- Господи! - горестно воскликнула Сапожкова. - Но ведь я советовалась с вашими, они согласились.
   - Они все вежливые человеки, мадам, - произнес один пз немцев строго. Они не станут спорить с русской дамой.
   Тима приходил с мамой в "Эдем" по вечерам. Мама укладывала продукты в мешки для отъезжающих, готовила подарки семьям. Брала у врача-мадьяра список медикаментов, которые она должна была достать, и составляла для себя на память запись различных просьб, с которыми к ней обращались.
   Мама сопровождала выздоравливающих на прогулках по городу. И делала это не потому, что они нуждались в провожатом, а потому, что в городе последние дни было неспокойно.
   И хотя мама очень не хотела, чтобы Тима увязывался за ней, он не оставлял ее. Последние дни мама выглядела плохо. Стала худой и от этого менее красивой. Губы сухие, щеки запали, с беличьей шубки совсем облез мех, на ногах папины валенки.
   Как-то, когда мама укладывала в мешки продукты военнопленным, лицо ее вдруг стало белым, глаза потускнели, она уронила большой кусок свиного сала, густо посыпанный крупной солью. Мама попросила Тиму принести воды. Тима принес. Мама вынула из кармана завернутый в газетную бумагу кусок черного хлеба, стала есть, отламывая по кусочкам и запивая водой. Утирая тыльной стороной руки пот со лба, она произнесла жалобно:
   - Я очень неорганизованная, как сказал бы папа: забыла пообедать, совсем завертелась, - и с трудом проглотила кусок хлеба, вытягивая шею, как птица.
   - А ты меня с собой всюду бери, чтобы я про обед напоминал, посоветовал Тима.
   Однажды, как всегда утром, выздоравливающие военнопленные пошли на прогулку. Мама, зябко ежась в своей облезлой шубке, устало шагала по обросшему бугристым грязным льдом тротуару. Вдруг навстречу им, когда они подходили к эсеровскому клубу, появилось человек пятьдесят демонстрантов, идущих по дороге по четыре человека в строю.
   Впереди демонстрантов шагал главный среди анархистов - Николаи Седой, рядом с ним - монархист Илюмский, а между ними ехал на детских саночках инвалид - прапорщик Хопров; саночки тащила жена Хопрова; поверх шубы у нее был надет белый фартук сестры милосердия с красным крестом.
   Пленные выстроились на тротуаре и стали приветствовать демонстрантов радостными возгласами. Но когда демонстранты подошли ближе, Тима прочел на полотнище, которое они несли на березовых шестах: "Долой позорный мир! Да здравствует священная война! Победа над Германией или смерть!"
   Австрийский итальянец Целлини, маленький, седой, морщинистый, сойдя с тротуара на дорогу, сняв с головы суконную шапочку пирожком и размахивая ею, взволнованно кричал:
   - Эвива! Эвива!
   Мама, испуганно прижимая к груди старенький, потертый ридикюль, говорила встревоженно:
   - Гепоссе, шнелль шпацирен, шнелль! - и пытаюсь увести за собой пленных.
   Но они с торжественными лицами, поднося ладони к вискам, стояли, как на параде.
   Демонстранты уже прошли мимо, как вдруг из заднего ряда вперевалку вышел грузный, одетый в синюю поддевку зять Золотарева - Сорокопудов. Приблизившись к улыбающемуся Целлини, он взял его растопыренными пальцами за лицо и, раскачивая итальянца из стороны в сторону, спросил:
   - Что, немчура, хорошо тебе русский хлеб жрать?
   Мама подбежала к Сорокопудову и закричала на пего:
   - Как вы смеете, отпустите сейчас же!
   Сорокопудов ухмыльнулся и ударил Целлини в живот.
   Мама взмахнула рукой и изо всех сил стегнула ридикюлем Сорокопудова по щеке. Ремешок оборвался; из раскрывшейся сумки, упавшей на снег, вывалились какие-то бумаги, куски черного хлеба и револьвер-"бульдог" с куцым стволом.
