Вот это, с зелененькими полосками, мама надевала на вечеринку к Савичам, и Софья Александровна, когда мама кончила петь, бросилась к ней, обняла и воскликнула:
   - Ох, Варька, какой у тебя голос изумительный!
   Тебе бы с ним нужно не в революцию идти, а в оперу.
   А вот это синенькое, с порванным рукавом, Тима тоже очень хорошо помнит. Во время учредиловки мама раздавала на улице листовки, призывая голосовать за болы::свиков. Офицер с красным бантом на шинели хотел отнять у мамы листовки. Она прижала их к груди и пинала офицера ногами, а тот тащил ее за руку в ворота дома.
   И Тима тоже пинал этого офицера и кричал:
   - Помогите!
   Но прохожие в страхе только молча смотрели, как офицер волочит маму по тротуару. Маму спас Коноплг-в и еще какой-то рабочий. Они оттащили от нее офицера и увели его во двор. Когда они снова появились, рабочей, который был с Коноплевым, держал в руках саблю. Подойдя к каменной тумбе, он взял саблю одной рукой ?а эфес, а. другой за конец и, с сплои ударив ее плашмя о тумбу, переломил, как хворостинку, потом с разбегу зашвырнул обломки на крышу дома. Коноплев держал большой черный браунинг и рассматривал его с таким любопытством, будто первый раз в жизни видел револьвер. Офицер, прижимая к разбитому лицу платок, подошел к Коноплеву, попросил:
   - Слушай, отдай, пожалуйста.
   - Ладно, пойдем, - сказал Коноплев.
   Он шел по улице, в нескольких шагах от него - офицер. Коноплев озабоченно разбирал револьвер и на ходу бросал револьверные части одну за другой на тротуар, а офицер, следуя за ним, подбирал их. Он очень походил на собаку, которой бросают кусочки хлеба, чтобы она шла, куда хочет хозяин.
   Так они ушли - офицер и Коноплев.
   А мама заколола порванное платье английской булавкой и скова начала раздавать прохожим листовки. Но только теперь Тима стоял у мамы за спиной и держал кусок кирпича, чтобы стукнуть им, если кто снова захочет отнять у нее листовки.
   А вот это голубое мама сшила специально в честь папиного дня рождения. И шила его сама целый день.
   Папа пришел ночью, усталый, раздраженный, сказал сердито:
   - Ты, Варвара, отвратительно небрежно шрифты вымыла: стали печатать мазня.
   - Я действительно спешила домой, - жалобно призналась мама.
   - Ах, какая важная причина! - иронически сказал папа.
   - Да, важная! - воскликнула мама. - Твой день рождения - это мой день.
   - Сейчас нет ни твоих, ни моих дней, - сухо сказал папа. - И вообще, что это за предрассудки?
   Мама стала через голову снимать платье.
   - Я сейчас же пойду и вымою снова шрифты. Но помни, Петр!..
   - Варенька, - сказал папа испуганно, - я сам их вымыл, потихоньку от Изаксона, а то, знаешь, какой он беспощадный. Поэтому и задержался.
   - Это ты беспощадный! - гневно сказала мама. - Ты!.. - и, бросив платье на стул, крикнула угрожающе: - Чтобы я теперь когда-нибудь в жизни надела чтопибудь голубое! Никогда!
   Но папа уже струсил и, взяв мамино голубое платье в руки, виновато бормотал:
   - Вошел, очки запотели и не заметил. Ну, надень, Варенька. А я даже бутерброды принес твои любимые, с муксуном.
   - Я люблю только ветчину, - гордо сказала мама.
   - Где же ее взять? - и папа растерянно развел руками. - Нам только с муксуном выдали.
   - Ты даже не можешь совершить ничего необыкновенного для меня, упрекнула мама.
   - Хватит вам ссориться, - рассердился Тима, которому давно не терпелось вручить папе свой подарок. - Вот на, бери, - и великодушно протянул папе карандаш.
   Главное в карандаше - наконечник из патрона, который оп выпросил у Федора.
