- Вот, спас я коней от смерти! - и похвастал: - Человек, если захочет, все может.
   - Это правильно, - согласился Белужин, - вот Хомяков повадился каждый вечер политические беседы проводить, все будущее обрисовывает, а я ему каждый раз, как гвоздь, вопрос вбиваю: "Будет завтра полегче, чем сегодня, или не будет?" Не может прямо сказать, ежится.
   - А вам сейчас очень плохо?
   - Мне что? Я к несытой жизни привычный. Коней жалею. Кони отощали, как и мы, обезживотели.
   - Но ведь скоро обозом хлеб привезут.
   - Продотрядские хлеб в деревне не только для города берут. Надо еще слабосильной бедноте на семена выдать. Если не посеются, беда: голод начнет всех валить.
   - Значит, не верите, что все хорошо получится?
   - Да ведь как не верить? - развел руками Белужин. - Разве кто думал, что ты для этих одров корма достанешь, а достал. Теперь люди шибко горячие на всякие неожиданные дела. Во всем городе кровельного железa листа лишнего нет, а надо кровлю возводитьпод физическое здание, которое иноземцы наши ремонтируют, так Хрулев с германцем одним ходил-ходил и удумал: на кирпичном заводе глиняные черепки обжигать и этими черепками крышу выложить. Попробовали - красиво получается, и даже выгода: не ржавеют, как железо, или, как доска, не гниют. Когда люди так мозгами шевелят, все может быть.
   Военнопленные, дав клятву восстановить сожженный черносотенцами в девятьсот пятом году Дом общества содействия физическому развитию, не рассчитали своих сил.
   Мела пурга. За ночь стройку заваливало снегом. Полдня уходило на то, чтобы очистить рабочие места, сбросить снег с лесов и уж потом в сумрачной мгле пурги трудиться на ощупь под беспрерывной осыпью колючего, как кварцевый песок, сухого снега. Хотя среди военнопленных было несколько опытных строительных рабочих, они изнемогли в этой беспрерывной борьбе с медленно катящимся через город снеговым океаном.
   Пурга продувала насквозь стоящих на строительных лесах людей, и, чтобы сберечь носы, уши, щеки, военнопленные сделали себе из тряпок маски. Они не успевали размешать в творилах известковый раствор, как он смерзался. От тяжести выпавшего ночью снега два раза обрушивались леса. Не хватало строительных материалов.
   Кирпич выламывали из стен старинного соляного склада и возили его на самодельных санях к месту стройки через весь город. Разбирали полуобгоревшие развалины золотаревских амбаров и конюшен и волокли на себе бревна, стропила, брусья и балки.
   Несколько человек поранились, отморозили руки. Люди так ослабевали после рабочего дня, что, не имея сил дойти до казармы, долго сидели у костра, разложенного во дворе стройки, и иногда засыпали на корточках у огня.
   Герман Гольц несколько раз заходил ночью в ревком с твердым намерением сказать Рыжикову о том, как трудно и медленно движется восстановление здания, и попросить помощи. Но, побыв в ревкоме, он узнавал, что даже на более важные и жизненно необходимые нужды не хватает ни людей, ни средств, и уходил, ничего не попросив.
   А на вопрос Рыжикова: "Ну, как там у вас?" - отвечал с деланным оживлением: "Ничего, зимно немножко, но ничего, - и, отводя взгляд от изможденного лица Рыжикова с розовыми от постоянное бессонницы глазами, произносил тихо, уклончиво: - Я просто так пришел. Новости знать".
   А тут еще с лесов сорвался и разбился насмерть чех Густав Плучек. Гольц подозревал, что Плучек упал не сам, не по неосторожности, а столкнул его фельдфебель Адольф Кешке, несколько раз застигнутый Гольцем в укромных углах во время бесед с Функом, повадившимся ходить на стройку. И особенно неприятно было слышать, как какие-то хорошо одетые русские люди насмешливо покрикивали, стоя на тротуаре:
   - Что, немчура, жжет морозец? Напялили тряпичные намордники, все равно до костей проймет! - Язвительно советовали: - Да кто же зимой что-нибудь строит? Это у вас она хлипкая. Подождали бы, куда торопитесь? Видать, домой поспеть к своей революции охота. Нагляделись ее у нас, одумались бы.
   В довершение всех бед среди пленных разнесся слух, что бывшие союзники России начали через своих агентов формировать в Сибири иностранный легион для борьбы с большевиками и что в первую очередь легионеры расправятся с теми военнопленными, которые откажутся примкнуть к ним.