   Мама присела на корточки, взяла револьвер и стала сгребать им в сумку все, что из нее вывалилось.
   Держась за поцарапанную ридикюлем щеку, Сорокопудов шагнул к маме и взмахнул ногой.
   Мама, не вставая с корточек, поднесла руку с револьвером почти вплотную к своей переносице и, скосив глаза на копчик короткого ствола, сказала Сорокопудову:
   - Не смейте, а то убью, - и, не оборачиваясь к военнопленным, приказала: - Шнелль шпацирен, шнеллъ!
   Потом мама с трудом поднялась и, болезненно морщась, потому что у нее затекли ноги от неудобного сидения на корточках, брезгливо спросила Сорокопудова:
   - Так что мне с вами прикажете теперь делать?
   - Отпустите, - попросил Сорокопудов.
   Мама задумалась, покачала головой и заявила решительно:
   - Нет!
   Тима посоветовал маме:
   - Ты возьми револьвер лучше в правую руку и ничего не бойся: у меня видала что?
   И он показал железную свайку, которую он выменял у Кешки на шестнадцать гнезд раскрашенных бабок. Он все время держал свайку в руке, стоя позади мамы.
   Мама скосила глаза на свайку, на тяжелую, кованую головку и блестящее, обтертое о землю острие и произнесла сердито:
   - Выбрось сейчас же эту гадость! Чтоб я больше никогда ее у тебя не видела!
   Сорокопудов, желая подольститься к маме, заступился за Тиму:
   - Это же для игры. Конечно, когда на деньги, тогда нехорошо.
   - Молчите! Я вас не спрашиваю! - прикрикнула мама и, переложив, как посоветовал Тима, револьвер из левой руки в правую, снова приказала Сорокопудову: - Идите вперед.
   Так они и возвращались с прогулки. Впереди шел Сорокопудов, за ним мама, за мамой Тима, а за Тимой, почти в полном молчании, военнопленные. Мама сдала Сорокопудова красногвардейскому патрулю, спрятала револьвер в ридикюль и, подув на озябшие пальцы, пожаловалась:
   - Такое холодное железо! У меня все руки заледенели, просто ужас!
   Целлини подскочил к маме и, приложив ладонь к груди, произнес восторженно:
   - О синьора, синьора!
   И стал трещать итальянскими словами, ударяя себя кулаком в грудь.
   Мама застенчиво улыбнулась и снова произнесла:
   - Шнелль, шнелль шпацирен, шнелль...
   А Тима шел рядом с мамой и, сжимая в руке тяжелую железную свайку, думал о том, что хоть мама и ругала его за свайку, но все-таки увидела: Тима не трус. И за то, что он не трус, она простила ему свайку.
   Но когда подошли к ресторану "Эдем", мама повернулась к Тиме и произнесла повелительно:
   - Ты не выбросил? А ну дай сейчас же!
   - Чего дай? - пробовал оттянуть время Тима.
   - Ну, эту ужасную штуку.
   По сурово сведенным бровям мамы Тима понял: сопротивление бесполезно и протянул маме свайку.
   Мама взяла ее с брезгливой гримасой.
   - Какая гадость! - И бросила свайку, смешно, поженски замахнувшись.
   Тима хорошо запомнил то место, где упала свайка, и потому не протестовал.
   - Мою свайку выбросила, а сама из "бульдога" стрелять не умеешь, так лучше б мне его подарила.
   - Только посмей когда-нибудь прикоснуться к моему ридикюлю, испугалась мама, - я не знаю, что с тобой тогда сделаю!
   - К ридикюлю, - иронически сказал Тима. - Настоящие большевики его на поясе в кобуре носят, а ты в ридикюль засунула. Просто смешно даже.
   - А мне в ридикюле удобней, - категорически заявила мама. - И вообще я больше на эту тему с тобой не разговариваю.
   Когда подымались по темной лестнице ресторана "Эдем", Тима поймал мамину руку, прижался к ней лицом и сказал в ладонь одними губами:
   - Мамуся, какая ты у нас с папой храбрая! Знаешь, у меня до спх пор ноги дрожат. Когда ты на земле сидела и в него целилась, у меня даже в животе что-то тряслось, я все боялся, что промахнусь в него свайкой.
   Но мама расслышала только, что у Тимы дрожалл ноги и тряслось что-то в животе; испуганно потрогав ладонью его лоб, спросила встревоженно:
   - А у тебя нет температуры? - Потом сказала решительно: - Если ты не будешь обвязывать грудь под поддевкой моим платком, я больше не стану выпускать тебя на улицу. Куда ты девал мой платок?
   Не мог же Тима сказать маме, что обвязал ее платком ногу коню! И он проговорил с рассеянным видом:
   - Позабыл дома на подоконнике.
   - Чтобы я тебя больше не видела без платка! - приказала мама.
   - Хорошо, - согласился Тима.
   А где он возьмет платок, когда Васька изгрыз его зубами в клочья? "Ничего, мама, наверное, забудет, - успокаивал себя Тима. - Мало у нее дел с революцией, чтобы еще про платок помнить!"
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
   Среди военнопленных был чех-художник, его звали Ярослав Важек. Горбоносый, с белым, словно выточенным из кости лицом, такой бровастый, что казалось, у него от уха до уха тянется одна сплошная бровь, он плохо говорил по-русски и, когда мама приходила, начинал так улыбаться, что бровь его заползала, как мохнатая гусеница, на лоб. Он первым приносил маме стул, вытирал сиденье платком и, щелкая каблуками, произносил шепотом:
   - Пожалуйста, сидеть.
   Он очень здорово рисовал картины углем и даже тайком нарисовал маму. Он изобразил ее вроде богородицы, с печальным лицом, и только на коленях у нее вместо младенца сидел Тима в поддевке и в валенках...
   - Вы Мадонна, - объяснил Важек. - Мадонна русской революции.
   - Ну что за глупости! - рассердилась мама. Но у нее покраснели не только щеки, а даже ее высокая шея, - Извините, - огорчился чех. - Я буду рвать, если вас это обидело.
   - Нет, нет, что вы! - испуганно сказала мама.
   Чех свернул рисунок в трубку и, протягивая его маме, попросил:
   - Возьмите, пожалуйста.
   Мама колебалась.
   - Мама, - сказал Тима с отчаянием, - ну я же тоже нарисованный.
   - Хорошо, я тебе дам тебя, - сказал Важек и хотел оторвать кусок от рисунка.
   - Нет, зачем же портить? - нерешительно произнесла мама.
   Тима принес домой картину и приколол кнопками над кроватью. Потом с гордостью показал ее папе:
   - Гляди, как взаправду. И что валенки чиненые, все есть.
   Папа долго разглядывал рисунок. Потом задумчиво пощипал бородку, искоса поглядывая на маму, наконец произнес сухо:
   - Странная фантазия. Кстати, ты здесь выглядишь значительно моложе.
   - Ты думаешь? - обидчиво сказала мама.
   - И глаза, глаза, я бы сказал, комплиментарно сделаны. Он тебе итальянский разрез придумал.
   - Ничего он мне не придумал! - Мама подошла к зеркалу и, внимательно посмотревшись, заявила вызывающе: - Просто ты, Петр, привык не замечать во мне интересную женщину.
   - Зато он заметил. И долго ты ему, так сказать, позировала?
   - Петр, как ты смеешь!
   - Но позволь, это вполне допустимый термин для натуры, которую изображает художник.
   - Нет, ты не это хотел сказать! - горячо воскликнула мама. - И вообще, если тебе неприятен рисунок, я могу его спрятать.
   - Я в живописи не настолько разбираюсь, чтобы судить компетентно, сказал папа и, пожав плечами, произнес скучным голосом: - Если тебе нравится, пусть висит. - Но не сдержался и съязвил: - Хотя, может быть, достойное место для этой картины - косначевская галерея.
   - Если ты будешь издеваться, я разорву ее.
   - Прости, я не хотел тебя обидеть. Но рисунок...
   - Я больше не хочу с тобой на эту тему разговаривать, - решительно заявила мама.
   Папа молчал и только вздыхал тоскливо и протяжно, изредка виновато поглядывая то на картину, то на маму.
   А через несколько дней ночью прибежал военнопленный немец и что-то быстро и взволнованно сказал маме на своем языке. Мама поняла не все, но быстро оделась и побежала с немцем в "Эдем". Тима бросился вслед за ними.
   На койке лежал Важек, весь обмотанный окровавленными полотенцами. Его длинные сухие пальцы все время шевелились, будто он собирал с одеяла рассыпанную крупу. Открыв выпуклые, блекло-голубые глаза, он долго смотрел на склоненное мамино лицо, пытался сказать что-то, но у него только хрипело и хлюпало в груди.
   Черный, как цыган, врач, мадьяр Рених, сказал маме шепотом:
   - Плехо! Дыри живот, дыри грудь, - протянул маме часы и, показав пальцем на циферблат, произнес печально: - До этого, йотом капут.
   - Боже мой, но как это случилось?
   Рених показал пальцем на Важека и сказал:
   - Болшевик. Горячий. Ему другой, не болшевик, сказаль: надо домой. Русска революция черт дери! Важек"
   как его это по-русски скажет, когда солдат с войны бежит? Во! Дезертир. Тот в него стрелял два раза, потом еще один раз стрелял. Митинг уже нет. Кто болшевик, тот остался з вами. Тот, кто его убил, мы его уже убил.
   Мама опустилась на табуретку рядом с койкой и положила свою руку на руку Важека. Потом вытерла кровавую пену с его губ.
   Важек снова открыл глаза, и они как-то по-особому ожили, засветились, хотя все лицо его было уже почти мертвым и щеки глубоко запали.
   - Мальчик, пойдем, - сказал тихо Рених, уводя Тиму. - Я тебе один красивый вещь покажу.
   Рених посадил Тиму за стол пить чай, а потом принес сделанные из хлебного мякиша и раскрашенные разными красками маленькие человеческие фигурки в странной нерусской одежде и сказал:
   - Ярослав Важек делал это тебе. Тут люди наших стран. Но не солдат, а так, люди. Вот это наша одежда такая. Ничего, красивая. Будет большой революция.
   И здесь, и там, и еще там. Посмотришь тогда, правильно лепил Важек наших человечков, - и произнес печально: - Он дома тюрьма много сидел за политик. Он большой талант: захотел бы, много денег было. Его картины много стоят. Смотри подарок, я сейчас приду.
   Вернувшись, он сказал Тиме глухо:
   - Ступай, скажи Важеку прощай, он уже неживой.
   ...Прошло много дней с тех пор, как умер Важек, а мама, встречаясь с отцом, почти с ним не разговаривала.
   Тима, видя, как мучает папу это молчание, притворно озабоченно говорил:
   - Мама, погляди, какие у папы позади волосы, как у попа. Ты бы хоть подстригла.
   Мама еще в ссылке научилась стричь папу. И папе очень нравилось, когда она его стригла. Усевшись на табуретку, обернув шею полотенцем, он снимал очки и, счастливо зажмурившись, отгибая пальцами уши, просил:
   - Только ты, Варенька, не очень фантазируй.
   Действительно, мама как-то выстригла у папы бородку так, что от нее остался под нижней губой только узкий куцый хвостик.
   - Варюша, - встревоженно воскликнул папа, - ты, кажется, слишком увлеклась! - и недоуменно произнес: - Что-то такое странное осталось.
