Страница:
Хрулев слушал, насупившись, и, казалось, только из вежливости кивал головой. Но потом, когда папа пошел посмотреть, как увязали его корзину с книгами, Хрулев оглядел рабочих, с недоумением слушавших папу, и спросил высокомерно:
- Слыхали? Паш, партийный. Сколько всего знает, а?
Не при себе держит, для людей книжки-то читал, не для себя, - и пригрозил Карта лову: - Какого человека тебе доверяем! Смотри! В случае чего, башку отверну.
- Понятно, - без всякой обиды согласился Карталов и добавил задумчиво, оглянувшись на Тиму: - Умственный.
Тиме было очень приятно слышать такое про папу.
Выходит, то, что папа всегда одинаковый со всеми, - очень хорошо и вызывает не насмешку, а одобрение. А вот сам Тима, помогая запрягать коней, старался говорить натужливым, низким голосом и грубо, по-извозчичьи ругал коня, когда тот пучил брюхо, не давая затягивать подпругу.
Только вчера Белужин, услышав это, сказал презрительно:
- Ты чего тут пыжишься? Кого из себя строишь? По губам за срамные слова дать надо. При таком родителе состоишь, а с чужих людей навоз на себя огребаешь. Выходит, глупый, не в отца пошел. - И прогнал от упряжки.
Но сегодня папа разговаривал со всеми так много оттого, что был счастливо взволнован, что едет вместе с мамой и Тимой. И, словно стыдясь своего счастья, избегал смотреть на маму.
Ян Витол говорил папе наставительно:
- Ты, Петр, сам должен проявить твердость характера. А он у тебя... - И Ян сделал вращательное движение рукой.
Папа обиделся:
- Характер человека создается помимо его воли, в зависимости от обстоятельств.
- Вот, вот, - пригрозил Ян, - горняки из тебя всю мягкотелость вышибут. Они - не я.
Эсфирь говорила маме:
- Как проведешь тарифно-расценочные работы, сейчас же пришли все статистические данные. Мы без них как без рук.
Мама сказала:
- Слышала уже десять раз. После тифа тебе вредно так долго на ногах быть, дай я тебя поцелую, и уходи, - добавила капризно: - Не люблю я все эти прощальные церемонии.
Папа оглянулся на Эсфирь и сказал ей, наверное только для того, чтобы она не уходила:
- Случаи летального исхода при заболевании тифом сейчас сократились в силу того, что при новом эпидемическом цикле значительно ослабели ядовитые силы возбудителей болезней.
- Скажите пожалуйста! - иронически усмехнулась Эсфирь. - А я-то думала - потому, что ты стал комиссаром охраны народного здоровья.
Подошел Федор. Поздоровавшись со всеми, он вдруг ни с того ни с сего торжественно сказал, скашивая глаза на Эсфирь:
- Наш лозунг должен быть один: учиться военному делу! Это сказал Ленин неделю назад на Седьмом съезде.
Так как теперь, - повернулся он к Эсфири, - будешь урезывать пайки курсантам?
Эсфирь только плечами пожала.
- Во-первых, я теперь не штатская гражданка: как тебе известно, все коммунисты записались в Красную Армию. Во-вторых, пайки еще больше урежем, чтобы у тебя был фонд на случай чрезвычайной надобности.
Федор покраснел от удовольствия и примирительно спросил:
- Ну как, по моему способу пить рыбий жир легче?
- Я все делаю только по-своему, - непримиримо отрезала Эсфирь.
Федор печально съежился, потом, увидев Тиму, подозвал его и дал ему обойму тонких японских патронов, только вместо пуль в них воткнуты были очинённые цветные карандаши.
Тима протянул разочарованно:
- А я думал, они настоящие...
Пыжов одобрительно посмотрел на карандаши.
- Мы ими на карте помечать будем, где какие минералы размещаются. Отличные карандаши - Фабер.
Все ждали Рыжикова. Асмолов в дохе, ушанке и в длинных чесаных валенках, стоя в стороне, целовал молча руку жене, припадая губами, словно к флейте.
Все подводы были уже готовы. А Рыжиков все не появлялся. Не пришел и Савич.
Эсфирь сказала:
- Ну что ж, присядем, по обычаю.
И все стали рассаживаться - кто на бревна, а кто на сани.
Вдруг Тима увидел Нину Савпч. Она робко подошла к маме и сказала смущенно:
- Папа просит извинить и сказать, что он болен - смутилась покраснела, подошла к Тиме и произнесла строго: - Пойдем, я тебе что-то скажу.
Тима остановился возле конюшни.
- Нет, туда.
Вошла в конюшню, повернулась, подняла на Тиму глаза.
Из прорези окна конюшню пересекал столб света, и в нем роились тончайшие, словно из голубого стекла, пылинки. Нина закрыла глаза, веки ее вздрагивали.
Тима вытянулся и бережно поцеловал ее в дрожащее веко. Нина на мгновение сжалась, сказала, не открывая глаз, повелительно и сердито:
- Уходи! Ты меня поцеловал просто так, для памяти, - и сказала твердо: - Иди.
Тима покорно ушел, подавленный и печально-счастливый. Во дворе он остановился, ослепленный светом, от которого ломило глаза, и казалось, что от него нельзя никуда уйти.
Мама сердито закричала на Тиму, что он всех задерживает. Тима подбежал к саням, влез на них и уселся между папой и мамой. Ворота распахнулись, сани одни за другими потянулись на улицу.
Еще до отъезда Тима обещал себе: как будет проезжать в последний раз через город, обязательно постарается запомнить на всю жизнь дома, улицы, переулки, высокую деревянную каланчу с деревянным шпилем на крыше, где на железном коромысле вывешивали шары, когда бывал сильный мороз.
Но сейчас, как он ни старался держать глаза широко открытыми, он ничего не видел: перед ним стояло только печально склоненное лицо Нины с вздрагивающими веками и толклись блещущие пылинки в косом голубом луче.
У самой заставы обоз нагнал Рыжиков. Он стоял на дровнях, держась рукой за плечо возчика, и кричал:
- Стой! Подождите!
Обоз остановился.
Рыжиков соскочил с дровней, спотыкаясь, подбежал к саням, где сидел Тима с папой и мамой, вытер смятой варежкой пот со лба.
- Вот что, Варвара, - еще задыхаясь от быстрого бега, заговорил он. Савич отказался возглавить статистическую группу уездною совнархоза. Обиделся, видишь ли, что пост мал. Не по самолюбию. Так что слезай, ты остаешься.
Лицо папы побледнело, некрасиво вытянулось, и он произнес растерянно:
- Постой, как же это так?
- Ничего, мы еще с ним поговорим в укоме, - утешил папу Рыжиков.
- Но, Варвара, собственно... - бестолково забормотал папа. Собственно, она... Она же должна там руководить тарифно-калькуляционной комиссией. Это, знаешь, такое дело...
