Страница:
Но потом Тима увидел на снегу силки, сплетенные из конского волоса, и возле них кровь. Потом еще пустые силки. Ага, оказывается, вот что: волчица бегает одна, потому что она, коварная и хитрая, додумалась ходить по тропе охотника и грабить силки. И проваливалась она в снег так глубоко из-за того, что сильно отяжелела, нажравшись зайчатины. А если бы она повела по тропе охотника всю стаю, ей бы совсем мало перепало. Какая, "оказывается,- подлая волчица! А он ее пожалел. Нет, надо сначала все как следует обдумать, а потом уже жалеть кого-нибудь.
Перебравшись через распадок, Тима поднялся на Кузьмин бугор. Из слоистых откосов сочилась незамерзающая желтая, ржавая вода, железная на вкус. Пыжов говорил: Кузьмин бугор состоит целиком из бурого железняка, и если бы где-нибудь в Европе стояла такая железная гора, то вокруг нее давно настроили бы много всяких заводов. Верно, камни здесь очень тяжелые, и их рыбаки берут на грузила, а никакой другой пользы людям от этой горы не было и нет. А вот бурые теплые ключи, бьющие из Кузьмина бугра, говорят, полезные, даже звери этой водой в ямах лечатся, если их охотник подранит. Может, это и есть та самая живая вода, о которой в сказках говорится. Может, она по правде существует? Звери понимают, лечатся, а люди - нет. Нужно в следующий раз взять с собой бутылку, набрать этой воды и в случае чего попробовать вылечиться. А вдруг выйдет?
Тогда Тима, как волшебник, будет всех людей исцелять этой водой, и никаких других лекарств не нужно, ни больниц, ничего. Только давать ее тем, кто за революцию.
И здесь, у горы, красногвардейский патруль поставить, пусть выдает воду только по запискам от Рыжикова или от Тимы.
С такими мыслями Тима въехал в Сморчковы выселки и подкатил к хате, на которой висел на черенке от лопаты вылинявший рваный красный флаг.
В Сморчковых выселках всего лишь одна рубленая изба, в ней помещалось правление коммуны. Вокруг - копанки с остроконечными кровлями из плотно сложенных жердей. Вместо стекол в оконных рамах - желтые пленки из бычьих и свиных пузырей. Нигде ни забора, ни плетня, ни скворечника на шесте.
Это унылое зрелище вызвало у Тимы чувство горького, щемящего разочарования. Коммуна! Она у него всегда связывалась со словом "Парижская". Тима помнил картинку, на которой были изображены французские коммунары, среди дворцов валившие на землю Вандомскую колонну. Как там все было красиво и как величественно!
А тут?
С крыльца сошел председатель коммуны Ухов. Тощий, сутулый, в плохо выдубленном, коробящемся полушубке, из прорех которого всюду торчала шерсть. Зябко поеживаясь, спросил:
- Сольцы не привез, малый? А то люди, как сохатые, солонцовую глину лижут. Стосковались по солененькому.
Войдя в правление, Тима натолкнулся в сенях на большие кадки, набитые картофельными очистками. В углу - огромная куча говяжьих костей. А в мучном ларе доверху насыпана зола.
"В избе помойку устроили, - с обидой и огорчением ЕГО думал Тима. - Вот тебе и коммунары".
Но Ухов, очевидно заметив недоуменный, разочарованный взгляд Тимы, запустил тощую руку в картофельные очистки ж, бережно перебирая их желтыми узкими, распухшими в суставах пальцами, объяснил:
- Это, мил человек, наши семена. В Нерчинской тюрьме посчастливилось мне сидеть с одним ученым человеком, так он среди прочего поведал: главноc в картофеле - глазок. Он и есть самое животворящее. А остальное в картошке - крахмал для питания растения, ну и, понятно, человека. Значит, выходит, можно пря нужде картошку не цельными клубнями сажатъу а очистками. Лишь бы глазки в них были неповрежденные. Вот проверил и вырастил из очжсток картошку в ящике. Гляди, на подоконниках в горшках картошка растет, тоже из очисток.
Это я коммунарам доказывал. Нам теперь картофельные очистки со всего города собирают и сюда везут.
Потом, указав на гору костей и на ларь с золой, пояснил:
- Костп нам тоже собирают. Мы их в печах обожжем, растолчем и в землю высыпем. Зола - это тоже на удобрение. Раз питание в картофельной почке ослабло - очистки ведь, - должны мы его химией восполнить. Вот и мудрствуем. Ежели мы коммуна, то обязательно должны наукой пользоваться. Она не для спасения души, а ради лучшей жизни человека на земле.
- Товарищ Ухов, - сказал взволнованно Твма, - вы обязательно про очистки напишите телеграмму. Я отдам ее маме, - и произнес с тоской: - Ока уж теперь, наверное, скоро вернется с хлебом - и пошлет ее в Роесию.
Пусть и там будет много картошки.
Ухов похлопал Тиму костлявой ладошкой по плечу, посоветовал:
- Ты обожди, приглядись енерва, как живем. Мы тут по самые уши в нужде. Когда из нее наружу вылезем, тогда и дошлем телеграмму-то. Нам, милой, кроме сытости, надо еще коммунарами себя показать. Вот, скажем, зима нынче суровая, реки на мелях до два промерзли. От замера рыба в омутах пластами друг яа дружке лежит и засыпает без доступа воздуха, нужно ее спасать, лужкж долбить. Мужики вокруг только смеются: невиданное, говорят, дело трехаршинный лед долбить яе для лова, а для спасения рыб, которых невесть кто после тебя выловит. Ну и пришлось нам одним из-за слепоты их лед долбить кайлами да иеншями - дело каторжное. А не встать на него нельзя, раз мы коммунары. Должны политику не языком, а собственноручно делать, поскольку земля и вода - по декрету достояние всенародное. И пошли люди на это, пошли! А ежели по выгоде, так надо было бы силенки, какие есть, на себя потратить. Видал, в каких конанках живем? Корьем бы их покрыть для тепла, а все некогда. В прошлый месяц лес валили для шпал на железную дорогу. Сгнили шпалы за войну без смены. Идет по ним состав, как по болотной гати. Шатается, того и гляди рухнет. А нам в Россию хлеб возить надо. Пролетариат самый главный там находится. А хлеба ему - по полфунта на день. Не подвезешь - задавят революцию голодом. Вот коммунары, вместо того чтобы лес на избы себе рубить, шпалы для транспорта рубили. А из коммунаров по железке двое только и ездили, да и то когда их под конвоем везли. И может, до конца жизни не поедут.
А вот нарубили за зиму две тысячи штук задаром.
За одно название "коммуна" люди сюда охотой пришли. - Ухов помолчал и добавил строго: - В Сморчковых выселках, если хочешь знать, до самого последнего времени торговля людьми шла. Сюда зимой пичутинскии приказчик Ефрем Суков обездоленных со всего уезда собирал. Селил в шалашах, кормил отбросами, обноски выдавал и за все квитки брал. А по весне сюда съезжались приказчики с приисков, шахт, управляющие кабинетских "емель, помещики и кулаки, кто побогаче. И вот здесь, перед конторой, устраивали смотр. Выберут каких покрепче и после торгуются с Ефремом Суковым. Он им квитки я долговые обязательства вместе с человеком продавал.
Мы это место под коммуну с большим смыслом выбрали. Ты потом сходи на погост, погляди, там памятник мы поставляй и слова на каменной глыбе вырезали: "Здесь покоятся зверски умерщвленные капитализмом русские люда, которые не пожелали стать, ро&амл". Лрияазчшш тех, кто не хотел продаваться или жалобу в. уезд писал, тайно ночью давили. Повалят на землю, на горло кучхж жерди положат, станут на жердь ногами, и давят человека.
Сморчковы выселки люди за десять верст объезжали - стращали ими, как каторгой. Недаром прозывали не Сморчковы выселки, а Смертяшкины Висельдаши. А-теперь к нам по воскресеньям с окрестных деревень мужики семьями ездят. Волшебный фонарь глядят, который нам товарищ Косначев прислал.
Сгрузив кладь с саней, Тима поужинал в столовой вместе с коммунарами. Ночевать его взял к себе в копанку коммунар Гаврила Двухвостов.
Низкорослый, коренастый, весь заросший плотной, словно из рыжей кошмы, бородой, блистая узкими, поразительно яркими голубыми глазками, Двухвостов сказал хвастливо:
- У меня копанка теплая, даже клоп и тот, как в рубленой купецкой избе, разморенный, не шибко жалит.
Спустившись вниз по земляным ступеням, Тима очутился словно в пещере: так здесь было темно и душно. На самодельном столе слабо мерцал в плошке с салом тряпичный фитилек. Показывая рукой куда-то во мрак, Двухвостов заявил гостеприимно:
- На полатях положу вместе со своими парнишками.
Грамотные, арифметику в уме считают. А я, хошь и в ликбез хожу, а всё пальцы по привычке жму: задубели мозги, не поддаются. Ухов велит, когда задачки решаешь, руки перед ним на стол класть, в кулак зажатые. Так я и тут наловчился, давлю в ладошку ногтями и считаю умственно, но все равно через пальцы. Ухов у нас строгий. К чести коммунарской все приучивает, грозит: при социализме без грамоты, как при царе без паспорта, жить будет не дозволено. Вот и обламывает людей книгами.
Ничего, есть подходящие. На неделе "Овода" читали.
Только это не слепень таежный, а человек такое себе название выбрал. Иностранец. Русский разве себя так обидно прозывать стал бы? В остальном человек подходящий, храбро за революцию дрался. Но попался, казнили палачи. Ухов пояснил: словили его потому, что на пролетариат не оперся и на трудовое крестьянство. Конечно, не большевик, откуда ему знать, на кого облокачиваться?
А так бил буржуазию по совести. Бабы даже плакали при описании казни. Я-то ничего, стерпел. Как людей казнят, сам видал. Когда мы силком кабинетские земли захватывали, так нас казачишки и конвойные по-простому, без барабана и причастия, уложили в ряд на гумне брюхом на землю, чтобы, значит, глаз человечьих не видеть, и в спину штыками закалывали. Возьмет винтовку в обе руки - и, словно пешней, с размаху. Меня тоже закалывали, но, видать, солдат замаялся, пихнул в бок, а обратно не идет. Качал-качал, я уж ему совет - ногой, мол, упрись, тогда выдернешь. Нету ведь терпения, когда штык в тебе ворочают. Он молчит, а совету внял. Но второй раз не стал штык совать. Не то совсем из сил вышел, не то жалость проняла, я и сполз в солому, укрылся. Тем и выжил.
По случаю гостя жена Двухвостова напекла из гороховой муки шанежки с толченой черемухой. Поставив на стол миску с шанежками, она поклонилась Тиме и сказала нараспев:
- Кушайте на здоровье.
Но когда к столу подошли двухвостовские ребята Васятка и Лешка, такие же плечистые, как отец, и с такими же смеющимися голубыми глазами, и внимательно уставились на миску, Тима заметил, как сурово сузились брови у Двухвостова, и он сердито прикрикнул:
- Чего зенками заерзали, не сытые?
Тима решительно заявил:
- Я один не буду.
Двухвостов замахал руками, заволновался:
- Нельзя нам. Гостю шаньги можно, а нам нельзя.
Ну понимаешь, нельзя!
- Почему нельзя? Тут же на всех хватит.
- Не хватит, - твердо сказал Двухвостов. - На всех коммунарских не хватит. А нам отдельно от всех жрать совесть не позволяет. Ну, понял? Совесть!
- Значит, вы мне из последнего изготовили, да?
- Да не потому, - еще больше рассердился Двухвостов и спросил сурово: Ты куда приехал? В коммуну, где все общее. Общее, понятно? Значит, если жрать отдельно, - нарушение законов. А ты не коммунар, ты гость - тебе можно.
- Тогда я тоже один не стану есть, - твердо сказал Тима, отодвигая от себя глиняную миску с шаньгами.
- Козел с ушами, - с отчаянием воскликнул Двухвостов. - Ему про Якова, а он про всякого. - Обернувшись к жене, спросил: - Мука у тебя еще есть?
- Так ведь к пасхе берегу.
- Ладно, к пасхе. Значит, давай ставь квашню, заноЕО будешь печь ребята снесут по копанкам всем горяченьких, - и, повеселев, заявил бодро: - Вот! А то падеьал хочут с хвоста и все думал: чего кобыла брыкает. Скомандовал: - Садись, ребята, а ты, Мотря, потчуй юстя! - добавил счастливым голосом: - Горячие шаньги - генеральская, самая сладкая пища!
В закопченном ведре заварили вместо чая семена конского щавеля и пнлп густой бурый горячий настой из берестяных кружек.
Двухзостов говорил, держа кружку в руке:
- Обожаю чаек: с него тепло во всем теле, ровно как от баньки. Самовар, конечно, - машина, великое дело.
У нас в деревне до японской войны три самовара было, богато жили: один у попа, другой у учителя, а третий у лесника. Но он его не столько для себя держал, сколько для людей. За полтинник одалживал тем, у кого свадьба, похороны или еще по какому случаю большие гости. Копочно, залог оставлять приходилось, овцу или телушку.
Машина дорогая, - если спьяну помнут или еще какоенибудь повреждение, залог ему оставался. В ведре, конечно, чаи тоже ничего, но все-таки железом пахнет, а настоящий должен дух иметь свободный. На заварку для грудной пользы фиалковый корень идет, староверы больше баданом пользуются, а я клонюсь к березовой почке, когда она еще только проклевывается. Большой я любитель.
Всякие чаи пробовал в жизни, только вот правдашнего не доводилось. Ребята, которые в городе делегатами побывали на уездном съезде, рассказывали: там им из настоящего заварку подали. - И пожаловался: - А меня вот не избрали. Но дойдет и до меня черед, попаду в делегаты, со своей посудой поеду и домой еще привезу. Ребятам дам испытать. Они у меня тоже водохлебы, чаевники.
- Да что ты все про чай разговор ведешь! - упрекпула жена Двухвостова. - Гость подумает, одним брюхом живем.
- А это я для вежливости, - кротко сказал Двухвостов, - про серьезное при еде не говорят. Я порядки городские знаю.
Перед тем как укладываться спать, Двухвостов посоветовал Тиме сбегать до вегру и вышел проводить его.
Тима увидел гигантское светлое небо, полное трепещущих звезд, которые не просто звезды, а далекие сияющие миры, возможно обитаемые существами, подобными людям и, может быть, даже лучше, прекраснее их и счастливее. И он смотрел в небо, кишащее иными мирами, дивно светящимися сквозь океан пространства. И, верно, существа, живущие на этих планетах, свысока смотрят на землю, - ведь она лежит под ппми, густо и дико заросшая тайгой, с обледеневшими мертвыми рекамн и озерами, засыпанная снегом. Холодная земля. И на ней в ямах, в духоте, в сырости, впроголодь живут люди, которые мечтают вырастить из очисток картошку, и не только для себя, а для других. А революция на земле издали не видима, и, верно, сверху тем существам из далеких миров земля кажется тусклой и незначительной звездочкой, вроде вот той, справа, которая виспт над самым кедровником, как светящаяся пылинка.
- Обожди, - сказал Двухвостов. - Я ведь с тобой для разговора вышел. Оправиться ты и без меня мог, - поглядел на небо, пожаловался сердито: Рассветилось к морозу, нет чтоб облаками закрыться. Завтра нам снова на реку лунки долбить, а одежа на всех слабая, прожжет насквозь, значит. Попинал ногой рассыпчатый снег и проговорил раздельно и тнхо: - Я с тобой желаю одно дельце обсудить, как ты человек чужой, сторонний, значит, можешь прикинуть без всякого, чего к чему быть.
Вот какой фитиль меня жжет... Да высунь руки из карманов, не бойся, не отморозишь, я только подержать дам!
Двухвостов положил Тиме в руки туго набитый мешочек, похожий на колбаску.
Она неожиданно оказалась настолько тяжелой, что Тнма выронил ее в снег.
Двухвостов испуганно кинулся к ногам Тимы, разбросал снег руками, схватил колбаску, сунул ее себе за пазуху и, будто успокоившись, спросил:
- Понял, что в руках держал?
- Нет, - сказал Тима, испытывая странную тревогу от взволнованного голоса Двухвостова.
- Золото, - глухо сказал Двухвостов. - Оно в кишке оленьей засыпано. По-старательски, такой кошель - наилучший.
- Золото в кишке? - удивился Тима.
- Городской и глупый... - обиделся Двухвостов. - Да не в том суть, что оно в кишке, а в том, что оно - золото, сила. Понял? Золото! Ты вот чего пойми, если не пенек на плечах имеешь.
- Ну, золото, ну и что же?
- А то, что оно мое. Понятно? Мое! Я в тайге зимовал. Разожгу костер, согрею землю и после кайлом долблю, а мыл в проруби.
- Зимой, в мороз? Да как же вы это могли? - удивился Тима.
- Как - дело минувшее. Не про то разговор, ты в главное вникни. Золото - на него и теперь коней, корову и еще по мелочи всякого дадут, - и, снова вытащив колбаску, поднес ее к глазам Тимы. - За него же души вынимают без оглядки. Оно же сила!
- Да, наверное, золото дорого стоит, - сказал Тима.
- Эх, и глупый ты, видать, еще человек! - с сожалением произнес Двухвостов и, засунув небрежно за пазуху золотую колбаску, сказал сухо: Не получилось умного разговору. Значит, придется мне сызнова самому думать:
сойти с коммуны, хозяйством обзавестись или объявиться Ухову. А сердце-то все свое ворочает: не прогадай, мол, жизнь. Пока при тебе оно, жизнь можно обладить.
А сдашь - во что коммуна обернется, кто ее знает? Может, в ней одна мечта и все разбегутся с голодухи. Томлюсь я шибко. В какую сторону кинуться, не знаю... - и вдруг заявил с угрозой: - Только ты про наш разговор молчок.
Вернувшись в копанку, Тима залез на полати, где лежали под войлоком Васятка и Лешка.
И хотя ребята по-братски пустили его в середину, а Васятка из вежливости к гостю стал говорить старушечьим голосом сказку про какого-то разбойника, который рассекал топором скалы, чтобы пить из них чистую водицу, Тима был в смятении от разговора с Двухвостовым.
Он все время ощущал на ладони зловещую тяжесть мешочка с золотом и, слыша, как ворочается на соломе и вздыхает Двухвостов, жалел его, но вместе с состраданием испытывал гнетущее чувство, столкнувшись с таким жестоким человеческим раздумьем, от которого тоскливо становилось на сердце.
Когда Тжма уже засыпал, Васятка внезапно припал к его уху теплыми губами и спросил:
- Отец тебя про золото пытал?
Тима даже не пошевелился, боясь выдать Двухвостова.
Но Васятка сказал:
- Чего врешь, что спишь? А сам носом шмурыгаешь... - и снова зашептал: - Это он нарочно перед приезжими ломается. В кишке-то у него не золото, а свинцовые дробинки насыпаны. Придумал людей этим пытать: верное дело коммуна или нет? На золото у него никогда фарта не было, хоть в тайге до полусмерти замерзал.
И перед коммунарами он форсит золотишком этим из дробин. Вот, мол, могу в люди выйти, а коммуны держусь, потому дело совестливое. Это он так по-своему за коммуну стоит, - и снисходительно заявил: - Папаша у нас теплый, за людей тревожится, чтобы коммуну не кинули. Вот и напускает на себя форс.
От этих слов Васятки стало на сердце Тимы сразу спокойно, тепло.
Наутро, когда Тима собрался ехать обратно в город, Двухвостов сказал:
- Ухов твоего коня мобилизовал дровишки возить, так что ежели есть интерес, ступай пока с моими ребятами на реку: рыбу из проруби можно прямо руками таскать.
На этот раз Тиме не очень понравилось это слово - "мобилизовал". Какое имеет право Ухов командовать городским конем? Обрадовался, что Тима не совсем взрослый, и захватил, как налетчик!
Но Двухвостов утешил:
- Председатель велел сказать: сена выдадим с полвоза, только, мол, пусть сначала отработает конем.
Сразу повеселев, Тима согласился идти на реку. Пошли на широких, коротких, подбитых лосевыми шкурами охотничьих лыжах, так как путь лежал через увалы и сопки.
Ночью прошел снегопад.
Деревья на опушке белой березовой тайги светились меловой берестяной кожей. Под тяжестью сизого снега, повисшего на ветвях сырыми сугробами, многие из них согнулись, как луки, и сунулись кронами в землю.
У некоторых стволы от непосильного напряжения лопнули, и из них торчала взъерошенная желтая щепа.
Только дородные кедры молодцевато и осанисто держали в своих могучих ветвях тысячепудовую снежную тяжесть, не обронив с себя ни одной ветви.
На крутых сопках стояли краснокожие сосны. Высоко, как остроконечные башни, вонзаясь в небо, они проткнули снегопад своими зелеными лезвиями и были слегка запушены только на нижних, крылатых ветвях.
Зато снегопад безжалостно раздавил в падях черемуховые рощи. На снегу валялись обломки ветвей и поверженные вершины старых деревьев, которые не моглп уже покорно сгибаться до земли под снежной тяжестью.
Тима жалел и березы и черемухи, которые гибли сегодня ночью в тайге, когда снегопад, будто седой медведь, обламывал им ветви, пригибал к земле. И Тима словно слышал их стоны, когда лопалась кожа стволов, обтянутых гладкой, белой у березы и смуглой у черемухи котэой.
Конечно, зимой они несчастные, облезлые, голые, полумертвые от стужи. И как завидуют они, наверное, кедрам, соснам, елям - вечнозеленым, с незамерзающей желтей смолистой кровью, обогретым зеленым иглистым мехом хвои. Но зато как прекрасны они весной и летом, как дивно пахнут, словно сады. И если хвойная тайга мертва, не слышно в ней птичьих голосов, то лиственная полна щебета, розовоперого сверканпя, и пахнет от нее, как в шкафу с мамиными платьями: тонко, тепло и нежно. А в сосновом бору, как в сумрачной церкви, уныло и строго пахнет ладаном, и на земле лежит бурой кошмой опавшая хвоя, сквозь которую с трудом пробивается трава.
В березняках и черемушниках растут всегда самые дивные цветы, и в пахучем легком воздухе, как крохотные солнечные слитки, мелькают пчелы.
Пробираясь наискосок в мохнатом рыхлом снегу к вершинам таежной сопки, мальчики молчали, стараясь каждый первым добраться до вспученной макушки горы, откуда можно съехать вниз по обратному скату почти к самому берегу реки.
На вершине сопки лежала большая колода с выжженным крестом и прибитым к ней железными костылями куском цепи от ножных кандалов.
Подойдя к колоде, Васятка перекрестился, положил шапку на землю, произнес молитвенно:
- Ничего не прошу, все обожду. К топорищу топор, к кошельку деньги, к уздечке коня. Пусть мягкая тебе будет земля. - Обернувшись к изумленному Тиме, шепотом деловито посоветовал: - Ты у пего тоже чего-нибудь выпроси: если с чистой слезой, то даст.
- А он кто? - спросил Тима.
- Каторжный варнак Устинов, не знаешь, что ли? - удивился Васятка и, надев шапку, кивая на колоду, пояснил: - Святой мученик, но не церковный, а так от народа прозванный. Даже от зубной боли исцеляет, если щепку с колоды на мяте настоять. Видал - вся пошкрябана: сюда много людей кланяться ходит.
Тима слышал от отца о народовольце Устинове, сосланном в Сибирь на каторгу. Убежав с каторги, Устинов два года скитался в тайге, его застрелил в спину деревенский стражник "за подстрекательство крестьян к бунту".
У отца даже хранилась небольшая брошюрка Устинова, где он популярно излагал устройство вселенной.
А оказалось, Устинов - святой.
- Устинов кто? Революционер, да? - не совсея уверенно осведомился Тима.
- Говорят тебе, мученик! - рассердился Васятка. - Ухов - тот революционер, а этот сам от себя ходил.
А цепь заместо вериг таскал. Он против попов был, так они ему за это настоящих вериг не продали, - и, натянув поглубже шапку, приседая, лихо крикнул: - А ну, други, напрямки, кто за мной?
Почти сидя на лыжах, Тима катился вслед Васятке в облаке сухой снежной колючей пыли. Было таксе ощущение, словно мчится он по вспененной белой стремнине бешеной горной реки, проскакивая рядом с твердыми, как скалы, стволами лиственниц. Ослепленный снегов, задыхаясь от тугих струй леденящего ветра, ужасаясь от мгновенной близости деревьев и бездонной крутизны падения, подбрасываемый на ухабах, Тима катился вниз, обессилев от скорости и страха, но все же сохраняя в сознании единственное: "Нет, ни за что не раздвину ноги, чтобы задом зарыться в снег и этим остановить падение.
Лучше разбиться о дерево, чем это".
И все-таки в самом конце спуска ноги его разъехались. Несколько мгновений он чувствовал, как колко шуршит под ним снег, потом Тиму с силой что-то поддало снизу - он ткнулся головой в сугроб и, утопая в нем, перекувырнулся, словно затянутый в водоворот. Выброшенный наружу, боком съехал по снежному насту и застрял в прибрежном кустарнике. Тима не ушибся при падении, но во всем теле чувствовал опустошающую слабость, как это бывало во сне, когда снилось, что летишь и потом вдруг низвергаешься вниз и просыпаешься.
Тима не спешил встать и терпеливо ждал, пока небо и снег перестанут тошнотно вращаться, а руки и ноги снова сделаются своими.
Река лежала в берегах, как бесконечная гладкая дорога. Каждая выдолбленная во льду лунка была накрыта от снега шалашом из еловых ветвей. Отдышавшись, Тима подобрался к одной из лунок и, просунув голову в шалаш, заглянул в прорубь. В зеленоватой воде кишели рыбы, и у всех у них жадно шевелились жабры. "Дышат", - подумал Тима и вспомнил, как однажды он и его друг Яша Чуркин освободили задыхающихся рыб из затхлой воды садка и как потом гордились этим, считая себя самыми добрыми людьми на свете, хотя прокопать к реке канаву было значительно легче, чем коммунарам долбить твердый, словно литой из стекла, трехаршинный лед, тупя о него железные кайла и пешни. Значит, добрых людей после революции стало на свете очень много. Тима сказал Васятке:
- Хочешь, я тебе свои варежки подарю? А то ты с голыми руками простудишься.
- На кой! - беспечно ответил Васятка. - Медведь всю зиму босой ходит, а не простужается. А заставь его месяцок в валенках походить, враз осопливеет. Голой рукой в лесу работать сподручнее, а я в коммунном отряде за дровами числюсь, - и похвастал: - За мной даже топор записан, который прежде Прохорова был. Так он каждый раз теперь тревожится: приду из леса, а он по лезвию ногтем - не ступил ли. Ухов объяснял: это у него от непривычки понимать общую собственность.
Тут же на берегу были сложены в поленницу мороженые щуки, таймени, сомы, муксуны. Разинутые щучьи пасти были так густо усеяны зубами, что напоминали надорванную подошву, утыканную гвоздями. А белые пасти сомов походили на ледяные гроты.
Взяв в руки по рыбе и постучав ими друг о друга, Васятка сказал печально:
Перебравшись через распадок, Тима поднялся на Кузьмин бугор. Из слоистых откосов сочилась незамерзающая желтая, ржавая вода, железная на вкус. Пыжов говорил: Кузьмин бугор состоит целиком из бурого железняка, и если бы где-нибудь в Европе стояла такая железная гора, то вокруг нее давно настроили бы много всяких заводов. Верно, камни здесь очень тяжелые, и их рыбаки берут на грузила, а никакой другой пользы людям от этой горы не было и нет. А вот бурые теплые ключи, бьющие из Кузьмина бугра, говорят, полезные, даже звери этой водой в ямах лечатся, если их охотник подранит. Может, это и есть та самая живая вода, о которой в сказках говорится. Может, она по правде существует? Звери понимают, лечатся, а люди - нет. Нужно в следующий раз взять с собой бутылку, набрать этой воды и в случае чего попробовать вылечиться. А вдруг выйдет?
Тогда Тима, как волшебник, будет всех людей исцелять этой водой, и никаких других лекарств не нужно, ни больниц, ничего. Только давать ее тем, кто за революцию.
И здесь, у горы, красногвардейский патруль поставить, пусть выдает воду только по запискам от Рыжикова или от Тимы.
С такими мыслями Тима въехал в Сморчковы выселки и подкатил к хате, на которой висел на черенке от лопаты вылинявший рваный красный флаг.
В Сморчковых выселках всего лишь одна рубленая изба, в ней помещалось правление коммуны. Вокруг - копанки с остроконечными кровлями из плотно сложенных жердей. Вместо стекол в оконных рамах - желтые пленки из бычьих и свиных пузырей. Нигде ни забора, ни плетня, ни скворечника на шесте.
Это унылое зрелище вызвало у Тимы чувство горького, щемящего разочарования. Коммуна! Она у него всегда связывалась со словом "Парижская". Тима помнил картинку, на которой были изображены французские коммунары, среди дворцов валившие на землю Вандомскую колонну. Как там все было красиво и как величественно!
А тут?
С крыльца сошел председатель коммуны Ухов. Тощий, сутулый, в плохо выдубленном, коробящемся полушубке, из прорех которого всюду торчала шерсть. Зябко поеживаясь, спросил:
- Сольцы не привез, малый? А то люди, как сохатые, солонцовую глину лижут. Стосковались по солененькому.
Войдя в правление, Тима натолкнулся в сенях на большие кадки, набитые картофельными очистками. В углу - огромная куча говяжьих костей. А в мучном ларе доверху насыпана зола.
"В избе помойку устроили, - с обидой и огорчением ЕГО думал Тима. - Вот тебе и коммунары".
Но Ухов, очевидно заметив недоуменный, разочарованный взгляд Тимы, запустил тощую руку в картофельные очистки ж, бережно перебирая их желтыми узкими, распухшими в суставах пальцами, объяснил:
- Это, мил человек, наши семена. В Нерчинской тюрьме посчастливилось мне сидеть с одним ученым человеком, так он среди прочего поведал: главноc в картофеле - глазок. Он и есть самое животворящее. А остальное в картошке - крахмал для питания растения, ну и, понятно, человека. Значит, выходит, можно пря нужде картошку не цельными клубнями сажатъу а очистками. Лишь бы глазки в них были неповрежденные. Вот проверил и вырастил из очжсток картошку в ящике. Гляди, на подоконниках в горшках картошка растет, тоже из очисток.
Это я коммунарам доказывал. Нам теперь картофельные очистки со всего города собирают и сюда везут.
Потом, указав на гору костей и на ларь с золой, пояснил:
- Костп нам тоже собирают. Мы их в печах обожжем, растолчем и в землю высыпем. Зола - это тоже на удобрение. Раз питание в картофельной почке ослабло - очистки ведь, - должны мы его химией восполнить. Вот и мудрствуем. Ежели мы коммуна, то обязательно должны наукой пользоваться. Она не для спасения души, а ради лучшей жизни человека на земле.
- Товарищ Ухов, - сказал взволнованно Твма, - вы обязательно про очистки напишите телеграмму. Я отдам ее маме, - и произнес с тоской: - Ока уж теперь, наверное, скоро вернется с хлебом - и пошлет ее в Роесию.
Пусть и там будет много картошки.
Ухов похлопал Тиму костлявой ладошкой по плечу, посоветовал:
- Ты обожди, приглядись енерва, как живем. Мы тут по самые уши в нужде. Когда из нее наружу вылезем, тогда и дошлем телеграмму-то. Нам, милой, кроме сытости, надо еще коммунарами себя показать. Вот, скажем, зима нынче суровая, реки на мелях до два промерзли. От замера рыба в омутах пластами друг яа дружке лежит и засыпает без доступа воздуха, нужно ее спасать, лужкж долбить. Мужики вокруг только смеются: невиданное, говорят, дело трехаршинный лед долбить яе для лова, а для спасения рыб, которых невесть кто после тебя выловит. Ну и пришлось нам одним из-за слепоты их лед долбить кайлами да иеншями - дело каторжное. А не встать на него нельзя, раз мы коммунары. Должны политику не языком, а собственноручно делать, поскольку земля и вода - по декрету достояние всенародное. И пошли люди на это, пошли! А ежели по выгоде, так надо было бы силенки, какие есть, на себя потратить. Видал, в каких конанках живем? Корьем бы их покрыть для тепла, а все некогда. В прошлый месяц лес валили для шпал на железную дорогу. Сгнили шпалы за войну без смены. Идет по ним состав, как по болотной гати. Шатается, того и гляди рухнет. А нам в Россию хлеб возить надо. Пролетариат самый главный там находится. А хлеба ему - по полфунта на день. Не подвезешь - задавят революцию голодом. Вот коммунары, вместо того чтобы лес на избы себе рубить, шпалы для транспорта рубили. А из коммунаров по железке двое только и ездили, да и то когда их под конвоем везли. И может, до конца жизни не поедут.
А вот нарубили за зиму две тысячи штук задаром.
За одно название "коммуна" люди сюда охотой пришли. - Ухов помолчал и добавил строго: - В Сморчковых выселках, если хочешь знать, до самого последнего времени торговля людьми шла. Сюда зимой пичутинскии приказчик Ефрем Суков обездоленных со всего уезда собирал. Селил в шалашах, кормил отбросами, обноски выдавал и за все квитки брал. А по весне сюда съезжались приказчики с приисков, шахт, управляющие кабинетских "емель, помещики и кулаки, кто побогаче. И вот здесь, перед конторой, устраивали смотр. Выберут каких покрепче и после торгуются с Ефремом Суковым. Он им квитки я долговые обязательства вместе с человеком продавал.
Мы это место под коммуну с большим смыслом выбрали. Ты потом сходи на погост, погляди, там памятник мы поставляй и слова на каменной глыбе вырезали: "Здесь покоятся зверски умерщвленные капитализмом русские люда, которые не пожелали стать, ро&амл". Лрияазчшш тех, кто не хотел продаваться или жалобу в. уезд писал, тайно ночью давили. Повалят на землю, на горло кучхж жерди положат, станут на жердь ногами, и давят человека.
Сморчковы выселки люди за десять верст объезжали - стращали ими, как каторгой. Недаром прозывали не Сморчковы выселки, а Смертяшкины Висельдаши. А-теперь к нам по воскресеньям с окрестных деревень мужики семьями ездят. Волшебный фонарь глядят, который нам товарищ Косначев прислал.
Сгрузив кладь с саней, Тима поужинал в столовой вместе с коммунарами. Ночевать его взял к себе в копанку коммунар Гаврила Двухвостов.
Низкорослый, коренастый, весь заросший плотной, словно из рыжей кошмы, бородой, блистая узкими, поразительно яркими голубыми глазками, Двухвостов сказал хвастливо:
- У меня копанка теплая, даже клоп и тот, как в рубленой купецкой избе, разморенный, не шибко жалит.
Спустившись вниз по земляным ступеням, Тима очутился словно в пещере: так здесь было темно и душно. На самодельном столе слабо мерцал в плошке с салом тряпичный фитилек. Показывая рукой куда-то во мрак, Двухвостов заявил гостеприимно:
- На полатях положу вместе со своими парнишками.
Грамотные, арифметику в уме считают. А я, хошь и в ликбез хожу, а всё пальцы по привычке жму: задубели мозги, не поддаются. Ухов велит, когда задачки решаешь, руки перед ним на стол класть, в кулак зажатые. Так я и тут наловчился, давлю в ладошку ногтями и считаю умственно, но все равно через пальцы. Ухов у нас строгий. К чести коммунарской все приучивает, грозит: при социализме без грамоты, как при царе без паспорта, жить будет не дозволено. Вот и обламывает людей книгами.
Ничего, есть подходящие. На неделе "Овода" читали.
Только это не слепень таежный, а человек такое себе название выбрал. Иностранец. Русский разве себя так обидно прозывать стал бы? В остальном человек подходящий, храбро за революцию дрался. Но попался, казнили палачи. Ухов пояснил: словили его потому, что на пролетариат не оперся и на трудовое крестьянство. Конечно, не большевик, откуда ему знать, на кого облокачиваться?
А так бил буржуазию по совести. Бабы даже плакали при описании казни. Я-то ничего, стерпел. Как людей казнят, сам видал. Когда мы силком кабинетские земли захватывали, так нас казачишки и конвойные по-простому, без барабана и причастия, уложили в ряд на гумне брюхом на землю, чтобы, значит, глаз человечьих не видеть, и в спину штыками закалывали. Возьмет винтовку в обе руки - и, словно пешней, с размаху. Меня тоже закалывали, но, видать, солдат замаялся, пихнул в бок, а обратно не идет. Качал-качал, я уж ему совет - ногой, мол, упрись, тогда выдернешь. Нету ведь терпения, когда штык в тебе ворочают. Он молчит, а совету внял. Но второй раз не стал штык совать. Не то совсем из сил вышел, не то жалость проняла, я и сполз в солому, укрылся. Тем и выжил.
По случаю гостя жена Двухвостова напекла из гороховой муки шанежки с толченой черемухой. Поставив на стол миску с шанежками, она поклонилась Тиме и сказала нараспев:
- Кушайте на здоровье.
Но когда к столу подошли двухвостовские ребята Васятка и Лешка, такие же плечистые, как отец, и с такими же смеющимися голубыми глазами, и внимательно уставились на миску, Тима заметил, как сурово сузились брови у Двухвостова, и он сердито прикрикнул:
- Чего зенками заерзали, не сытые?
Тима решительно заявил:
- Я один не буду.
Двухвостов замахал руками, заволновался:
- Нельзя нам. Гостю шаньги можно, а нам нельзя.
Ну понимаешь, нельзя!
- Почему нельзя? Тут же на всех хватит.
- Не хватит, - твердо сказал Двухвостов. - На всех коммунарских не хватит. А нам отдельно от всех жрать совесть не позволяет. Ну, понял? Совесть!
- Значит, вы мне из последнего изготовили, да?
- Да не потому, - еще больше рассердился Двухвостов и спросил сурово: Ты куда приехал? В коммуну, где все общее. Общее, понятно? Значит, если жрать отдельно, - нарушение законов. А ты не коммунар, ты гость - тебе можно.
- Тогда я тоже один не стану есть, - твердо сказал Тима, отодвигая от себя глиняную миску с шаньгами.
- Козел с ушами, - с отчаянием воскликнул Двухвостов. - Ему про Якова, а он про всякого. - Обернувшись к жене, спросил: - Мука у тебя еще есть?
- Так ведь к пасхе берегу.
- Ладно, к пасхе. Значит, давай ставь квашню, заноЕО будешь печь ребята снесут по копанкам всем горяченьких, - и, повеселев, заявил бодро: - Вот! А то падеьал хочут с хвоста и все думал: чего кобыла брыкает. Скомандовал: - Садись, ребята, а ты, Мотря, потчуй юстя! - добавил счастливым голосом: - Горячие шаньги - генеральская, самая сладкая пища!
В закопченном ведре заварили вместо чая семена конского щавеля и пнлп густой бурый горячий настой из берестяных кружек.
Двухзостов говорил, держа кружку в руке:
- Обожаю чаек: с него тепло во всем теле, ровно как от баньки. Самовар, конечно, - машина, великое дело.
У нас в деревне до японской войны три самовара было, богато жили: один у попа, другой у учителя, а третий у лесника. Но он его не столько для себя держал, сколько для людей. За полтинник одалживал тем, у кого свадьба, похороны или еще по какому случаю большие гости. Копочно, залог оставлять приходилось, овцу или телушку.
Машина дорогая, - если спьяну помнут или еще какоенибудь повреждение, залог ему оставался. В ведре, конечно, чаи тоже ничего, но все-таки железом пахнет, а настоящий должен дух иметь свободный. На заварку для грудной пользы фиалковый корень идет, староверы больше баданом пользуются, а я клонюсь к березовой почке, когда она еще только проклевывается. Большой я любитель.
Всякие чаи пробовал в жизни, только вот правдашнего не доводилось. Ребята, которые в городе делегатами побывали на уездном съезде, рассказывали: там им из настоящего заварку подали. - И пожаловался: - А меня вот не избрали. Но дойдет и до меня черед, попаду в делегаты, со своей посудой поеду и домой еще привезу. Ребятам дам испытать. Они у меня тоже водохлебы, чаевники.
- Да что ты все про чай разговор ведешь! - упрекпула жена Двухвостова. - Гость подумает, одним брюхом живем.
- А это я для вежливости, - кротко сказал Двухвостов, - про серьезное при еде не говорят. Я порядки городские знаю.
Перед тем как укладываться спать, Двухвостов посоветовал Тиме сбегать до вегру и вышел проводить его.
Тима увидел гигантское светлое небо, полное трепещущих звезд, которые не просто звезды, а далекие сияющие миры, возможно обитаемые существами, подобными людям и, может быть, даже лучше, прекраснее их и счастливее. И он смотрел в небо, кишащее иными мирами, дивно светящимися сквозь океан пространства. И, верно, существа, живущие на этих планетах, свысока смотрят на землю, - ведь она лежит под ппми, густо и дико заросшая тайгой, с обледеневшими мертвыми рекамн и озерами, засыпанная снегом. Холодная земля. И на ней в ямах, в духоте, в сырости, впроголодь живут люди, которые мечтают вырастить из очисток картошку, и не только для себя, а для других. А революция на земле издали не видима, и, верно, сверху тем существам из далеких миров земля кажется тусклой и незначительной звездочкой, вроде вот той, справа, которая виспт над самым кедровником, как светящаяся пылинка.
- Обожди, - сказал Двухвостов. - Я ведь с тобой для разговора вышел. Оправиться ты и без меня мог, - поглядел на небо, пожаловался сердито: Рассветилось к морозу, нет чтоб облаками закрыться. Завтра нам снова на реку лунки долбить, а одежа на всех слабая, прожжет насквозь, значит. Попинал ногой рассыпчатый снег и проговорил раздельно и тнхо: - Я с тобой желаю одно дельце обсудить, как ты человек чужой, сторонний, значит, можешь прикинуть без всякого, чего к чему быть.
Вот какой фитиль меня жжет... Да высунь руки из карманов, не бойся, не отморозишь, я только подержать дам!
Двухвостов положил Тиме в руки туго набитый мешочек, похожий на колбаску.
Она неожиданно оказалась настолько тяжелой, что Тнма выронил ее в снег.
Двухвостов испуганно кинулся к ногам Тимы, разбросал снег руками, схватил колбаску, сунул ее себе за пазуху и, будто успокоившись, спросил:
- Понял, что в руках держал?
- Нет, - сказал Тима, испытывая странную тревогу от взволнованного голоса Двухвостова.
- Золото, - глухо сказал Двухвостов. - Оно в кишке оленьей засыпано. По-старательски, такой кошель - наилучший.
- Золото в кишке? - удивился Тима.
- Городской и глупый... - обиделся Двухвостов. - Да не в том суть, что оно в кишке, а в том, что оно - золото, сила. Понял? Золото! Ты вот чего пойми, если не пенек на плечах имеешь.
- Ну, золото, ну и что же?
- А то, что оно мое. Понятно? Мое! Я в тайге зимовал. Разожгу костер, согрею землю и после кайлом долблю, а мыл в проруби.
- Зимой, в мороз? Да как же вы это могли? - удивился Тима.
- Как - дело минувшее. Не про то разговор, ты в главное вникни. Золото - на него и теперь коней, корову и еще по мелочи всякого дадут, - и, снова вытащив колбаску, поднес ее к глазам Тимы. - За него же души вынимают без оглядки. Оно же сила!
- Да, наверное, золото дорого стоит, - сказал Тима.
- Эх, и глупый ты, видать, еще человек! - с сожалением произнес Двухвостов и, засунув небрежно за пазуху золотую колбаску, сказал сухо: Не получилось умного разговору. Значит, придется мне сызнова самому думать:
сойти с коммуны, хозяйством обзавестись или объявиться Ухову. А сердце-то все свое ворочает: не прогадай, мол, жизнь. Пока при тебе оно, жизнь можно обладить.
А сдашь - во что коммуна обернется, кто ее знает? Может, в ней одна мечта и все разбегутся с голодухи. Томлюсь я шибко. В какую сторону кинуться, не знаю... - и вдруг заявил с угрозой: - Только ты про наш разговор молчок.
Вернувшись в копанку, Тима залез на полати, где лежали под войлоком Васятка и Лешка.
И хотя ребята по-братски пустили его в середину, а Васятка из вежливости к гостю стал говорить старушечьим голосом сказку про какого-то разбойника, который рассекал топором скалы, чтобы пить из них чистую водицу, Тима был в смятении от разговора с Двухвостовым.
Он все время ощущал на ладони зловещую тяжесть мешочка с золотом и, слыша, как ворочается на соломе и вздыхает Двухвостов, жалел его, но вместе с состраданием испытывал гнетущее чувство, столкнувшись с таким жестоким человеческим раздумьем, от которого тоскливо становилось на сердце.
Когда Тжма уже засыпал, Васятка внезапно припал к его уху теплыми губами и спросил:
- Отец тебя про золото пытал?
Тима даже не пошевелился, боясь выдать Двухвостова.
Но Васятка сказал:
- Чего врешь, что спишь? А сам носом шмурыгаешь... - и снова зашептал: - Это он нарочно перед приезжими ломается. В кишке-то у него не золото, а свинцовые дробинки насыпаны. Придумал людей этим пытать: верное дело коммуна или нет? На золото у него никогда фарта не было, хоть в тайге до полусмерти замерзал.
И перед коммунарами он форсит золотишком этим из дробин. Вот, мол, могу в люди выйти, а коммуны держусь, потому дело совестливое. Это он так по-своему за коммуну стоит, - и снисходительно заявил: - Папаша у нас теплый, за людей тревожится, чтобы коммуну не кинули. Вот и напускает на себя форс.
От этих слов Васятки стало на сердце Тимы сразу спокойно, тепло.
Наутро, когда Тима собрался ехать обратно в город, Двухвостов сказал:
- Ухов твоего коня мобилизовал дровишки возить, так что ежели есть интерес, ступай пока с моими ребятами на реку: рыбу из проруби можно прямо руками таскать.
На этот раз Тиме не очень понравилось это слово - "мобилизовал". Какое имеет право Ухов командовать городским конем? Обрадовался, что Тима не совсем взрослый, и захватил, как налетчик!
Но Двухвостов утешил:
- Председатель велел сказать: сена выдадим с полвоза, только, мол, пусть сначала отработает конем.
Сразу повеселев, Тима согласился идти на реку. Пошли на широких, коротких, подбитых лосевыми шкурами охотничьих лыжах, так как путь лежал через увалы и сопки.
Ночью прошел снегопад.
Деревья на опушке белой березовой тайги светились меловой берестяной кожей. Под тяжестью сизого снега, повисшего на ветвях сырыми сугробами, многие из них согнулись, как луки, и сунулись кронами в землю.
У некоторых стволы от непосильного напряжения лопнули, и из них торчала взъерошенная желтая щепа.
Только дородные кедры молодцевато и осанисто держали в своих могучих ветвях тысячепудовую снежную тяжесть, не обронив с себя ни одной ветви.
На крутых сопках стояли краснокожие сосны. Высоко, как остроконечные башни, вонзаясь в небо, они проткнули снегопад своими зелеными лезвиями и были слегка запушены только на нижних, крылатых ветвях.
Зато снегопад безжалостно раздавил в падях черемуховые рощи. На снегу валялись обломки ветвей и поверженные вершины старых деревьев, которые не моглп уже покорно сгибаться до земли под снежной тяжестью.
Тима жалел и березы и черемухи, которые гибли сегодня ночью в тайге, когда снегопад, будто седой медведь, обламывал им ветви, пригибал к земле. И Тима словно слышал их стоны, когда лопалась кожа стволов, обтянутых гладкой, белой у березы и смуглой у черемухи котэой.
Конечно, зимой они несчастные, облезлые, голые, полумертвые от стужи. И как завидуют они, наверное, кедрам, соснам, елям - вечнозеленым, с незамерзающей желтей смолистой кровью, обогретым зеленым иглистым мехом хвои. Но зато как прекрасны они весной и летом, как дивно пахнут, словно сады. И если хвойная тайга мертва, не слышно в ней птичьих голосов, то лиственная полна щебета, розовоперого сверканпя, и пахнет от нее, как в шкафу с мамиными платьями: тонко, тепло и нежно. А в сосновом бору, как в сумрачной церкви, уныло и строго пахнет ладаном, и на земле лежит бурой кошмой опавшая хвоя, сквозь которую с трудом пробивается трава.
В березняках и черемушниках растут всегда самые дивные цветы, и в пахучем легком воздухе, как крохотные солнечные слитки, мелькают пчелы.
Пробираясь наискосок в мохнатом рыхлом снегу к вершинам таежной сопки, мальчики молчали, стараясь каждый первым добраться до вспученной макушки горы, откуда можно съехать вниз по обратному скату почти к самому берегу реки.
На вершине сопки лежала большая колода с выжженным крестом и прибитым к ней железными костылями куском цепи от ножных кандалов.
Подойдя к колоде, Васятка перекрестился, положил шапку на землю, произнес молитвенно:
- Ничего не прошу, все обожду. К топорищу топор, к кошельку деньги, к уздечке коня. Пусть мягкая тебе будет земля. - Обернувшись к изумленному Тиме, шепотом деловито посоветовал: - Ты у пего тоже чего-нибудь выпроси: если с чистой слезой, то даст.
- А он кто? - спросил Тима.
- Каторжный варнак Устинов, не знаешь, что ли? - удивился Васятка и, надев шапку, кивая на колоду, пояснил: - Святой мученик, но не церковный, а так от народа прозванный. Даже от зубной боли исцеляет, если щепку с колоды на мяте настоять. Видал - вся пошкрябана: сюда много людей кланяться ходит.
Тима слышал от отца о народовольце Устинове, сосланном в Сибирь на каторгу. Убежав с каторги, Устинов два года скитался в тайге, его застрелил в спину деревенский стражник "за подстрекательство крестьян к бунту".
У отца даже хранилась небольшая брошюрка Устинова, где он популярно излагал устройство вселенной.
А оказалось, Устинов - святой.
- Устинов кто? Революционер, да? - не совсея уверенно осведомился Тима.
- Говорят тебе, мученик! - рассердился Васятка. - Ухов - тот революционер, а этот сам от себя ходил.
А цепь заместо вериг таскал. Он против попов был, так они ему за это настоящих вериг не продали, - и, натянув поглубже шапку, приседая, лихо крикнул: - А ну, други, напрямки, кто за мной?
Почти сидя на лыжах, Тима катился вслед Васятке в облаке сухой снежной колючей пыли. Было таксе ощущение, словно мчится он по вспененной белой стремнине бешеной горной реки, проскакивая рядом с твердыми, как скалы, стволами лиственниц. Ослепленный снегов, задыхаясь от тугих струй леденящего ветра, ужасаясь от мгновенной близости деревьев и бездонной крутизны падения, подбрасываемый на ухабах, Тима катился вниз, обессилев от скорости и страха, но все же сохраняя в сознании единственное: "Нет, ни за что не раздвину ноги, чтобы задом зарыться в снег и этим остановить падение.
Лучше разбиться о дерево, чем это".
И все-таки в самом конце спуска ноги его разъехались. Несколько мгновений он чувствовал, как колко шуршит под ним снег, потом Тиму с силой что-то поддало снизу - он ткнулся головой в сугроб и, утопая в нем, перекувырнулся, словно затянутый в водоворот. Выброшенный наружу, боком съехал по снежному насту и застрял в прибрежном кустарнике. Тима не ушибся при падении, но во всем теле чувствовал опустошающую слабость, как это бывало во сне, когда снилось, что летишь и потом вдруг низвергаешься вниз и просыпаешься.
Тима не спешил встать и терпеливо ждал, пока небо и снег перестанут тошнотно вращаться, а руки и ноги снова сделаются своими.
Река лежала в берегах, как бесконечная гладкая дорога. Каждая выдолбленная во льду лунка была накрыта от снега шалашом из еловых ветвей. Отдышавшись, Тима подобрался к одной из лунок и, просунув голову в шалаш, заглянул в прорубь. В зеленоватой воде кишели рыбы, и у всех у них жадно шевелились жабры. "Дышат", - подумал Тима и вспомнил, как однажды он и его друг Яша Чуркин освободили задыхающихся рыб из затхлой воды садка и как потом гордились этим, считая себя самыми добрыми людьми на свете, хотя прокопать к реке канаву было значительно легче, чем коммунарам долбить твердый, словно литой из стекла, трехаршинный лед, тупя о него железные кайла и пешни. Значит, добрых людей после революции стало на свете очень много. Тима сказал Васятке:
- Хочешь, я тебе свои варежки подарю? А то ты с голыми руками простудишься.
- На кой! - беспечно ответил Васятка. - Медведь всю зиму босой ходит, а не простужается. А заставь его месяцок в валенках походить, враз осопливеет. Голой рукой в лесу работать сподручнее, а я в коммунном отряде за дровами числюсь, - и похвастал: - За мной даже топор записан, который прежде Прохорова был. Так он каждый раз теперь тревожится: приду из леса, а он по лезвию ногтем - не ступил ли. Ухов объяснял: это у него от непривычки понимать общую собственность.
Тут же на берегу были сложены в поленницу мороженые щуки, таймени, сомы, муксуны. Разинутые щучьи пасти были так густо усеяны зубами, что напоминали надорванную подошву, утыканную гвоздями. А белые пасти сомов походили на ледяные гроты.
Взяв в руки по рыбе и постучав ими друг о друга, Васятка сказал печально: