Прошло не так много дней с той поры, когда Тима считал себя самым одиноким и самым несчастным человеком на свете.
   С тоской и страхом ожидая жестокого обряда обновления, работая в мастерской под командой Огузка, испытывая тошнотную тоску от каждого прикосновения к зловонным отбросам, Тима видел только, как трусливо его товарищи делают стойку перед каждым надзирателем, как нагло лгут им и с какой покорностью соблюдают все правила казарменного распорядка жизни.
   Но с тех пор он многое узнал. И теперь совсем другие чувства переполняли его сердце. Тима считал, что он многое успел испытать. Но что его испытания по сравнению хотя бы с тем, что пережил Огузок! Отец Огузка гнал деготь. Стала гореть тайга. От лесного пожара не удалось убежать. Окруженные со всех сторон огнем, люди зарывались в землю. Отец выкопал яму, лег и прикрыл собою сына. Он спас его, но сам сгорел заживо.
   Отца и мать Тумбы завалило на прииске породой.
   Стрепухов, когда ему было шесть лет, свалился с плота, и его затянуло под бревна. Сначала за ним бросился отец, потом мать, но спасли только его.
   Родителей Гололобова настигла волчья стая. Отец выпряг коня, привязал мальчика вожжами к лошади, а сам остался с женой отбиваться от волков топором.
   Отца Витьки Сухова повесили в 1906 году после подавления "Красноярской республики", а мать угнали на каторгу.
   У Терентъева и мать и отец тогда же сгорели в здании управления Томской железной дороги, где до последнего мгновения боролся с карателями революционный комитет.
   Чумичка родился в тюрьме, и Махавер тоже.
   У Тетехи все умерли с голоду, и он с тех пор прячет под сенником заплесневевшие хлебные куски.
   Володя Рогожин родился, когда его мать гнали этапом. До четырех лет он жил в бараке с каторжниками.
   А когда мать отбыла срок и ехала на поселение, баржа, наскочив на подводный кряж, затонула. Володе повредили багром позвоночник, когда вытаскивали из воды, и у него теперь горб на всю жизнь. Мама его вскоре умерла, с шести лет он попал в приют.
   Коренастый, большая кудрявая голова вдавлена в плечи, руки длинные, необычайно сильные, он лучший резчик по дереву. Ребята рассказывали, что он несколько раз бежал из приюта. Два месяца жил в тайге. Воспитатели боятся его силы, потому что он иногда приходит в такое бешенство, что в изолятор его сажают только связанным.
   Но Мачухин дорожит Рогожиным и не позволяет его выгнать. Это Рогожин чудесно вырезал из кедрового пня тетерева с разорванными, широко растопыренными крыльями, яростно отбивающегося от лисы. Перед пасхой и рождеством Рогожин полирует пичугинскую и мачухинскую мебель. И его ведет на квартиру к богачам самый сильный приютский сторож, бывший надзиратель каторжной тюрьмы в Нерчинске.
   Зная, что ребята считают Рогожина своим вожаком и беспрекословно слушаются его, смотритель посоветовал воспитателю Тихому пристрастить мальчика к вину. Тихой зазывал к себе Рогожина, вынимал бутылку водки и, сладостно потирая руки, говорил:
   - Ну, что? Побалуемся по маленькой?
   Но напивался не Рогожин, а Тихой. И он же потом молил Рогожина не доносить начальству о его слабости к спиртному.
   Учитель резьбы по дереву, опустившийся и спившийся бывший анархист Кучумов, приохотил Володю к чтению, давая ему без разбору самые разнообразные книги. Он пробовал по-своему переломить суровый и непреклонный характер Рогожина.
   - Вот, Володя, ты стоишь передо мной, - говорил Кучумов торжественным шепотом, - и ты для меня то, что подсказывает мое сознание, подчиненное тем восприятиям, которые рождаются у мепя в общении с тобой.
   Таким образом, я нахожусь в постоянном рабстве от впечатлений, рождаемых в моем сознании от соприкосновения с внешним миром. Значит, я не свободен. Я, человек, порабощен своими же ощущениями. Но подлинный мощный разум может отвергнуть этот мир и создать в своем сознании новый мир, и не менее реальный, чем существующий для всех. В познании мы руководимся своими ощущениями. А ощущения могут быть ложными, потому что они грубые, первичные. И облекаются они в форму только волей человеческой мысли.
   - Значит, я могу волей своей мысли представить, что вы не человек, а собака? - грубо спрашивал Рогожин.
   - Именно! - радостно говорил Кучумов. - Это будет так же реально, как и то, что ты волей своей мысли можешь считать себя богом, великим или ничтожным, счастливым или несчастным. Нужно только научиться управлять своим мышлением.
   - А если я поддам вам пинком за то, что вы в моем уме - собака, смотритель меня потом в изолятор посадит?
   - Посадит. Потому что я в его представлении человек плюс воспитатель, то есть, по условному понятию, для воспитанника личность неприкосновенная. Но ты можешь, сохранив свое представление обо мне и в силу этого, считать, что ты ударил не человека, а собаку.
   - Зачем вы эту чепуху городите, Иннокентий Захарович? - печально говорил Рогожин.
   Кучумов ежился, покашливал в тощий мохнатый кулачок и, испуганно озираясь, объяснял:
   - Страшно, Володя, жить, очень страшно, и нужно искать хотя бы духовной свободы в самом себе, - и жалобно заявлял: - У меня, Володя, туберкулез: сгнили легкие. Я хотел во Владивосток уехать, а оттуда бежать в Японию. В Японии вишни цветут, как в Крыму.
   - А вы вообразите, что наша черемуха и есть японская вишня.
   - Пробовал, но слишком духовно ослабел. Не могу я больше быть в вашем сиротском доме: тюрьма.
   - Ну какая же это тюрьма? - ласково улыбался Рогожин. - В тюрьме хуже, я знаю.
   - Я говорю в духовном смысле! - И, вздрагивая щекой, Кучумов произносил злобно: - Я думал, что революция будет подобна землетрясению, где в мгновенной агонии погибнет весь старый мир и человек начнет повое, изначальное существование. А разве что-нибудь изменилось? Нет, свобода лежит не вне человека, а внутри его.
   - Значит, бежать из приюта не надо?
   - Зачем? Этот приют существует только как подобие окружающего мира. Формы рабства могут быть различными, но от формы суть ощущения не меняется.
   - Расквашенный вы человек!
   - Когда я был юношей, Володя, мне казалось, во мне есть нечто гениальное. Я писал картины, но они не имели успеха. Чтобы утешиться, я мечтал: когда-нибудь, лет через сто, обнаружат мои картины и будет постигнута буря моего бунта против современной мерзости существования.
   - Да разве так бунтуют? Я видел, как на барже каторжане взбунтовались, цепями солдат били. Вот это люди!
   - Я знаю, Володя, вы и здесь хотите толкнуть ребят на нечто подобное. Но поймите, они же дети!
   - Дети? Когда видел, как у тебя на глазах отца убили или мать, старее старика станешь. А тут почти все такие.
   - Да, я знаю, какие вы все здесь ожесточенные.
   - Ничего вы не знаете. У нас тут артель - товарищество. Когда Чуркин собрался бежать, ему всем приютом сухари сушили. Больше двадцати человек в изоляторе держали, а никто не выдал.
   - Обычные тюремные нравы. А этот ваш ужасный обычай обновлять свежаков?
   - Отменили как старый режим. Вот Сапожкова не трогали. И, может, зря. Нам надо сразу узнать, каков человек, но мы его еще испытаем.
   - А если б мальчик с моим складом ума и характера попал к вам, что бы вы с ним сделали?
   - Вы, Иннокентий Захарович, фискалом бы стали от слабодушия...
   Совсем другие отношения были у Рогожина, со слесарем Долгополовым. Долгополов не уважал склонность Рогожина к резьбе по дереву.
   - Баловство! - говорил он сипло. - Украшательство!
   В самом простом кованом гвозде больше пользы, чем в твоем тетереве. Слесарь кто? Предмет производит на пользу человеку. Паровоз, в нем сколько лошадиных сил?
   Сто троек заменит. Вот, брат, где вершины дела человека.
   Потому настоящий рабочий такой гордый. Он знает: без него полная остановка жизни. По пятому году мы спознали свою силу, и не в драке с войсками, драка что! А вот как всеобщую в Красноярске закатили! Хожу по городу и горжусь. Поезда стоят, заводишки тоже. В окнах темно.
   Керосина не подвезли. Товары на пристани кучей лежат.
   Вот, думаю, чего мы, рабочие, значим. От нас жизнь идет.
   Раньше так не понимал, не гордился. Царя обожал. Всю фамилию его возле иконы развесил. На старшего сына донос сделал, когда он стал в кружок бегать. В "Союзе русского народа" состоял. А когда в мастерских последние бои вели, уже в шестом годе, пришел, говорю:
   "Дайте ружьишко". Дали. Ну, пострелял в карателей. После судили: кого расстреляли, кого на каторгу. А мне снисхождение сделали: донос на сына вспомнили и про союз тоже. В своем навозе обвалянный я из тюрьмы вышел. Других ведь, настоящих, они убили. Пошел по Сибири место искать. Осел в затоне у вас, а и сюда слушок, как я сына предал, дошел. Ребята на меня как сквозь стекло глядят, не замечают, что я человек тоже. В запой меня кидать стало. В приюте у вас прибежище нашел.
   Вроде как сам себя в тюрьму посадил. И ты мою боль на всю жизнь запомни: нет человеку прощения, если он от своих, как собака за костью, на сторону кидается...
   - Дядя Вася, а ты скажи по-честному: будет настоящая революция?
   - Дура! Кто ж такую глупость спрашивает? Ты не гляди, кто сейчас наверх залез, ты гляди, кто под ними всю землю раскачивает. На Косначевке, слыхал, что началось? Пошла брюхатая баба до своего мужика обед нести.
   А ее к шахте не допустили. И еще, значит, солдат зашио.
   Она лапти кверху. А чего дальше? А дальше кто из охраны не убежал, тех в ствол шахты покидали. Туда-сюда, мужичишки из деревень на подмогу подошли. Теперь у них Совет правит. Пуржит, сейчас военную экспедицию не пошлешь. А как погода наладится - значит, бои у них там будут. Город в тревоге, войска вызвали. Говорят, управа наше приютское помещение под солдат освобождать будет. А сирот, - того, на все четыре стороны, а может, в бараки из-под мобилизованных. Вот вам и воля с другой стороны пришла. Хошь - жиганствуй, хошь - в люди нанимайся. Ваша свобода!
   - Солдат вместо нас поселят?
   - А чего? Помещение емкое, ежли его топить как следует, жить можно. Тебе, Володька, житуха открытая по мебельному делу. Можешь большую деньгу колупнуть.
   Сначала внаем, тебя всякий возьмет, а потом и свое заведение откроешь. Я к тебе по субботам после бани буду заходить. Как, поднесешь старику или взашей?
   - Выходит, солдаты постоят, а потом косначевских бить пойдут?
   - Такая служба у них, - уныло сказал Долгополов.
   - Что ж такое получается? Нам счастье, а косначевским горе?
   - Кому что.
   - А если мы не уйдем?
   - Да кто из вас свою волю губить захочет? Нет, Володька, ты это брось. Вот, скажем, в прошлом годе вы кладовую обобрали и воспитателя ночью в спальне били.
   На это ребят собрать можно. А если двери настежь, кого удержишь? Каждый приютский в бега метит. Чуркин ваш как бежал? Через сточную канаву. А если б не заделали канавы решеткой, и другие вслед пошли бы. Не удержишь. Да и покидают вас отсюда солдаты, как солому.
   Так что вот с праздничком тебя и всю вашу компанию.
   - А вы куда же?
   - Может, на Косначевку подамся. Умою с ними свою совесть в беде.
   Весть о том, что часть ребят отпустят на волю, а остальных переведут временно в бараки, быстро распространилась среди приютских. И Тима теперь думал только о том, как бы скорее вырваться отсюда и потом разыскать мать или отца.
   Но случилось вот что. Огузок, готовясь к воле, спрятал под нарами сухие пластины столярного клея, рассчитывая продать их на базаре. Воспитатель Чижов обнаружил этот клей. Всех воспитанников построили в коридоре. Чижов вывалил клей из наволочки на пол, постучал пластинкой о пластинку и спросил, ехидно улыбаясь:
   - Почем фунт, а? Ну, что рты замкнули? Если воруешь, знай цену. А продешевишь, обидно будет. Небашковитый, вижу, вор. Товару здесь на полтинник. Глупый, значит, вор. Ну, кто из вас дурее всех, сказывайте! Ну, что рыжие глаза воротишь? - ядовито спросил он Сухова. - Не бойся, знаю! Ты что-нибудь другое, ценой выше подцепил бы.
   Потом приказал Тумбе выйти из строя, оглядел со всех сторон, похлопал по широкому плечу и заявил ласково:
   - Ты не вор, из тебя грабитель будет. Но только скажи, что с тем сделать, кто под твое спальное место краденое подсунул? Артельно это или как? Чего с таким сделать надо, как ты прикидываешь? - И, потирая руки, пятясь к двери, Чижов сказал, ухмыляясь: - Может, сами без меня побеседуете?
   Воспитанники угрюмо молчали.
   - Ну что ж, тогда пойдем с вами дальше. Сапожков!
   А ну, выйди ко мне, голубчик! Скажи, как следует поступить с вором, который подбросил под чужое спальное место сворованное? Ведь не ты же вор, хотя под твоим спальным местом найдено. Подумай, что нам следует сделать с вором, если вор, скажем к примеру, - Огузок. Твой папаша за свободу население мутил - значит, вот тебе свобода. Выбирай: либо все вы трое воры, или Огузка нужно проучить за то, что подкинул, и за то, что сейчас свою крысиную рожу отвернул, будто он ни при чем. Отвечай по своей совести, кого в изолятор совать?
   - А клей разве ваш? Вы его варили?
   Чижов, потирая руки, будто они у него озябли, подошел к Тиме вплотную и прошептал ласково:
   - Сгниешь в изоляторе, дура, - наклонился ухом к губам Тимы и, кивая головой, сказал громко: - Ну вот, так и надо было! Значит, Огузок своровал?
   - Врете! - крикнул в ужасе Тима и, обращаясь к шеренге ребят, еще громче закричал: - Врет он! Я ничего ему не говорил!
   - Макеев, - приказал Чижов, - спровадь этого первым.
   Ухватив Тиму за плечо, сторож почти поволок его по ступеням. В подвале прошли мимо остывшей печи, где варили клей, потом между ларей с картошкой. Открыв низенькую дверцу, Макеев толкнул Тиму в густую, как деготь, темноту, щелкнул засовом, и сразу со всех сторон навалилась на него тяжелая тишина.
   Пол был земляной, мокрый, кирпичные стены источали холод. Едко воняло нечистотами. Тима решил: буду стоять. И он стоял очень долго, потом опустился на корточки. Сидел на подогнутой ноге. Менял ноги. Все тело болело. Он опустился на пол, чувствуя, как холодная сырость пропитывает одежду.
   Мама, смеясь, рассказывала Тиме, что когда он был маленьким, всегда спрашивал: "Сегодня что: завтра или вчера? А почему нельзя сделать завтра сегодня? Ночь - это когда сплю? А если я не стану спать, тогда завтра не будет?" И теперь он не знал, что сейчас: сегодня или завтра, день или ночь, а может, уже послезавтра и все ушли из приюта - кто на волю, а кто в бараки, - а его забыли. И он умрет здесь взаперти.
   Опершись спиной о дверку, он бил ее пятками, но удары были глухими, словно вязкая темнота душила все звуки. Какое-то время он метался в бешенстве, потом молил, плакал, ползал, искал кусок стекла, думая, что здесь его можно найти. А потом пришло безразличное изнеможение, будто темнота заполнила голову, пропитала все тело, и он сам стал частью этого зловонного, гниющего мрака. Он уже не мог сидеть и лежал, обессиленный, па земляном полу. Тело его застыло. И только пальцы с содранными ногтями и разбитые о дверь пятки горели.
   Когда Макеев открыл дверь, Тима даже не поднял с пола головы. Потом он плелся на подгибающихся ногах вверх по лестнице, не имея сил даже для того, чтобы понять, почувствовать, что он уже не в изоляторе. Он лег на свой сенник, забыв, что лучше лечь на доски и накрыться сенником, а когда вспомнил, у него не было воли встать и сделать это.
   От желтого мерцания ночника в глазах плавали едкие маслянистые пятна. Пришел Тумба; аккуратно сложив одежду в изголовье, забрался на нары и, оглядев Тиму, сказал сердито:
   - Ты чего загваздался, как боров? Вот фефела! Нашарил бы кирпичи у стенки и сидел бы на них, как царь на троне.
   - Какой сегодня день? - стонуще спросил Тима.
   - Думаешь, нас до завтра продержали? - ухмыльнулся Тумба. - Это только с первого раза там все долго кажется. Сегодня - еще сегодня. Понял? В первую смену сторожей выпустили нас. А ты что унылый, крыс испугался?
   - Нет, там крыс не было.
   - Есть такие дураки, которые с собой в изолятор еду прихватывают. Тогда только знай отмахивайся. В самый рот лезут. - Блаженно потягиваясь под сенником, Тумба произнес задумчиво: - Завтра решать будем. Если Огузок с умыслом под нас клей подсунул - побьем, а если по жадности - я об него руки марать не стану.
   Утром Тима обнаружил на столе во время завтрака лишнюю пайку хлеба, а в бумажке лежала кучка обломков сахара.
   - Пользуйся, ничего. Артельно собрали, - объяснил Тумба.
   Когда заправили котлы, Огузок деловито отозвал Тумбу и Тиму к поленнице дров и, вытерев рукавом пот с бледного, тощего лица, зажмурился и предложил:
   - Валяйте сразу, чего уж там тянуть...
   - Значит, подкинул? - зло спросил Тумба и отступил на шаг.
   - Бей. Разговор после.
   - Нет! Ты скажи, когда спрашивают.
   Губы Огузка задрожали, щека стала дергаться, и он, весь съежившись, хрипло спросил:
   - Значит, не хотите по-хорошему, когда сам подставляюсь?
   - Ты отвечай!
   - А ты поверишь?
   - Говори, там видно будет.
   - Я почему под ваши места клей положил, - жалобно сказал Огузок, другие, если найдут, сопрут, а вы, думал, честные. У себя-то прятать не могу: мое место верхнее.
   - Ну как, - строго спросил Тумба, - будем его учить или так отпустим?
   Тима, кроме жалости, к Огузку ничего не испытывал.
   Тумба махнул рукой и сказал Огузку презрительно:
   - Ладно, ступай, чего было, того не было.
   - Ребята, - тонким, дрожащим голосом воскликнул Огузок, - я же вам теперь на любую услугу!
   - Ступай, - угрюмо повторил Тумба, - что ты вихляешься! - и пригрозил: - А то передумаем.
   Вечером спальни обходил Рогожин. Садился на нары и, пристально глядя в лицо каждому своими зеленоватыми, как ягоды крыжовника, глазами, спрашивал:
   - Про волю знаешь? А то, что солдаты здесь поживут, а после пойдут косначевских стрелять, этого ты не знаешь? Так вот: если трусишь, уходи; если артельный, оставайся. Ну как, с нами или мимо? Значит, давай руку и обзывайся.
   Всю ночь в спальне шли разговоры:
   - А кормить нас кто будет?
   - Хлебные пайки прятать!
   - На сколько их хватит?
   - Из ларей картошку заберем, будем в печах печь.
   - А если нас силком вышибать будут?
   - Дровами двери завалим.
   - Это снаружи. А изнутри воспитатели?
   - А мы их в изолятор загоним.
   - У Силы Андреевича револьвер.
   - Был... - сказал Гололобов, подмигнув хитрым золотистым глазом. - Я у него полы вчера мыл. Нет у него больше револьвера.
   - А нас после в острог.
   - Тю! Да в тюрьме хуже нашего, что ли? Только надо, чтоб каждый при всех обозвался, что согласный.
   - Может, с пальца помазаться?
   - Давай с пальца.
   - Ребята, у кого стекло есть?
   - Кирпичей бы натаскать, чтобы отбиваться в случае чего.
   - Воды принести. С реки в бочке не привезут.
   - Ты шепотом ори, а то воспитатель услышит.
   - А ты мне в рот пальцы не суй!
   - А ты не разевай его шире рожи!
   - Тихо! - приказал Рогожин. - Тихо! И чтобы больше даже меж собой об этом ни полслова. С хористами не якшаться. Их Мефодий все равно растрясет и выведает, чего ему надо. Теперь вот о чем думайте: может, силой нас отсюда вышибать и не станут. В городе и так заваруха... Начинать с нами суматоху, может, им не к чему. Но башка у них тоже есть, они хитростью нас отсюда выживать будут. Так вот, чтобы без комитета никто и ничего.
   - Пусть комитет всем объявится.
   - Нет, - сердито сказал Тумба. - Не надо объявляться. Забыли Тишкова?
   - Правильно, обождем до времени. Хлюзда какая-нибудь всегда найдется.
   А в пятницу вечером воспитатели объявили, что приютские получают отпускные билеты на субботу и воскресенье. За эти дни в приюте будет произведена дезинфекция. Если дезинфекция затянется, те, кому негде ночевать, явятся в казарменный городок, в третий и четвертый бараки. Всем уходящим в город выдаются талоны в Торговую баню и билеты в синематограф "Пьеро", где будут показаны картины с участием Макса Линдера. Талоны и билеты выдает за воротами на руки каждому воспитатель Кучумов.
   Никогда никто из воспитанников не подвергался столь соблазнительному искушению сладостной, праздничной жизни. Никогда никто из них даже не помышлял о том, что избавление от приютского заключения может быть таким скорым и легким. Никогда никто из них не был в синематографе, и только хористы видели в доме Мачухина сеанс волшебного фонаря. Никогда никто из приютских - цинготных, золотушных - не мылся в настоящей бане. Они ходили в сомовские бани только зимой, и то поздно вечером, после всех посетителей, когда пар превращался в сырой, промозглый туман и из бочек вместо горячей текла чуть теплая вода, с каждой шайкой все холоднее. Помывшись, они были обязаны потом вымыть внутри всю баню.
   И вот отказаться от этих необычайных радостей, отказаться ради того, чтобы самим продлить свое приютское заключение, и не просто продлить, а еще бороться за то, чтобы не выбросили отсюда, - сколько же для этого нужно было недетских душевных сил, преданности товариществу, мужества!
   И когда жалким шепотом, глотая слезы, Огузок уговаривал Тумбу отпустить его хоть одним глазком глянуть на Макса Линдера, клятвенно обещая после вернуться, у Тумбы не подымалась на него рука. И когда Огузок молил: "Я же на заимку в тайгу уйду. У меня там дядька, должен я ему про город чего сказать или как? Отпустите, ребята!" - никто не смеялся над Огузком.
   А Иоська печально и мечтательно говорил:
   - После пара с меня болячки сходят, и я спать могу.
   А так ночи не сплю, скоблюсь до крови.
   И никто грубо не прикрикнул на него. Все бродили по спальням и коридорам мрачные, подавленные, растерянные.
   Даже Тумба шепотом расспрашивал Тиму: из чего делают живые картины, и правда ли, что, как свет погасят, на стене настоящие дома показываются, люди? И всё как на самом деле?
   Тима был в смятении. Он может уйти так легко и просто и больше, возможно, никогда не встретится с этими ребятами. Он будет ходить по городу до тех пор, пока не найдет тех, кто скажет ему, где мама. Ведь она очень мучается, ничего не зная о Тиме. Только ради мамы он должен выбраться из приюта. А если все прямо и честно сказать Рогожину? Нет, Рогожин не согласится. Он, наверное, начнет спрашивать ребят, согласны ли они отпустить Тиму. Но ведь другие тоже хотят уйти не меньше, чем он. А вдруг никто не уйдет, а уйдет только один Тима, и Рыжиков узнает, что ребята не пустили солдат в приют и только Тима не участвовал в этом, что тогда скажет Рыжиков? Однажды Рыжиков сказал хорошо одетому рослому человеку с нарядной золотистой бородкой:
   "Партии не нужны трусы! А билет сдайте мне". У человека лицо стало серым, как гороховый кисель. Он не мог даже расстегнуть пуговиц пальто дрожащими пальцами.
   И Рыжиков помог ему. Когда этот человек уходил, все отворачивались от него. Потом Рыжиков сказал брезгливо: "Какой подлец!"
   И вот Рыжиков скажет маме: "Ваш Тима - подлец".
   Рогожин сидел на нарах, молчал, грыз ногти и исподлобья, пытливо и тревожно поглядывал на ребят.
   Вошел воспитатель Чижов. Суетливо потирая руки и нервно моргая, приказал:
   - Всем разом не лезть. Спокойненько, по-одному.
   Ступайте во двор. Выходной билет и прочее там получите.
   И стало очень тихо. Никто не решался глядеть в глаза товарищу.
   - Ну! - крикнул визгливо Чижов. - Ошалели с радости? - и отступил от двери, словно боясь, что толпа ребят сразу бросится к выходу.
   Но никто не двинулся с места. И вдруг в этой тягостной тишине прозвучал голос самого робкого и хилого из воспитанников, Витьки Сухова:
   - Я, Аркадий Евсеевич, в город не пойду.
   - Это почему же?
   - Меня ребята со Спасской улицы побить обещались.
   - А ты на Спасскую не ходи.
   - У меня там тетя.
   - Так ты, дурак, к тете не ходи.
   - А она обидится.
   - Ты, Стрепухов, чего рожу воротишь? Тебя же год за ворота не выпускали?
   - А чего я в городе не видел?
   - Ты что, дубина, задумал?
   - Дубина не скотина, - нагло ухмыляясь, огрызнулся Стрепухов. - Мы тут с Гололобовым лучше в шашки сыграем.
   - Что, Гололобов, тебя тоже подговорили?
   - Меня, Аркадий Евсеевич, Чумичка обещал басню с выражением научить читать, так я с ним порепетирую.
   - Чумичка, у тебя же мать есть. Она каждое воскресенье возле приюта стоит, в окна смотрит, а ты что же, негодяй?
   - Не хочу зря расстраиваться.
   - Чурка ты бесчувственная! А у тебя, Махавер, что?
   - Брюхо болит, Аркадий Евсеевич, сил нет. Аж ноги отнимаются.
   - Иоська, почему отпускной билет не берешь?
   - Так в город с ним идти надо, а я пешком не люблю. На извозчике бы.
   - Вы все тут в заговоре?
   - Что вы, Аркадий Евсеевич, мы очень даже желаем.
   Но ведь холодно, озябнешь на улице-то.
   - Да у вас здесь разве теплее?
   - А вы будьте добреньки, Аркадий Евсеевич, прикажите протопить.
   - Ну, вот что, субчики, кто вас здесь замутил, разбираться сейчас не буду. Не хотите добром уходить, не надо. Но предупреждаю! Дезинфекцию мы устроим. Посмотрим, как вы, серы нанюхавшись, забастовочку свою продолжать будете. Посмотрим. - Пригладив ладонями височки, Чижов склонил голову, будто собираясь бодаться, и, глядя угрожающе исподлобья, крикнул визгливо: - Ну, в последний раз спрашиваю? Идете? Нет?
   Отлично!
   И Чижов, злорадно улыбаясь, исчез за дверью.
   Конечно, Витька Сухов хорошо придумал играть дурачка перед Чижовым, многих увлекла эта дерзкая игра.