты молчал?
   - Под руку говорить не по-рыбацки.
   - А если бы перевернулись?
   - Ныряй поглубже, чтобы под низом крутоверть пройти. Тогда не затянет.
   - Страшно.
   - Кому неохота утоплым быть, тому нырять надо.
   Тучи разверзлись, и из них вывалилась тяжелая желтая луна. Луна то появлялась из-за туч, то снова исчезала в их бездне. И река то освещалась серебристым, чешуйчатым блеском, то глянцевито мерцала угрюмым, почти угольным цветом.
   В заводи, далеко врезавшейся в обрывистый берег, стояла вязкая тишина. Здесь укрощенная вода мирно, почти недвижимо отстаивалась в глубоком омуте.
   Было таинственно, страшно, одиноко.
   Казалось, безмерная глубина омута неслышно всасывает в себя и темные громады туч, и круглую гладкую луну, и даже таежные чащи, плавающие у берегов плоским отражением.
   Яков, лежа на носу обласа, внимательно вглядывался в глянцевитую воду.
   - Есть! - произнес он придушенным голосом. - Стоп машина! =- Пошарив в кармане, вытащил коробок, зажег спичку, подпалил берестяной свиток и сунул его под низ проволочной корзины, подвешенной на носу обласа и набитой доверху сухими сосновыми сучьями.
   Костерчик вспыхнул, и вдруг непроницаемая тьма накрыла облас, словно на него опустился огромный колокол.
   И ничего не было видно, кроме пылающего костра и этого плотного, близко подступившего к самому лицу, густого, почти осязаемого черного мрака.
   Но когда Тима наклонился и поглядел в воду, освещенную костром, он увидел под собой словно глубокий прозрачный колодец, и из глубины колодца на него глядела страшная волосатая оскаленная морда. Тима отшатнулся в ужасе. Но Яков хвастливо спросил:
   - Ничего пропастинка? Я ее прошлой ночью привез.
   Сначала коротко подвязал, два раза нырял, пока поправил, теперь в самый раз - на аршин под водой. И камень тяжелый выбрал, чтобы течением не снесло. Я эту собаку удохшую за пристанью нашел. Видать, рыбой гнилой отравилась.
   Почему-то ребята считали: сомы идут не на свет костра, а на запах вонючей падали.
   - Они человеческих покойников сосут, - прошептал Яков. - Поганая рыба. Но красотища в ней и сила, как у жеребца. Лягнет хвостом, дух может выбить. Когда сом в океан уходит, у него с соленой воды аппетит. Все жрет.
   С кита становится, только клыков нет.
   - У китов клыков не бывает, - заметил Тима.
   - - Может, скажешь, и у моржов их нет? - ехидно спросил Яков и вдруг, подняв кулачок, угрожающе потряс им.
   Через освещенный круг прошла щука с волчьей длинной головой и скрылась. Яков снова сделал страшные глаза и плашмя растянулся на носу обласа, свесив с борта голову и почти касаясь лицом воды.
   - Сом идет! - замирающим от почтения голосом прошептал Яков.
   В освещенном прозрачном колодце показалась склизкая, широкая, приплюснутая голова с белыми шевелящимися, словно червяки, усами. Огромные, грузные плавники колыхались по бокам рыбы. Свиные глазки вопрошающе мерцали из глубины.
   - Вот это рыба-конь! - восхищенно простонал Яков.
   Вдруг сом раскрыл пасть и будто рявкнул под водой.
   От движения его каменно-осклизлой головы поверхность воды дрогнула. Сом ударил по воде растопыренными плавниками и исчез.
   Яков плюнул в прозрачный круг воды и заявил сердито:
   - Не хочет. А мы же к нему без вреда. Вот дурак рыба! Пошли обратно, что ли?
   Теперь Яков сел на корму и сильными, короткими движениями гнал облас наискосок стремнине.
