- Граждане свободной России! - звонко произнес Савич, притрагиваясь мизинцем к усам, и продолжал, несколько поколебавшись: - Господа и дамы! Сегодня по счастливому совпадению мое личное семейное маленькое торжество совпало с великим торжеством всего русского народа. Я как русский социал-демократ хочу приветствовать этот день гимном свободы.
   Он нетерпеливо махнул рукой ожидающему возле граммофона помощнику присяжного поверенного, тихому юноше с угреватым лицом.
   Из граммофонной трубы зазвучала "Марсельеза".
   - Всех прошу встать! - негодующе крикнул Савпч и высоко вздернул длинный, острый подбородок.
   И как бы эта разношерстная публика ни была настроена, гневная власть музыки, кощунственно звучавшей из голубой трубы с нарисованным на ней сидящим на пластинке голым амуром с гусиным пером в руке, была настолько всесильна, что у многих глаза насторожились и потускнели, а в сердца вкрался леденящий холодок страха перед грядущим.
   Вдруг с улицы под окнами савичевской квартиры из сотен простуженных в казармах солдатских глоток раздалось громкое "ура". И чей-то глухой голос выкрикнул раздельно, сильно и страстно:
   - Да здравствуют Советы рабочих и солдатских депутатов, товарищи!
   Да, это было нечто пострашнее "Марсельезы", загнанной в граммофонную трубу.
   - Какие еще Советы? - с испугом спросил Пичугин Грачева. Но тот небрежно отвел его руку своим плечом, и только один Савич не растерялся. Он захлопал в ладоши и радушно объявил:
   - Прошу всех за стол, дорогие граждане!
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Тима ушел от Савичей, где он чувствовал себя одиноко среди всех этих малоприятных ему гостей Ниночки, и направился домой.
   На многих зданиях висели красные флаги. На главной улице, как в праздник, гуляли парочки, дворники движением сеятелей посыпали тротуар золой из больших железных совков. Гимназистки и гимназисты продавали в пользу раненых красные банты. В аптекарском магазине Гоца взамен портрета царя был вывешен портрет Льва Толстого. Какие-то люди, забравшись на крышу почты, сбивали с фронтона палками гипсового двуглавого орла.
   Шагала по дороге колонна солдат, впереди важно шествовал рядовой с большими черными усами и красной повязкой на рукаве шинели. А проходящие мимо офицеры, в фуражках и с черными бархатными чехольчиками на ушах, иронически поглядывали на этого рядового, бодро выкрикивавшего: "Ать-два, левой!"
   На перекрестке какой-то человек, держась руками за фонарный столб, ругал войну и убеждал солдат воткнуть штык в землю. Солдаты слушали этого человека очень внимательно и серьезно.
   Двое штатских, один в высокой каракулевой шапке, а Другой в треухе, оба подпоясанные поверх пальто ремнями, наперевес держа винтовки, провели толстого околоточного, недоуменно и угрюмо озирающегося.
   На черном рысаке в крохотных санках догнал солдатскую колонну Пичугин. Приподнявшись, опираясь рукой о спину кучера, Пичугпн сорвал с головы бобровую шапку с черным бархатным верхом и лихо прокричал:
   - Русским доблестным революционным войскам слава! Граненым штыком в глотку кайзеру! Ура!
   - Ура! - с добродушной готовностью подхватили солдаты.
   Но черноусый солдат, обернувшись к своей команде, сипло рявкнул:
   - Отставить. - И ехидно спросил: - Не видите, кому урякаете? В бобрах до самых бровей. А ну, подравняйсь!
   Шагом арш!
   В синематографе "Пьеро" шла картина с участием Веры Холодной. Солдат в задние ряды пускали бесплатно.
   Торговка калеными кедровыми орешками, насыпая в карман бородатому унтеру стакан орехов, тревожно спрашивала:
   - Значит, отвоевались? Теперь и мой, значит, возвернется?
   - Ежели не упокоили, жди! - весело гоготал унтер. - Прибудет после пятницы в субботу, в самый банный день.
   А возле хлебной лавки, как всегда, с вечера выстраивалась длинная, унылая очередь. Некоторые приходили сюда со своими табуретками.
   И тут Тима встретил знакомого санитара. Но теперь санитар не лежал на дровнях, а важно восседал на извозчичьих санках, франтовато выставив ногу на подножку.
   - Эй, товарищ! - крикнул санитар.
   Тима оглянулся, ища глазами, кого это зовет санитар.
   - Ты чего озираешься, словно жулик? Аида сюда!
   К отцу повезу.
   Усадив Тиму к себе на колени, санитар приказал извозчику:
   - Пшел!
   Прижимаясь к уху Тимы шершавыми губами, стал шептать:
   - Петр Григорьевич сейчас в ресторане "Эдем"
   властвует. Нажал на буржуазию. Всех подраненных из санитарного эшелона туда перевезли. А койки из-под жильцов "Дворянского подворья" забрали. Ничего, там половички мягкие. Так поспят.
   Потом санитар рассказал, как он явился в аптекарский магазин Гоца с бумажкой за медикаментами. Провизор спросил: "А печать где? Не успели обзавестись? Вот когда обзаведетесь, тогда и приходите".
   - Но я, знаешь, какой? - спрашивал санитар Тиму. - Неуравновешенный. Меня раздражать нельзя.
   Ухватился я за карман, будто в нем пистолет. Так они сразу всё в пакеты запаковали и сами к извозчику вынесли. Теперь в госпиталь везу.
   Обычно у входа в ресторан "Эдем", ярко освещенного двумя большими керосинокалильнымп лампами, топтались всякие странные личности. Гармонисты с завернутыми в кошму музыкальными инструментами, цыгане в грязных шубах мехом наружу и в мягких, ярко начищенных сапогах, седовласый старик с медалями за японскую войну. И множество мелких торговцев кедровыми орешками, семечками, сильно проперченной нельмовой строганиной и морожеными вернинскими яблоками. Но сейчас здесь было темно и пусто.
   Тима поднялся на второй этаж.
   В расписанном амурами большом зале с множеством зеркал в простенках стояли ряды кроватей. Гирлянды бумажных китайских фонариков свисали над ними крестнакрест. А в углу стояло чучело бурого медведя, держа в зубах деревянную золоченую бутылку. Пахло йодоформом, карболкой. В огромном застекленном, похожем на алтарь, буфете выстроились аптекарские склянки, а на двух бильярдных столах, придвинутых к стене, спали санитары в серых халатах.
   Тима увидел маму: она стояла на лестничной площадке с племянником Золотарева. На рукаве его хорьковой шубы, перепоясанной солдатским ремнем, на котором висел револьвер, была красная шелковая повязка. Несколько позади Золотарева нетерпеливо топтался белобрысый студент с винтовкой в руках.
   - Обратитесь в комитет, и вам там разъяснят многое из того, чего вы не понимаете, - сухо говорила мама. - А обсуждать здесь с вами, кому принадлежит власть в городе, извините, не буду!
   - Но позвольте! - обиженно возражал Золотарев. - Это по меньшей мере произвол! В первый же день революции, вместо того чтобы согласованно разработать, так сказать, программу, ваш комитет производит на вокзала аресты пассажиров и потом в одну ночь переселяет раненых солдат из эшелона в неподобающее им помещение - Те, кого вы называете пассажирами, переодетые жандармы и подобные им господа. А второе, милейшие граждане, запомните: революция - это изменение в лучшую сторону условий существования людей, и прежде всего тех, кто больше нуждается, и за счет тех, кто повинен в бедствиях народа.
   Высунувшись из-за плеча Золотарева, студент сказал визгливо:
   - Вы нас не поучайте, я сам старый социал-демократ.
   - Мама! - робко произнес Тима. - Я пришел, это ничего, что я пришел сюда?
   Мама перевела глаза на Тиму, уголки губ ее дрогнули, но она мгновенно сурово сжала их и сказала не Тиме, а студенту:
   - Тем лучше, что вы старый социал-демократ. - Она чуть усмехнулась. Значит, вы возьмете на себя обязанность подробней объяснить гражданину Золотареву все, что я сказала. По остальным вопросам, снова повторяю, обращайтесь в комитет, так как я подчиняюсь только комитету.
   Золотарев пожал плечами и стал спускаться по лестнице, а студент, оборачиваясь, через плечо крикнул маме:
   - Это все большевистские приемчики: завоевывать симпатии масс путем незаконной экспроприации!
   - Гражданин! - весело крикнула мама. - Вы выронили из вашей винтовки затвор. Нельзя быть таким рассеянным!
   Когда студент и Золотарев скрылись за дверью, мама присела на корточки перед Тимой, обняла его и, глядя снизу вверх смеющимися, радостными глазами, воскликнула:
   - Тимофей, как ты нашел нас? - и гордо спросила: - Ну как, здорово я их отчитала?
   Тима проникся к маме большим уважением, но всетаки посоветовал:
   - Ты меня при всех так больше не целуй в щеки.
   А то подумают, вроде как я маменькин сыночек, а ты без меня скучаешь. Нельзя сейчас так, раз революция...
   Мама отвела Тиму в огромную кухню, накормила перловой кашей с солониной и сказала, что будет помогать папе в госпитале. А жить они будут теперь все вместе в отдельном кабинете.
   Тима подумал, что отдельный кабинет - это что-нибудь даже более роскошное, чем кабинет Савича. Но оказалось, просто закуток. Тонкие дощатые низкие стенки, оклеенные грязными обоями, не доходили до потолка.
   Вместо дверей пыльная занавеска и узкий полукруглый диван, обитый плетеной соломой.
   Улегшись на диван, накрытый маминой беличьей шубкой, во многих местах протертой до кожи, Тима долго не мог уснуть, прислушиваясь к тяжкому дыханию и к тонким младенческим всхлипам раненых.
   На следующий день Тима после завтрака в кухне отправился осматривать госпиталь. Ничего похожего на тифозные бараки здесь не было. Тима стеснялся глядеть на потолок, где были намалеваны жирные полуголые нимфы с распущенными волосами и какие-то козлоногие рогатые мужики. В больших зеркалах, в гипсовых золоченых рамах отражались ряды самых разнообразных кроватей - от двуспальных никелированных до брезентовых носилок.
   За отсутствием специальной посуды под кроватями стояли мельхиоровые ведерки. На больших восьмиугольных столах для карточной игры, обтянутых зеленым сукном, с круглой полированной впадиной посредине, лежали груды бинтов и пачки ваты, завернутые в пропарафиненную бумагу. На таком же столе сестра милосердия в белой косынке и в гимназическом фартуке кипятила в спиртовом кофейнике иголки для шприца.
   На эстраде за зеленым бархатным занавесом разместилась перевязочная. Тут к потолку была подвешена кероспнокалильная лампа с белым асбестовым колпачком и примусным насосом на пузатом резервуаре. Вчера еще эта лампа висела на чугунном кронштейне у входа в ресторан.
   Посредине стоял бильярдный стол, накрытый белой простыней. И такие же простыни висели вокруг стола. На верхнем этаже, из кухни, до потолка облицованной кафельными плитками, сделали баню. Сюда из кухни нижнего этажа санитары приносили на березовом шесте огромные красной меди кастрюли с кипятком.
   В госпитале у Тимы не было ни минуты свободного времени.
   Каждому раненому хотелось подольше задержать мальчика у своей койки.
   Ему первому, а не санитару, протягивали термометр и озабоченно спрашивали:
   - А ну, скажи цифру?
   После перевязки сообщали радостно:
   - Правильный совет давал: когда глаза шибко зажмуришь - верно, не так больно.
   Тима научился точно отмеривать лекарство, бережно вливать его между сухих губ раненого, сматывать в рулончики выстиранные бинты, долго о чем угодно рассказывать шепотом страдающим от тяжелого ранения солдатам, которые забывали о боли, слушая в полузабытьи Тиму, узнавая в его голосе голоса своих ребят.
   Его требовали тоскующие накануне операции. И Тима объяснял папиными словами, что это вовсе не страшно, а даже очень полезно и необходимо для здоровья, и восторженно расхваливал хлороформ, который так колдовскп усыпляет человека.
   Когда отец и доктор Шухов обходили койкп с ранеными, санитар возил за ними столик на колесиках. На столе стояли склянки с лекарством и в блестящей никелированной коробке медицинские инструменты.
   На докторе Шухове была офицерская форма с черной полоской на погонах, а на груди Георгиевский крест.
   С ранеными он обращался грубо, сердито тараща опухшие, с темными веками глаза. Он отрывисто командовал, все равно как унтер на плацу: "Сесть! Дышать! Молчать, пока не спрашивают! Чего рожу кривишь? Больно? Не баба! Солдат должен терпеть!"
   Уединившись с отцом в перевязочной, он говорил, сморкаясь в платок защитного цвета:
   - Ампутированных нужно держать отдельно. Они плохо влияют на тех, кто после излечения должен будет снова продолжать службу. Хотя после госпиталя солдат - дрянь, с мозгами набекрень, наслушаются тут от студентиков политики. Вообще я считаю, что данная обстановка внушает раненым нежелательные мысли.
   - Позвольте, но нельзя же было дольше держать их на путях в холодных теплушках!
   - Можно и должно! В окопах будет хуже!
   Закурив тонкую дамскую папироску и дыша отцу в лицо дымом, спрашивал угрожающе:
   - Сие заведение принадлежит господину Пичугину?
   Так? Значит, нарушен принцип священной и неприкосновенной частной собственности. Солдаты это понимают, наматывают на ус и, следственно, по выходе из госпиталя могут покуситься и на мою и на вашу собственность. Вот какие развратные выводы они сделают!
   Налив в мензурку с широким горлышком спирт и разбавив его из бутылки дистиллированной водой, Шухов пил, сделав губы дудочкой, шумно выдыхая из себя воздух и задумчиво почесывая седую бровь.
   - Я ведь, батенька, человек подневольный, - жаловался он. - В случае чего снова на фронт. В армии либералов не терпят!
   - Вот, сынок, в каких дворцах пищу жрали, - говорил Тиме солдат Егоров. - Три этажа трактир, две кухни, а народ голодует.
   - А вы за что "Георгия" получили?
   - Так, за дурость. Ведь кто германский солдат? Тоже мужик, только он вместо хлеба картошку жрет. Вся разница. А я его за это в брюхо штыком. Ребята брататься полезли, а я в окопе остался. Совестно в глаза глядеть.
   Взводный говорит: "Молодец, Егоров, значит, презираешь врага?" "Сочувствую, говорю. Да что ему до меня, если завтра друг на дружку снова погонят". - Ну, взводный меня по морде. Я стерпел до первого боя, а там пойми кто его, раз кругом пули свищут.
   - Страшно на войне?
   - С какой стороны подойти. Я вот на медведя с ножиком ходил. Тогурские мы! Их в тайге много. Там я человек, а он, одним словом, медведь. Но я его не боюсь, поскольку мне с него польза. А там что? Ты бьешь, тебя бьют, а для ча? Ну и, конечно, боязно с того, что зазря.
   На соседней койке лежал с ампутированной ногой ротный писарь Тимохин. Лысый, с толстым синим носом и отвисшими губами, он кричал на Егорова пронзительным голосом, стараясь, чтобы все его слышали:
   - Ты же подлец: кавалер, герой, а рассуждаешь как инородец! Германец хочет Россию покорить!
   - А чего ему нас корить, когда он сам вшивый?
   - Лютеранцы церкви порушат.
   - Токо у них и делов. Вот обожди, поддадут они своему кайзеру, как мы Николашке...
   - Престол пустой не бывает!
   - Башка у тебя пустая, вот что.