   - Ничего, - успокаивающе заявила мама, - такук$ бородку я видела у Генриха Наваррского на портрете, - и тут же на всякий случай перешла в нападение: - И вообще не устраивай мне сцен. Отрастет, и можешь потом носить хотя бы лопатой.
   А сейчас мама ответила равнодушно:
   - Ничего. Зато не простудится.
   Папа посмотрел в окно, где на голых ветвях березы сидела похожая на головешку ворона, и сказал со вздохом:
   - Массовые перелеты ворон обычно вызывают эпизоотию скота. Питаясь падалью, вороны являются разносчиками бацилл.
   Ярослава Важека похоронили на площади Свободы.
   Сотни людей со знаменами пришли проводить его в последний путь. На могиле Важека представители военнопленных принесли торжественную клятву быть верными делу пролетарского интернационала.
   А спустя несколько дней в Совет явился Герман Гольц и заявил, что военнопленные приняли решение восстановить в память погибшего товарища разрушенное здание на Магистратской улице. В 1905 году это здание сожгли черносотенцы.
   Городская управа неоднократно пыталась приобрести у доктора Неболюбова земельный участок, где высились развалины дома Общества. Но доктор каждый раз отвечал отказом: "Пусть эти позорные руины напоминают людям о чудовищном злодеянии". Так развалины и возвышались горьким памятником посредине города.
   Здание это построило в девятьсот третьем году на собранные у народа средства Общество содействия физическому развитию.
   Общество возглавлял доктор Неболюбов, энциклопедист, просветитель, патриот Сибири, объединивший вокруг себя большую группу либеральной интеллигенции.
   Неболюбов утверждал:
   - Сибирь по своим природным богатствам несравненно превосходит Америку. Климатическая суровость ее баснословно преувеличена. Судьба будущего экономического развития России будет решаться здесь. Но для того, чтобы избежать варварских хищений при эксплуатации богатств Сибири, мы должны содействовать ее культурному развитию. Граждане Томска на народные деньги построили университет и тем самым превратили своп город в северные Афины. Мы должны следовать их примеру и создавать очаги просвещения, которые будут призваны разрушать ложное представление о Сибири как о крае одичания.
   Официально Дом общества содействия физическому развитию предназначался для обучения гимназистов и гимназисток сокольской гимнастике, а любителей - классической борьбе.
   На самом деле программа Общества была значительно шире, особенно после того, как в него вошла революционно настроенная молодежь.
   Деньги на постройку дома собирали путем добровольных пожертвований. Не только горожане, а и старатели, шахтеры, крестьяне, рыбаки, лесорубы, плотовщики вносили свою посильную лепту.
   Неболюбов сделал эскизы будущего здания, он изобразил юношей и девушек в греческих туниках. Нарисовал Самсона, но раздирающего пасть не льву, а медведю, и Антея, держащего на своих бугристых, мускулистых плечах земной шар.
   Эти картины сборщики возили по рудникам, шахтам, деревням. Особенное впечатление на всех производил Антей.
   - Это правильно, - говорили люди. - На своем горбу всю тяготу выносим.
   Горожане очень гордились свопм Домом физического воспитания, и, хотя социал-демократические круги пользовались им для собраний, лекций и курсов, градоначальник не решался закрыть его.
   В девятьсот пятом году, когда там заседал Совет народных депутатов, дом окружили переодетые жандармы, полицейские, лабазники, ассенизаторы и всякий сброд с толкучки и под охраной солдат приступили к погрому.
   В зажженном со всех концов здании погибло восемь членов Совета. Доктору Неболюбову, прибежавшему на место пожарища, погромщики перебили обрезком водопроводной трубы ногу.
   По поручению ревкома Петр Григорьевич Сапожков должен был посетить Неболюбова, и Тима увязался за ним. Опираясь на палку с резиновым наконечником, Неболюбов провел папу и Тиму к себе в кабинет, где до потолка стояли на полках книги, а все стены были увешаны картинами. Усевшись на низкую табуретку, вытянув перед собой негнущуюся ногу, Неболюбов спросил:
   - Ну как, молодой человек, дела с вашей революцией?