   Луна совсем провалилась в бездну неба, и угрюмые, взъерошенные тучи низко свисали над водой. Над тайгой неслышно вспыхивала ветвистая молпия и гасла в сырых тучах. Потом пошел тяжелый и мерный дождь, шлепая по воде так, словно кто-то ходил по ней легкой птичьей поступью.
   На берегу Тиму ждал Ян Витол. С его круглого лица стекали струйки воды, рубаха плотно прилипла к могучей груди. Он жалобно повторял:
   - Как можно так волновать? Я уже хотел плавать, хотя б найти твой мертвый труп. Скажи, как сильнее всего паказывали тебя родители? Я должен над тобой сделать то же самое.
   Ян привел Тиму домой, раздел, долго тер ему спину и грудь жестким полотенцем, потом заставил выпить касторку, утверждая, что чем у человека меньше плохого внутри, тем этому человеку лучше.
   Всю ночь Ян не спал. Он подходил к постелп, клал в л лоб Тимы огромную ладонь, потом прикладывал ладонь к своему лбу и огорченно шептал:
   - У меня очень грубая кожа, она ничего не понимает.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   Время от времени Витол вынужден был отлучаться из дому на несколько дней; в таких случаях оп отводил Тиму к кому-нибудь из своих знакомых.
   В поречных уличках города жили татары, вернее татарская ремесленная и промысловая беднота. Мануфактурщики, пушноторговцы, такие богачи, как Юносовы, Мамедовы, выстроили себе на главной улице приземистые двухэтажные кирпичные особняки.
   Когда Витол привел Тиму к Мустафе Мурзаеву, тот сидел на кошме, скрестив нот, и, шевеля от удовольствия пальцами в толстых белых шерстяных носках, пил чай из самодельного жестяного самовара с грубо припаянным медным водопроводным краном и фарфоровым л роликами на крышке.
   Мустафа скорняжничал, брат его Али был жестянщик, вять Файзула промышлял в тайге охотой. Три семьи шили в одной комнате. За ситцевой занавеской - женская половина. Ни стульев, ни стола, только кошмы на полу и несколько красных подушек у стены. По кошдгам ползают голые пузатые черноглазые ребятишки с лиловыми, гладко выбритыми головами. Кто постарше, - в серых из суровья рубашках, надетых на голое тело.
   - Салям! - сказал Ян, прикладывая ладонь ко лбу, а потом к груди.
   - Здорово! - сказал Мустафа и, не поворачивая юловы, приказал: - Эй, женщины, принесите из сарая табуретку гостю!
   Но Ян сел на кошму и руками подогнул под себя нот.
   - Пусть счастье будет твоим всегдашним гостем! - заявил торжественно Ян.
   Мустафа лукаво усмехнулся и спросил:
   - А кошке ты как говоришь - мяу? А собачке - гав-гав? А корове - му? Давай дело!
   - Мальчик поживет у тебя недельку.
   - Пусть живет...
   Женщина принесла медный поднос с жареным мясом и поставила к ногам Яна.
   - Маханина [конское мясо] - сказал Мустафа.
   Ян взял с подноса щепоть мяса и стал медленно жевать.
   - В мечети муфтий говорил: прапорщик Юносов из правоверных охранную роту собирает.
   - Ну? - спросил Яп.
   - Четверо записались.
   - Немного.
   - Мулла тоже сказал: мало... Из Гасандая шестнадцать татарских мужиков в рабочую дружину ушли.
   - Кто сказал?
   - Файзула. Он тоже в дружину хочет.
   - Я поговорю с ним.
   - Ступай, он в сарае. С утра тебя ждет...
   Тима знал: когда родители говорили ему строго и озабоченно: "об этом разговаривать ни с кем нельзя", или "если встретишь где-нибудь знакомого, который заходит к нам поздно вечером, не смей ни подходить к нему, ни здороваться", или приказывали: "пойди-ка на улицу и побудь там, пока тебя не позовут, а если увидишь, возле дома гуляет человек, возвращайся немедленно", - все это нужно было выполнять беспрекословно. И почему гак нужно, спрашивать не разрешают. Все равно ответят однпмп и темч же словами: "Так надо".
