С колокольни Вознесенской церкви раздавались зовы колокола.
   Улицы были пустынны. Потянуло стужей, и туман стал опадать мелким, похожим на перхоть снегом.
   Петр Григорьевич Сапожков стоял в этот воскресный день в воротах на Почтовой улице, уныло сжимая в кармане рубчатую рукоять нагана.
   Никогда за всю свою жизнь ему не приходилось испытать то, что он пережил в это утро. И дело вовсе не в том, что мог разразиться мятеж и он вместе с Яном и другими товарищами, возможно, не предусмотрел всего, что нужно было предусмотреть. В конце концов погибнуть самому не так страшно. Страшно было оттого, что вот в это серенькое утро испытывалось все то, ради чего он и тысячи других революционеров-большевиков, одухотворенных верой и любовью к народу, не щадили ни жизни, ни сил.
   Конечно, в этом городишке, одичавшем, обывательском, мало рабочих. Ну, сколько их? Сотня, две, да и то вместе с промысловыми кустарями, в большинстве своем темными, неграмотными. Но разве все, что сделали за эти немногие месяцы большевики, понятно только грамотному? А если нет, то почему же тогда так пуста и угрюма улица?
   Сапожков вспомнил лежащие на столе Рыжикова две стопы бумаг: одна поменьше (но о какой грозной опасности она свидетельствовала!), а другая, сложенная из митинговых резолюций, высокая, гораздо выше первой.
   Но, может быть, эти резолюции родились только в результате пламенных речей опытных ораторов? Знали ли те, кто их подписывал, что выйти сегодня на лед реки, на каторжный труд, несытым, - это не обычная очередная трудовая повинность, а тот рубеж, которым определится вера в большевиков, в их правоту, в то еще немногое, что добыли большевики для народа в муках, поисках, в беспредельной любви к своему народу? Знали ли они, что большевикам удалось согреть город, чуть ли не на своих спинах вывозя топливо из тайги; что удалось накормить людей, теряя лучших коммунистов в борьбе с деревенскими богатеями за хлеб; что удалось пустить остановившиеся при Временном правительстве предприятия? Большевики ночами ремонтировали развалившееся оборудование предприятий. Открыли клубы, библиотеки. Справедливостью, заботой о каждом трудящемся вторглись в его жизнь, помогли увидеть в себе человека - сколько на это положено душевных сил каждым большевиком!
   И всего за несколько месяцев, когда каждую ошибку злорадно подкарауливает враг и каждое дело, задуманное для блага людей, враг пытается забросать грязью, не останавливаясь ни перед поджогами, ни перед порчей народного добра. Разве всего этого не знают люди города?
   Не помнят? Не видят? Так почему же никого нет на улице?! Правда, сбор назначен в десять часов. А сейчас только восемь. Но как тягуче томительны эти часы ожидания!
   Хорошо тем большевикам, которые в эти дни среди народа, говорят с ним, убеждают его и вдохновляются сами новой верой в него.
   Прошел, сутуля тяжелые плечи, проверяя посты, Ян и даже не взглянул на Сапожкова: видно, и у него на сердце нелегко. И его тревожит в это утро одно: за кем пойдут люди? Ведь не сахар пообещали им большевики, не хлеб, а тяжелый труд на льду реки. А что пообещали те?
   И Сапожков вспомнил, как ему говорили, потупившись, разные люди, которых он спрашивал, пойдут ли они на демонстрацию:
   - Был тут один до вас, но тот не спрашивал, а уговаривал, обещал: ежели война с Германией снова зачнется, американцы, англичане и французы мукой завалят, мануфактурой и прочим. У них там всего много. За каждого русского солдата на сто рублей товару. Американцы машины убийственные дают, танки называются, броней крытые, в ей ни пуля, ни снаряд не берут.
   - Так вы, значит, за войну? - спрашивал Сапожков.
   - Не за войну, - уклончиво произносил человек, - а вот только обещают много всего...