- Знаю, - нетерпеливо сказал Рыжиков. Потом стал упрашивать: - Ну, Петр! Мы же не насовсем ее забираем; закончит работу - доставим по сухому на колесах. - Топнул по ледяной корке: - Видишь, тает? Намучаешься только по таежной дороге в ростепель. А у пей еще голова как следует не зажила.
- Ну что ж, - сказал папа грустно. - Аргумент существенный.
Мама скороговоркой начала объяснять, что где лежит в их узлах, вытащила свою корзинку, наклонилась, поцеловала папу в усы, потом Тиму в обе щеки и, приказав ни в коем случае не ходить в сырых валенках, а если промокнут, то запасные шерстяные носки засунуты у папы в карман полушубка, села рядом с Рыжиковым в дровни, повернулась, сняла варежку и долго махала рукой.
За городом началась широкая пустынная еланъ. Занесенные снегом пнп торчали, словно кочки в белом болоте.
Дула весенняя сырая пурга. Небо погасло, в тусклом воздухе летали влажные ошметки снега. Мерно шлепали копыта коней по бугристой дороге, и колея за ними текла, словно два печальных тихих ручья.
Папа вздохнул, поежился сиротливо:
- Вот, Тимофей, опять остались мы с тобой одни.
Тима шмурыгпул носом и сказал сердито:
- Ты сам ыаму отпустил, ты! - и неожиданно для самого себя заплакал, уткнулся лицом папе в колени и, вдыхая кислый запах карболки, признался с глубоким раскаянием: - А я еще Нинку Савич в глаз поцеловал, а это из-за ее отца маму забрал Рыжиков. Небось Георгий Семенович Рыжикова не боится, а ты испугачся и отпустил маму.
Папа отстранился от Тимы, поднял его лицо за подбородок, повернул к себе.
- Запомни навсегда, - сказал он, сурово глядя Тиме в глаза. - Партии не боятся, в ней не служат. Ей отдают свою жизнь, не щадя себя, для того чтобы жизнь всех людей стала хорошей.
- Но Рыжиков вовсе не партия, - попробовал защититься Тима. - Партия это же много людей.
- Много людей... Нет, много людей - ото еще не партия. Вот когда много людей, одинаково убежденных, действуют как одно целое и в большом и в малом, тогда это партия, - и добавил уже не так сердито: - Вот мама и поступила как полагается коммунистке, хотя ей очень хотелось ехать с нами, - и, погладив Тиму по плечу, пообещал: - Потому, что все большевики действуют, как один, у пас очень сильная партия, и ты увидишь потом настоящий социализм, - и сухо произнес: - А то, что сделал Савич, бесчестно по отношению к партии.
- А зачем вы его туда брали?
- Ну, это не твоего ума дело, - и пообещал угрюмо: - Партия такого не прощает.
Лицо у папы снова стало суровым, но теперь не из-за Тимы, а из-за Савича. Тима, уважительно глядя на папу, спросил озабоченно:
- А револьвер ты не забыл?
Папа осторожно похлопал себя по карманам и сказал:
- Нет, здесь. А что?
- Просто так, - сказал Тима. - В волков пострелять или еще в кого-нибудь.
И Тима стал глядеть вперед, туда, где темным зазубренным хребтом вставала за еланью тайга.
Скоро они въехали в тайгу, и к вечерним сумеркам прибавилась угрюмая тень деревьев. Обоз шел лесной дорогой, словно по дну глубокого ущелья, и вершины черных бесхвойных лиственниц глухо скрежетали, будто кованными из железа ветвями.
Мрак становился все более мохнатым, густым, и Тнмо казалось, что это не деревья шумят, а угрюмо сопит темнота. Он то засыпал, то просыпался, положив голову папе на колени, и видел белую луну, которая то висела над его лицом, то вползала в толстые тучи, словно для того, чтобы погреться в них.
Потом он обнаружил себя лежащим на полатях, и рядом с ним спал папа, скорчившись, прижав к губам руку, сжатую в кулак. Было еще совсем темно, когда запрягли коней и снова поехали таежной дорогой.
Рядом с санями по снегу бежал на лыжах лесник и весело кричал Карталову:
- У Кривой пади гляди в оба: топко! Там ключи горячие и зимой болотит, а сейчас еще шибче развезло.
Если гатить будете, так молодняк не трогайте, - пригрозил: - У меня декрет из волости: кто народный лес губить станет - хватать и, значит, к Советской власти представлять. Вертаться обратно будешь, проверю.
Карталов сердито бормотал:
- Наплодили проверятелей, каждый сучок теперь себя властью почитает. И свирепо закричал на коней, чтобы обогнать невзлюбпвшегося ему молодого, недавно назначенного лесника.
Снова тянулась таежная многоверстная чаща бора.
Когда обоз ехал горными невысокими кряжами с обнаженными от весеннего солнца и ветра обрывами, Пыжов порой соскакивал с саней и с молотком и берестяной кошелкой бежал к каменной осыпи, торопливо рылся в ней, хватал камни с такой жадностью, как будто это были грибы. Усаживаясь в сани, он раскладывал камни и начинал разбивать их молотком, словно надеялся найти внутри что-то очень нужное и дорогое.
Асмолов перешел в розвальни к папе и сказал, как бы извиняясь:
- Тоскливо, знаете, в одиночестве ехать.
Тима спросил удивленно:
- Так с вами же возчик и Коля Светличный?
Асмолов, не отвечая Тиме, объяснил папе:
- Приятно все-таки: есть возможность поговорить с интеллигентным человеком.
Папа вопросительно поднял брови, но ничего не ответил.
Поудобнее усаживаясь в санях и даже несколько потеснив папу, Асмолов произнес благодушно:
- Если позволите, Петр Григорьевич, один откровенный вопрос в расчете на столь же откровенный ответ: вы мне верите?
- Безусловно!
- Но почему?
- Потому что вы талантливый человек, а истинные таланты не могут не быть с революцией.
- Допустим, - полусогласился Асмолов и, сморщив красивое, холеное лицо, сказал: - Еще один, возможно обидный, вопрос. А если бы я оказался вашим политическим врагом?
Папа внимательно, словно незнакомого пациента, оглядел Асмолова и сказал, прищурившись:
- В таком случае инженерное творчество будет столь же враждебно вам, как и вы революции, а это серьезные противники, и они вас не пощадят.
- Благодарю за откровенность, - поклонился Асмолов.
Папа повторил горячо:
- Ведь вы действительно талантливый человек!
- А вы беспощадный!
- Не я, логика, - сказал папа.
Асмолов помолчал, потом заговорил раздраженно:
- Во время русско-японской войны не хватило угля для нашего флота. Во Владивостокском порту запросили Петербург и получили предписание: "Пополнить все недостающее количество кардифским углем". Чудовищно покупать уголь у англичан, когда Сибирь столь им богата.
И в эту войну Россия закупала уголь у англичан. Возили через океан, а? А мы тут имеем бассейн в миллиарды тонн, богатейший в мире, - и, сердито глядя на папу, заявил: - Только побуждаемый любовью к отечеству, я пренебрег некоторыми своими убеждениями и поверил вам, большевикам, что вы подобного не допустите. Вот, собственно, и все мое политическое кредо, закончил он со вздохом.