   - Ах, какая прелесть! - сказала мама и поцеловала Тиму в щеку.
   - Ну, брат, ты просто изобретатель, - и папа поцеловал его в другую щеку.
   Тима увернулся от родительских объятий и приказал:
   - А теперь вы - друг дружку. И быстрее миритесь, чтобы скорее чай пить. А то мама пирог с картошкой состряпала. Холодный есть - только давиться...
   Как это хорошо жить на свете, когда все вместе! А вот Тиме все время приходится жить одному.
   Самое ужасное - это темнота. Тима опять почему-то стал бояться ее. Но спать при свете нельзя: керосина совсем мало. Сжечь его в одну ночь, а потом что делать?
   Нет, надо, ложась спать, гасить лампу.
   И тогда сразу нападает мохнатая, черная, огромная темнота. Она больше, чем комната, больше двора, и кажется, что весь мир в темноте и, кроме нее, ничего нет.
   И она какая-то живая, полная пугающих звуков. Папа говорит, что привидения - это глупость. Если человек болен, ему еще может что-нибудь показаться, а здоровому, человеку - нет. Но рассуждать так легко, а вот побудь один в темноте - совсем другое скажешь. Тима, чтобы не так бояться, держал в пустой спичечной коробке таракана. Он кормил его хлебными крошками. А ночью клал коробочку на подушку и ложился на нее ухом. Когда становилось очень страшно, Тима поерзает ухом по коробочке и слышит, как таракан шевелится. Спрашивает:
   - Не спишь? Почему не спишь? Спать надо. Ну, спи.
   Так вот поговорит с тараканом и сам заснет. Но об этих своих ночных мучениях Тима никому не говорил:
   засмеют, скажут, маленький, темноты боится. А Тима, наверное, всю жизнь будет темноты бояться. Разве может человек к темноте привыкнуть? И взрослые - они, наверное, стесняются правду сказать, а сами небось тоже боятся.
   Тима спрашивал папу:
   - Когда ты в тюрьме сидел, там совсем темно было, как в погребе?
   - Нет, не очень темно, - говорил папа. - Иногда, знаешь, наоборот, всю ночь лампа горит в камере, очень неудобно.
   - Это зачем же они зря керосин жгут?
   - Они ничего зря не делают. Надзиратель периодически заглядывает в глазок, проверяет, что делает заключенный.
   - А что ночью делать заключенному? Только спать.
   - Не всегда это в тюрьме хочется. Нервничают. Мысли всякие.
   - Нужно сон хороший придумывать и под него спать. Вот и все, раз при свете можно.
   - Вообще, конечно, - соглашался папа. - Но свет все-таки мешает. Иногда в тюрьме хочется побыть одному.
   - Куда же больше одному, если в одиночке сидишь?
   - Но ведь надзиратель все время заглядывает.
   - Ну и пусть заглядывает, это даже хорошо, что за дверью человек есть, - не соглашался Тима. И эти разговоры с папой убеждали его, что спать одному в темноте все-таки хуже, даже чем людям в тюрьме.
   Но скоро Тима нашел выход из своего тяжелого положения.
   Конечно, Томка не считался его собственной собакой, но Томка сам давно избрал Тиму себе в хозяева.
   Выйдет Тима во двор и даже не свистнет, а только так губами чуть-чуть чмокнет - и готово: Томка летит к нему со всех ног.
   Почему он из всех ребят полюбил Тиму? И почему Тима выбрал Томку, а не другую собаку? Ведь их много живет под сараем.
   Правда, все они разные, и не только по виду, но и по характеру.
   Самым сильным псом считался Мурыжий. Оп даже когда-то работал в упряжке на пичугинских приисках.
   Потом "служил" сторожем. Но за кроткий нрав его освободили от цепи. С тех пор он стал жить под сараем. Бурая шерсть на боках свалялась, как кошма, пожалуй, ее даже не прокусить собакам. Но кто же полезет на Мурыжего, когда голова у него, как у медведя? Правда, морда у него всегда сонная, равнодушная. И когда все собаки мчатся на помойку, услышав плеск воды в ведре, Мурыжий тащится последним. У него нет самолюбия, и оп никогда не дерется из-за кусков, считая, очевидно, что сытым ему все равно не бывать. Поэтому он всегда медлительный, ленивый и больше лежит, чтобы не пробуждать в себе острого чувства голода.