   На пожарной каланче, где дежурил теперь работник Витола, колокол пробил восемь раз, потом, после паузы, прозвучал еще один удар. Девять часов.
   Потянула вьюга, туман начал сползать вдоль дощатых глухих заборов, но стало холоднее, и от рукояти револьвера ломило пальцы.
   И вдруг раздался тяжелый топот ног. В строю по четыре прошли рабочие кирпичного завода. Вскоре появилась колонна мукомолов, за ними шли слободские пимокаты, в закопченных полушубках - смолокуры и угольщики. Прошли плотной колонной рабочие лесопилки, ревкомовцы, городской Совет, сводная колонна коммунистов города, работники и актив Клуба просвещения во главе с Егором Косначевым... Потом улица опустела. Сапожков снова долго, тревожно вглядывался в завьюженную даль.
   Заскрипели калитки домов. На дорогу стали выходить люди. Неумело строились в колонны мужчины, женщины, подростки. Кто-то заиграл на балалайке "Варшавянку".
   Зазвенел подмерзший снег под сотнями ног, и длинная, вытянувшаяся толпа тронулась вдоль улицы. Кто-то затянул простуженным голосом "Из-за острова на стрежень", но его заглушила вдруг возникшая другая многоустая песня, песня революции, которую Сапожков пел когда-то вместе с заключенными в день Первого мая в тюрьме, уцепившись за каменную плиту подоконника руками и подбородком, а его оттаскивали от окна надзиратели и били по голове. Но он пел, а может, уже не мог петь, по песня бессмертно плыла из тюремных камер, и пока сбивали с ног одного заключенного, с каменного пола подымался другой и пел. А теперь эта песня была у народа, и ничто не могло убить ее. Ничто! И хотя ее пели обычно в майские дни, а сейчас шумела вьюга и колючий жесткий снег, словно белый песок, бил в лицо людей, как тепло было от этой песни, как тепло!
   Возвращаясь с проверки патрулей, Витол, приблизившись к Сапожкову, подмигнул, надул губы и продудел мотив песни. Сапожков, ободренный, радостный, хотел сделать то же самое. Ян сурово насупился, вынул из кармана руку, показал кулак.
   На реке сотни людей долбили лед пешнями, кайлами, забивали железные клинья, обвязанные веревками, чтобы, пробив лед, они не падали в воду. К полудню на реку въехали на розвальнях коммунары из Сморчковых выселок. Здесь же работали жилъцы пичугинского дома с Банного переулка.
   Тима, запрягшись вместе с Костей Полосухиным, Гришкой Редькиным, коноплевским Кешкой, возил на санях глыбы льда и сваливал их на сторону. Зубов прислал двух курсантов с брезентовыми мешками, в которых лежали бруски взрывчатки, и рока огласилась глухими взрывами, и лед со стеклянным дребезгом взлетал вверх искристым фонтаном, и вся толща льда вздрагивала.
   К середине дня баржи освободили ото льда. На палубе одной баржи появилась улыбающаяся актриса Вероника Чарская. Егор Косначев объявил, что сейчас она выступит перед публикой с декламацией. Чарская, полузакрыв глаза, читала стихи про матросов в Петрограде. Хотя Чарская выговаривала стихи невнятно, в них было много слов про революцию, и за это ей кричали "ура" и "бис".
   Потом люди забрались на баржи и, упершись в лед толстыми жердями, толкали баржи сквозь разбитый, плавающий на воде лед к затону.
   Но вот на берегу, где высились лабазы, из распахнувшихся ворот вылезла орущая, вопящая толпа. В руках - шесты, и на них плакаты: "Долой предательский мир с кайзером!", "Смерть немецким шпионам!", "Верность союзному долгу!", "Да здпавствует областная дума!".
   Постояли некоторое время на берегу, размахивая полотнищами, потом, понукаемые окриками, вступили на лед. И вдруг по команде ринулись на ближайшую баржу, где находились только Косначев и Чарская. Оттолкнув Косначева, плечистый, в черном романовском полушубкз человек сдернул с головы офицерскую барашковую папаху, взмахнул ею и крикнул повелительно и зычно:
   - Граждане свободной России! Мы призываем вас быть свободными хражданамп и раскидать тех, кто заставил вас заниматься подневольным трудом.
   Коспачев, придерживая одной рукой очки, другой!
   ухватив этого человека за плечо и силясь повернуть :с себе, кричал возмущенно:
   - Кто вы такой, что вам здесь надо?
   Но в это время сын лабазника Ершова, стоявший зл спиной человека в романовском полушубке, ударил Косначева по шее гирькой на сыромятном ремне. Коснач-зв упал.
   Человек в романовском полушубке стал торопливо задирать полу, выдергивая маузер из желтого деревянного ящика. Ершов закричал, махая рукой оставшимся на берегу:
   - Давай, жги по им, ребята!
   Раздалось несколько выстрелов с баржи и потом с берега. Люди ложились на лед. Вдруг сухо и четко застучал пулембт. Но теперь на снег падали только те, кто оставался в толпе провокаторов на берегу. Было видно, как редкими, неторопливыми цепочками стягивались вокруг них курсанты военного училища и красногвардейцы.
   Те из провокаторов, кто забрался на баржи, метались по палубе, но их уже сволакивали вниз.
   - Купай! - кричали люди. - Купай их, паразитов!
   И уже скрученного веревками человека в романовском полушубке столкнули в полынью, и он барахтался там, хватаясь руками за разбитые льдины. Туда же на веревке сбросили и Ершова.
   - Товарищи! - кричал Косначев сипло, держась :-а вздувшуюся от удара шею. - Прекратите самосуд! - и, топая ногой, требовал с отчаянием: - Я вам приказываю как комиссар просвещения!
   Коммунисты-рабочие пробивались сквозь сомкнувшуюся толпу к тем, кого со злым весельем окунали на веревках в полыныо.
   С трудом удалось вырвать их из рук рассвирепевших людей, уложить в сани и увезти туда, где были курсанты и красногвардейцы. Потом на баржу поднялся Капелюхин. Он сказал укоризненно:
   - Что же это, товарищи? Нехорошо так. - И вдруг ухмыльнулся и спросил: - Зачем же воду поганить без нужды? - Потом подумал и объяснил: - Одни контры в лабазах попрятались, а других мы на улице побрали. - Спросил: Может, кто напугался, так пускай идет спо"
   койненько домой. Больше ничего такого не будет.
   - А кто не хочет?
   - Так ведь к вечеру близко, - уклончиво сказал Капелюхин.
   - Мы костры запалим.
   - Ну, дело хозяйское, - благосклонно согласился Капелюхин и спрыгнул с баржи на лед.
   Почти всю ночь горели костры. С рассветом баржи завели по пробитому льду в самый затон.
   По неспящему городу шли усталой поступью люди о реки, и, хотя колонны их были теперь совсем нестройными, многие пели ту же песню, с которой шли на ледяные работы утром.
   Тима возвращался домой с мамой. Полы ее беличьей шубки были покрыты ледяной коркой. Мама ушибла ногу пешней и теперь шла, прихрамывая. Тима хвастливо говорил:
   - А папа на реку не пришел и не знает, как мы здорово лед ломали. Спит небось.
   Но Тимин папа не спал. Терпеливо допрашивал он угрюмых людей. И те не знали, кто перед ними: опытный, коварный следователь, который, задавая несущественные вопросы, готовит ловушки, или не понимающий дело простак.
   Ну, зачем, скажем, он допытывается у Ершова, сколько его отец имел барыша с военных поставок? И вовсе не интересуется, почему Ершов ударил гирькой большевистского комиссара. Потом, почему, когда Пепелов сказал, что маузер он вытащил от испуга, потому что комиссар якобы хотел столкнуть его с баржи, Сапожков не стал с ним спорить, но когда Пепелов заявил, что он только русский патриот, Сапожков больше всего интересовался не тем, почему у Пепелова оказался маузер, а от кого он получил адрес американского консула в Омске: адрес этот Сапожков обнаружил под картинкой, наклеенной на крышке портсигара Пепелова. Эту картинку очень внимательно разглядывал Ян Витол. Потом он одобрительно сказал Сапожкову:
   - Молодец!
   Сапожков смущенно поежился и как-то виновато объяснил:
   - Я это, понимаешь, случайно обнаружил. Подумал, зачем на портсигаре этого скверного человека наклеен портрет ребенка? Неужели он любящий отец? Стал отрывать, наблюдая, как он будет реагировать на это, и вот обнаружил.
   - Эх, ты, психолог! - сказал с сожалением Ян. - А я-то полагал, ты иной логикой руководствуешься.
   - Но ведь это тоже логика.
   - Искать добродетельных отцов среди этих - не логика, а пустая интеллигентщина, - сердито заявил Ян.
   Папа пришел домой только через два дня. Глаза его слипались; вяло улыбаясь, он сказал маме:
   - Варенька, их всех в губернию отправили. Это очень хорошо.
   - Почему же хорошо? - спросила мама.
   - Так, - сказал папа загадочно. - Нам ведь до сих пор ни разу не приходилось... Так пусть это будет позже, чем раньше.
   - Я не понимаю, что ты хочешь сказать! - произнесла мама строго. Потом, словно поняв, что хотел сказать папа, обняла его голову, прижала к себе и проговорила шепотом: - Ничего, Петр, ты все равно у меня будешь всегда добрый и хороший. Даже если такое нужно будет сделать. Да?
   Папа ничего не ответил: он спал.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
   Уездный комитет назначил комиссаром транспортной конной конторы Егора Хомякова.
   Невысокого роста, узкоплечий, с сердитыми карими глазами, он держал себя чрезвычайно властно. А когда с ним пробовали по-приятельски спорить, раздражался, кричал, хватался за кобуру. Видно, наболевшее, изголодавшееся самолюбие этого человека искало утоления.
   Он снисходительно сказал Хрулеву:
   - Ты пока при мне побудь, а дальше - погляжу.
   Хрулев, кивнув головой, молча согласился стать подчиненным.
   В первый же день Хомяков приказал выстроить коней во дворе казармы. Обойдя конский строй, велел пронумеровать лошадей, для чего масляной краской написали на ляжке каждой лошади порядковый номер.
   Затем Хомяков отдал распоряжение: "Чтобы соблюдать революционный порядок и никакой анархии. Вся конская сбруя должна храниться в амбаре под замком и будет личпо выдаваться только предъявителю ордера на выезд. Коням в ездках давать полный рацион; коням безвыездным - половинный".
   Долго и недоверчиво допытывал предъявителей ордеров на подводу, для какой надобности требуются лошади.
   А конюхам и возчикам коротко заявил:
   - Поскольку весь транспорт находится на военном положении, ввожу военную дисциплину вплоть до расстрела в случае саботажа и прочего.
   Он был деспотически строг, мелочно придирчив. Увидев в конюшне Тиму, привел его как арестанта в сторожку и там обидно допрашивал. Но, выяснив, кто он, разрешил находиться при лошадях и даже выписал удостоверение. Хотя Тима был очень благодарен за удостоверение и гордился им, неприязнь к Хомякову от этого не исчезла.
   Но вот странно, рабочим Хомяков почему-то нравился.
   Многие его даже хвалили. Хрулев говорил благодушно:
   - Велел на ляжке коням масляной краской цифры намазать. Сразу видать, в конском деле несмысляпщй. Но зато в главном - башковит. Строгий порядок требует, чтобы все в учете было. По-хозяйски мыслит.
   Плотника Ушастикова Хомяков посадил под арест в сторожку на сутки за то, что тот плохо вычистил конюшни. Выйдя на свободу, Ушастиков заявил:
   - А я думал, он на испуг только орет, а он, видали, какой крутой! Не побоялся, что народ за меня шуметь будет.
   И, видно, по этим же соображениям рабочие прощали Хомякову грубость, диктаторские замашки, привычку при всяком возражении хвататься за револьвер.
   - Вы, ребята, не обижайтесь, когда он лишнее позволяет, - говорил Хрулев. - Всю жизнь его самого только низили, а теперь сразу как выпрямился, стал поверх голов людям смотреть. Ничего, обомнется. Папашу его, Феоктиста Хомякова, я знал. Он на Судженских конях писарем служил. Егорка тогда с политическими каторжными спознался. Отец на него донес. Сослали Егорку. Но отец все же к нему снисхождение проявил. Выхлопотал должность в тюрьме. Стал Егор заключенным с воля записки передавать. Даже побег одному устроил. Но через нашего Георгия Семеновича Савича попался. Тот кнпжечку про себя написал, как за революцию боролся, и в этой книжечке про сознательного надзирателя упомянул. Не пожалел или недодумал, что с Хомяковым после этого будет. Ну, Егора на каторгу. Он здоровьем хилый, потом уголовники не любят тех, кто в тюрьме служил, били его, изгалялись до невозможности. После Февральской, кто здоровьем покрепче, с каторги убегли. Хомяков тоже через тайгу пошел. Набрел на диких старателей, те приспособили его без доли на самые тяжелые работы. Пришел в город как скелет, одежда к болячкам прилипала. Но душой не ослаб, записался в дружину. Храбро дрался. За это его все уважали. Только он на людей стал беспощадный. Все к стенке буржуев требовал. За это, верно, его к лошадям и приставили, чтобы душой обмягчился. Кони - они душевный подход требуют, ласку.
   Но к коням Хомяков относился тоже без души. В наряды посылал по номерам, без учета, на какую работу какая лошадь пригодна.
   Понимая, что комиссар не разбирается в конском деле, Хрулев привел в транспортную контору ветеринара Синеокова. Синеоков был знатоком-лошадником, привык к почету и уважению. Низкорослый, плечистый, подпоясанный широким кожаным ремнем, на котором висела разная металлическая коповальская снасть, он молча обошел все стойла, тщательно осмотрел коней, потом сказал сердито:
   - Испоганили - дальше некуда! На живодерню, вот куда их надо. А мне тут делать нечего.
   - Силантий Порфирьич, - заискивающе попросил Хрулев, - ты уж нас прости, мы люди в этом деле темные, подсоби, чем можешь, - и, вытащив из кармана завернутые в платок часы с медной цепочкой, попросил: - Прими из уважения. А благодарность еще сама по себе будет.
   Синеоков сдвинул треух, поднес часы к большому уху, заросшему серыми волосами, осведомился:
   - Они ходят, пока хозяин ходит?
   - Восемь лет ни разу не соврали, - обиделся Хрулев.
   - Тогда вот. Первое мое слово, - сурово приказал Синеоков, - налей в ведерко керосину и сотри с коней цифры, - и визгливо и раздраженно закричал: - Номера наставили, как на товарные вагоны! Вагон от вагона никакой разницы. А конь? Его надо отличать пуще, чем человека от человека. Понял? Так, пока цифры не сотрешь, не будет больше нашего разговора.
   После того как цифры смыли, Синеоков сказал:
   - Человеку без паспорту жить даже просторней, а коню нельзя, у него приметы не для полицейского розыска, а для дела назначены, чтобы знать, на какую работу какой конь годен. Вот гляди! - Синеоков взял лошадь за ногу и, держа копыто на ладони, спросил торжествующе: - Ну, что вы видите? По вашим рожам замечаю - нет у вас никакого понятия. А что тут есть на самом деле? Роговой башмак от сырой подстилки размягчился, с этого стрелка гниет. Видал, как в путовом суставе пульсы стучат - значит, он воспаленный. Такому коню в упряжке два дня походить - и дорога на живодерню. - Вытирая руки о полушубок, заявил: - Пойдем дальше.
   Вот гляди, тоже конь порченый, уши холодные, глаз тусклый, шерсть топорщится. А с чего? - Он наклонился, провел рукой по спине. - Гляди, на затылке пухлина, на холке набсяша, не подогнали сбрую, ироды, вот и повредили коня.
   - Так ведь сбрую выдаем на выезд, а не на каждого коня, - сказал жалобно Хрулев. - Такой порядок завели.
   - Эх вы, хозяева! - небрежно бросил Синеоков. - Солдатам и тем амуницию в рост подгоняют, а вы с конями так безжалостно. Надо, чтобы при каждом коне его сбруя была, подогнанная, а то сгубите коней.
   Синеоков приказал сделать конскую перепись. В ней принял участие Тима. Держа в руках школьную тетрадку, он ходил за Синеоковым по конюшне и писал:
   "Соловей - рыжий жеребец, постав телячий, спина седловиной, уши заячьи, шея короткая, хвост низко приставленный, локоть прижатый, копытный рог сухой, подошва куполом, ход сваленный, в путовом суставе налив.
   Чижик - конь буланый, уши коровьи, постав медвежий, копыто сухое, сводчатое, стрелка килеватая, шея ветчинная".
   А про своего выдающегося коня Ваську Тима записал очень обидное:
   "Саврасая кобыла, постав косолапый, роговой башмак в трещинах, локти отставленные, губа тельная, хвост высоко приставленный, на голове лысина".
   Тима попробовал возразить Синеокову, что никакой лысины на голове у Васьки нет, но Синеоков ткнул в белое пятно на плоском лбу Васьки и спросил презрительно:
   - А это тебе что?
   - Так это ж звезда! - воскликнул Тима. - Видите, белые волосы, и никакой лысины нет!
   - По-нашему, лысина - это пятно иной масти, а когда шерсть стерта, то плешина. Понимать надо. - И повелительно приказал: - Не рассуждай, пиши дальше!
   И Тима писал, перечисляя потертости, наливы, пагнеты, пухлины, набоины и другие болячки, которые называл ему Синеоков.
   Хрулев созвал собрание партийной ячейки транспортной конторы, на которое привел Синеокова, и велел также явиться Тиме с его записью. Но Хомяков запротестовал против того, чтобы на собрании присутствовали два беспартийных: Тима и Синеоков.
   Хрулев объяснил, что Синеокова он позвал как специалиста по конскому делу и сослался при этом на Ленина, который советует привлекать специалистов к народному хозяйству, и все, кроме Хомякова, подняли руки за то, чтобы Синеоков остался на собрании. А про Тиму Хрулев сказал, что он еще не шибко пишет и разобрать, чего он в тетрадке записал, чужому человеку трудно. Но почемуто про Тиму голосовать не стали. Первое слово Хрулев предоставил Тиме. И Тима торжественным голосом читал про разные конские поставы и всякие болезни и болячки.
   Слушали его внимательно. Когда Тима кончил читать, Хрулев сказал:
   - Вот, товарищи, какое дело выходит. Конечно, то, что мы цифрами коней переписали, - это для начала ничего, но дальше втемную шли и могли коней попортить.
   Товарищ Синеокоз нам глаза открыл. Выходит, при старом режиме коня еще до рабочего возраста заставляли непосильно работать, и от этого все поголовье сильно порченное. Выходит, нам надо это наследство капитализма сначала на ноги поставить: откормить, выходить, вылечить. Но времени у нас на это нет. Поэтому придется день и ночь коней ремонтировать, чтобы хоть кое-как в естество вернуть. А чего надо делать, об этом товарищ Синеоков доложит. Прошу поздравить его в ладоши как оказавшего помощь рабоче-крестьянскому государству в трудном народно-хозяйственном деле.
   И все, кроме Хомякова, стали хлопать Синеокову.
   А Синеоков, польщенный, кланялся, прижимая к груди толстую ладонь с засохшей под ногтями конской кровью, взволнованно бормотал:
   - Спасибо, граждане, за почет, готов за это вам и вашим коням на услужение. Теперь, значит, слушайте меня беспрекослову, какой за конями настоящий уход требуется. Тут я над вами царь, поскольку в городе почитаюсь первым знатоком по конской части.
   Рабочие слушали Синеокова с интересом. Но Тима испытал от этой лекции разочарование. Он думал: Васька станет другом - вроде собаки, но гораздо лучше, потому что на Ваське можно ездить куда хочешь, и все будут уважать за то, что у него завелся такой друг - конь.
   А оказывается, лошадь глупее и беспомощнее собаки и без присмотра жить не может, даже есть она должна по часам. Для того чтобы сжевать фунт овса или сена, лошадь тратит четыре фунта слюны, поэтому ее обязательно перед едой надо поить. Поест, должна отдыхать час, чтобы пища переварилась, а если сразу после епы на работу, заболеет животом, вроде того как если березового соку обопьешься. Ходит лошадь на пальце. Копыто - ноготь и подставка всему коню; за копытами нужно сильно ухаживать, чистить, смазывать, делать спайки. У резвой лошади глаз большой, выпуклый, уши подвижные, копыта маленькие, гладкие, блестящие, с перламутровым отливом, вогнутой подошвой и килеватой стрелкой. Есть копи близорукие, которые с маху могут сами себя расшибить.
   Работать на коне надо начинать исподволь, медленно, чтобы дыхание и пульс не становились сразу частыми, а то испортится у коня сердце, и тогда он пропал.
   Все эти наставления Синеокова напоминали Тиме рассуждения Петьки Фоменко о литейном деле, Гришки Редькина - о токарном, Кости Полосухина о портняжном. Значит, выходит, где бы и над чем ни трудился человек, во всем есть своя тайная и гордая наука. Можно быть кем угодно, но если ты свое дело знаешь, то тебя люди будут чтить.
   Про коновалов Тима знал дразнилки: "Коновал, коновал, кошке лапы подковал". И другие, совсем срамные.
   А вот коновала Синеокова Хрулев позвал на собрание партийной ячейки и заискивал перед ним, совсем как папа перед доктором Дмитрием Ивановичем Неболюбовым, когда уговаривал его возглавить секцию охраны народного здоровья уездного Совета. Неболюбов, выслушав, заявил решительно:
   - Не могу, ибо дорожу этикой врачебной корпорации, и не только принимать, но даже обсуждать подобное предложение с человеком, не имеющим медицинского диплома, считаю недопустимым. - Потом, видимо, пожалел папу и добавил снисходительно: - Конечно, при всем моем несомненном уважении к вам лично.
   Папа сказал кротко:
   - Извините, пожалуйста, я не врач, но, пользуясь случаем, не могу скрыть своего восхищения вашими методами сберегательного лечения, благодаря которым во многих случаях удается избегнуть ампутаций.
   Неболюбов удивленно поднял брови, ткнул пальцем папу в грудь и спросил строго:
   - Гнойно-фибринозный перитонит - основные симптомы?
   Папа потрогал бородку, полузакрыл глаза и стал произносить поспешно множество медицинских слов. Неболюбов слушал, кивал, потом заметил одобрительно:
   - В общем, ход мыслей правильный. - Задумался и произнес нерешительно: - Ну что ж, как медик, пожалуй, сочту своим долгом принять участие в вашем новом учреждении, - протянув папе руку, посоветовал: - Бросили бы вы, батенька, политику и занялись медициной, уверяю вас, это гораздо полезнее для народа.
   С таким же высокомерием, с каким Неболюбов говорил с папой, Синеоков говорил с Хрулевым. Небрежно цедя сквозь зубы, он командовал:
   - Ты, милок, раздобудь шайки. Налей холодной водицы и поставь Саврасого копытами в них на всю ночь.