   - Я патриот!
   - Патриот, а зачем ногу под колесо фуры сунул? До дому захотел, сбруей торговать?
   - А он и в писаря-то попал за взятку, - сказал слепой рыжий солдатик. И пожаловался: - Курю, а без видимости дыма во рту одна горечь.
   - А ты видел, как я взятку давал? - визжал пксарь.
   - Когда глаза были, все видел, но понятий не имел.
   - А теперь имеешь?
   - Пойду по деревням правду говорить. Узнаешь, - спокойно и угрожающе произнес слепой.
   - Бунтовать, да? - Тимохин даже приподнялся.
   - Валяй, валяй, скачи на одной ноге до дежурного офицера, он тебе семишник за услугу отвалит.
   Вокруг койки, где лежал артиллерийский наводчик Саковников, всегда толпились раненые.
   До войны Саковников работал на Урале литейщиком.
   Худой, тощий, с впалыми глазами, он говорил сиплым шепотом, прижимая ладонь к забинтованной шее. У него было прострелено горло и ампутированы обмороженные ступни.
   - Мужику что надо? - вопрошал он слушателей строго, как учитель. Верно, землю. А рабочему? - Правильно, заводы, которые он собственноручно соорудил.
   Взяли. Дальше что? А дальше, ребята, самое такое, - кто у власти? Если мой хозяин да твой помещик, что ж, они хомут на себя оденут? Нет, тебя запрягут и дальше по старой дорожке погонят. Значит, чего сейчас главное? А главное сейчас такое, кто сверху будет: мы или они?!
   - Дак революция же сейчас! - беспокойно восклицал однорукий пулеметчик Орлов. - Царя нет!
   - Учитываю, - важно произносил Саковников, - с того и разговор веду, что царя нет, а хомут остался...
   Самая молчаливая палата была та, где лежали раненные в лицо, тяжко изуродованные люди, те, у кого оторваны нижние челюсти, срезаны щеки, носы и кости черепа обтянуты только тонкой глянцевитой розовой пленкой. Здесь же помещались раненные в позвоночник, недвижимые, потерявшие слух, речь, зрение.
   После того как один раненый с оторванной челюстью удавился ночью на поясном ремне, привязав его к спинке кровати, в этой палате назначили постоянное дежурство.
   Санитар Вихров, веселый кудрявый паренек, отличный балалаечник, дня через три-четыре сказал Тиме:
   - Попроси отца, пусть сменит: не могу больше. - И прошептал с ужасом: Там один безрукий, безногий, глухонемой взял в зубы карандаш и написал на бумаге, которую я перед ним держал: "Отрави, сжалься". Не могу я так больше, не могу!..
   В госпиталь приходили с подарками от городской думы расфранченные дамы-патронессы и делегаты из офицерского союза.
   Однажды после того как солдаты из рук дам получили белые сайки и пакеты с леденцами, делегат офицерского союза произнес речь о том, что сейчас свободная Россия, верная своему союзническому долгу, жертвует кровью лучших своих сынов на фронте. Но так как большевики - немецкие шпионы ведут агитацию против войны, хорошо, если бы ходячио раненые в воскресенье пошли по городу с лозунгами: "Война до победного конца!" Это произведет ободряющее впечатление на население.
   - Гражданин прапорщик, дозвольте вопрос?
   Егоров поднялся на локте и спросил умильно:
   - А лежачим петьзя народу представиться?
   - Георгиевский кавалер? Грамотный? По записке речь сказать можешь? обрадовался офицер.
   - Я ке про себя, - ухмыльнулся Егоров. - Тут у нас солдатик есть интересный. Без ног, без рук, глухонемой, но ловкач, берет в зубы карандаш и пишет. - Протягивая офицеру скомканную бумажку, дрожащим от злобы голосом крикнул: - Только ты бумажку там прочти и не давись словом!
   - Ты, братец, какое-то безобразие хочешь учинить?
   - Ладно, - зловеще сказал Егоров, - я тебе, ваше благородие, бумажку все равно в руки бы не дал. Ходячим стану, на площадь ее вынесу и всем людям покажу.
   Я их за войну так сагитирую, что и ружьишек всем не хватит для первой надобности!
   С этого дня в госпиталь стал по вечерам наведываться штаб-ротмистр Грацианов. Вызывая по очереди в операционную санитаров, сиделок и сестер милосердия, закрыв на ключ дверь, он допрашивал их.
   Отец сказал ротмистру:
   - Господин Грацианов! Я бы очень попросил вас избрать другое помещение для ваших бесед с персоналом.
   - А что такое? - прищурился ротмистр.
   - Ведь это же операционная! Малейшая инфекция...
   - Ах, вот что вас беспокоит! - Оскалившись, произнес злобно: - А то, что тут большевистская зараза развелась, это вас не беспокоит? А может, даже ра Дует, а?
   - Я прошу в таком тоне со мной не разговаривать.
   - Виноват! - Ротмистр шутовски щелкнул каблуками. - Затронул, так сказать, чувствительные струны, - и сухо предупредил: - Я должен доложить о нежелательности вашего пребывания здесь. Кстати, позвольте взглянуть на ваши документы.
   Возвращая паспорт, заметил небрежно:
   - Очкарь, белобилетник!
   Отец Тимы носил очки, страдая сильной близорукостью. Он ходил осторожно, сощурившись, откинув назад голову. И вид у него от этого был надменный. На самом деле он был до болезненности застенчив, но очень легко приходил в ярость от малейшей грубости.
   Сколько раз он давал жене клятву, что будет считать до тридцати, если ему покажется, что его оскорбили!
   Но на этот раз Петр Григорьевич не успел досчитать до тридцати. Ротмистр ушел, все-таки найдя нужным приложить два пальца к светлой каракулевой, лихо заломленной папахе.
   Кроме этих посетителей, с самого утра, когда раненых еще только умывали перед завтраком и возили на перевязки, в госпиталь приходили Рыжиков, Эсфирь, Софья Александровна, механик Капелюхин из пароходного затона. Они приносили махорку, мороженое молоко, бруснику в берестовых туесах и сушеную черемуху. Сидя возле коек, вполголоса беседовали с ранеными.
   Рыжиков как-то невзначай посоветовал Егорову провести выборы революционного комитета.
   Хитро щурясь, Егоров спросил:
   - Из георгиевских кавалеров комитет собрать или как?
   - Вам виднее, - так же хитро улыбаясь, ответил Рыжиков. - Если у вас такой обычай, действуйте по обычаю.
   - А у вас как?
   - Мы люди штатские, тихие. Кто побоевее, за народ постоять может, тех и придерживаемся.
   - Значит, большевиков наперед суете?
   - А у вас они здесь не водятся?
   - Ежели поискать, найдутся.
   - Ну вот и договорились, - облегченно вздохнул Рыжиков и озабоченно спросил: - А кто я, тебе доложить?
   - Вижу! - с достоинством произнес Егоров. - Наслушался ваших, теперь по повадке узнаю.
   - Значит, поладили?
   - Будь надежен.
   После ухода этих гостей раненые бережно прятали листовки, отпечатанные на желтой оберточной бумаге, кто под рубаху, а кто под бинты.
   Оренбургский казак Дубиня учил Тиму играть в шашки, сделанные из хлебного мякиша. У казака была большая черная борода и кудрявый чуб, свисающий на левую бровь.
   - Умственная игра, полезная, - говорил Дубиня, передвигая шашку. - Я и грамоту одолел на фронте, чтобы башкой просветлеть. В девятьсот пятом плеткой полосовал народишко. Ты уши не вешай, гляди, в дамку лезу.
   Так. Сообразил? Резервной сотней нас здесь держат. Понял, для чего? От беспорядков. А к нам в казармы никто из этих вот не приходит. Все за девятьсот пятый обиду держат. А хоть мы и казаки, да ведь и среди нас всякие есть. Я вот одно название что казак. За войну баба землицу продала, и конь у ней сдох. Ну вот тебе, Тимофей, полный сортир. А за что? За то, что меня слушал и свою дамку потерял.
   Рядом с казаком лежал молоденький белобрысый солдат. Сияя лазоревыми глазами, он гладил забинтованную култышку и счастливым голосом говорил:
   - А я вместо ноги чурочку прилажу - сойдет. Сапожники мы, наше дело сидячее.
   - Что же? Тебе ноги вовсе не жалко? - недоверчиво спрашивал казак.
   - Народу тысячу тысяч перемолотили, а я буду о своей полноге плакать! Ну и чудак ты! - удивлялся солдатик.
   - Может, ты сектант?
   - Не, я просто веселый... Жить нравится.
   - Жена есть?
   - Обязательно.
   - А вот она тебя кинет, безногого.
   - Это Нюшка-то? Меня? - Солдат задорно смеялся.
   Потом говорил торжественно: - У нас с ней любовь до полного гроба.
   - Эх, ты, молодо-зелено! Обожди. Обрастешь корой, от любви твоей одно дупло останется!
   - Сам ты дупло! - сердился солдатик.
   Днем он был самым веселым человеком в палате, а ночью, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно плакал.
   Казак шепотом уговаривал его:
   - Ты деньжишек подкопи, в аптеке кожаную ногу с пружиной купишь. Придешь к Нюшке сначала как обыкновенный. Сейчас пол-России безногих.
   Представителю союза георгиевских кавалеров удалось все-таки уговорить нескольких раненых солдат пойти в воскресный день с манифестацией по городу.
   Они ковыляли посредине улицы, неся на шестах бязевое полотнище, на котором было написано: "Воина до победного конца!" Но митинг на Соборной площади не получился. Контуженный разведчик, пластун Евтухов, упал на трибуне в тяжелом припадке. Корчась, он скатился по деревянной лестнице на снег и бился там с закатившимися белками глаз, закусив до крови толстый синий язык.
   Потом солдаты бродили по городу с жестяными кружками на груди и конфузливо останавливали прохожих, прося чего-нибудь пожертвовать в пользу раненых воинов.
   Смущенные и подавленные, они вернулись в госпиталь, и здесь их дружно встретили издевательскими насмешками:
   - Здорово, инвалидная команда! Надрали глотку?
   Христа ради побирались! А ну, Тимохин, спой нам Лазаря. А ты, Гончаров, рассказал, как тебе сладко было на немецкой проволоке, кишками запутавшись, висеть? Сагитировал бы желающих! Воробьев, тот даже чужой "Георгий" нацепил. Вот сволочь!
   Тима заметил, что отец и мать особенно заботливо относились к самым злым и громко выражающим свое недовольство солдатам. Они подолгу сидели у них на койках, беседуя вполголоса. Давали читать какие-то тонкие книжицы. Самым боевым из всех был Егоров, и с некоторых пор его стали слушаться все другие солдаты. Отец часто советовался с Егоровым, особенно после посещений штабротмистра.
   Но вот однажды, поздно вечером, в госпиталь явился в сопровождении полувзвода солдат из городского гарнизона офицер с красной повязкой на рукаве романовского полушубка. Пройдя в операционную и усевшись на табурет, выкрашенный белой масляной краской, офицер сказал:
   - По приказанию воинского начальника и штаб-ротмистра Грацианова, в соответствии с постановлением городской думы, предложено вернуть госпиталь в первобытное состояние!
   - То есть как это? - не понял отец.
   - А так. Одних в бараки, а других в теплушки санитарного эшелона. И срок для эвакуации самый минимальный. - Офицер вынул из нагрудного кармана френча часы и, показав пальцем на циферблат, спросил: - Понятно?
   - Без начальника госпиталя я не могу выполнить это распоряжение.
   - А вам ничего не надо выполнять, - пожал плечами офицер. - Вынесут, сложат на сани. И под покровом ночной темноты, без излишнего смущения обывателей, доставят к месту назначения.