Тиме надоело слушать этот совершенно неинтересный разговор, и он перебрался в сани к Пыжову.
Пыжов приказал сердито:
- Сиди смирно, а то образцы уронишь. - И жадно придвинул к себе груду грязных камней.
Сидя спиной к лошади, Тима смотрел, как медленно отползает назад таежная чаща, и тоскливо думал, что никому до него нет дела и папа, выходит, не очень уж сильно любит маму, раз с таким увлечением разговаривает с Асмоловым, вместо того чтобы разговаривать с Тимой о маме, которая осталась теперь совершенно одна.
Печальные версты пути все больше и больше отдаляли Тиму от мамы.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
На третий день обоз остановился на прииске, расположенном на дне глубокой болотистой пади.
Железное сооружение драги плавало посреди болота, и канаты с ее бортов были прикручены к стволам деревьев.
Вопреки тому, что обычно в это время года большие промыслы не работали и только старатели, разведя огромные костры, нетерпеливо отогревали каменисто застывшую землю, прииск оказался действующим.
Долговязый сутулый человек с черными точками вокруг глаз и у крыльев носа отрекомендовался:
- Говоруха, - и извиняющимся тоном объяснил: - Не золотишник, по углю забойщик, - разведя руками, пожаловался: - Разбеглись хозяева, оставили всё без призору. Ну, меня ребята и послали сюда комиссаром. Собрал маленько людишек, вот и колупаемся.
- А как добыча? - строго спросил Асмолов.
Говоруха пожал плечами и пригласил:
- Поглядите, если понимаете.
Перебрались по гати на драгу, вошли в дощатую будку; в углу стоял деревянный, крашенный охрой сундучок.
Говоруха с усилием выдвинул сундучок на середину пола, раскрыл, вытащил оттуда скомканное белье, портянки.
На дне сундука, в большом железном тазу, была насыпана куча грязного песку.
Асмолов запустил в нее руку и, просматривая на ладони песок, произнес удивленно и почему-то укоризненно:
- Золото! - и тут же поспешно спросил: - Сколько весом?
- Не спаю, - сконфуженно признался Говоруха. - Гири спер кто-то до нас. И хоть бы одну, подлец, оставил:
мы бы по ней весь разновесок сделали. А то вот, глядите, чем отмериваем, - и показал рукой на гайки, болты, скобы, валявшиеся на полу. - Вот чем меряем. А сколько в них весу, в точности не знаем.
- Но ведь это же безграничные возможности для хищений!
- Зачем хитить, - сурово возразил Говоруха. - Нам хитить ни к чему. Захотели б, и так набрали. Но за такую хотелку мы вон какую памятку ставим, - и показал рукой в окошко на глидяныы бугор, где торчал белый, сколоченный из березы крест. - Хоть и вор оказался, по похоронплп после уважительно, по-православному.
- Что это значит "после"?..
- Ну, чего не понимаете? - угрюмо сказал Говоруха. - Вы не думайте, что мы просто так. Избрали, кто судить его желает. Ну, те и порешили. Люди обыкновенные: раз честь и доверие им оказали - значит, засудили по совести, по-шахтерски.
Тима испуганно смотрел на этого человека, спокойно и почти равнодушно рассуждающего о таком ужасном случае.
Говоруха услышал сопение Тимы, оглянулся, присел на корточки, хотя Тима вовсе не был таким маленьким, и сказал добрым голосом:
- Гляди, ребята, парепек! - и поспешно стал рыться в сундуке, выбрасывая из него еще какие-то тряпки; потом достал бумажный сверточек, подал Тиме: - Вот, милок, тебе угощение, самое сладкое.
Тима развернул сверточек. В нем оказался солодовый пряник, мохнатый от плесени. Говоруха, восторженно глядя на Тиму, похвалил:
- Хороший парнишечка, крепкий, - потупился и произнес тихо: - А мой помер. С воды гнилой помер. Такая беда... - помолчал, тряхнул головой, подошел к Асмолову. - Гляжу, на вас шуба богатая, подумал, из этих самых, из инженерии, а как вы стали сердито спрашивать, не воруем ли золотишко, которое, значит, теперь народное, - догадался. Ага, думаю, шуба-то это не его, а казенная, на дорогу выдана. А человек наш, строгий.
- Вы ошибаетесь, - сказал Асмолов. - Это моя собственная шуба, а по профессии я инженер.
- Да ну? - растерянно не то переспросил, не то удивился Говоруха и, оглянувшись на папу, словно ища у него помощи, сказал: - Значит, того, обмишурился.
- Товарищ Асмолов, - сказал папа строго, - предложил нам новый способ добычи угля.
- Вот ото хорошо! - обрадовался Говоруха. - Это, как говорится, весьма приятно, - и, сняв шапку, вытер с табуретки пыль. Предложил Асмолову: Пожалуйста, садитесь. Будьте, так сказать, любезны.
Нырнул под койку, долго оставался там, а появился снова с начатой бутылкой водки, заткнутой сосновым сучком. Налил в кружку, подал Асмолову и, кланяясь, сказал:
- Со счастливым приездом! Будьте в полном здравии!
- А вы? - спросил Асмолов.
- Благодарствую. Не принимаю, поскольку закон сам установил. Держал для случаев каких торжественных или захворает кто, так лекарство.
Асмолов поставил кружку на стол.
- Нет, уж будьте любезны, - повелительно сказал Говоруха. - А то обидите.
Асмолов, зажмурившись, выпил и замахал рукой.
- Значит, прошло. - Говоруха, заткнув бутылку сучком, спрятал ее снова под койку. Надевая шапку, предложил: - А теперь поглядите, как мы тут справляемся.
Только уж вы не при людях лайте, если чего не так, - и напомнил: - Я ведь не золотишник, шахтер обыкновенный. Полного соображения не имею.
Тиме велели оставаться в будке. А чтоб ему не было скучно одному, Говоруха приказал старику с хитрыми маслянистыми глазами, молчаливо просидевшему все это время в углу:
- Ты, Никита, побудь, расскажи городскому всякие байки, ты на них мастак.
- Могу, - сказал Никита, - только ты табачку для разговору оставь. Свой я для своего дела держу.
- На, сквалыга! - Говоруха бросил на стол большой ситцевый кисет, туго перетянутый оленьей жилой.
- Лапушкпн, - отрекомендовался старик торжественно и протянул Тиме бугристую от мозолей руку.
Тима пожал эту руку со скрюченными, видно уже не выпрямляющимися пальцами, подумал и сообщил:
- Сапожков.
Лапушкин присел на корточки, хлопнул по коленям и громко захохотал, вытирая тыльной стороной ладони глаза. Откашлявшись, спросил:
- А ты чего не хохочешь?
- А зачем?
- Да как ловко мы с тобой ручки друг другу подали, все равно как баре. - Предупредил строго: - Ты меня, конечно, слушай, по в случае чего брехать не мешай.
- А вы правду рассказывайте, - посоветовал Тима, - Ишь чего захотел, правду! - Лапушкин поднял на Тиму глаза, вдруг оказавшиеся поразительной голубизны и такие чистые, какие бывают только у детей. Но глаза эти глядели словно из ран. Веки были воспаленные, красные и гноились.
- Ты правды не проси. Она, брат, хуже волка, правда эта самая. Но ты не бойся. Как правда шибко заскребет, я ее по шее да обратно, в мешок, - и пояснил добродушно: - Она чем дерет? Тем, что ничего особенного, жизнь обыкновенная, а от непривычки слушать про такое, может, и того... наклонившись к Тиме, сказал: - Ты, верно, думаешь, про то буду сказывать, как людишек земля пришибает или как наши золотишники да старатели убиваются? Об этом разговору не будет, потому обыкновенное дело. Кого обвалом придавит, кто песком или плывуном захлебнется - у каждого своя способность смерть принять. А она одна на всех, матушка-избавительница.
Хоть тебя в лепешку глыбой враз расшибет али в забое засыпанном долго, медленным часом ее ждешь - тут все едино. У каждого свой манер к ней, подмигнув, спросил: - Это что же: выходит, твой папашка комиссаром по здоровью для людей назначен? Целый ящик лекарствий всяких Говорухе за так отдал. - Лапушкип потер воспаленное веко согнутым пальцем, заявил: Говоруха не наш, не сибирский. С Донбассу по девятьсот пятому. До сих пор ноги врастопырку ставит. Привык к цепям-то.
- Он каторжником был?
- У нас каторжных золотишников не так чтобы много, а вот кто уголь рубает, те почти все перед царем виноватые.
- А вы что, за царя были?
- Это я-то? - удивился Лапушкин. - До него, как до бога, а вот исправника зарезал, было такое дело, - сказал он просто. - А на царя нешто с ножом пойдешь? Его из пушки и то не пробили. Матросы, говорят, палили, и ничего. - Задумался, пожевал губу. - Золотишко, оно всему богатству начало. Наше дело хошь и тяжелое, зато душу гроет. Вдруг на жилу напорешься, аи самородок с пуд, тут, милок, мечта. Сразу в баре скок.
- Кто-нибудь находил?
- Так про то и разговор. Было. Но ежели ты на кабипетских приисках значит, царю принадлежащий или промышленнику. Тут прибыток короткий. Получай с тысячи пудов породы полтора целковых, либо поденно за сорок копеек, либо по семишнику, или там по пятачку за сажень, смотря какая порода. Золотишникам, тем с чистой добычи платили, те всегда в артели. А старатели - дикие, на себя. Но ежели пофартит, тут их сейчас законом по шее. Из богатой породы на скудную. А как же иначе? Земля-то либо царская, либо у купца в откупе.
- А вы?
- Чего я?
- Вы-то сами золото находили?
- Так найти - что! Ты его унеси потаенно, да еще через всю тайгу. Приисковая полиция тебя всего оглядит.
Стражники на конях нагонят, и тоже, хоть зима, а разуют, разденут, да еще нагнуться заставят.
- Это зачем?
- В кишку себе тоже прятали. В карман-то его не положишь. Потом опять же кабаки. В них во всех от промышленника сыщики. Выпьешь, сколько возможность позволяет, а он тебя всего оглядит, ощупает и, где надо, ножичком одежу подпорет. Умственный народ, понимал, где искать.
- Ну, а если тайгой идти?
- Ходили. Напрямки. Но ведь исть, пить надо! Зимой по снегу долго не пройдешь, а летом с прииска не уйдешь: стражники на конях или опять же с ружьем да с собаками.
- Зачем же вы тогда на прииски нанимались?
- А обман для чего был? - удивился снова Лапушкин. - Начнет тебя приказчик окручивать, развесишь уши, ну и ставишь крестик на бумажке. А после так получалось: сведут тебя с другими такими же под стражей на прииск, а он, видал, в самой глухомани. Выкопаешь нору в земле и спишь в ней, а остальная жизнь тоже в земле, в забое. Харч в приисковой лавке по ярлыкам берешь, а он, скажем, так: ежели в жилом месте, то крупа - фунт гривенник, а тут три. И все прочее так же.
Опять же водка, ее тоже по ярлыкам давали. А нам без ее нельзя. В мокром забое зимой работаешь, а после по морозцу до балагана пробежишь, все на тебе корой ледяной застынет. Примешь косушку, вот на душе и полегчает маленько.
А как зачнут расчет делать, глядишь - не тебе, а с тебя причитается. Контора не на прииске была, в селе богатом. Придешь в контору за получкой, ну, тут, я тебе скажу, словно на пасху, всё наряжалось. На избах флаги висят, на оконцах плошки с огнями выставлены. Зазывпют. Потому каждая изба в этом селе - тайный кабак.
Гуляли. Народ мы бессемейный, оберегать себя незачем, чуть что, пошли в пожики. Я-то, конечно, смирной, только шкворень при себе железный держал, чтобы угомонить кого, если, значит, полезет. Погуляешь как следует быть... очнешься, - рыло в крови, одежи нет, ноги босы; пойдешь в одном исподнем до приказчика на новую кабалу крест ставить, чтобы, значит, до нового светлого воскресенья породу долбить.
- Зачем же вы пропивали все? - возмутился Тима. - Значит, сами виноваты, что денег не было.
- Ишь ты какой старого времени заступник! - сощурился Лапушкин. Зачем? А ежели душа горит, что из кабалы да обману ходу нет, все равно как из штольни обрушенной? Царскими законами нас так укоротили: в бега уйдешь - по всем волостям стражники рыщут и все равно вернут, только не вольным, а уж каторжным.
- А вы бы бунтовали, - посоветовал Тима.
Лапушкин задумался.
- На моем веку много всякого было. Но по-сурьезному началось с тех годов, когда к нам стали с Донбасса да с Урала в рудники горняков ссылать. До этого тоже политические были, но так, образованные, хлипкие. Не успеешь с ними по душам поговорить, уж вверх ногами его из ствола на-гора качают. Мерли шибко. А донбасские да уральские, хошь и политические, а свой брат, горняк трехжильный. И уголек рубали крепко, и мозги нам переворачивали как следует быть. Уголовных они, хошь тех и больше было, в узде держали. Образованные политики по рылу дать стеснялись, а донбассовский для начала накостыляет, потом свою же шапку утереться даст и разъяснит: мол, мы хоть и каторжные, а братья, с одного рабочего класса, - похвастался: - Шахтеры у нас еще до губернских революцию сделали, вроде как наравне с Пи-"
тером, а уж после них мы, золотишники, за хозяев взяч лись.
- Вы же про страшное рассказывать хотели, - напомнил Тима.
- Про страшное? - спросил удивленно Лапушкин. - Ты про это у пугливого спрашивай, а среди горняцкого народа таких пет. - Хитро сощурился и осведомился: - Говорят, большевики богатство всякое осуждают. Куда же золотишко теперь, раз оно богатству первое начало?
- Слыхали? Паш, партийный. Сколько всего знает, а?
Не при себе держит, для людей книжки-то читал, не для себя, - и пригрозил Карта лову: - Какого человека тебе доверяем! Смотри! В случае чего, башку отверну.
- Понятно, - без всякой обиды согласился Карталов и добавил задумчиво, оглянувшись на Тиму: - Умственный.
Тиме было очень приятно слышать такое про папу.
Выходит, то, что папа всегда одинаковый со всеми, - очень хорошо и вызывает не насмешку, а одобрение. А вот сам Тима, помогая запрягать коней, старался говорить натужливым, низким голосом и грубо, по-извозчичьи ругал коня, когда тот пучил брюхо, не давая затягивать подпругу.
Только вчера Белужин, услышав это, сказал презрительно:
- Ты чего тут пыжишься? Кого из себя строишь? По губам за срамные слова дать надо. При таком родителе состоишь, а с чужих людей навоз на себя огребаешь. Выходит, глупый, не в отца пошел. - И прогнал от упряжки.
Но сегодня папа разговаривал со всеми так много оттого, что был счастливо взволнован, что едет вместе с мамой и Тимой. И, словно стыдясь своего счастья, избегал смотреть на маму.
Ян Витол говорил папе наставительно:
- Ты, Петр, сам должен проявить твердость характера. А он у тебя... - И Ян сделал вращательное движение рукой.
Папа обиделся:
- Характер человека создается помимо его воли, в зависимости от обстоятельств.
- Вот, вот, - пригрозил Ян, - горняки из тебя всю мягкотелость вышибут. Они - не я.
Эсфирь говорила маме:
- Как проведешь тарифно-расценочные работы, сейчас же пришли все статистические данные. Мы без них как без рук.
Мама сказала:
- Слышала уже десять раз. После тифа тебе вредно так долго на ногах быть, дай я тебя поцелую, и уходи, - добавила капризно: - Не люблю я все эти прощальные церемонии.
Папа оглянулся на Эсфирь и сказал ей, наверное только для того, чтобы она не уходила:
- Случаи летального исхода при заболевании тифом сейчас сократились в силу того, что при новом эпидемическом цикле значительно ослабели ядовитые силы возбудителей болезней.
- Скажите пожалуйста! - иронически усмехнулась Эсфирь. - А я-то думала - потому, что ты стал комиссаром охраны народного здоровья.
Подошел Федор. Поздоровавшись со всеми, он вдруг ни с того ни с сего торжественно сказал, скашивая глаза на Эсфирь:
- Наш лозунг должен быть один: учиться военному делу! Это сказал Ленин неделю назад на Седьмом съезде.
Так как теперь, - повернулся он к Эсфири, - будешь урезывать пайки курсантам?
Эсфирь только плечами пожала.
- Во-первых, я теперь не штатская гражданка: как тебе известно, все коммунисты записались в Красную Армию. Во-вторых, пайки еще больше урежем, чтобы у тебя был фонд на случай чрезвычайной надобности.
Федор покраснел от удовольствия и примирительно спросил:
- Ну как, по моему способу пить рыбий жир легче?
- Я все делаю только по-своему, - непримиримо отрезала Эсфирь.
Федор печально съежился, потом, увидев Тиму, подозвал его и дал ему обойму тонких японских патронов, только вместо пуль в них воткнуты были очинённые цветные карандаши.
Тима протянул разочарованно:
- А я думал, они настоящие...
Пыжов одобрительно посмотрел на карандаши.
- Мы ими на карте помечать будем, где какие минералы размещаются. Отличные карандаши - Фабер.
Все ждали Рыжикова. Асмолов в дохе, ушанке и в длинных чесаных валенках, стоя в стороне, целовал молча руку жене, припадая губами, словно к флейте.
Все подводы были уже готовы. А Рыжиков все не появлялся. Не пришел и Савич.
Эсфирь сказала:
- Ну что ж, присядем, по обычаю.
И все стали рассаживаться - кто на бревна, а кто на сани.
Вдруг Тима увидел Нину Савпч. Она робко подошла к маме и сказала смущенно:
- Папа просит извинить и сказать, что он болен - смутилась покраснела, подошла к Тиме и произнесла строго: - Пойдем, я тебе что-то скажу.
Тима остановился возле конюшни.
- Нет, туда.
Вошла в конюшню, повернулась, подняла на Тиму глаза.
Из прорези окна конюшню пересекал столб света, и в нем роились тончайшие, словно из голубого стекла, пылинки. Нина закрыла глаза, веки ее вздрагивали.
Тима вытянулся и бережно поцеловал ее в дрожащее веко. Нина на мгновение сжалась, сказала, не открывая глаз, повелительно и сердито:
- Уходи! Ты меня поцеловал просто так, для памяти, - и сказала твердо: - Иди.
Тима покорно ушел, подавленный и печально-счастливый. Во дворе он остановился, ослепленный светом, от которого ломило глаза, и казалось, что от него нельзя никуда уйти.
Мама сердито закричала на Тиму, что он всех задерживает. Тима подбежал к саням, влез на них и уселся между папой и мамой. Ворота распахнулись, сани одни за другими потянулись на улицу.
Еще до отъезда Тима обещал себе: как будет проезжать в последний раз через город, обязательно постарается запомнить на всю жизнь дома, улицы, переулки, высокую деревянную каланчу с деревянным шпилем на крыше, где на железном коромысле вывешивали шары, когда бывал сильный мороз.
Но сейчас, как он ни старался держать глаза широко открытыми, он ничего не видел: перед ним стояло только печально склоненное лицо Нины с вздрагивающими веками и толклись блещущие пылинки в косом голубом луче.
У самой заставы обоз нагнал Рыжиков. Он стоял на дровнях, держась рукой за плечо возчика, и кричал:
- Стой! Подождите!
Обоз остановился.
Рыжиков соскочил с дровней, спотыкаясь, подбежал к саням, где сидел Тима с папой и мамой, вытер смятой варежкой пот со лба.
- Вот что, Варвара, - еще задыхаясь от быстрого бега, заговорил он. Савич отказался возглавить статистическую группу уездною совнархоза. Обиделся, видишь ли, что пост мал. Не по самолюбию. Так что слезай, ты остаешься.
Лицо папы побледнело, некрасиво вытянулось, и он произнес растерянно:
- Постой, как же это так?
- Ничего, мы еще с ним поговорим в укоме, - утешил папу Рыжиков.
- Но, Варвара, собственно... - бестолково забормотал папа. Собственно, она... Она же должна там руководить тарифно-калькуляционной комиссией. Это, знаешь, такое дело...
- Знаю, - нетерпеливо сказал Рыжиков. Потом стал упрашивать: - Ну, Петр! Мы же не насовсем ее забираем; закончит работу - доставим по сухому на колесах. - Топнул по ледяной корке: - Видишь, тает? Намучаешься только по таежной дороге в ростепель. А у пей еще голова как следует не зажила.
- Ну что ж, - сказал папа грустно. - Аргумент существенный.
Мама скороговоркой начала объяснять, что где лежит в их узлах, вытащила свою корзинку, наклонилась, поцеловала папу в усы, потом Тиму в обе щеки и, приказав ни в коем случае не ходить в сырых валенках, а если промокнут, то запасные шерстяные носки засунуты у папы в карман полушубка, села рядом с Рыжиковым в дровни, повернулась, сняла варежку и долго махала рукой.
За городом началась широкая пустынная еланъ. Занесенные снегом пнп торчали, словно кочки в белом болоте.
Дула весенняя сырая пурга. Небо погасло, в тусклом воздухе летали влажные ошметки снега. Мерно шлепали копыта коней по бугристой дороге, и колея за ними текла, словно два печальных тихих ручья.
Папа вздохнул, поежился сиротливо:
- Вот, Тимофей, опять остались мы с тобой одни.
Тима шмурыгпул носом и сказал сердито:
- Ты сам ыаму отпустил, ты! - и неожиданно для самого себя заплакал, уткнулся лицом папе в колени и, вдыхая кислый запах карболки, признался с глубоким раскаянием: - А я еще Нинку Савич в глаз поцеловал, а это из-за ее отца маму забрал Рыжиков. Небось Георгий Семенович Рыжикова не боится, а ты испугачся и отпустил маму.
Папа отстранился от Тимы, поднял его лицо за подбородок, повернул к себе.
- Запомни навсегда, - сказал он, сурово глядя Тиме в глаза. - Партии не боятся, в ней не служат. Ей отдают свою жизнь, не щадя себя, для того чтобы жизнь всех людей стала хорошей.
- Но Рыжиков вовсе не партия, - попробовал защититься Тима. - Партия это же много людей.
- Много людей... Нет, много людей - ото еще не партия. Вот когда много людей, одинаково убежденных, действуют как одно целое и в большом и в малом, тогда это партия, - и добавил уже не так сердито: - Вот мама и поступила как полагается коммунистке, хотя ей очень хотелось ехать с нами, - и, погладив Тиму по плечу, пообещал: - Потому, что все большевики действуют, как один, у пас очень сильная партия, и ты увидишь потом настоящий социализм, - и сухо произнес: - А то, что сделал Савич, бесчестно по отношению к партии.
- А зачем вы его туда брали?
- Ну, это не твоего ума дело, - и пообещал угрюмо: - Партия такого не прощает.
Лицо у папы снова стало суровым, но теперь не из-за Тимы, а из-за Савича. Тима, уважительно глядя на папу, спросил озабоченно:
- А револьвер ты не забыл?
Папа осторожно похлопал себя по карманам и сказал:
- Нет, здесь. А что?
- Просто так, - сказал Тима. - В волков пострелять или еще в кого-нибудь.
И Тима стал глядеть вперед, туда, где темным зазубренным хребтом вставала за еланью тайга.
Скоро они въехали в тайгу, и к вечерним сумеркам прибавилась угрюмая тень деревьев. Обоз шел лесной дорогой, словно по дну глубокого ущелья, и вершины черных бесхвойных лиственниц глухо скрежетали, будто кованными из железа ветвями.
Мрак становился все более мохнатым, густым, и Тнмо казалось, что это не деревья шумят, а угрюмо сопит темнота. Он то засыпал, то просыпался, положив голову папе на колени, и видел белую луну, которая то висела над его лицом, то вползала в толстые тучи, словно для того, чтобы погреться в них.
Потом он обнаружил себя лежащим на полатях, и рядом с ним спал папа, скорчившись, прижав к губам руку, сжатую в кулак. Было еще совсем темно, когда запрягли коней и снова поехали таежной дорогой.
Рядом с санями по снегу бежал на лыжах лесник и весело кричал Карталову:
- У Кривой пади гляди в оба: топко! Там ключи горячие и зимой болотит, а сейчас еще шибче развезло.
Если гатить будете, так молодняк не трогайте, - пригрозил: - У меня декрет из волости: кто народный лес губить станет - хватать и, значит, к Советской власти представлять. Вертаться обратно будешь, проверю.
Карталов сердито бормотал:
- Наплодили проверятелей, каждый сучок теперь себя властью почитает. И свирепо закричал на коней, чтобы обогнать невзлюбпвшегося ему молодого, недавно назначенного лесника.
Снова тянулась таежная многоверстная чаща бора.
Когда обоз ехал горными невысокими кряжами с обнаженными от весеннего солнца и ветра обрывами, Пыжов порой соскакивал с саней и с молотком и берестяной кошелкой бежал к каменной осыпи, торопливо рылся в ней, хватал камни с такой жадностью, как будто это были грибы. Усаживаясь в сани, он раскладывал камни и начинал разбивать их молотком, словно надеялся найти внутри что-то очень нужное и дорогое.
Асмолов перешел в розвальни к папе и сказал, как бы извиняясь:
- Тоскливо, знаете, в одиночестве ехать.
Тима спросил удивленно:
- Так с вами же возчик и Коля Светличный?
Асмолов, не отвечая Тиме, объяснил папе:
- Приятно все-таки: есть возможность поговорить с интеллигентным человеком.
Папа вопросительно поднял брови, но ничего не ответил.
Поудобнее усаживаясь в санях и даже несколько потеснив папу, Асмолов произнес благодушно:
- Если позволите, Петр Григорьевич, один откровенный вопрос в расчете на столь же откровенный ответ: вы мне верите?
- Безусловно!
- Но почему?
- Потому что вы талантливый человек, а истинные таланты не могут не быть с революцией.
- Допустим, - полусогласился Асмолов и, сморщив красивое, холеное лицо, сказал: - Еще один, возможно обидный, вопрос. А если бы я оказался вашим политическим врагом?
Папа внимательно, словно незнакомого пациента, оглядел Асмолова и сказал, прищурившись:
- В таком случае инженерное творчество будет столь же враждебно вам, как и вы революции, а это серьезные противники, и они вас не пощадят.
- Благодарю за откровенность, - поклонился Асмолов.
Папа повторил горячо:
- Ведь вы действительно талантливый человек!
- А вы беспощадный!
- Не я, логика, - сказал папа.
Асмолов помолчал, потом заговорил раздраженно:
- Во время русско-японской войны не хватило угля для нашего флота. Во Владивостокском порту запросили Петербург и получили предписание: "Пополнить все недостающее количество кардифским углем". Чудовищно покупать уголь у англичан, когда Сибирь столь им богата.
И в эту войну Россия закупала уголь у англичан. Возили через океан, а? А мы тут имеем бассейн в миллиарды тонн, богатейший в мире, - и, сердито глядя на папу, заявил: - Только побуждаемый любовью к отечеству, я пренебрег некоторыми своими убеждениями и поверил вам, большевикам, что вы подобного не допустите. Вот, собственно, и все мое политическое кредо, закончил он со вздохом.
Тиме надоело слушать этот совершенно неинтересный разговор, и он перебрался в сани к Пыжову.
Пыжов приказал сердито:
- Сиди смирно, а то образцы уронишь. - И жадно придвинул к себе груду грязных камней.
Сидя спиной к лошади, Тима смотрел, как медленно отползает назад таежная чаща, и тоскливо думал, что никому до него нет дела и папа, выходит, не очень уж сильно любит маму, раз с таким увлечением разговаривает с Асмоловым, вместо того чтобы разговаривать с Тимой о маме, которая осталась теперь совершенно одна.
Печальные версты пути все больше и больше отдаляли Тиму от мамы.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
На третий день обоз остановился на прииске, расположенном на дне глубокой болотистой пади.
Железное сооружение драги плавало посреди болота, и канаты с ее бортов были прикручены к стволам деревьев.
Вопреки тому, что обычно в это время года большие промыслы не работали и только старатели, разведя огромные костры, нетерпеливо отогревали каменисто застывшую землю, прииск оказался действующим.
Долговязый сутулый человек с черными точками вокруг глаз и у крыльев носа отрекомендовался:
- Говоруха, - и извиняющимся тоном объяснил: - Не золотишник, по углю забойщик, - разведя руками, пожаловался: - Разбеглись хозяева, оставили всё без призору. Ну, меня ребята и послали сюда комиссаром. Собрал маленько людишек, вот и колупаемся.
- А как добыча? - строго спросил Асмолов.
Говоруха пожал плечами и пригласил:
- Поглядите, если понимаете.
Перебрались по гати на драгу, вошли в дощатую будку; в углу стоял деревянный, крашенный охрой сундучок.
Говоруха с усилием выдвинул сундучок на середину пола, раскрыл, вытащил оттуда скомканное белье, портянки.
На дне сундука, в большом железном тазу, была насыпана куча грязного песку.
Асмолов запустил в нее руку и, просматривая на ладони песок, произнес удивленно и почему-то укоризненно:
- Золото! - и тут же поспешно спросил: - Сколько весом?
- Не спаю, - сконфуженно признался Говоруха. - Гири спер кто-то до нас. И хоть бы одну, подлец, оставил:
мы бы по ней весь разновесок сделали. А то вот, глядите, чем отмериваем, - и показал рукой на гайки, болты, скобы, валявшиеся на полу. - Вот чем меряем. А сколько в них весу, в точности не знаем.
- Но ведь это же безграничные возможности для хищений!
- Зачем хитить, - сурово возразил Говоруха. - Нам хитить ни к чему. Захотели б, и так набрали. Но за такую хотелку мы вон какую памятку ставим, - и показал рукой в окошко на глидяныы бугор, где торчал белый, сколоченный из березы крест. - Хоть и вор оказался, по похоронплп после уважительно, по-православному.
- Что это значит "после"?..
- Ну, чего не понимаете? - угрюмо сказал Говоруха. - Вы не думайте, что мы просто так. Избрали, кто судить его желает. Ну, те и порешили. Люди обыкновенные: раз честь и доверие им оказали - значит, засудили по совести, по-шахтерски.
Тима испуганно смотрел на этого человека, спокойно и почти равнодушно рассуждающего о таком ужасном случае.
Говоруха услышал сопение Тимы, оглянулся, присел на корточки, хотя Тима вовсе не был таким маленьким, и сказал добрым голосом:
- Гляди, ребята, парепек! - и поспешно стал рыться в сундуке, выбрасывая из него еще какие-то тряпки; потом достал бумажный сверточек, подал Тиме: - Вот, милок, тебе угощение, самое сладкое.
Тима развернул сверточек. В нем оказался солодовый пряник, мохнатый от плесени. Говоруха, восторженно глядя на Тиму, похвалил:
- Хороший парнишечка, крепкий, - потупился и произнес тихо: - А мой помер. С воды гнилой помер. Такая беда... - помолчал, тряхнул головой, подошел к Асмолову. - Гляжу, на вас шуба богатая, подумал, из этих самых, из инженерии, а как вы стали сердито спрашивать, не воруем ли золотишко, которое, значит, теперь народное, - догадался. Ага, думаю, шуба-то это не его, а казенная, на дорогу выдана. А человек наш, строгий.
- Вы ошибаетесь, - сказал Асмолов. - Это моя собственная шуба, а по профессии я инженер.
- Да ну? - растерянно не то переспросил, не то удивился Говоруха и, оглянувшись на папу, словно ища у него помощи, сказал: - Значит, того, обмишурился.
- Товарищ Асмолов, - сказал папа строго, - предложил нам новый способ добычи угля.
- Вот ото хорошо! - обрадовался Говоруха. - Это, как говорится, весьма приятно, - и, сняв шапку, вытер с табуретки пыль. Предложил Асмолову: Пожалуйста, садитесь. Будьте, так сказать, любезны.
Нырнул под койку, долго оставался там, а появился снова с начатой бутылкой водки, заткнутой сосновым сучком. Налил в кружку, подал Асмолову и, кланяясь, сказал:
- Со счастливым приездом! Будьте в полном здравии!
- А вы? - спросил Асмолов.
- Благодарствую. Не принимаю, поскольку закон сам установил. Держал для случаев каких торжественных или захворает кто, так лекарство.
Асмолов поставил кружку на стол.
- Нет, уж будьте любезны, - повелительно сказал Говоруха. - А то обидите.
Асмолов, зажмурившись, выпил и замахал рукой.
- Значит, прошло. - Говоруха, заткнув бутылку сучком, спрятал ее снова под койку. Надевая шапку, предложил: - А теперь поглядите, как мы тут справляемся.
Только уж вы не при людях лайте, если чего не так, - и напомнил: - Я ведь не золотишник, шахтер обыкновенный. Полного соображения не имею.
Тиме велели оставаться в будке. А чтоб ему не было скучно одному, Говоруха приказал старику с хитрыми маслянистыми глазами, молчаливо просидевшему все это время в углу:
- Ты, Никита, побудь, расскажи городскому всякие байки, ты на них мастак.
- Могу, - сказал Никита, - только ты табачку для разговору оставь. Свой я для своего дела держу.
- На, сквалыга! - Говоруха бросил на стол большой ситцевый кисет, туго перетянутый оленьей жилой.
- Лапушкпн, - отрекомендовался старик торжественно и протянул Тиме бугристую от мозолей руку.
Тима пожал эту руку со скрюченными, видно уже не выпрямляющимися пальцами, подумал и сообщил:
- Сапожков.
Лапушкин присел на корточки, хлопнул по коленям и громко захохотал, вытирая тыльной стороной ладони глаза. Откашлявшись, спросил:
- А ты чего не хохочешь?
- А зачем?
- Да как ловко мы с тобой ручки друг другу подали, все равно как баре. - Предупредил строго: - Ты меня, конечно, слушай, по в случае чего брехать не мешай.
- А вы правду рассказывайте, - посоветовал Тима, - Ишь чего захотел, правду! - Лапушкин поднял на Тиму глаза, вдруг оказавшиеся поразительной голубизны и такие чистые, какие бывают только у детей. Но глаза эти глядели словно из ран. Веки были воспаленные, красные и гноились.
- Ты правды не проси. Она, брат, хуже волка, правда эта самая. Но ты не бойся. Как правда шибко заскребет, я ее по шее да обратно, в мешок, - и пояснил добродушно: - Она чем дерет? Тем, что ничего особенного, жизнь обыкновенная, а от непривычки слушать про такое, может, и того... наклонившись к Тиме, сказал: - Ты, верно, думаешь, про то буду сказывать, как людишек земля пришибает или как наши золотишники да старатели убиваются? Об этом разговору не будет, потому обыкновенное дело. Кого обвалом придавит, кто песком или плывуном захлебнется - у каждого своя способность смерть принять. А она одна на всех, матушка-избавительница.
Хоть тебя в лепешку глыбой враз расшибет али в забое засыпанном долго, медленным часом ее ждешь - тут все едино. У каждого свой манер к ней, подмигнув, спросил: - Это что же: выходит, твой папашка комиссаром по здоровью для людей назначен? Целый ящик лекарствий всяких Говорухе за так отдал. - Лапушкип потер воспаленное веко согнутым пальцем, заявил: Говоруха не наш, не сибирский. С Донбассу по девятьсот пятому. До сих пор ноги врастопырку ставит. Привык к цепям-то.
- Он каторжником был?
- У нас каторжных золотишников не так чтобы много, а вот кто уголь рубает, те почти все перед царем виноватые.
- А вы что, за царя были?
- Это я-то? - удивился Лапушкин. - До него, как до бога, а вот исправника зарезал, было такое дело, - сказал он просто. - А на царя нешто с ножом пойдешь? Его из пушки и то не пробили. Матросы, говорят, палили, и ничего. - Задумался, пожевал губу. - Золотишко, оно всему богатству начало. Наше дело хошь и тяжелое, зато душу гроет. Вдруг на жилу напорешься, аи самородок с пуд, тут, милок, мечта. Сразу в баре скок.
- Кто-нибудь находил?
- Так про то и разговор. Было. Но ежели ты на кабипетских приисках значит, царю принадлежащий или промышленнику. Тут прибыток короткий. Получай с тысячи пудов породы полтора целковых, либо поденно за сорок копеек, либо по семишнику, или там по пятачку за сажень, смотря какая порода. Золотишникам, тем с чистой добычи платили, те всегда в артели. А старатели - дикие, на себя. Но ежели пофартит, тут их сейчас законом по шее. Из богатой породы на скудную. А как же иначе? Земля-то либо царская, либо у купца в откупе.
- А вы?
- Чего я?
- Вы-то сами золото находили?
- Так найти - что! Ты его унеси потаенно, да еще через всю тайгу. Приисковая полиция тебя всего оглядит.
Стражники на конях нагонят, и тоже, хоть зима, а разуют, разденут, да еще нагнуться заставят.
- Это зачем?
- В кишку себе тоже прятали. В карман-то его не положишь. Потом опять же кабаки. В них во всех от промышленника сыщики. Выпьешь, сколько возможность позволяет, а он тебя всего оглядит, ощупает и, где надо, ножичком одежу подпорет. Умственный народ, понимал, где искать.
- Ну, а если тайгой идти?
- Ходили. Напрямки. Но ведь исть, пить надо! Зимой по снегу долго не пройдешь, а летом с прииска не уйдешь: стражники на конях или опять же с ружьем да с собаками.
- Зачем же вы тогда на прииски нанимались?
- А обман для чего был? - удивился снова Лапушкин. - Начнет тебя приказчик окручивать, развесишь уши, ну и ставишь крестик на бумажке. А после так получалось: сведут тебя с другими такими же под стражей на прииск, а он, видал, в самой глухомани. Выкопаешь нору в земле и спишь в ней, а остальная жизнь тоже в земле, в забое. Харч в приисковой лавке по ярлыкам берешь, а он, скажем, так: ежели в жилом месте, то крупа - фунт гривенник, а тут три. И все прочее так же.
Опять же водка, ее тоже по ярлыкам давали. А нам без ее нельзя. В мокром забое зимой работаешь, а после по морозцу до балагана пробежишь, все на тебе корой ледяной застынет. Примешь косушку, вот на душе и полегчает маленько.
А как зачнут расчет делать, глядишь - не тебе, а с тебя причитается. Контора не на прииске была, в селе богатом. Придешь в контору за получкой, ну, тут, я тебе скажу, словно на пасху, всё наряжалось. На избах флаги висят, на оконцах плошки с огнями выставлены. Зазывпют. Потому каждая изба в этом селе - тайный кабак.
Гуляли. Народ мы бессемейный, оберегать себя незачем, чуть что, пошли в пожики. Я-то, конечно, смирной, только шкворень при себе железный держал, чтобы угомонить кого, если, значит, полезет. Погуляешь как следует быть... очнешься, - рыло в крови, одежи нет, ноги босы; пойдешь в одном исподнем до приказчика на новую кабалу крест ставить, чтобы, значит, до нового светлого воскресенья породу долбить.
- Зачем же вы пропивали все? - возмутился Тима. - Значит, сами виноваты, что денег не было.
- Ишь ты какой старого времени заступник! - сощурился Лапушкин. Зачем? А ежели душа горит, что из кабалы да обману ходу нет, все равно как из штольни обрушенной? Царскими законами нас так укоротили: в бега уйдешь - по всем волостям стражники рыщут и все равно вернут, только не вольным, а уж каторжным.
- А вы бы бунтовали, - посоветовал Тима.
Лапушкин задумался.
- На моем веку много всякого было. Но по-сурьезному началось с тех годов, когда к нам стали с Донбасса да с Урала в рудники горняков ссылать. До этого тоже политические были, но так, образованные, хлипкие. Не успеешь с ними по душам поговорить, уж вверх ногами его из ствола на-гора качают. Мерли шибко. А донбасские да уральские, хошь и политические, а свой брат, горняк трехжильный. И уголек рубали крепко, и мозги нам переворачивали как следует быть. Уголовных они, хошь тех и больше было, в узде держали. Образованные политики по рылу дать стеснялись, а донбассовский для начала накостыляет, потом свою же шапку утереться даст и разъяснит: мол, мы хоть и каторжные, а братья, с одного рабочего класса, - похвастался: - Шахтеры у нас еще до губернских революцию сделали, вроде как наравне с Пи-"
тером, а уж после них мы, золотишники, за хозяев взяч лись.
- Вы же про страшное рассказывать хотели, - напомнил Тима.
- Про страшное? - спросил удивленно Лапушкин. - Ты про это у пугливого спрашивай, а среди горняцкого народа таких пет. - Хитро сощурился и осведомился: - Говорят, большевики богатство всякое осуждают. Куда же золотишко теперь, раз оно богатству первое начало?