   Тима, считая, что молодой человек - ото он, а вовсе не папа, ответил вежливо:
   - Спасибо, ничего получается. Мне даже копя выдали. Я его Васькой назвал.
   Неболюбов высоко поднял брови и, обращаясь к папе, иронически заметил:
   - Значит, ваш сынок тоже революцией занимается?
   Папа почтительно кашлянул и, будто не слыша этих слов, стал пространно излагать идею восстановления дома.
   Не слушая папу, а только наблюдая за Неболюбовым, Тима видел, как поразительно менялся этот человек, встретивший их так неприязненно. Он пришел в страшное волнение, метался по комнате, хватал какие-то папки с бумагами, рылся в них дрожащими руками, бросался к папе, спрашивая жалостно:
   - Неужели это правда? Боже мой, из какой бездны уныния вы меня спасли! Ведь этот дом был целью всей моей жизни!
   Доктор никак не мог попасть в рукава шубы, и папа бережно засунул туда его руки, а Тима подставил под негнущиеся ноги большие, глубокие галоши на красной суконной подкладке.
   Доктор шел по улице, опираясь одной рукой о палку, другой о плечо Тимы, и все время взволнованно спрашивал папу:
   - Нет, это просто фантастично, что ваш ревком вспомнил обо мне! Вы, большевики, вспомнили обо мне, старом идеалисте? Нет, это просто фантастика!
   Воспользовавшись тем, что Неболюбов опирался на него, как на вторую палку, Тима беспрепятственно прошел вместе с папой и доктором в здание Совета.
   Заседание уже началось.
   Во главе стола, в президиуме сидел Рыжиков и, как всегда, что-то записывал в свою разбухшую книжку в облупленном клеенчатом переплете.
   Тима думал, что в Совете говорят торжественными словами, как на митинге. Но оказалось совсем не так.
   Рыжиков, поднеся к глазам бумажку, провозгласил:
   - Вопрос семнадцатый. О закрытии эсеро-анархистского клуба на Почтовой в связи с его явной контрреволюционной деятельностью и вопрос о передаче помещения для нужд просвещения. Докладывает товарищ Капелюхин.
   Капелюхин встал и произнес гулко и коротко:
   - Разогнали. Имущество конфисковали, опись составлена.
   - Сопротивление было? - спросил кто-то из зала.
   - Маленько стреляли, - полуобернувшись, сказал Капелюхин.
   - Кто стрелял?
   - Они!
   - А вы что же, ладошки перед ними сложили?
   - Поскольку выстрелы были произведены от нервного состояния и никто поврежден не был, ограничились поголовным изъятием пистолетов и прочего. А там дальше посмотрим.
   - Вопросы еще есть? - спросил Рыжиков и, выждав, объявил: - О предоставлении жилья трудящимся за счет контрреволюционеров и саботажников. Докладывает Марфа Евдокимова.
   Встала большая, грузная седая женщина с лиловыми, толстыми щеками и затараторила:
   - Прошла лично по всему ревтрибунальскому списку квартир и помещений. Согласно постановления, в первый черед перевезла семьи, отцы которых погибли за дело революции. Люди хоть и довольны, но жить в хороших квартирах стесняются, и многие, когда я ушла, назад подались. Прошу выделить мне красногвардейцев, чтобы я могла спокойно производить вселение далее.
   - Сопротивляется, значит, буржуазия? - спросил кто-то из зала.
   Евдокимова поправила платок и сердито ответила:
   - Не буржуазия сопротивляется, - и добавила грозно: - Со мной не очень посопротивляешься! Я им за мужа и сына расстрелянных все помню. Наши сопротивляются!
   - Кому?