   Приходя на работу, пленные оставляли шинели в сарайчике и надевали самодельные куртки из мешковины на толстой стеганой подкладке. Но однажды кто-то сломал замок на сарае и украл шинели. Идти через весь город в уродливой, будто арестантской одежде, подвергаться насмешкам прохожих, потерять воинский вид - с этим не могли примириться даже те, кто отличался наибольшей выдержкой. Но когда по заданию Витола на стройку пришел Петр Григорьевич Сапожков, чтобы выяснить, при каких обстоятельствах произошла пропажа, пленные на все его вопросы отвечали уклончиво. По их словам выходило, что тут просто какое-то недоразумение.
   Так и не удалось Сапожкову набрести на след преступников. Пришлось Федору Зубову забрать для военнопленных шинели у своих курсантов, а тем сшить взамен кургузые ватники.
   Каждый вечер перед началом спектакля в Клубе просвещения кто-нибудь из ревкомовских работников выступал с кратким обзором политических событий.
   Пришел черед Сапожкова. Он вышел на сцену, держа в руке стопку исписанных бумажек. Подняв очки на лоб и близоруко поднеся листок к самому лицу, он стад монотонно читать обзор переговоров о мире в Бреет-Лжтовске.
   Слушали его невнимательно, так как в этот день вход в клуб был без билетов: скамеек всем не хватало, происходили ссоры из-за мест. Люди толкались в проходах и даже усаживались друг к другу на колени. Но вот Сапожков с той же невыразительной, унылой интонацией произнес:
   - Условия мирного договора, как я сказал, тяжелые. - Тут он возвысил голос. - Но против грабительских требований германских империалистов в защиту Советской республики выступил международный пролетариат.
   Рабочие Будапешта и других городов Венгрии начали политическую забастовку. Руководство Венгерской социалдемократической рабочей партии объявило, что русская революция - общее дело демократии и социализма всего мира, и призвало бороться за всеобщий демократический мир и этим поддержать революцию в России. Создан Венский Совет рабочих, который также ведет борьбу за мир. Рабочие и солдаты, чехи и словаки, словенцы и сербы взялись за оружие, требуя мира.
   Сапожков поднес руку ко рту и откашлялся; его кашель, усиленный эхом, прозвучал под сводами бывшей архиерейской домовой церкви неожиданно громко. Сапожков удивленно поглядел вверх, потом в зал. Успев привыкнуть к шуму возни и голосам, доносящимся из зала, он поразился напряженной тишине и даже несколько смутился. Решив, что тишина вызвана тем, что голос его слаб, Сапожков шагнул ближе к рампе:
   - В Германии создан Совет рабочих депутатов, и он руководит миллионной забастовкой в защиту Советской республики. В порту Катарро бастуют рабочие арсенала, на кораблях подняты красные флаги. Рабочие Софии борются за справедливый мир, в Варшаве всеобщая забастовка.
   Но эти последние слова Сапожкова были заглушены глухим шорохом. Люди поднялись с мест. Те, кто сидел впереди, подошли к рампе, остальные, перешагивая через скамьи, двинулись за ними. Люди стояли плотно, жадно глядя на растерянное лицо Сапожкова. Он спросил встревоженно:
   - Товарищи, неужели так плохо слышно? - и пообещал: - Я постараюсь говорить еще громче, - и сноваг приблизив бумажку к лицу, провозгласил, вытягивая худую шею с набухшими венами: - Во Франции, Италии, Швейцарии сотни тысяч людей требуют мира. Английские рабочие обратились с призывом... Вот подлинный его текст:
   "Мужчины и женщины всех стран взывают о мире.
   Солдаты в окопах ждут не дождутся мира. А нам всё еще говорят: "Будем воевать до конца!" Неужели мы должны обречь молодежь всех стран на смерть в окопах?
   Будем говорить о мире, думать о мире, работать в пользу мира".
   Опустив руку с листком и вглядываясь в притихший зал, Сапожков проговорил задушевно, словно обращаясь к самому близкому человеку: - Вот, товарищи, понимаете, какая история? Выходит, мы вовсе не одни.
   Люди, тесно прижавшись друг к другу, тяжело дышали. Привязанная на веревке к свисающему на цепях паникадилу керосиновая лампа чадно мерцала. Пахло копотью, овчиной, сырыми валенками. Снаружи о стрельчатые окна терлась пурга. И весь этот деревянный городишко сейчас лежал словно на дне снежного океана, вздыбленного белой мглой. Он даже пятнышком, величиной с пылинку, не был обозначен на общей географической карте. Миллионы людей Европы, борющихся сейчас за мир, не подозревали о существовании такого городка в России.