   Главным над собаками стал Ушлый, среднего размера пес, с длинной мордой и всегда остро торчащими ушами.
   У него светлые, истеричные глаза, губа нервно вздрагивает. Он сразу же приходит в исступление и бросается на соперника без предупреждения. Рычать и лаять Ушлый считает ниже своего достоинства. Поступь у него крадущаяся, взгляд недоверчивый, он коварен, злопамятен, любит внезапно нападать на врага, когда тот поглощен едой.
   Держит он себя с собаками спесиво, заносчиво, карает за ослушание немедленно.
   К его тирании привыкли, и стоит Ушлому появиться, как любая собака, кроме Мурыжего, тут же роняет из ослабевшей челюсти кость на землю. Но Ушлый не торопится брать ее. Изгибая длинное туловище, глумясь, проходит мимо кости, будто не замечая ее, куражится, зевает, показывая острые зубы, морщится, отчего нос поднимается кверху и становятся видны пятнистые десны на верхней челюсти, потом садится невдалеке от кости и ждет: а вдруг собака попробует схватить ее? Вот тут он себя и покажет.
   К Тиме он относится заискивающе, притворяясь смиренником, почем зря машет хвостом, жмурит в улыбке глаза и, раболепничая, норовит лизнуть руку.
   Но Тиме противны его лицемерные ужимки. Он-то знает, каков Ушлый на самом деле, его не обманешь, и Тима говорит неприступно:
   - Пошел, пошел, провокатор!
   Ушлый не оскорбляется, он отходит в сторону, садится на пышный хвост и, опустив насмешливо нижнюю челюсть, пристально и пытливо следит за Тимой: а вдруг он все-таки смилостивится и бросит кусок хлеба?
   Но уже несется во всю прыть Томка. Рыжий, голенастый, с двумя коричневыми пятнышками над бровями и карими, круглыми, сияющими восторгом глазами. Томка сразу приходит в экстаз. Он прыгает, пытаясь лизнуть Тиму в лицо, вертится, словно хочет от великой преданности хозяину откусить себе хвост. Он ложится на спину, дрыгает лапами, как щенок; лает, визжит, закрывает глаза от упоения.
   Но стоит Тиме сказать: "Хватит, Томка", - как пес мгновенно преображается: вскакивает на ноги, обретает гордую осанку, весь напружинивается. С удалым видом подходит к каменной тумбе и, чопорно задрав ногу, совершает собачий обряд, презрительно поглядывая на Ушлого, потом энергично шаркает задними ногами, бросает землю почти к самой морде Ушлого, независимо возвращается к Тиме и пытливо, серьезно смотрит в глаза, словно спрашивая: "Так что же мы теперь будем делать?"
   Томка уступает Ушлому в силе. Но если Тима посмеет не то что погладить при Томке Ушлого, а только обратиться к нему с ласковыми словами, как Томка, ослепленный ревностью, немедля, с таким гибельным отчаянием кидается в драку, что даже Ушлый вынужден первым покидать поле боя.
   Но это только при Тиме Томка такой храбрый.
   Когда его нет, Томка благоразумно избегает столкновений с Ушлым и, как все другие собаки, безропотно уступает ему кость.
   Под сараем жили еще две собаки, Тузик и Нырок, но они ластились ко всем людям без разбору, и когда Томка дрался с Ушлым, с такой бесчестной подлостью присоединялись к Ушлому, что Тима не мог не презирать их.
   Но когда Тима и ребята уходили в тайгу, все собаки считали своим долгом сопровождать их.
   И если на улице им попадалась чужая собака, они набрасывались на нее всей стаей.
   Так же они вели себя по отношению к огромному пятнистому волкодаву, которого никак не хотели признавать своим, хотя волкодав по праву мог бы считаться собакой из их двора.