   - А всем - и мне и Советской власти, - не желают въезжать в отобранные помещения. Так я прошу: дайте солдат, пусть они их покараулят, пока привыкнут.
   - Тихо, товарищи, - попросил Рыжиков и, обращаясь к Евдокимовой, спросил: - Вы подумали, почему люди колеблются в новые квартиры переезжать?
   - Так ведь сказала: сомневаются! - раздраженно заявила Евдокимова. Совестно чужим для себя пользоваться.
   - А может, дело в другом? Может быть, кто-нибудь их пугает, говорит: Советская власть, мол, не очень долго продержится? Вот они и боятся. Не может такого быть, а?
   - Так разве всей контре на языки наступишь? Болтают, конечно, согласилась Евдокимова.
   - Вот что, товарищи, - сказал Рыжиков, - надо нам довести до всеобщего сведения, что вселение производится строго по закону, - и только в квартиры контрреволюционеров, саботажников и буржуазии, которая уклонилась от уплаты контрибуции. Что касается остальных, кто имеет излишние помещения, то те могут потесниться только по постановлению общего собрания жильцов, которое должно быть утверждено уличным комитетом. Есть возражения, дополнения? Ставлю на голосование. Идем дальше! О конфискации музыкальных инструментов и выделении средств для поддержания народных талантов - докладывает Косначев.
   Косначев говорил долго, красиво и взволнованно. Но из всей его речи Тима понял одно: в городе есть люди, которые держат у себя в доме пианино и рояли только как мебель, а сами играть не умеют; у таких пианино и рояли надо забрать и передать тем, кто хочет учиться музыке. А если будут плохо учиться, отбирать и передавать следующим. Что же касается народных талантов, то Косначев перечислил их такое количество, что кто-то с места крикнул:
   - Это что же, целый полк талантов у тебя, Косначев, получился?
   Но Коспачев не растерялся, быстро ответил:
   - Революции нужна армия талантов, и она у нее будет.
   За такой ловкий ответ Косначеву даже похлопали в ладоши.
   Потом Косначев сказал, что революция - это равенство и нужно воспитывать юное поколение в сознании этого равенства; что якобы мальчики, учась раздельно от девочек, когда они становятся мужьями и отцами, не видят в своих женах товарищей по труду и борьбе. Поэтому нужно сделать не одну, а все школы общими для девочек и мальчиков.
   Во время голосования Тима тоже поднял руку. Но человек, считавший голоса, не нацелился на пего пальцем.
   Тима крикнул:
   - А меня чего не считаете, я же тоже за это!
   Все стали смеяться. Но Рыжиков постучал по столу ладонью и объявил:
   - Вопрос о восстановлении бывшего Дома физического развития. Товарищ Сапожкова!
   К столу президиума вышла мама и стала взволнованно по бумажке читать совсем неинтересное: она перечисляла пуды извести, сажени бревен, листы железа и аршины стекла. Ее выступление было самое скучное. Не могла каких-нибудь слов, пусть вроде косначевских, придумать про революцию или про человечество. Но ей почему-тй тоже хлопали. А доктор Неболюбов приковылял к маме и"
   хотя она страшно смутилась и покраснела, поцеловал ей руку, а потом стал пожимать руки всем, кто сидел в пре"
   зидиуме, и, повернувшись к залу, кланялся.
   - Вы сами не понимаете, товарищи, все великое зна"
   чение вашего решения, - торжественно заявил Небо"
   любов.
   И кто-то сказал:
   - Отчего не понимать? Если бы не понимали, так не решили бы единогласно.
   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
   Коноплев и Редькин поручили Тиме созвать жильцов на собрание, о котором с доверительной тревогой сказали, что это - очень важное дело, вроде установления Совет-"
   ской власти во всем дворе. И тут нужно действовать с умом, потому что не всем Советская власть друг, а есть люди, которым она вроде как враг. И со стороны этих "личностей" возможны всякие пакости. Коноплев предупредил: