Страница:
Когда медленный белесый рассвет промыл все небо и за тайгой поднялось теплое солнце, шахтный гудок на копре обычным своим сипатым голосом разразился густым ревом, как всегда призывающим в шахту новую смену. А из клети выходили мокрые, усталые, измученные шахтеры, все в ушибах и ссадинах, обмотанные черными бинтами, обычной, неторопливой поступью брели в поселок - одни в землянки, другие - в балаганы. А те, кто должен был их сменять, стояли в очередь возле копра, озабоченно ощупывали инструмент и совещались вполголоса, кому какой уголек сегодня доведется рубать.
Все было так, как будто ничего не произошло. Только лица у горняков суровее, чел обычно. И торопливее, чем вседа, спешат они протиснуться в огромную железную, ржавую клеть.
ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ
Тяжелые грозовые тучи лохматой кровлей нависли над тайгой, над рудничным поселком и изо дня в день, из ночи в ночь низвергались ливнями. Вода падала толстыми струями; они шлепали, чавкали, будто в потемках бродили на склизких широких ступнях слепые болотные чудища.
Белопламепные трещины молний раскалывали небо землистого цвета, и мгновенные вспышки их гасли в потоках воды. Лиловые утробы туч, распоротые ударами молнии, вываливали свои внутренности, и переполненные водой балки, овраги, захлебываясь, хрипели в глинистых откосах. Ошибаясь, тучи грохотали обвалами. И казалось, иод землю тоже вползало это грозное, сырое небо.
Шахтеры работали на нижнем горизонте Капитальной г, воде, в черной слякоти. Вода сочилась со стен, с кровли увесистой капелью. На дальнем западном участке в замурованной штольне продолжал упорно тлеть горящий угольный пласт, и теплый угарный сивый пар растекался по штрекам удушливым зловонием подземного пожара, который может мгновенно объять всю шахту огнем, а может тлеть месяцами и годами. Один заслон был поставлен в штреке от огня, а другой - в проходке, от воды. Оба эти заслона могли быть вышиблены: один - газом, другой - давлением воды. И это угрожало людям смертью. Но люди рубили, наваливали, откатывали уголь со спокойным, злым и сосредоточенным упорством, с каким недавно боролись здесь за свою жизнь, спасая шахту.
Они знали, что труд их нужен сейчас не для спасения самих себя и шахты: большая беда нависла над ними, и не только над ними - над всей Россией.
В ту же ночь, когда удалось спасти шахту, Сухожилии объявил горнякам о том, что интервенты вторглись в Страну Советов, зажгли пожары контрреволюционных мятежей.
Над Советской страной нависла величайшая опасность. Не сегодня-завтра горняки должны будут уйти на защиту отечества. Может быть, только часы или совсем немногие дни остались пм для того, чтобы дать свой последний уголь заводам России. А его нужно дать, чтобы выплавить металл для боев с врагами. И пусть этот уголь сибирских горняков дойдет туда как присяга на верность революции.
В эти дни все ушли в шахты: и семьп горняков, и те, кто работал на поверхности. Не было смен. Усталые, изможденные отсыпались в шахте на мягких кучах угольной пыли. Зажав в коленях горшки, хлебали щи, принесенные из дому детьми, и снова вползали в забой, чтобы, стиснув зубы, рубать уголь.
Выбились из сил кони. Люди вчетвером откатывали тяжелые вагонетки к стволу, почти не видя друг друга в потемках, часто не зная, кто тебе помогает, и не спрашивая, кто рядом с тобой. Одна тревога: удастся или не удастся провезти этот последний уголек сквозь огонь мятежей и штыки интервентов в Россию?
Брели по колено в черной, затхлой, запертой заслонами подземной реке. В западном склоне задыхались от серпого, жирного, чадного газа: горел угольный пласт, - и, проводя ладонью по стенам штрека, нагретым жаром, ощущали, как иссохла от этого подземного огня, как шелушилась шершавой чешуей осклизлая плесень. И жалели ее, словно погибшую в таежном пожаре луговину.
Рядом с отгребщиками, горячими лопатами бросавшими уголь в ящики сапочников, сидели на корточках жены шахтеров, старики и руками отгребали уголь. А потом ползли по ходку, подталкивая ящик, пли волокли его, ухватившись руками за ящичную цепь. Никто не командовал ими. Они сами нашли свое рабочее место. Многим не хватило ламп, - люди привязали себе на шеи светящиеся в темноте гнилушки, чтобы не ушибить друг друга и не терять зря силы на предупреждающие возгласы.
Когда не хватило леса для крепежа, они, никого не спрашивая, вышли на-гора и разобрали срубы бараков, строившихся взамен гнилых и затхлых землянок. Никто не командовал ими, когда они спускали бревна в ходки, торопя друг друга...
Эти бараки грезились многим как дворцы.
Но ни у одного крепильщика не дрогнула рука, когда он увидел, из каких бревен ладит сейчас стойку, - эти бревна люди выхватывали из реки, скрежещущей льдом, в дни паводка, и не одному шахтеру yгрожала гибель, когда с шестом в руках, словно канатоходец, прыгал он с льдины на льдину, воткнув багор в бревно, волоча его в ледяном грохочущем бое.
А сейчас бревна, пахнущие смолой, свежие, душистые, резали под землей на куски и торчком ставили под кровлю, чтобы несли они на себе невыносимую тяжесть земной толщи, из которой выбивали стальными зубками жесткую черную угольную реку, чтобы даровать пламя жизни заводам России, когда на нее со всех сторон навалились полчища иноземных войск и вспыхнули мятежи.
Враги жаждали палаческой расправы над народом, который за краткие месяцы между войнами, в нищете, бедах создавал прообраз своего будущего существования; и уже виделось совсем близко это будущее, и понятным стало оно, озаренное простой, ясной заботой о каждом, о том, чтобы люди жили лучше, светлее, просторнее - так, как достойно человека.
Начиналась всенародная битва за отчизну. Горняки встречали ее последним своим углем, который, они надеялись, еще удастся отдать родине перед тем, как стать се солдатами.
Петр Григорьевич Сапожков, в запотевших очках, вылезая из обдутого паром забоя, уносил в стеклянных сосудох пробы воздуха, чтобы оставить описание применения пара для обеспыливания более или менее законченным для тех горняков, которые вернутся на шахты.
Тима записывал в тетрадку все, что говорил ему папа, так как ошпаренные руки отца еще не могли держать карандаш.
Тима знал, что города, где прошло его детство, для него уже не существует. Там власть захватили белые. Но на пароходах и баржах успели уйти те, кто не мог и не хотел оставаться в городе без Советской власти. Курсанты Федора вели бои с офицерской дружиной и солдатами иностранного легиона, отходя к реке, точно высчитывая время, когда закончится погрузка и караван уйдет, и тогда можно будет, уже без скупого расчета за свои жизни, броситься в штыковую атаку, откуда никто не вернется живым.
Но Федор не дал им этого сделать. Он отправил людей вдоль берега к таежной чаще, а сам лег за пулемет, прикрывая отступление отряда.
А мама? Про маму отец сказал:
- Возможно, Рыжиков оставил ее в городе в подпольной группе. У мамы есть опыт; я думаю, партия не отказала ей в доверии и поручила ей эту важную работу.
Да, возможно, что мама Тимы скрывалась сейчас на окраине города в какой-нибудь лачуге у знакомых рабочих. Вот сейчас она нагревает над ламповым стеклом гвоздь и накручивает на него свои пепельные волосы, чтобы они стали кудрявыми, надевает жакетку, обшитую черной тесьмой, и, покусав сухие губы, чтобы они стали красными, идет наниматься на почту телефонисткой.
Ведь в царские времена мама помогала партии, работая на телеграфе и подслушивая разговоры жандармов. Но сейчас в городе ее могут быстро опознать как бывшую большевистскую комиссаршу. Ее, конечно, предупреждали об этом в подпольном комитете, но мама, наверное, тряхнув кудряшками, заносчиво сказала (она ведь очень упрямая):
- Самое главное в первые дни - выяснить, что опп собираются делать; тогда мы получим возможность спасти людей. Потом это будет не столь важно.
А может быть, мама плывет на барже, где сложены мешки с мукой из продотдельских складов, и смотрит в свинцово-серую холодную воду, несущуюся к океану, мимо берегов, поросших могучей таежной чащей. И тучи висят над рекой низко-низко, - таким она увидела впервые сибирское небо, шагая в партии ссыльных от одного этапною острога до другого. И, может быть, она думает о том, что теперь им, большевикам, снова придется начинать Бее сначала. Нет, нет, так она думать но может.
Тима вспоминал ночь в ревкоме, когда все не спали, а говорили взволнованно, беспокойно о том, как сделать жизнь лучше. Он вспоминал транспортную контору, коммуну, папину больницу, - ведь все это было только для людей, чтобы добром вмешаться в их жизнь. И где было слмое трудное, туда, не жалея себя, шли большевики, голодные, плохо одетые, с опухшими от бессонницы веками.
Па всех на них после революции, о которой они мечтали, за которую боролись, обрушилась неимоверная тяжесть, и может быть, каждому в отдельности жить стало даже хуже, труднее. А они, словно не замечая этого, еще более жестко требовали друг от друга сурового, безмерного труда и непоколебимо подчинялись строгим словам партии:
"Так надо". Но зато после революции их стало больше.
Вот те, кто вступил в партию на конном дворе, чтобы всю жизнь состоять в ней, - сколько таких по всей земле!
Разве они уступят ее кому-нибудь?! Не будут драться за нее? Тима знал: самое страшное - остаться одному. Но теперь этого никогда не будет. Он не один, а со всеми темп, кто вместе с папой и мамой, кто думает, как папа и мама, и хочет того, чего хотят они.
Вот вчера вечером в ревком пришли подводы и с ними рабочие золотого прииска, которые пять дней сражались с кулацкой бандой. На подводах лежали раненые. Говоруха, с винтовкой за плечами и с головой, обмотанной кровавыми тряпицами, требовал от Сухожилпна, чтобы тот принял от него под расписку пять пудов золота. Но Сухожилии приказал Говорухе пробираться в губернский город, а если в городе белые, то идти тайгой в соседнюю губернию, а если и в соседней губернии белые, то хоть до Урала, и там сдать золото Советской власти.
- Ты мной не командуй, - рассердился Говоруха, - бери золото, а то свалю в шахту, и дело с концом.
- Не я тобой командую, а партия, - сказал Сухожилии. - Партия тебе велит золото до места везти. И точка.
После этих слов Говоруха только дал папе перебинтовать себя чистыми бинтами и снова, сев на телегу вместе с Вавилой и другими приисковыми рабочими, уехал в тайгу, и тяжелые струп ливня хлестали их по плечам, а телега вязла в почве по ступицы и колыхалась в жирной воде, словно утлый плотик.
Когда они уезжали, Сухожилии, глядя им вслед, сказал:
- Довезут: гаахгеры! Народ твердый, хоть всю гемлю придется протопать, а довезут.
Пыжов принес Сухожплпну планы приисков и образцы найденных им пород.
Сухожилии спросил задумчиво:
- Почему бы вам не задержать их у себя до времени?
- Видите ли, - замялся было Пыжов, - здесь огромные ценности. И для будущего развития края они имеют...
- Понятно, - прервал его Сухожилии и, протягивая осмоленный мешок Пыжову, приказал: - Держи и сохраняй сам пока. Вернемся, тогда вместе поглядим, что к чему, а сейчас нам некогда. Так что береги, дорогой.
И сейчас Пыжов, помогая папе обдавать паром забой, говорил озабоченно:
- На приисках мне удавалось размывать водяной струей довольно твердые породы. Это подтверждает, что добыча угля может вестись подобным способом. Допустим, если б сейчас у меня в руке был шланг не с паром, а вода под высоким давлением, мы могли бы убедиться в эффективности этого способа.
Папа крикнул ему:
- Отлично, если будет заседание ревкома, вам следует кратко информировать об этом на будущее. А если вас сейчас не смогут выслушать, не забудьте напомнить о своем способе при первом же подходящем случае. - И добавил с сожалением: - Знаете, очень обидно, что приходится в силу сложившейся обстановки временно отказываться от многих прекрасных революционно-технических идей, которые могли бы радикально облегчить тру?
человека.
Опреснухин, махая лампой, кричал, чтобы все подавались на-гора грузить уголь в порожняк.
В угрюмых сумерках ливня на раскисшей земле, залитой водой, было не лучше, а хуже, чем под землей. Уголь грузили поспешно, навалом; из деревянных желобов вместе с шуршащими потоками угля вырывалась черная от пыли вода и хлестала из железных щелей углярок.
Люди работали полуголые, словно в жарком тупиковом забое. И кто-то сказал, чтобы подбодрить других:
- Дождичек уголек отмывает. Еще такого мытенького ни разу не отправляли.
Никто не ответил, потому что разговаривать в этом воздухе, трепыхающемся водой, было так же трудно, как запеть, переплывая реку, взлохмаченную волнами, хлещущими в рот, в глаза, в уши.
Сопровождающие эшелон горняки уселись на угольные кучи платформ, пряча винтовки под брезентовые балахоны и куртки. На последней платформе под укрытием из бересты стоял пулемет с колесами, глубоко врытыми в уголь.
Эшелон ушел, скрылся в водяной мгле без гудка, без прощальных возгласов. А люди снова побрели к копру, чтобы рубать, отгребать, откатывать уголь для другого, последнего эшелона.
Его грузили ночью. Плеск воды, шуршание падающих глыб, хриплое дыхание невидимых людей, лязгание лопат и почти полное молчание всех работавших...
С охраной последнего эшелона ушли Алеша Супырин, Вася Лепехнн, Анпсим Парамонов и старшим над ними забойщик Краснушкин, у которого в деревянном сундуке лежали связки динамитных патронов с короткими белыми запалками из бикфордова шнура. Этому последнему эшелону не дали пулемета. Но каждому из охраны выдали по восемь фунтов динамита для самодельных бомб.
Дуся, с мокрыми медными волосами и бледным острым личиком, облепленная сырым платьем, обходила ребят.
- Смотрите не промочите бомбы-то, а то придется ими только как камнями швыряться.
Анисиму Дуся дала ведро со щами, обвязанноз тряпицей, и приказала:
- Не расплескай, а то рот обдерете всухомятку одни сухари есть.
Подойдя к Васе Лепехину, осветив шахтерской лампой свою голову, обычно туго обвязанную платком, сказала строго:
- Ну, гляди. Видал, какая рыжая? - и, усмехнувшись задиристо, заявила: - Сапоги, может, новые зря трепал из-за рыжей-то?
Вася потупился.
- Все равно ты для меня самая наилучшая. - И пообещал: - А про то, какая ты есть, я все тебе в письмах опишу.
И этот эшелон ушел в трепещущую темноту...
И только кто-то, стоя на углярке, долго махал шахтерской лампой. Словно светлячок метался в черноте ночного мрака, пропитанного потоками воды.
Люди разбредались с террикона усталые, измученные, но никто не знал, надо ли еще рубать уголь или малость погодить, узнать, проскочили ли эшелоны? Пошли спрашивать к Сухожилину.
Тот потер мокрое лицо ладонями, произнес неуверенно:
- Так что ж, на всякий случай, кому еще вмочь, порубать можно, а выдадим на-гора или нет, поглядим.
Одни побрели в шахту, другие, вконец обессиленные, - в землянки и балаганы. Только Дуся все еще стояла на путях, опустив руки и глядя в ту сторону, куда ушел последний эшелон.
Людям не удалось доспать эту ночь. Чуть забрезжил рассвет, как тоскливо и протяжно прозвучал шахтный гудок, к нему присоединился другой, третий. Люди шли, но не к шахтам, а к террикону, к подъездным путям, на которых стоял вернувшийся последний эшелон, доверху нагруженный углем. А на угольных буграх лежали Алеша Супырин, Анисим Парамонов и Василий Лепехин. Лицо Лепехина прикрыто шахтерской тужуркой, а босые ноги удивительно белые.
Эшелону не удалось прорваться.
Сопровождавшие его люди могли спастись, бросив уголь, и, соскочив с платформ, скрыться в лесной чаще.
А они стали драться за этот уголь.
Сначала бились врукопашную на паровозе, потом спустились на полотно. Пытались, вооружившись самодельными шахтерскими бомбами, взорвать наваленные перед эшелоном телеграфные столбы, но враги успели соорудить завал и позади. Пятясь, эшелон уткнулся в этот лавал. Враги вынесли пулемет на полотно, чтобы повредить паровоз. Алеша Супырин и Василий Лепехип поползли на пулемет с бомбами. Смертельно раненному Супырину удалось добросить свою бомбу до пулемета. Лепехин долго тащил на себе умирающего товарища, но когда увидел, что со всех сторон окружен, сполз в канаву и оттуда дострелял все патроны из своей винтовки, а потом из винтовки Супырина.
Когда осталась последняя динамитная бомба, Василий разобрал винтовки, расшвырял их части, разулся, изрезал ножом сапоги, запалил фитиль и пошел во весь рост. Он успел метнуть бомбу прежде, чем пуля разбила ему голову.
Пока эшелон медленно пятился, проламывая завал, горняцкий отряд отбил тела погибших. Во время этого боя был смертельно ранен разрывной пулей в живот Анисим Парамонов...
Ливень иссяк. В промоинах рыхлых тяжелых туч появилось солнце. Оно тепло светило на кучи угля, где лежали остывшие, отнятые у жизни Алеша, Василий, Анисим. Когда их подняли с угольного ложа, на нем остались капли, глянцевитые, выпуклые, словно смола, вытекшая из черных блестящих глыб. Старый шахтер Болотный называл ее угольной кровью, рассказывал, будто бы ею сочатся пласты после того, как злая порода убивает горняка, дерзнувшего пробиться к самым богатым залежам.
Мерно топая, к эшелону подошел шахтерский отряд Красной гвардии. Павел Сухожилии оглядел толпу горняков и скомандовал:
- Что ж, товарищи, подсобите очистить платформы под отряд.
Но никто не мог сразу сдвинуться с места, ни у кого но подымалась рука бросать под откос этот уголь, добытый с таким трудом и надеждой.
Тяжко было сваливать этот уголь. Но когда это было сделано, шахтерский отряд расселся в пустые углярки, и эшелон тронулся. Раздуло ветром колючую угольную пыль, и в черном облаке исчез эшелон.
В этот же день из шахт "выкачали" на-гора лошадей и согнали их в загон, окруженный жердями. Покрытые уюльной пылью кони были все одной вороной масти. Но тогда их выкупали в реке и привели обратно в загон, лошади оказались разномастными.
Командиром шахтерского кавалерийского отряда избрали Краснушкина. Коногоны на митинге же упросили, чюбы их взяли в кавалерию.
Краснушкпн, контуженный в бою, плохо слышал. Люди, разговаривая с ним, вынуждены были кричать, а он думал, что лица людей обретают неприязненное выражение оттого, что он остался жив, когда Алеша, Вася, Анпспм погибли, и объяснял виновато:
- Я завалы из бревен подрывать сам полез, чтоб эшелону путь очистить, да меня ушибло взрывом. А они увидали - начальство без дыхания, ну и кинулись без команды, - и произнес, словно давая клятву: - Я теперь к врагу до конца своих дней беспощадный.
И Тима вспомнил Краснушкина в забое, когда тот, лежа на боку в узкой щели, дыша сухим чадом угольной пыли, сжав губы, сурово, сосредоточенно рубил пласт и, словно не обушком, а всем телом своим, прорезал черную каленую толщу. Какой же он будет на войне, этот человек, одержимый сейчас гневом и местью?
В каждой землянке висела на веревках простиранная шахтерская одежда. Еще влажную, женщины раскатывали ее скалками. Отряд должен был уходить вечером.
В коридорах Партийного клуба стояли бочки с солониной, квашеной капустой, мешки с мукой, ящики с тюками книг. Здесь же папа под наблюдением доктора Знаменского укладывал в брезентовые сумки медикаменты. И Тима помогал разливать лекарство из больших бутылей в маленькие, насыпал столовой ложкой йодоформ, заворачивал в вощеную бумагу рулончики бинтов и обвязывал их шпагатом.
Щелкая на счетах, Краснушкин подсчитывал, сколько чего приходится на долю его отряда, и, косясь на папу, просил:
- Вы нам вдвое лекарств выдайте. Коней подранят, их тоже лечить надо, а на коня побольше, чем на человека требуется.
Краснушкин вписал в список имущества отряда точильпый станок, объявив, что на нем ловчее точить сабли, чем простыми брусками. Переманил из отряда Опреснухина двух слесарей, пообещав дать им телегу, куда они сложат инструмент, чтобы было чем чинить поврежденное в бою оружие. Выпросил на спасательной станции два противопожарных брезента, чтобы соорудить из них госпитальную палатку. Глядя, как деловито Краснушкин щелкает на счетах, высчитывая, какой рацион можно положить на первое время красноармейцам, Тима думал, что все горняки, уходящие на войну, готовятся к ней, как к тяжелой, опасной работе.
Словно в воскресный день, на копрах застыли неподвижно огромные чугунные колеса, и на улицах не было видно ни одного шахтера с черным от угольной пыли лицом.
Последний раз чугунное колесо на копре Капитальной крутилось после похорон в братской могиле Тихона Болотного, Аниспма Парамонова, Алеши Супырина, Василия Лепехина и Юрия Николаевича Асмолова. А намогильный холм горняки выложили тем углем, который дали на-гора в знак того, что люди и шахта были спасены.
Когда кончился траурный митинг, Сухожилии обратился к горнякам с трибуны уже не как к шахтерам, а как к красноармейцам:
- Товарищи красноармейцы, есть предложение отработать последнюю трудовую вахту в Капитальной. - Потер ладонью выпуклый, иссеченный озабоченными морщппами лоб и объявил негромко: - Войне срок не указан, а перемычки, поставленные против воды и пожара, надо так укрепить, чтобы, когда вернемся, шахта целехонькая стояла. Уголек нам сразу же понадобится. - И скомандовал: - Поотрядпо построиться! - Выждал: - Шагом - а-арш!
Только небольшая кучка людей осталась у могилы, и все они провожали глазами теспо, плечом к плечу, мерной поступью уходящих горняков, ставших уже солдатами революции.