   Видно, то, что волкодав жил, как барин, внушало им чувство неудержимой к нему вражды.
   Поодиночке волкодав мог загрызть любого из них, может, только с Мурыжим ему нелегко было бы справиться, но стаей они держали волкодава в страхе. И даже справить нужду он решался не дальше порога, за что жена прапорщика Хопрова била его каждый раз красиво сплетенной из кожаных ремней плеткой. Но откуда она могла знать причины собачьей вражды? Достаточно и того, что ей самой доставалось от Хопрова дома, и она тоже не могла понять, за что он на нее злится. И почему он называет ее старой полтиной? Неужели за то, что ей пятьдесят лет? Но ведь все говорят, что выглядит она значительно моложе.
   Хопров был умнее своей супруги и понял, почему его волкодав гадпт на крыльце. Оп позвал к себе скорняка Бугрова и предложил:
   - Слушай, милейший, ты ведь, кажется, этим делом занимаешься. Так забери собак во дворе на воротники!
   Бугров посинел от обиды.
   Прапорщик предложил:
   - Я ведь с хвоста платить буду; принесешь хвосты - и расчет тут же.
   - Я не живодер, а рабочий, - сипло сказал Бугров. - Эх вы, прапор! - и ушел, хлопнув дверью.
   Но Хопров сыскал все же для этого дела подходящего человека. Пьяница Сычев, глухой оттого, что взялся за четверть водки разбить себе о голову кирпич, заманил собак на сеновал свиной требухой и там, привязав к стропилам веревки, хотел приступить к казни.
   Тима услышал жалобный визг Томки и вместе с Костей кинулся на сеновал. Упершись спиной в крышку лаза, они отбросили ее и ворвались наверх.
   Костя прыгнул на грудь Сычеву.
   Сычев упал на Костю и стал бить его. Тима изо всех сил сжимал толстую, дряблую шею Сычева, но рука его соскользнула, и Сычев ухватил ее зубами.
   Они катались в соломенной трухе, в клубах пыли, молча и яростно. Тима уже терял сознание. Его нос, губы, все лицо стискивали пальцы Сычева. Тима вырвался из его рук, но тут же скорчился от удара в живот. Сычев рухнул на Тиму. И вот тут уже Тиме показалось: все кончено. Но он увидел, как промелькнуло рыжее тело Томки, раздалось глухое рычание. Сычев застонал, вслед за Томкой бросился Ушлый, потом Мурыжий, и, обвешанный собаками, Сычев ринулся к лазу.
   Костя правильно сказал: "После битья первое средство - баня".
   Мальчики разделись в предбаннике, старик Сомов вышел из-за конторки, разглядывая их с видом знатока, и сказал восхищенно:
   - Вот это да! Накидали по первое число, - и озабоченно осведомился: Кто же вас так разделал?
   - Конь, - сказал небрежно Костя и, показывая на Тимино черно-лиловое бедро, похвастался: - Видали, как приложил копытом?
   - Не иначе битюг, - сказал Сомов и посоветовал: - Вы бы деревянным маслом - пользительное сродство от ушиба.
   Костя нашел под лавкой обтрепанный веник, обдал его кипятком и стал парить Тиму на верхней полке. В этот ранний час в бане было мало народу. Растирая Тимину спину веником, Костя говорил:
   - Иисус Христос хотел, чтобы все люди равны были, и его за это к кресту приколотили. Помер он на кресте.
   А после все ему кланяться стали. Говорят, зря убили.
   А сами друг дружку до сих пор почем зря молотят, только попов развели, и больше никакого толку.
   - Верно, - сказал удрученно Тима, - побили мы кровельщика, а он просто пьяница, совестно мне.
   - Так ты чего в баню тогда пошел, а не в церковь?
   - А ты не заедайся.
   - Чего же ты злишься?
   - А ты меня не задевай.
   - Я ведь свою веру имею.
   - Какую же?
   - А во г такую: конечно, бога, как все говорят, такого нет. Если бы он силу особую имел, разве стерпел спокойно, когда его сына казнили? А если он есть, то либо силы не имеет, либо как юродивый, полоумный.
   - Значит, ты неверующий?
   - Сказал, верующий - значит, верующий! - рассердился Костя.
   - Да во что?
   - А ты никому не скажешь? Обзовись.
   Тима обозвался.
   Костя сказал взволнованным шепотом:
   - Слышал про такой случай, чтобы волки осенью на человека кидались?
   - Нет.
   - А почему, знаешь? Осенью все звери сыты, им в тайге по горло всякой жратвы. А зимой - пойди-ка, он тебя с валенками сожрет с голоду и огня не побоится.
   - Ну и что?
   - А люди, по-твоему, все сыты? Оттого и злоба, что жрать нечего, потому друг на дружку и кидаются. Вот я придумал, только ты смотри - никому... Нужно всем людям в одну весну разом собраться, всю землю вскопать и картошкой засадить. А потом, когда она поспеет, бери кю сколько хочет, все равно пропадет, столько ее будет.
   Понял? И всем сразу хорошо станет. Земля, ее много, людей тоже, а картошка сам-четыре даст. И так один раз, потом другой, и еще, и еще. И у всех сколько хочешь ее будет. И никто больше друг дружку хватать не станет, потому не из-за чего, раз все сыты. Здорово придумал?
   - Что же, одну только картошку всем есть? - усомнился Тима.
   - Зачем, можно еще что-нибудь посадить, только обязательно нужно всем разом.
   Но вдруг Тима обрадованно воскликнул:
   - Это Редькпн говорил, я слышал своими ушами!
   У них там рабочие хотят коммуну строить, только не одну картошку сажать, они на семена у Эсфири рожь и овес выпрашивали.
   Костя, поняв, что попался, сердито огрызнулся:
   - Тоже скажешь, выпрашивали! Что тебе, рабочий класс нищпй, что ли? Велит твоей Эсфири, чтобы выдала без разговоров всяких, она и отвесит в кули что полагается.
   - Значит, не ты выдумал, ага! - торжествовал Тима.
   - Ну, ладно, - примирительно сказал Костя. - Про коммуну - ото не я, а вот про всю землю - я сам. Такого еще никто не собирается сделать, но ничего, я им всем скажу. Будь покоен.
   Пришел Тимин черед хлестать Костю веником. Костя сладостно корчился и вопил:
   - Не жалей, жги шибче! Всю болезнь наружу оттянет. Только ты павесом бей, без оттяжки, а то кожу свезет. Не понимаешь?
   Одеваясь в предбаннике, мальчики слышали, как Сомов, беседуя с посетителем в бархатной жилетке и с большой сивой бородой, благостно рассуждал:
   - Первый хлыстовский Христос еще в семнадцатом веке объявился, и все они содержали при себе богородиц, которых именовали Акулинами Ивановнами. Скопцы тоже держат богородиц, но никто сказать не может, подвергают они хрещению большой или малой печатью. Сие есть неизреченная тайна.
   Посетитель, поглаживая бороду, задумчиво произнес:
   - Святая церковь тоже должна быть ныне терппма ко всякой ереси и отступничеству от канона, дабы сплотить ко главному подвигу.
   - Мудро, - согласился Сомов и, взяв в обе руки глиняный жбан с квасом, налил в кружку, поднес посетителю, сказав шепотом: - А то ведь я в трепете: не сегоднязавтра и мою баньку в народное имущество стянут.
   - Возможно, - согласился посетитель и стал громкими глотками пить квас.
   Возвращаясь из бани, мальчики увидели на заборе свеженаклеенное обращение к гражданам города.
   Тима подошел и прочитал:
   "Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов настоящим доводит до всеобщего сведения граждан, что он, во исполнение воли правительства Совета Народных Комиссаров, является представителем верховной власти в городе и будет всеми имеющимися в его распоряжении средствами проводить в жизнь распоряжения Совета Народных Комиссаров, выраженные в его декретах".