   И не все люди, находящиеся в этом зале, знали о гордых европейских городах, которые называл им Сапожков. Даже собственный губернский город казался им лежащим где-то там, за тридевять земель. Но сейчас все они находились под властью сблизившегося с ними человечества, жаждущего, как и они, мира, человечества, вставшего на защиту Советской страны, потому что русский народ сломил тюремные стены капитализма и первым вышел на свободу.
   Стесняясь этой напряженной тишины и сотен устремленных на него глаз, Сапожков сказал:
   - Теперь, как работник трибунала, я должен сообщить вам: зачинщики военной демонстрации в позапрошлое воскресенье признаны на суде опасными для революции и для всего международного пролетариата преступниками, и двое из них расстреляны, - надел очки и спросил: - Есть вопросы?
   Несколько раа Чарская, раздвинув занавес, недовольно поглядывала на Сапожкова, но ей кричали:
   - Обожди со своим спектаклем, тут-человек не для удовольствия стоит, а смысл в главный вопрос жизни вносит. Задерни занавеску!
   Как-то само по себе получилось, что многие жители города после этого собрания стали ходить на стройку.
   И. хотя по-прежнему мела пурга, военнопленным, прежде чем начать работать, уже не нужно было выгребать материалы из-под снежных завалов и освобождать леса от наметенных сугробов. Все это делали в сумерках рассвета жильцы Магистратской улицы до того, как заняться своими делами. А женщины соседних домов готовили военнопленным обед из их пайков и брали стирать белье.
   Забор возле стройки заботами Косначева украсили лозунгами на разных языках. Большими, аршинными буквами было написано по-русски: "Товарищи! Здесь работает интернационал!"
   Но на стройке снова произошел несчастный случай.
   Теперь на фельдфебеля Адольфа Кешке упал с верхних лесов тяжелый брус. И как сурово ни допрашивал Герман Гольц работавших в это время на верхних лесах словака Водичку и чеха Мацкова, они упорно отрицали какуюлибо возможность злого умысла. Но то, что в кармане у Кешке Гольц обнаружил вербовочные легионерские анкеты, наводило на мысль, что падение бруса было вовсе не случайным. И среди военнопленных нашлось три человека, которые заполнили эти анкеты.
   Тима вместе с Белужиным возил на стройку кирпич, доски, песок и глину. На стройке он встречал Гришу Редькина, его отца и мать. Капитолина привезла на санках выточенные балясины для перил. А Мартын сердито и громко объяснял Капитолине, как надо их прилаживать.
   Здесь же Коноплев с Кешкой работали по слесарной части, а сестры Устиновы таскали на носилках кирпичи, и младшая, сорокалетняя, кокетливая, повизгивала:
   "Данке шён, геноссен!" - когда кто-нибудь из военнопленных, бережно поддерживая ее за локоть, помогал спуститься по настилу.
   В дощатом сарайчике рудознатец Пыжов копался в мешках, в которых лежал бурый охристый железняк; он перетирал его в чугунной краскотерке для желтой краски.
   Зеленую готовил из малахитовой крошки, а белую - из известняка Здесь же лежали прозрачные кристаллы горной сини, и он безжалостно измалывал их. Выпачканный в разноцветной пыли, Пыжов говорил Тиме:
   - Косначев обещал устроить здесь минералогический музей, но я хочу поразить всех. Супруги Редькины взялись сделать деревянную решетку. В этой решетке я размещу образцы руд, минералов, в полном соответствии с таблицей Менделеева, и, клянусь, вся таблица будет заполнена, и все сибиряки поймут, какие сокровища лежат у нас под ногами.
   Почти целые дни просиживал во дворе стройки на раздвижном стуле доктор Неболюбов. Потирая зябнувшие руки, он говорил жене, которая держала у себя в муфте термос с чаем.
   - Ты понимаешь? Может, во всей России это сейчас единственное здание, которое строят в такое бурное время.
   Отвезя кирпич на стройку, Тима каждый раз ехал на свалку и там ковырялся на откосе, выдергивая из слипшихся навозных глыб клочки соломы и сена. Но, видно, этот полуистлевший корм не шел впрок. Васька все тощал. А Саврасый стал страдать кровавым поносом, ослаб и уже не поднимался с пола конюшни. Однажды, когда Тима вернулся со свалки, Саврасого в стойле не оказалось, а Синеоков тщательно мыл руки: в кадке с водой. Он сказал Тиме:
   - Твоя кобыла, знаешь, почему еще ногами двигает?
   - Не знаю, - ответил печально Тима.
   - Она при тебе издохнуть стесняется, вот и ходит.
   А жизни в ней нет. Видал, глаз, как пылью присыпанный. С таким глазом на живодерню довести не поспеешь.
   Понял?
   - Понял, - грустно сказал Тима и пошел к Хомякову вымаливать для Васьки хоть немножко свежего сена.
   Но Хомяков решительно отказал:
   - Завтра сам не знаю, чем рабочих коней кормить.
   А на конскую больницу у нас никаких возможностей нет.
   Тима скормил Ваське весь свой хлебный паек и дал слизать с ладони свою трехдневную долевую норму. Да разве фунтом хлеба лошадь прокормишь? Правда, Белужин сжалился и дал Ваське охапку сена от своего коня.
   Вечером Хомяков собрал рабочих:
   - Есть желающие на Плетневскую заимку ехать?
   Фураж там взаймы просить или сменять на сбруи или еще на что-нибудь. А не дадут - так забратъ. Кто "за", пусть подымет руку.
   Коркинский замок, или, как его теперь называли, Плетневская заимка, находился в двадцати верстах от города. В конце XIX века, когда в этом крае обнаружили золотоносные земли, неводчик Вавила Абрамович Коркин успел захватить самые богатые участки. Поговаривали, что он вооружал беглых каторжников и с ними нападал на старателей, сыскавших жилу или россыпи, а потом записывал делянки убитых на себя.
   До того как он стал неводчиком, Коркин плавал на баркасе в океане, промышляя котиковыми шкурами.
   Однажды в открытой воде его настигла паровая американская шхуна. Коркина с двумя охотниками высадили на льдину, добычу забрали, баркас потопили. Никогда никому Коркин не говорил, почему он один выжил на льдине. Никому он не рассказывал и про то, на какие капиталы стал неводчиком. Ходили упорные слухи, что Коркин, поселившись в Нерчинске, подговаривал каторжан бежать, а потом выдавал их начальству, получая с головы каждого положенную премию. Как бы там ни было, на золоте Коркин сразу баснословно разбогател и прослыл одним из "отцов города". Он построил деревянный театр, ложи в нем раскупили местные купцы. Они украсили ложи коврами и во время представлений пили чай из больших самоваров. В театре выступали фокусники, цыгане, а тажже любительская труппа общества приказчиков.
   Однажды в город прибыла очередная партия заключенных, и обыватели узнали, что одного из них добровольно сопровождает жена - артистка Петербургского театра Нежинская.
   Коркин явился на постоялый двор, где остановилась Нежинская, и предложил ей выступить в его театре.
   Это была маленькая, хрупкая женщина с гордым лицом и приятным грудным голосом, и хотя местная публика отличалась грубым и непритязательным вкусом, Нежинская потрясла всех, выступив в роли Катерины в "Грозе" Островского.
   Муж Нежинской за покушение на жизнь жандармского полковника был приговорен и каторге. Но благодаря стараниям Коркина его содержали в городской тюрьме в довольно сносных условиях.
   И вот Коркин, чтобы покорить сердце Нежинской, построил для нее в белой березовой тайге на берегу тихого озера, прозванного в народе "Машкины слезки", деревянный замок со множеством шпилей и башенок, флюгеров и балкончиков.
   Но Нежинская отвергла и дар Коркина, и его самого.
   Тогда он сочинил план побега ее мужа. Тут был и подкоп, и убийство часового, и перекладные тройки по всему тракту. Каждый день он таинственным шепотом докладывал Нежинской, как идет подготовка к побегу.
   Но на самом деле все было значительно проще. Кор"
   кин дал начальнику тюрьмы пять тысяч рублей и сказал:
   "Твое дело его только до стены выпроводить".
   - Маловато за пять тысяч свой формуляр пятнать.
   - До формуляра дело не дойдет, а то бы добавил, - загадочно усмехнулся Коркин.
   Муж Нежинской благополучно вышел из камеры, миновал все коридоры, решетчатые двери оказались не запертыми, с помощью веревочной лестницы забрался на стену, но солдат, посаженный на крышу тюрьмы, застрелил его.
   Через год Нежинская вышла замуж за Коркина, который уговорил местного прокурора предать его суду за организацию побега мужа Нежинской. Коркина лишили почетных званий, но приговорили всего лишь к поселению в собственном имении. Когда к нему после приговора приезжали с визитом прокурор, присяжные и городские тузы, он говорил:
   - Что же с пустыми руками прибыли? Хоть калачик подали бы поселенцу на бедность.
   Но вскоре из тюрьмы совершили побег четверо уголовных. Спустя два дня коркинский замок горел, как костер.
   Уголовники отомстили Коркину за то, что он некогда обманул их, взяв деньги за организацию побега, а потом предал стражникам.
   Развалины коркинского имения купил дворянин Алексей Плетнев. Сначала он варил мыло - прогорел. Приобрел пресс, стал жать кедровое масло - тоже прогорел. Но потом на остаток напитала построил винокурню и начал продавать желтую, плохо очищенную сивуху рудокопам и шахтерам.
   - На заимке он держал человек пять уголовных, выпущенных из тюрьмы еще во время февральской амнистии.
   При Керенском Плетнев попал в члены областной думы, потом вступил в партию эсеров, обещая создать у себя на заимке общество Вольных землеробов. За это его избрали членом бюро местной организации.
   Ян Витол давно вел наблюдение за Плетневской заимкой и, получая тревожные сведения, готовил, не торопясь, операцию: он хотел захватить скрывающихся агентов подпольного контрреволюционного "сибирского правительства", когда те соберутся у Плетнева.
   Хомяков всего этого, конечно, не знал, хотя в том, что общество вольных землеробов на Плетневской заимке - мошенничество, устроенное с единственной целью - уберечь от конфискации земли и усадьбы, он не сомневался.
   Но ради спасения коней он пошел на крайность и без позволения ревкома решил попытаться обменять лучшую конскую упряжь на фураж или просто реквизировать его.
   И хотя подобные сделки были противны его совести, он решился на этот шаг, не подозревая, какой опасности подвергнет людей, отправляющихся без оружия в самое логово врага.
   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
   Верстах в пяти от Плетневской заимки находились Сморчковы выселки, где обосновалась первая в уезде сельскохозяйственная коммуна.
   Председатель коммуны политкаторжанин Ухов, высокий, сутулый, лысый, с морщинистым, землистого цвета лицом и глубоко ввалившимися голубыми глазами, тяжко болел туберкулезом горла. Жилистая тонкая шея его всегда была замотана полотенцем, голос тихий, скрипучий, на впавших висках капельки пота. Разговаривая, он поплевывал в стеклянную баночку, которую носил при себе в кармане. Бывший типографский рабочий, он плохо разбирался в сельском хозяйстве, но снискал любовь и безграничное доверив крестьян своей убежденностью в том, что человек есть самое прекрасное существо на земле и что в справедливом распределении жизненных благ рождается всечеловеческое счастье.
   Но все горе было в том, что никаких бяаг между коммунарами он распределить не мог. Большинство членов коммуны состояло из крестьян-нересехежцев, бывших батраков. Поселялась они в хатах-развалюшках, зимней одежда! не хватало, и даже в тайгу за дровами выехать им было не в чем.
   Транспортная контора дала коммунарам шесть коней, рабочие кирпичного завода прислали кирпич - сложить печи. От Красной гвардии получили изношенные полушубки. Косначев прислал библиотечку и плакаты. Вот, пожалуй, и все.
   Завтракали, обедали и ужинали коммунары все вместе за большими столами в клубной хате. Хлебали три раза в день овсяную баланду. Здесь же помещалась кладовая, где хранилась зимняя одежда и другое имущество, которое каждый вступивший в коммуну обязан был сдавать в общее пользование. Тут же после завтрака, не выходя из-за стола, коммунары получали наряды на работу. Тем, кому приходилось работать на холоде, выдавалась теплая одежда. Обсуждали нужды и решали всё сообща. В клубе же были устроены ясли. Мясную пищу получали только дети и кормящие матери.
   По вечерам Ухов проводил с коммунарами политические беседы и при свете сальной коптилки читал дребезжащим голосом газеты, книги. Прочитанное обсуждали, и каждый при этом высказывал свои самые заветные мысли.
   Все вопросы, которые задавали коммунары, Ухов записывал в тетрадочку, потом говорил:
   - Обдумаю, погляжу в книги, на что завтра отвечу, а о чем сперва в городе посоветуюсь. Поспешными словами вам мозги засорять не намерен.
   Кроме замученных скитаниями, нищетой, батрацким трудом переселенцев, в коммуну вступили три семьи городских жителей: пимокат Полугров, кровельщик Морщихин и счетовод, бывший ссыльный поселенец, Гурмыжский.
   Всех троих объединяло сурово-фанатическое стремление скорее стать людьми коммунизма, ибо в коммуне они видели прообраз будущего светлого устройства человеческого общества.
   Полугров отдал в общее пользование два хороших тулупа, шесть пар новых валенок, две перины, кухонную посуду, а сам с женой, облачившись в крестьянские обкоски, спад на соломенном тюфяке, ел из глиняной миски и, так как жена была беременна, работал за двоих. Но каждый раз, взглядывая на супругу, говорил радостно:
   - Пущай сынок у нас в коммуне родится. Коммунаром будет, а не как отец, который обманом из гнилой шерсти людям пимы валял, а потом его аа это всенародно на базаре били. Человеком, значат, вырастет.
   Морщихин так объяснял свое вступление в коммуну:
   - За работу мне всегда недоплачивали, обманывали.
   Ну и пил с огорчения. А тут одна честность, все поровну.
   Отдохну душой от обид.
   Гурмыжский, невысокого роста, нервный, болезненный, говорил:
   - Я еще юношей о фаланстере мечтал, даже деньги копил. Но все это была фантазия. И деньги и фаланстера.
   А коммуна - вот она, существует, - и разводил руками.
   Рыжиков в свое время советовал Ухову подождать с организацией коммуны до весны, так как зимой там людям делать нечего и с устройством их будет труднее.
   Ухов настоял на своем:
   - Я бы с тобой согласжлся, но люди без нас в кучу собрались, и не мы им это слово "коммуна" придумали, а они сами.
   - Ну что ж, - решил Рыжиков, - пробуйте. Но помочь мы вам сразу мало чем сможем.
   - А мы и не рассчитываем, - твердо заявил Ухов.
   Несмотря на все трудности, которые испытывали коммунары, они стойко переносили лишения.
   Коммунары создали отряд по борьбе с бандитами и самогонщиками, аа что исполкомом Совета было вручено коммуне красное знамя. Оно стояло в клубе коммуны, в клеенчатом чехле, рядом с пирамидой из четырех винтовок.
   Тима, которому давно хотелось побывать в коммуне, упросил Хомякова разрешить ему отвезти туда по наряду политпросвета школьную черную доску, свернутые в длинные свитки карты обоих полушарий и уложенные в паклю образцы минералов и руд, а также инструкцию. Ее рассылали: теперь по настоянию Пыжова по всем уездным организациям Советской власти: "Каждый сознательный гражданин должен изучить, запомнить образцы и разыскивать подобные в земных кедрах для пользы Российской Советской Федеративной Социалистической Республики".
   Хомяков велел Тиме передать Ухову, что oн собирается на Плетневскую заимку за фуражом и на обратном пути, может, сам заедет в коммуну.
   В то утро, когда Тима выехал в коммуну, небо было по-летнему глубокое, синее, а снег, сухой, рассыпчатый, нестерпимо блестел. От яркого солнечного света ломило глаза. В морозном воздухе звонко пели железные полозья саней, легко скользивших по крепкому насту.
   На заставе патруль проверил у Тимы мандат на выезд из города, и Тима съехал с крутого берега на лед. Сильный ветер мчался вдоль реки, пронизывая тело леденящим холодом. Возле лунок сидели, скорчившись, рыбаки.
   Сейчас подледным ловом промышляло большинство жителей.
   Дорога шла через тальниковые заросли, дальше через заливные луга, сверкавшие снежной скорлупой, будто потускневшее зеркало. Потом началось редколесье, за ним сосновый бор, перемежающийся с кедрачами. Дородные деревья стояли, как мохнатые башни. В лесной чаще было сумрачно, тихо, и только изредка, испуганно вереща, белка птицей перемахивала с ветки на ветку и забиралась на самое острие вершины кедра, окунувшееся в небесную голубизну.
   Переезжая елань, Тима увидел на снегу след волчицы.
   Было видно по следу, как она шла, глубоко проваливаясь, волоча плоское вымя и кровавя его об острый стеклянный наст. И оттого, что задняя ее нога пробивала наст, словно палкой, торчком, было понятно, что у нее отшиблена лапа либо выстрелом, либо капканом.
   Тиме было жалко голодную волчицу, которая почемуто ходит одна, не в стае. Одна она даже напасть ни на кого не может, а если наткнется на голодную стаю, волки задерут ее, потому что она им чужая. Как плохо быть одному - и человеку и зверю.