Когда отряд пересекал рудничную площадь, на дороге показалась подвода. В телеге сидел в грязном брезентовом балахоне Ирисов, рядом с ним - Коля Светличный, держа на коленях винтовку, а позади лежал прикрытый рогожей милиционер Лепехин.
Ирисов низко натянул на брови фуражку и отверни, с я.
Коля соскочил с телеги, поставил винтовку к ноге и отдал честь горняцкому отряду. Отряд прошел, но ни один горняк не взглянул на телегу.
Коля подошел к Ирисову и стал что-то говорить ему, показывая рукой на намогильный угольный холм, потом сорвал с головы Ирисова фуражку, бросил ее на землю и наступил на нее ногой.
И в эту минуту в светло-зеленом небе завертелось огромное тяжелое колесо над копром Капитальной, и спицы его слились в одно прозрачное целое. Это значило:
клеть с горняками опускалась в шахту "с ветерком".
К концу рабочего дня густо и грозно проревел гудок, и от Капитальной тем же строгим суровым строем шагали шахтеры и только с площади разошлись по домам для последнего ночлега.
Папа пришел из ревкома, когда совсем смеркалось. Он предложил Тиме:
- Тебе не хочется немного прогуляться перед сном?
Вышли на улицу, освещенную луной. Как всегда, терпко пахло углем, но из тайги доносилось влажное смолистое дыхание лиственниц.
Они шли по серой дороге, где в пыли сверкали черными кристаллами обломки угля - их обронили, когда утром носили уголь на могилу погибших. За рудничным поселком после вырубок началась березовая роща. Белые стволы блестели в лунном свете. Папа сел на пенек, вытянул ноги и сказал протяжно, будто счастливым голосом:
- Как хорошо, а?
- Нет, - сказал Тима, - плохо, все плохо, - и, уткнувшись папе в колени лицом, заплакал.
Папа положил ему на затылок руку, ничего не говорил, не утешал и только осторожно гладил по голове. Потом он сказал, словно не Тиме, а кому-то другому:
- Какую высокую меру, чтобы быть человеком, дало нам время, - подумал и добавил: - и сами люди, - и, подняв Тимину голову со своих колен, спросил озабоченно: - Ты видел, какие люди горняки? - Вытер Тиме ладонью слезы и попросил: - Больше не будем, ладно? - и произнес тихо: - Я ведь тоже о ней думаю.
- А я все время! - воскликнул Тима. - Мы хоть вдвоем, а она одна, и ей хуже нашего!
Папа согласился.
- Да, одному - самое трудное. - Наклонился к самому лицу Тимы и спросил: - Ты поможешь мне и маме, а?
- Как? - спросил Тима.
Папа взял Тиму за плечи, прижал к себе и проговорил так, будто Тима на все уже согласился:
- Ты у нас хороший, и ты будешь жить у дошора Знаменского, а потом я или мама за тобой приедем.
И папа так сильно прижал голову Тимы к своей пахнущей карболкой куртке, что говорить стало трудно. Да и нужно ли?
Папа встал, наклонился, поцеловал Тиму в лоб и произнес дрогнувшим голосом:
- Спасибо, Тима. - Снял очки и стал протирать стекла пальцами, что делал всегда, когда сильно волновался.
Вернувшись на квартиру Знаменского, они тихонько прошли в свою комнату и спали в эту ночь вместе на одной койке, тесно прижавшись друг к другу.
Утром папа проснулся первым, уложил в корзину свои книги, записки. Подошел к Тиме с маминой фотографией в руке и сказал озабоченно:
- Понимаешь, Тимофей, у нас с тобой одна мамина карточка... Так как поступим?
- Я ее и без карточки помню, - сказал Тима, - бери себе... Отвернувшись к стене, пробормотал: - Ты еще не уходи, а я еще посплю. - Но он не спал. Он плакал и с силой давил губы кулаком, чтобы папа не слышал, как он плачет...
Когда еще не было революции и Тима жил у Витола, он очень тосковал о родителях и считал себя самым несчастным человеком на свете. И Ян советовал ему:
- Если ты будешь думать не только о себе, а о других, которым тоже плохо, тебе сразу станет легче.
- Как же я могу так думать? - недоверчиво спросил Тима.
- А вот так, - объяснил Ян. - Твои родители страдают оттого, что ты один и тебе плохо. И от этого им очень тяжело. Но чтобы им было не очень тяжело, ты должен думать, что тебе не плохо.
- А откуда они узнают, что я так о себе думаю?
- Сегодня не узнают, завтра тоже, но когда-нибудь узнают и тогда скажут: "Напрасно мы так сильно мучались. У пас хороший сын, он умеет быть храбрым даже перед самим собой; и если снова что-нибудь случится, мы будем уже не страдать, а гордиться им".
- Ладно, я попробую, - пообещал Тима.
Ложась спать, он пытался так думать, но у него ничего не получалось, и, все равно тоскуя, он плакал.
Но с тех пор прошло немало времени, и Тима многое увидел, многое понял.
И сейчас он был обязан думать так, как советовал Ян:
и за себя и за маму, иначе папе будет невыносимо тяжело.
И Тима, прикидываясь бодрым, весь день помогал папе снаряжать походные аптечки, увязывать в иоки книги для библиотеки шахтерского отряда, бегал по его поручениям то к Сухожилину, то к Опреснухину и подчеркнуто вежливо обращался к Знаменскому.
Но все ближе конец дня. Круглое багровое солнце сползает к темной зазубренной стене таежной чащи, а когда оно скроется, погаснет, ночью уйдет последний шахтерский отряд, и с ним папа.
И все дольше Тима останавливал тоскующие глаза на отце и, пользуясь каждым случаем, старался подойти ближе, коснуться плечом, дотронуться рукой, вдохнуть всей трудыо его запах - запах карболки, кожи солдатского ремня, угольной пыли.
Лицо папы озабоченно. Очень много людей беспрестанно обращаются к нему с вопросами. Ответив, папа каждый раз оборачивается к Тиме и, задумчиво глядя, произносит протяжно одно и то же:
- Вот, значит, так, - и помолчав, жалуется: - Стекла опять я где-то поцарапал, такая неприятность! - И, подняв на лоб очки, долго и вопросительно смотрит на Тиму, пока глаза не заслезятся, потом снова надевает очки и жалуется: - А без очков видимость совсем плохая. - И просит: - Ты уж, пожалуйста, Тима, постарайся стать хорошим человеком, ладно? - И словно извинялся: - Война, понпмаешь, явление временное. Жизнь впереди будет замечательная.
Когда они остались совсем одни, отец притянул Тиму к себе, прижал и, целуя в глаза, попросил:
- Когда маму увидишь, поцелуй вот так же... И скажешь... - Папа застеснялся, махнул рукой и произнес: - Ну, впрочем, ничего не говори, она все сама про меня знает, все.
Из коридора Партийного клуба шахтеры-красноармейцы уже вынесли бочки, ящики, тюки с провиантом и снаряжением, брезентовые сумки с медикаментами.
Папа и доктор Знаменский крепко обнялись на прощание, и доктор сказал папе:
- Не беспокойтесь, я Тиму буду беречь, как сына, Тима вышел с папой из Партийного клуба, пересек площадь рудничного поселка, где черным холмом сверкал уголь. Стараясь шагать в ногу с отрядом, Тима шел со всеми туда, за терриконы, где, лязгая железом, паровоз толкал кирпичного цвета теплушки.
Огромное небо выгнулось над ними и бесшумно сияло звездами. Шахтные копры вздымали ввысь недвижимые гигантские чугунные колеса, черными кристаллами сверкали обломки угля на дороге и хрустели под ногами. По дорогам двигались слабые мерцающие огоньки.
Их было очень много. Это жены и дети горняков шли с шахтерскими лампами, провожая отцов, сыновей, братьев.
И как бы ни было извечно сияние высокого, беспредельного пеба, ото множество красных огоньков на землэ было сейчас самое негасимое.
1956-1957
Все было так, как будто ничего не произошло. Только лица у горняков суровее, чел обычно. И торопливее, чем вседа, спешат они протиснуться в огромную железную, ржавую клеть.
ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ
Тяжелые грозовые тучи лохматой кровлей нависли над тайгой, над рудничным поселком и изо дня в день, из ночи в ночь низвергались ливнями. Вода падала толстыми струями; они шлепали, чавкали, будто в потемках бродили на склизких широких ступнях слепые болотные чудища.
Белопламепные трещины молний раскалывали небо землистого цвета, и мгновенные вспышки их гасли в потоках воды. Лиловые утробы туч, распоротые ударами молнии, вываливали свои внутренности, и переполненные водой балки, овраги, захлебываясь, хрипели в глинистых откосах. Ошибаясь, тучи грохотали обвалами. И казалось, иод землю тоже вползало это грозное, сырое небо.
Шахтеры работали на нижнем горизонте Капитальной г, воде, в черной слякоти. Вода сочилась со стен, с кровли увесистой капелью. На дальнем западном участке в замурованной штольне продолжал упорно тлеть горящий угольный пласт, и теплый угарный сивый пар растекался по штрекам удушливым зловонием подземного пожара, который может мгновенно объять всю шахту огнем, а может тлеть месяцами и годами. Один заслон был поставлен в штреке от огня, а другой - в проходке, от воды. Оба эти заслона могли быть вышиблены: один - газом, другой - давлением воды. И это угрожало людям смертью. Но люди рубили, наваливали, откатывали уголь со спокойным, злым и сосредоточенным упорством, с каким недавно боролись здесь за свою жизнь, спасая шахту.
Они знали, что труд их нужен сейчас не для спасения самих себя и шахты: большая беда нависла над ними, и не только над ними - над всей Россией.
В ту же ночь, когда удалось спасти шахту, Сухожилии объявил горнякам о том, что интервенты вторглись в Страну Советов, зажгли пожары контрреволюционных мятежей.
Над Советской страной нависла величайшая опасность. Не сегодня-завтра горняки должны будут уйти на защиту отечества. Может быть, только часы или совсем немногие дни остались пм для того, чтобы дать свой последний уголь заводам России. А его нужно дать, чтобы выплавить металл для боев с врагами. И пусть этот уголь сибирских горняков дойдет туда как присяга на верность революции.
В эти дни все ушли в шахты: и семьп горняков, и те, кто работал на поверхности. Не было смен. Усталые, изможденные отсыпались в шахте на мягких кучах угольной пыли. Зажав в коленях горшки, хлебали щи, принесенные из дому детьми, и снова вползали в забой, чтобы, стиснув зубы, рубать уголь.
Выбились из сил кони. Люди вчетвером откатывали тяжелые вагонетки к стволу, почти не видя друг друга в потемках, часто не зная, кто тебе помогает, и не спрашивая, кто рядом с тобой. Одна тревога: удастся или не удастся провезти этот последний уголек сквозь огонь мятежей и штыки интервентов в Россию?
Брели по колено в черной, затхлой, запертой заслонами подземной реке. В западном склоне задыхались от серпого, жирного, чадного газа: горел угольный пласт, - и, проводя ладонью по стенам штрека, нагретым жаром, ощущали, как иссохла от этого подземного огня, как шелушилась шершавой чешуей осклизлая плесень. И жалели ее, словно погибшую в таежном пожаре луговину.
Рядом с отгребщиками, горячими лопатами бросавшими уголь в ящики сапочников, сидели на корточках жены шахтеров, старики и руками отгребали уголь. А потом ползли по ходку, подталкивая ящик, пли волокли его, ухватившись руками за ящичную цепь. Никто не командовал ими. Они сами нашли свое рабочее место. Многим не хватило ламп, - люди привязали себе на шеи светящиеся в темноте гнилушки, чтобы не ушибить друг друга и не терять зря силы на предупреждающие возгласы.
Когда не хватило леса для крепежа, они, никого не спрашивая, вышли на-гора и разобрали срубы бараков, строившихся взамен гнилых и затхлых землянок. Никто не командовал ими, когда они спускали бревна в ходки, торопя друг друга...
Эти бараки грезились многим как дворцы.
Но ни у одного крепильщика не дрогнула рука, когда он увидел, из каких бревен ладит сейчас стойку, - эти бревна люди выхватывали из реки, скрежещущей льдом, в дни паводка, и не одному шахтеру yгрожала гибель, когда с шестом в руках, словно канатоходец, прыгал он с льдины на льдину, воткнув багор в бревно, волоча его в ледяном грохочущем бое.
А сейчас бревна, пахнущие смолой, свежие, душистые, резали под землей на куски и торчком ставили под кровлю, чтобы несли они на себе невыносимую тяжесть земной толщи, из которой выбивали стальными зубками жесткую черную угольную реку, чтобы даровать пламя жизни заводам России, когда на нее со всех сторон навалились полчища иноземных войск и вспыхнули мятежи.
Враги жаждали палаческой расправы над народом, который за краткие месяцы между войнами, в нищете, бедах создавал прообраз своего будущего существования; и уже виделось совсем близко это будущее, и понятным стало оно, озаренное простой, ясной заботой о каждом, о том, чтобы люди жили лучше, светлее, просторнее - так, как достойно человека.
Начиналась всенародная битва за отчизну. Горняки встречали ее последним своим углем, который, они надеялись, еще удастся отдать родине перед тем, как стать се солдатами.
Петр Григорьевич Сапожков, в запотевших очках, вылезая из обдутого паром забоя, уносил в стеклянных сосудох пробы воздуха, чтобы оставить описание применения пара для обеспыливания более или менее законченным для тех горняков, которые вернутся на шахты.
Тима записывал в тетрадку все, что говорил ему папа, так как ошпаренные руки отца еще не могли держать карандаш.
Тима знал, что города, где прошло его детство, для него уже не существует. Там власть захватили белые. Но на пароходах и баржах успели уйти те, кто не мог и не хотел оставаться в городе без Советской власти. Курсанты Федора вели бои с офицерской дружиной и солдатами иностранного легиона, отходя к реке, точно высчитывая время, когда закончится погрузка и караван уйдет, и тогда можно будет, уже без скупого расчета за свои жизни, броситься в штыковую атаку, откуда никто не вернется живым.
Но Федор не дал им этого сделать. Он отправил людей вдоль берега к таежной чаще, а сам лег за пулемет, прикрывая отступление отряда.
А мама? Про маму отец сказал:
- Возможно, Рыжиков оставил ее в городе в подпольной группе. У мамы есть опыт; я думаю, партия не отказала ей в доверии и поручила ей эту важную работу.
Да, возможно, что мама Тимы скрывалась сейчас на окраине города в какой-нибудь лачуге у знакомых рабочих. Вот сейчас она нагревает над ламповым стеклом гвоздь и накручивает на него свои пепельные волосы, чтобы они стали кудрявыми, надевает жакетку, обшитую черной тесьмой, и, покусав сухие губы, чтобы они стали красными, идет наниматься на почту телефонисткой.
Ведь в царские времена мама помогала партии, работая на телеграфе и подслушивая разговоры жандармов. Но сейчас в городе ее могут быстро опознать как бывшую большевистскую комиссаршу. Ее, конечно, предупреждали об этом в подпольном комитете, но мама, наверное, тряхнув кудряшками, заносчиво сказала (она ведь очень упрямая):
- Самое главное в первые дни - выяснить, что опп собираются делать; тогда мы получим возможность спасти людей. Потом это будет не столь важно.
А может быть, мама плывет на барже, где сложены мешки с мукой из продотдельских складов, и смотрит в свинцово-серую холодную воду, несущуюся к океану, мимо берегов, поросших могучей таежной чащей. И тучи висят над рекой низко-низко, - таким она увидела впервые сибирское небо, шагая в партии ссыльных от одного этапною острога до другого. И, может быть, она думает о том, что теперь им, большевикам, снова придется начинать Бее сначала. Нет, нет, так она думать но может.
Тима вспоминал ночь в ревкоме, когда все не спали, а говорили взволнованно, беспокойно о том, как сделать жизнь лучше. Он вспоминал транспортную контору, коммуну, папину больницу, - ведь все это было только для людей, чтобы добром вмешаться в их жизнь. И где было слмое трудное, туда, не жалея себя, шли большевики, голодные, плохо одетые, с опухшими от бессонницы веками.
Па всех на них после революции, о которой они мечтали, за которую боролись, обрушилась неимоверная тяжесть, и может быть, каждому в отдельности жить стало даже хуже, труднее. А они, словно не замечая этого, еще более жестко требовали друг от друга сурового, безмерного труда и непоколебимо подчинялись строгим словам партии:
"Так надо". Но зато после революции их стало больше.
Вот те, кто вступил в партию на конном дворе, чтобы всю жизнь состоять в ней, - сколько таких по всей земле!
Разве они уступят ее кому-нибудь?! Не будут драться за нее? Тима знал: самое страшное - остаться одному. Но теперь этого никогда не будет. Он не один, а со всеми темп, кто вместе с папой и мамой, кто думает, как папа и мама, и хочет того, чего хотят они.
Вот вчера вечером в ревком пришли подводы и с ними рабочие золотого прииска, которые пять дней сражались с кулацкой бандой. На подводах лежали раненые. Говоруха, с винтовкой за плечами и с головой, обмотанной кровавыми тряпицами, требовал от Сухожилпна, чтобы тот принял от него под расписку пять пудов золота. Но Сухожилии приказал Говорухе пробираться в губернский город, а если в городе белые, то идти тайгой в соседнюю губернию, а если и в соседней губернии белые, то хоть до Урала, и там сдать золото Советской власти.
- Ты мной не командуй, - рассердился Говоруха, - бери золото, а то свалю в шахту, и дело с концом.
- Не я тобой командую, а партия, - сказал Сухожилии. - Партия тебе велит золото до места везти. И точка.
После этих слов Говоруха только дал папе перебинтовать себя чистыми бинтами и снова, сев на телегу вместе с Вавилой и другими приисковыми рабочими, уехал в тайгу, и тяжелые струп ливня хлестали их по плечам, а телега вязла в почве по ступицы и колыхалась в жирной воде, словно утлый плотик.
Когда они уезжали, Сухожилии, глядя им вслед, сказал:
- Довезут: гаахгеры! Народ твердый, хоть всю гемлю придется протопать, а довезут.
Пыжов принес Сухожплпну планы приисков и образцы найденных им пород.
Сухожилии спросил задумчиво:
- Почему бы вам не задержать их у себя до времени?
- Видите ли, - замялся было Пыжов, - здесь огромные ценности. И для будущего развития края они имеют...
- Понятно, - прервал его Сухожилии и, протягивая осмоленный мешок Пыжову, приказал: - Держи и сохраняй сам пока. Вернемся, тогда вместе поглядим, что к чему, а сейчас нам некогда. Так что береги, дорогой.
И сейчас Пыжов, помогая папе обдавать паром забой, говорил озабоченно:
- На приисках мне удавалось размывать водяной струей довольно твердые породы. Это подтверждает, что добыча угля может вестись подобным способом. Допустим, если б сейчас у меня в руке был шланг не с паром, а вода под высоким давлением, мы могли бы убедиться в эффективности этого способа.
Папа крикнул ему:
- Отлично, если будет заседание ревкома, вам следует кратко информировать об этом на будущее. А если вас сейчас не смогут выслушать, не забудьте напомнить о своем способе при первом же подходящем случае. - И добавил с сожалением: - Знаете, очень обидно, что приходится в силу сложившейся обстановки временно отказываться от многих прекрасных революционно-технических идей, которые могли бы радикально облегчить тру?
человека.
Опреснухин, махая лампой, кричал, чтобы все подавались на-гора грузить уголь в порожняк.
В угрюмых сумерках ливня на раскисшей земле, залитой водой, было не лучше, а хуже, чем под землей. Уголь грузили поспешно, навалом; из деревянных желобов вместе с шуршащими потоками угля вырывалась черная от пыли вода и хлестала из железных щелей углярок.
Люди работали полуголые, словно в жарком тупиковом забое. И кто-то сказал, чтобы подбодрить других:
- Дождичек уголек отмывает. Еще такого мытенького ни разу не отправляли.
Никто не ответил, потому что разговаривать в этом воздухе, трепыхающемся водой, было так же трудно, как запеть, переплывая реку, взлохмаченную волнами, хлещущими в рот, в глаза, в уши.
Сопровождающие эшелон горняки уселись на угольные кучи платформ, пряча винтовки под брезентовые балахоны и куртки. На последней платформе под укрытием из бересты стоял пулемет с колесами, глубоко врытыми в уголь.
Эшелон ушел, скрылся в водяной мгле без гудка, без прощальных возгласов. А люди снова побрели к копру, чтобы рубать, отгребать, откатывать уголь для другого, последнего эшелона.
Его грузили ночью. Плеск воды, шуршание падающих глыб, хриплое дыхание невидимых людей, лязгание лопат и почти полное молчание всех работавших...
С охраной последнего эшелона ушли Алеша Супырин, Вася Лепехнн, Анпсим Парамонов и старшим над ними забойщик Краснушкин, у которого в деревянном сундуке лежали связки динамитных патронов с короткими белыми запалками из бикфордова шнура. Этому последнему эшелону не дали пулемета. Но каждому из охраны выдали по восемь фунтов динамита для самодельных бомб.
Дуся, с мокрыми медными волосами и бледным острым личиком, облепленная сырым платьем, обходила ребят.
- Смотрите не промочите бомбы-то, а то придется ими только как камнями швыряться.
Анисиму Дуся дала ведро со щами, обвязанноз тряпицей, и приказала:
- Не расплескай, а то рот обдерете всухомятку одни сухари есть.
Подойдя к Васе Лепехину, осветив шахтерской лампой свою голову, обычно туго обвязанную платком, сказала строго:
- Ну, гляди. Видал, какая рыжая? - и, усмехнувшись задиристо, заявила: - Сапоги, может, новые зря трепал из-за рыжей-то?
Вася потупился.
- Все равно ты для меня самая наилучшая. - И пообещал: - А про то, какая ты есть, я все тебе в письмах опишу.
И этот эшелон ушел в трепещущую темноту...
И только кто-то, стоя на углярке, долго махал шахтерской лампой. Словно светлячок метался в черноте ночного мрака, пропитанного потоками воды.
Люди разбредались с террикона усталые, измученные, но никто не знал, надо ли еще рубать уголь или малость погодить, узнать, проскочили ли эшелоны? Пошли спрашивать к Сухожилину.
Тот потер мокрое лицо ладонями, произнес неуверенно:
- Так что ж, на всякий случай, кому еще вмочь, порубать можно, а выдадим на-гора или нет, поглядим.
Одни побрели в шахту, другие, вконец обессиленные, - в землянки и балаганы. Только Дуся все еще стояла на путях, опустив руки и глядя в ту сторону, куда ушел последний эшелон.
Людям не удалось доспать эту ночь. Чуть забрезжил рассвет, как тоскливо и протяжно прозвучал шахтный гудок, к нему присоединился другой, третий. Люди шли, но не к шахтам, а к террикону, к подъездным путям, на которых стоял вернувшийся последний эшелон, доверху нагруженный углем. А на угольных буграх лежали Алеша Супырин, Анисим Парамонов и Василий Лепехин. Лицо Лепехина прикрыто шахтерской тужуркой, а босые ноги удивительно белые.
Эшелону не удалось прорваться.
Сопровождавшие его люди могли спастись, бросив уголь, и, соскочив с платформ, скрыться в лесной чаще.
А они стали драться за этот уголь.
Сначала бились врукопашную на паровозе, потом спустились на полотно. Пытались, вооружившись самодельными шахтерскими бомбами, взорвать наваленные перед эшелоном телеграфные столбы, но враги успели соорудить завал и позади. Пятясь, эшелон уткнулся в этот лавал. Враги вынесли пулемет на полотно, чтобы повредить паровоз. Алеша Супырин и Василий Лепехип поползли на пулемет с бомбами. Смертельно раненному Супырину удалось добросить свою бомбу до пулемета. Лепехин долго тащил на себе умирающего товарища, но когда увидел, что со всех сторон окружен, сполз в канаву и оттуда дострелял все патроны из своей винтовки, а потом из винтовки Супырина.
Когда осталась последняя динамитная бомба, Василий разобрал винтовки, расшвырял их части, разулся, изрезал ножом сапоги, запалил фитиль и пошел во весь рост. Он успел метнуть бомбу прежде, чем пуля разбила ему голову.
Пока эшелон медленно пятился, проламывая завал, горняцкий отряд отбил тела погибших. Во время этого боя был смертельно ранен разрывной пулей в живот Анисим Парамонов...
Ливень иссяк. В промоинах рыхлых тяжелых туч появилось солнце. Оно тепло светило на кучи угля, где лежали остывшие, отнятые у жизни Алеша, Василий, Анисим. Когда их подняли с угольного ложа, на нем остались капли, глянцевитые, выпуклые, словно смола, вытекшая из черных блестящих глыб. Старый шахтер Болотный называл ее угольной кровью, рассказывал, будто бы ею сочатся пласты после того, как злая порода убивает горняка, дерзнувшего пробиться к самым богатым залежам.
Мерно топая, к эшелону подошел шахтерский отряд Красной гвардии. Павел Сухожилии оглядел толпу горняков и скомандовал:
- Что ж, товарищи, подсобите очистить платформы под отряд.
Но никто не мог сразу сдвинуться с места, ни у кого но подымалась рука бросать под откос этот уголь, добытый с таким трудом и надеждой.
Тяжко было сваливать этот уголь. Но когда это было сделано, шахтерский отряд расселся в пустые углярки, и эшелон тронулся. Раздуло ветром колючую угольную пыль, и в черном облаке исчез эшелон.
В этот же день из шахт "выкачали" на-гора лошадей и согнали их в загон, окруженный жердями. Покрытые уюльной пылью кони были все одной вороной масти. Но тогда их выкупали в реке и привели обратно в загон, лошади оказались разномастными.
Командиром шахтерского кавалерийского отряда избрали Краснушкина. Коногоны на митинге же упросили, чюбы их взяли в кавалерию.
Краснушкпн, контуженный в бою, плохо слышал. Люди, разговаривая с ним, вынуждены были кричать, а он думал, что лица людей обретают неприязненное выражение оттого, что он остался жив, когда Алеша, Вася, Анпспм погибли, и объяснял виновато:
- Я завалы из бревен подрывать сам полез, чтоб эшелону путь очистить, да меня ушибло взрывом. А они увидали - начальство без дыхания, ну и кинулись без команды, - и произнес, словно давая клятву: - Я теперь к врагу до конца своих дней беспощадный.
И Тима вспомнил Краснушкина в забое, когда тот, лежа на боку в узкой щели, дыша сухим чадом угольной пыли, сжав губы, сурово, сосредоточенно рубил пласт и, словно не обушком, а всем телом своим, прорезал черную каленую толщу. Какой же он будет на войне, этот человек, одержимый сейчас гневом и местью?
В каждой землянке висела на веревках простиранная шахтерская одежда. Еще влажную, женщины раскатывали ее скалками. Отряд должен был уходить вечером.
В коридорах Партийного клуба стояли бочки с солониной, квашеной капустой, мешки с мукой, ящики с тюками книг. Здесь же папа под наблюдением доктора Знаменского укладывал в брезентовые сумки медикаменты. И Тима помогал разливать лекарство из больших бутылей в маленькие, насыпал столовой ложкой йодоформ, заворачивал в вощеную бумагу рулончики бинтов и обвязывал их шпагатом.
Щелкая на счетах, Краснушкин подсчитывал, сколько чего приходится на долю его отряда, и, косясь на папу, просил:
- Вы нам вдвое лекарств выдайте. Коней подранят, их тоже лечить надо, а на коня побольше, чем на человека требуется.
Краснушкин вписал в список имущества отряда точильпый станок, объявив, что на нем ловчее точить сабли, чем простыми брусками. Переманил из отряда Опреснухина двух слесарей, пообещав дать им телегу, куда они сложат инструмент, чтобы было чем чинить поврежденное в бою оружие. Выпросил на спасательной станции два противопожарных брезента, чтобы соорудить из них госпитальную палатку. Глядя, как деловито Краснушкин щелкает на счетах, высчитывая, какой рацион можно положить на первое время красноармейцам, Тима думал, что все горняки, уходящие на войну, готовятся к ней, как к тяжелой, опасной работе.
Словно в воскресный день, на копрах застыли неподвижно огромные чугунные колеса, и на улицах не было видно ни одного шахтера с черным от угольной пыли лицом.
Последний раз чугунное колесо на копре Капитальной крутилось после похорон в братской могиле Тихона Болотного, Аниспма Парамонова, Алеши Супырина, Василия Лепехина и Юрия Николаевича Асмолова. А намогильный холм горняки выложили тем углем, который дали на-гора в знак того, что люди и шахта были спасены.
Когда кончился траурный митинг, Сухожилии обратился к горнякам с трибуны уже не как к шахтерам, а как к красноармейцам:
- Товарищи красноармейцы, есть предложение отработать последнюю трудовую вахту в Капитальной. - Потер ладонью выпуклый, иссеченный озабоченными морщппами лоб и объявил негромко: - Войне срок не указан, а перемычки, поставленные против воды и пожара, надо так укрепить, чтобы, когда вернемся, шахта целехонькая стояла. Уголек нам сразу же понадобится. - И скомандовал: - Поотрядпо построиться! - Выждал: - Шагом - а-арш!
Только небольшая кучка людей осталась у могилы, и все они провожали глазами теспо, плечом к плечу, мерной поступью уходящих горняков, ставших уже солдатами революции.
Когда отряд пересекал рудничную площадь, на дороге показалась подвода. В телеге сидел в грязном брезентовом балахоне Ирисов, рядом с ним - Коля Светличный, держа на коленях винтовку, а позади лежал прикрытый рогожей милиционер Лепехин.
Ирисов низко натянул на брови фуражку и отверни, с я.
Коля соскочил с телеги, поставил винтовку к ноге и отдал честь горняцкому отряду. Отряд прошел, но ни один горняк не взглянул на телегу.
Коля подошел к Ирисову и стал что-то говорить ему, показывая рукой на намогильный угольный холм, потом сорвал с головы Ирисова фуражку, бросил ее на землю и наступил на нее ногой.
И в эту минуту в светло-зеленом небе завертелось огромное тяжелое колесо над копром Капитальной, и спицы его слились в одно прозрачное целое. Это значило:
клеть с горняками опускалась в шахту "с ветерком".
К концу рабочего дня густо и грозно проревел гудок, и от Капитальной тем же строгим суровым строем шагали шахтеры и только с площади разошлись по домам для последнего ночлега.
Папа пришел из ревкома, когда совсем смеркалось. Он предложил Тиме:
- Тебе не хочется немного прогуляться перед сном?
Вышли на улицу, освещенную луной. Как всегда, терпко пахло углем, но из тайги доносилось влажное смолистое дыхание лиственниц.
Они шли по серой дороге, где в пыли сверкали черными кристаллами обломки угля - их обронили, когда утром носили уголь на могилу погибших. За рудничным поселком после вырубок началась березовая роща. Белые стволы блестели в лунном свете. Папа сел на пенек, вытянул ноги и сказал протяжно, будто счастливым голосом:
- Как хорошо, а?
- Нет, - сказал Тима, - плохо, все плохо, - и, уткнувшись папе в колени лицом, заплакал.
Папа положил ему на затылок руку, ничего не говорил, не утешал и только осторожно гладил по голове. Потом он сказал, словно не Тиме, а кому-то другому:
- Какую высокую меру, чтобы быть человеком, дало нам время, - подумал и добавил: - и сами люди, - и, подняв Тимину голову со своих колен, спросил озабоченно: - Ты видел, какие люди горняки? - Вытер Тиме ладонью слезы и попросил: - Больше не будем, ладно? - и произнес тихо: - Я ведь тоже о ней думаю.
- А я все время! - воскликнул Тима. - Мы хоть вдвоем, а она одна, и ей хуже нашего!
Папа согласился.
- Да, одному - самое трудное. - Наклонился к самому лицу Тимы и спросил: - Ты поможешь мне и маме, а?
- Как? - спросил Тима.
Папа взял Тиму за плечи, прижал к себе и проговорил так, будто Тима на все уже согласился:
- Ты у нас хороший, и ты будешь жить у дошора Знаменского, а потом я или мама за тобой приедем.
И папа так сильно прижал голову Тимы к своей пахнущей карболкой куртке, что говорить стало трудно. Да и нужно ли?
Папа встал, наклонился, поцеловал Тиму в лоб и произнес дрогнувшим голосом:
- Спасибо, Тима. - Снял очки и стал протирать стекла пальцами, что делал всегда, когда сильно волновался.
Вернувшись на квартиру Знаменского, они тихонько прошли в свою комнату и спали в эту ночь вместе на одной койке, тесно прижавшись друг к другу.
Утром папа проснулся первым, уложил в корзину свои книги, записки. Подошел к Тиме с маминой фотографией в руке и сказал озабоченно:
- Понимаешь, Тимофей, у нас с тобой одна мамина карточка... Так как поступим?
- Я ее и без карточки помню, - сказал Тима, - бери себе... Отвернувшись к стене, пробормотал: - Ты еще не уходи, а я еще посплю. - Но он не спал. Он плакал и с силой давил губы кулаком, чтобы папа не слышал, как он плачет...
Когда еще не было революции и Тима жил у Витола, он очень тосковал о родителях и считал себя самым несчастным человеком на свете. И Ян советовал ему:
- Если ты будешь думать не только о себе, а о других, которым тоже плохо, тебе сразу станет легче.
- Как же я могу так думать? - недоверчиво спросил Тима.
- А вот так, - объяснил Ян. - Твои родители страдают оттого, что ты один и тебе плохо. И от этого им очень тяжело. Но чтобы им было не очень тяжело, ты должен думать, что тебе не плохо.
- А откуда они узнают, что я так о себе думаю?
- Сегодня не узнают, завтра тоже, но когда-нибудь узнают и тогда скажут: "Напрасно мы так сильно мучались. У пас хороший сын, он умеет быть храбрым даже перед самим собой; и если снова что-нибудь случится, мы будем уже не страдать, а гордиться им".
- Ладно, я попробую, - пообещал Тима.
Ложась спать, он пытался так думать, но у него ничего не получалось, и, все равно тоскуя, он плакал.
Но с тех пор прошло немало времени, и Тима многое увидел, многое понял.
И сейчас он был обязан думать так, как советовал Ян:
и за себя и за маму, иначе папе будет невыносимо тяжело.
И Тима, прикидываясь бодрым, весь день помогал папе снаряжать походные аптечки, увязывать в иоки книги для библиотеки шахтерского отряда, бегал по его поручениям то к Сухожилину, то к Опреснухину и подчеркнуто вежливо обращался к Знаменскому.
Но все ближе конец дня. Круглое багровое солнце сползает к темной зазубренной стене таежной чащи, а когда оно скроется, погаснет, ночью уйдет последний шахтерский отряд, и с ним папа.
И все дольше Тима останавливал тоскующие глаза на отце и, пользуясь каждым случаем, старался подойти ближе, коснуться плечом, дотронуться рукой, вдохнуть всей трудыо его запах - запах карболки, кожи солдатского ремня, угольной пыли.
Лицо папы озабоченно. Очень много людей беспрестанно обращаются к нему с вопросами. Ответив, папа каждый раз оборачивается к Тиме и, задумчиво глядя, произносит протяжно одно и то же:
- Вот, значит, так, - и помолчав, жалуется: - Стекла опять я где-то поцарапал, такая неприятность! - И, подняв на лоб очки, долго и вопросительно смотрит на Тиму, пока глаза не заслезятся, потом снова надевает очки и жалуется: - А без очков видимость совсем плохая. - И просит: - Ты уж, пожалуйста, Тима, постарайся стать хорошим человеком, ладно? - И словно извинялся: - Война, понпмаешь, явление временное. Жизнь впереди будет замечательная.
Когда они остались совсем одни, отец притянул Тиму к себе, прижал и, целуя в глаза, попросил:
- Когда маму увидишь, поцелуй вот так же... И скажешь... - Папа застеснялся, махнул рукой и произнес: - Ну, впрочем, ничего не говори, она все сама про меня знает, все.
Из коридора Партийного клуба шахтеры-красноармейцы уже вынесли бочки, ящики, тюки с провиантом и снаряжением, брезентовые сумки с медикаментами.
Папа и доктор Знаменский крепко обнялись на прощание, и доктор сказал папе:
- Не беспокойтесь, я Тиму буду беречь, как сына, Тима вышел с папой из Партийного клуба, пересек площадь рудничного поселка, где черным холмом сверкал уголь. Стараясь шагать в ногу с отрядом, Тима шел со всеми туда, за терриконы, где, лязгая железом, паровоз толкал кирпичного цвета теплушки.
Огромное небо выгнулось над ними и бесшумно сияло звездами. Шахтные копры вздымали ввысь недвижимые гигантские чугунные колеса, черными кристаллами сверкали обломки угля на дороге и хрустели под ногами. По дорогам двигались слабые мерцающие огоньки.
Их было очень много. Это жены и дети горняков шли с шахтерскими лампами, провожая отцов, сыновей, братьев.
И как бы ни было извечно сияние высокого, беспредельного пеба, ото множество красных огоньков на землэ было сейчас самое негасимое.
1956-1957