   Возле объявления толпились прохожие и рассуждали:
   - Большевики, говорят, думу городскую прихлопнули. Не пожелали, значит, больше власть делить с избранниками.
   - Нашел избранников! Кто при Керенском туда вскочил, те и заседают всяких господских партий ораторы.
   - Все ж таки дума!
   - Дума! А ты ее думы знаешь?
   - Где нам с длинными ушами в чужую кормушку лезть!
   - Вот то-то. Все думали, как изловчиться да на старое свернуть.
   - Николашка-то дурачок, а хлеб продавал за пятачок.
   - А ты этот пятак пробовал заработать хребтом, а не с бакалейной выручки из чужого кармана?
   - Ты на меня, гражданин хороший, всякое не кидай.
   А то знаешь?
   - Городового позовешь? Я те дам городового!
   - А ты им не шути. Целей будешь...
   Конечно, Тима хорошо придумал - приводить к себе на ночь Томку. Когда Томка спит рядом с кроватью на половике, - совсем не страшно. Правда, Томка сильно робел, и морда у него становилась застенчивой, виноватой, будто он стеснялся: придут родители Тимы и увидят в квартире собаку. Папа сколько раз говорил Тиме:
   - Дело не в том, что укусы блох болезненны: блохи разносят инфекцию. А потом - глисты! - И заявлял категорически: - Я против животных в доме. Это негигиенично!
   Может, папа и прав с медицинской точки зрения. Но вот он говорил, что привидений не существует. А оказывается, они есть на самом деле.
   После того как Совет расклеил по городу обращение к гражданам, на кирпичной стене мужского монастыря ровно в полночь стало появляться привидение. В белом балахоне, со светящимся голубым светом мертвым лицом, оно вещало замогильным голосом, что Советская власть со своей антихристовой пятиконечной звездой скоро сгинет, а тех, кто был за нее, покарает десница огненная.
   Некоторые жители Банного переулка уже но раз совершали ночью паломничество к мужскому монастырю, видели привидение своими глазами и передавали в точности его пророческие слова.
   Днем, обсуждая с ребятами это событие, Тима держался бодро, но, когда начинало смеркаться, испытывал щемящее чувство страха.
   Ложась спать, он затаскивал Томку к себе на постель, но Томка испуганно визжал, отлично зная, что каждую собаку ждут побои, если она попробует забраться в доме на что-нибудь мягкое. Томка все время порывался спрыгнуть на пол, бросался к двери, скреб ее лапами, жалобно выл, что еще больше пугало Тиму. Известно: собака воет к покойнику.
   Чтобы подкупить Томку, Тима стал кормить его под одеялом. Но, поев, Томка снова порывался удрать. Тима даже пробовал связывать елгу ноги. Но, связанный, Томка начинал так биться, что пришлось от этого отказаться.
   С большим трудом ему удалось приучить собаку спать у себя в погах, и то поверх одеяла.
   Но днем Тима стыдился своих ночных мучений. Поэтому на предложение ребят пойти ночью к мужскому монастырю Тима с радостью согласился. Пусть будет страшно сразу, зато потом, когда все выяснится, уже не будет страшно.
   Мужской монастырь находился на окраине города. Его окружала высокая кирпичная степа, по углам возвышались круглые башни с остроконечными кровлями и шпилями, на коюрых были вырезаны из жести флюгера в виде крылатых ангелов.
   За оградой монастыря раскинулось большое кладбище, а за ним, в старинном приземистом здании, кельи монахов.
   Летом Тима ходил на кладбище смотреть мраморные купеческие склепы, богатые могилы, окруженные железными куполообразными решетками, похожими на клеткп для попугаев. Здесь росло много рябины, калины, но никто не рвал ягод: ведь деревья корнями уходят прямо к покойникам.
   Ходил слух, что на этом кладбище триста лет тому назад был похоронен знаменитый разбойник Ванька Каин - московский сыщик, занимавшийся грабежами и сосланный за это в Сибирь. Но сколько Тима ни искал его ыогилу, найти не мог. Правда, папа считал маловероятным, что Ванька Каин похоронен в городе, но признавал, что песня "Не шуми ты мати, зеленая дубравушка" сочинена именно Ванькой Каином, и даже сочувственно отозвался о Ваньке Каине, сказав: грабить богатых честнее, чем служить в полиции.
   Расплющенная белая луна, на которой отчетливо был виден таинственный силуэт Каина, убивающего Авеля, то выплывала из облаков, то погружалась в них.
   Сопровождаемые собаками, мальчики обошли вокруг монастырского забора и всюду натыкались на каких-то .модей, которые держали в бутылках с отбитыми донышками горящие восковые свечи.
   У Кости в руках был черенок от лопаты; помахав им, он сказал:
   - Как увижу- его, сразу по башке двину... Если не заорет, тогда, значит, правда привидение.
   Гришка показал веревку и объяснил:
   - Мы его свяжем.
   У Тимы оказался молоток, которым он собирался отбиваться, если привидение кинется на него.
   - Раз все мы вооружены, - сказал Костя, - то надо нам его не у стены со всеми дожидаться, а прямо в монастырский двор идти и там спрятаться. Или в башню залезть и с нее смотреть, как оно по стене пойдет. А если оно на нас - сразу прыг вниз и деру... - Усмехнувшись, добавил: - А Тимка может с башенной крыши соскочить, он это любит - с крыш прыгать.
   - Не надо сейчас друг дружку задевать, - серьезно сказал Кешка.
   Миновав толстые сводчатые монастырские ворота, мальчики свернули с широкого санного пути на кладбищенскую тропку к большому черному гранитному склепу купца Курощупова.
   Усевшись на каменную плиту, они стали слушать почпую тишину.
   Гриша прошептал тоскливо:
   - Если привидение настоящее, тогда, значит, всё есть: и господь, и черт, и покойники встают, тогда все на свете зря, молись за себя, и только...
   - А вот мы проверим, что есть и чего нет, - мужественно объявил Костя, покосившись на плиту, и все-таки посоветовал: - Нехорошо над покойником так сидеть: он хоть и купец, но все же человек был.
   Ребята встали и оглядели тяжелую плиту. Гриша спросил:
   - Неужели такую тяжесть он поднять может?
   - Купцы старинные очень здоровые были, даже разбоем занимались. Такой сможет, - сказал Костя.
   - А ты не пугай, - жалобно попросил Гриша.
   - Я не пугаю, я говорю как о бывшем живом, - оправдался Костя.
   На монастырской колокольне дребезжащий колокол отбил четверть.
   - Замерзнем тут, - пожаловался Кеша, - сколько еще ждать, а от камня стужа.
   - Пошли лучше отсюдова, - предложил Тима, - а то провороним.
   - Надо бы нам всем по разным местам разбрестись, а кто увидит, тот крикнет, - не столько предложил, сколько вслух подумал Костя.
   Но ему никто не ответил.
   - Мы же с собаками, - сказал Тима. - Они его увидят и залают.
   - Откуда они знают, на кого лаять? - усомнился Гриша.
   - Собака не должна привидение видеть, оно только человеку видно, сказал Кеша.
   - Эх, - огорчился Тима, - надо было б приучить Томку кидаться, если кго в простыне покажется.
   - Не всякие привидения в простыне.
   - А чего же у него белое?
   - Саван.
   От этого жуткого слова всем стало еще больше не по себе. А тут Костя вдруг заявил:
   - Ну, я пошел, разведаю, а вы тут посидите.
   - Нет уж, вместе пришли, вместе и уходить.
   - Да я скоро...
   - Все равно одному нельзя: а вдруг оно тебя потащит?
   - Ну тогда пошли все, но чтобы тихо.
   Небо померкло и, казалось, еще ниже опустилось к земле. Снег уже не блестел, а стал пепельно-серым. Только стволы берез костляво белели во мраке.
   Собаки жались к ногам ребят, не желая сходить с узкой тропы на рыхлую снежную целину. Но мальчики поняли это совсем иначе.
   - Чуют, - глухо сказал Гриша.