   И Тима догадывался, что это "так надо" повелевает и папой, и мамой, и всеми, с кем они работают для революции.
   Поэтому, как ни грустно ему было теперь расстаться с Яном, он покорился неизбежному. Зачем ждать, чтобы Ян произнес в ответ эти неумолимые слова "так надо"?
   Но все-таки Тиме казалось жестоким, что его оставляют у этих людей.
   У них здесь все по-своему, л им, может быть, не очень приятно, что русский мальчик будет жить у них. Кроме того, и без Тимы здесь еще пятеро ребят, и видно, как бедно они все живут.
   А тут еще Тима со стыдом вспомнил, как он с Яковом дразнил старика татарина - старьевщика: "Алла, мулла кошку родила", - и загибал из подола рубахи свиное jxo.
   И старик гнался за ними по двору с палкой.
   Разговаривая с Яном, Мустафа ни разу не взглянул на Тиму, а ребятишки тревожно посматривали на него черными глазами, прячась за занавеску.
   Но все произошло удивительно легко и просто. Маленький Абдула подошел к отцу и стал канючить что-то по-татарски.
   Мустафа строго сказал сыну по-русски:
   - Спроси старшего брата! - и кивнул головой на Тиму.
   Медленно, с трудом выговаривая слова, Абдула попросил Тиму:
   - Братка! Ножик взять можно, лодку стругать?
   Тима вопросительно взглянул на Мустафу и сказал:
   - Можно.
   И тут же Мурзаев приказал Тиме:
   - Вели женщинам обед готовить!
   Когда Тима вышел из женской половины, Мустафа, сортируя беличьи шкурки, стал с ним советоваться, какие пустить на шитье шубы, а какие на одеяла.
   Распялив на пальцах шкурку, Мустафа говорил огорченно:
   - Видать, в хребет дробинки попали. Не охотник - баба била. Поглаживая бережно ворс на другой шкурке, объяснял: - Эта из кедровника, на сладких орешках росла. Правильно думаешь, на шубу ее.
   Тиме было очень приятно, что все семейство Мурзаевых говорило в его присутствии по-русски. Когда оп, возвращаясь с улицы, подходил к двери, оп слышал, как в комнате говорили по-татарски, но стоило ему войти, даже бабка Фатьма, которой тяжелее всех давался чужой язык, тотчас начинала говорить по-русски.
   И еще, когда Мурзаевы увидели, что Тима не умеет аккуратно, как они все, брать пищу руками с большого медного подноса, Мустафа купил вилки, и Тиме предоставили право обучать малышей, как нужно обращаться с вилкой.
   А Савич, хоть и желал, может быть, ему добра, а все же обидно при всех, свысока поучал Тиму правилам поведения за столом.
   Вся семья Мустафы, вплоть до самых маленьких ребятишек, работала с раннего утра до захода солнца.
   Тима научился скоблить распяленные мехом внутрь шкурки деревянными дощечками, очищая с мездры присохшее сало, пушить мех веревочной тетивой и выщипывать жесткую ость из песцовых, куньих и хорьковых шкурок.
   Мустафа гладко обрил Тиме голову, и Тима тоже ходил, как и все здесь, в длинной рубахе из суровья, надетой прямо на голое тело. Ел из медного таза, а на ночь мылся, поливая себе из кувшина с длинным, красиво изогнутым носиком. Спал он на кошме вповалку с ребятишками, а бабка Фатьма из уважения к гостю рассказывала им по-русски татарские сказки.
   Файзула, разминая тяжелые волчьи шкуры такими же мускулистыми, как у Яна, руками, сладко жмурясь, говорил: