Страница:
- Но нужпо сначала ознакомиться, насколько новое помещение пригодно для раненых.
- Это не ваша забота.
- В таком случае я считаю себя обязанным поговорить с председателем Революционного комитета раненых.
- Не вижу особой необходимости. - Офицер подошел к двери, встал к ней спиной и, протягивая отцу портсигар, предложил: - Курите, успокаивает.
- Это насилие! - возмутился отец.
- Ну что вы, - ухмыльнулся офицер, - только начало восстановления порядка.
Из палат доносились глухая возня, стоны, брань, топот сапог, несколько раз на пол со звоном падали какието склянки. Потом офицер поднялся со стула, который он поставил у двери, вынул часы и, щелкнув по циферблату ногтем, хвастливо заявил:
- Есть еще дисциплинка в русской армии! - открыл дверь и, пристукнув каблуками, сказал: - Прошу.
Проходя по пустым залам, где стоялп пустые копки и валялись на полу набитые соломой матрацы, офицер брезгливо бросил:
- Так загадить помещение, предназначенное для лучших часов жизни, это же варварство!
- Варварство - так обращаться с ранеными! - возмутилась мама Тимы.
- Мадам, - сощурился офицер, - если вы намерены оскорбить меня, предупреждаю, вынужден буду смыть оскорбление в лице вашего супруга в соответствии с понятием офицерской чести. - И рявкнул на подскочившею унтера: - Ну?!
- Раненый рядовой Егоров убег прямо с саней, ваше благородие...
В синем воздухе кружили хлопья сухого снега. На стоптанном тротуаре возле ресторана валялся ситцевый кисет. Тима поднял его. В кисете лежали вылепленные из хлебного мякиша шашки.
Студеный ветер гнал снежные космы вдоль улицы.
Ледяного цвета луна то влезала в лиловые тучи, то снова выползала из них, снег поглощал лунный свет и источал его как свое собственное сияние.
На волосах и на ресницах у мамы блестели снежинки и таяли. Отец шел, опустив голову, устало шаркая валенками.
Мама сказала:
- Хорошо бы выпить сейчас горячего чаю с сушками.
- Да, недурственно, - деревянным голосом согласился отец.
Потом мама сказала строго:
- Тимофей, перестань шмурыгать носом. Возьми платок и высморкайся.
- Я не шмурыгаю. Мне солдат жалко! - всхлипнул Тима.
Вышли на набережную. Здесь ветер с сухпм шорохом мчал по обледеневшей реке снежную бурю, и прибрежные тальники глухо рычали на ветер. По ту сторону стояла глухой, темной стеной тайга.
В комитете Рыжиков сказал отцу:
- Прибыл комиссар Временного правительства. Городская дума устраивает в "Эдеме" банкет в честь его прибытия. Вот, собственно, все, что я могу тебе пока сообщить.
- Это подло и бесчеловечно! - воскликнула мама.
Рыжиков вздохнул, поглядел на Тиму и спросил:
- Ну, как, Тимофей-воробей, озяб сильно? - Потом, обернувшись к Егорову, который находился тут же, строго приказал: - Придется тебе, солдат, до госпиталя пешком топать. Нельзя ваш комитет в такое время без председателя оставлять. А протест ваш мы завтра листовочками отпечатаем. Переведя глаза на отца, посоветовал: - Тебе, Петр Григорьевич, надо завтра в тифозных бараках быть, как обычно. По-видимому, нам пока придется вернуться к прежним методам работы. Связь с солдатами и железнодорожниками надо держать. Дровишек с пристани на себе затонскне ребята подвезли. А как дальше быть, посоветуемся...
Когда пришли домой, отец долго шарил в темноте, потом зажег спичку и, держа ее над головой, спросил:
- Варенька, ну где же лампа?
- Да вот же, на подоконнике.
- Верно! А я не узнал ее без абажура.
- Папа, - с огорчением сказал Тима, - ты это нарочно не узнал. Тебе все еще жалко абажура, да?
- Я совсем забыл про абажур.
- Ну вот что! - раздраженно сказала мама. - Хватит про абажур. Ну, был, а теперь его нет. Самый дешевый стеклянный абажур. Сколько можно мучить ребенка!!
Дался вам этот абажур. И молчите, а то, кажется, я сейчас расплачусь.
- Варенька, если хочешь, я завтра куплю новый, у меня, кажется, есть деньги, - робко сказал отец.
- Замолчи, Петр! - простонала мама и, стукнув кулаком по столу, гневно воскликнула: - Ну почему я не ударила этого наглого офицеришку по физиономии?!
- Тима, - попросил отец, - будь другом, поставь-ка самоварчик, наша мамочка хотела чаю.
- Ничего я не хочу, - жалобно произнесла мама.
Тима наколол в кухне лучину, зажег, засунул ее в самоварную трубу, сверху насыпал уголь и еловые шишки, одел на самовар жестянуад трубу и вставил ее в отдушник; сел на корточки и стал ждать, пока самовар закипит.
Когда самовар вскипел, мама уже спала, свернувшись клубочком на узкой железной койке. Отец, прикрыв лампу газетой, чтобы свет не падал ей в лицо, озабоченно смазывал большой, с потертой никелировкой, смит-и-висон. Тима сел рядом и стал смотреть, как отец собирает смазанные части.
- Папа, а ты настоящий революционер!
- Почему ты так думаешь?
- Раз у тебя теперь револьвер, - значит, ты настоящий.
- Но это не мой револьвер, - сказал отец. - Мне его Дал на сохранение один человек. Я его должен вернуть, но неловко возвращать заржавленным.
Потом отец встал, оделся, положил револьвер в карман пальто и попросил Тиму:
- Закрой за мной дверь, только, пожалуйста, тихонько, чтобы мама не проснулась.
И отец ушел в темноту, наполненную гудящим снегом.
На столе остались комок смятых денег и в блюдце с керосином тряпочка, запачканная бурой ржавчиной...
Начались мартовские снегопады и метели. Город стоял занесенный снегом, словно кто-то небрежно нахлобучил на пего огромную белую шапку и из-под нее виднелись только обледеневшие слепые бельма окоп. По занесенным улицам даже кони брели по брюхо в снегу. Возле домов были выкопаны глубокие, узкие траншеи, и по ним пробирались люди, задевая плечами за снежные стены. Заносы остановили движение поездов. Отягощенные снегом, рвались телеграфные провода. На пустынной базарной площади гуляла поземка, крутя белые вихри.
Отец не приходил из бараков домой. Мать часто оставалась ночевать в Совете, где теперь работала машинисткой.
Тима сидел дома: у него совсем прохудились валенки.
Он пек в печке картошку и для одного себя ставил самовар.
Каждый день к Тиме наведывался Яков Чуркин, сын рулевого буксирного парохода "Тобольск". У Якова были злые черные глаза и черные, длинные, почти до ушей брови. Он считался первым драчуном во дворе. Яков хвастливо говорил:
- Меня нельзя победить! Я на боль бесчувственный!
Сестра Якова Зина была слепой от рождения. Но она убежденно, с злым, гордым упорством утверждала, что все видит, только по-своему, видит то, чего не видят другие.
Подняв худое лицо с остреньким носом и топкими серыми губами, она шептала:
- Мальчики, глядите, на чердаке цыплятки воробьиные вылупились. С пушком, как у мышей.
- Что ты врешь? Разве через потолок что-впбудь ъидко?
- А вы слазай re. В углу над самой кроватью гнездышко.
Ребята лезли на чердак и находили воробьиное гнездо с птенцами. Зина, презрительно кривя губы, спрашивала:
- Что, слепошары, сыскали? То-то же! Муха, знаешь, кто? - таинственно спрашивала она. - Это же птичка самая малая. С бескорму тощает, тощает и вот такой малюсенькой делается. Я одну муху знаю, так она в кулаке песни, как чижик, пост.
- Ладно. Ты скажи, вот цветок, какого он цвета?
- Чистого соку, зеленого по венчику, - спокойно и уверенно вещала Зина. - Лепесток у него кисленький.
А стебель в волосиках. А вот те, которые у забора растут, - у них цвет особенный: утрешний.
- Ну как, - спрашивал Яков, - здорово? Она даже в кармане видит, что у человека лежит. Отец еще к дому подходит, а она знает, несет он получку или пустой, пьяный.
Обращая на Тиму сизые, пустые белки, хвастливым тоненьким голоском Зина произносила:
- А гриб я издали чую. У него дух рыбный.
- Верно, - подтверждал Яков. - И ягоды она знает.
Когда-то Пичугин занимался ямщицким извозом и построил на заднем дворе большую конюшню из кедровых бревен. Впоследствии, став крупным дельцом, он за ненадобностью переделал конюшню в жилой флигель.
Поставили дощатые перегородки, прорезали двери, окна, и Пичугпн начал сдавать эти закутки портовым рабочим, ремесленному люду. В таком вот закуте и жили Чуркины.
Но Зина не пускала Тиму к ним в дом, каждый раз говорила сердито:
- Не прибрано! Нельзя!
Приходя к Сапожковым, Яков вел себя степенно. Сняв у порога валенки и обмахнув метелкой, он ставил их к печке, а сам босой входил в комнату. Пригладив обеими руками черные жесткие волосы, говорил:
- Наше вам с кисточкой!
Но как ни старался Яков с мужской сдержанностью соблюдать свое достоинство, слгшком много у Сапожковых было всяких богатых вещей, чтобы можно было скрыть свой интерес к ним.
Прежде всего двухфитильная керосинка со слюдяным окошечком, блестевшая голубой эмалью башенки, накрытая зубчатой чугунной решеткой.
- Стоящая штука, но один в ней грех, - строго замечал Яков, - греет, но не светит, зазря керосин жжется.
Потом швейная ручная зингеровская машина. Бережно и любовно трогая ее руками, Яков мечтательно говорил:
- Подрасту маленько, на буксир наймусь матросом, лет пять поплаваю, такую Зинке куплю. А то она простой иголкой тыркает исподки монашкам. Восемь штук за неделю. Машиной она бы шибко зарабатывала.
Но больше всего он благоговел перед книгами и журналами. Тщательно вымыв руки, он каждый раз спрашивал:
- Дозволишь?
Брал комплект "Нивы" и, дуя меж страниц, чтобы не мять уголки, перелистывая, дивился.
- Гляди, наши немцев колотят. А во казак Кузьма Крючков. Видел, как он их всех пикой воздел? - И тут же небрежно замечал: - На немцев-то он герой. А своего офицера небось трусит. Казаки - они против народа.
- Садись картошку есть, - приглашал Тима.
- Благодарствую. Сыт - во! - и Яков прикладывал ладонь к горлу.
Но чай он пил жадно, громко и помногу, угрюмо отводя глаза от миски с печеной или вареной картошкой.
- Папашу в боевую дружину взяли за то, что пить бросил, - солидно сообщил Яков. - Каждое воскресенье в лагерной роще собираются. В цель пуляют.
- А револьвер ему кто дал?
- Обзавелся.
- Что же, он на войну собирается?
- А как же? Против буржуев.
Рассматривая иллюстрации Доре к роману "Дон-Кпхот Ламанчский", Яков оживленно рассуждал:
- Вот бы в затон, в мастерские такую книжицу снести да показать! Там ребята ловкие, могли бы по этой модели дружинникам железную одежу сковать, чтобы их никакая пуля не брала.
Подходя к аптечке и заложив руки за спину, он долго разглядывал склянки с лекарствами, спрашивал:
- Не знаешь, почем самое дорогое лекарство стоит? - и объяснял: - Зинке бы глаза помазать.
Перед уходом с душевной готовностью предлагал Тиме:
- Давай подеремся без морды.
- Зачем?
- А я тебе всякие приемы покажу. И по-татарски головой, и по-цыгански с подножкой. Научишься, меня колотить будешь. Ты что думаешь, я силой ребят беру?
Нет, сноровочкой...
Драться мальчики уходили за флигель на пустырь.
Потом, возвращаясь, опп деловито обсуждали, кто кого как ударпл. Яков поучал:
- Ты не ярись, ты меня презирай, это можно. А кто ярится, тот мимо махает.
Забравшись на чердак флигеля, где раньше был сеновал, а теперь лежала толстым слоем затхлая труха, рассказывали друг другу всякие истории. Но то, что рассказывал Тима, было не очень интересно, потому что он пересказывал Якову книжки, боясь что-нибудь переврать при этом. Яков же передавал слышанное.
- С севера баржу с вяленой рыбой гнали, а река встала. Пришли до затона пехом - на лыжах. Приказчик их по морде и отрядил матроса Лихова обратно на баржу зимовать. Пришел Лихов на баржу, притомился, в лоцманской будке спать лег. Ночью слышит топот, чавканье.
Взял пешню, открыл дверь, подошел к трюмному люку, а оттуда как брызнут лисы, видимо-невидимо. Двоих пришиб, снял шкурки, золой из камелька мездру присыпал.
На следующую ночь решил: как лисы в трюм наберутся рыбу жрать, пх люком прихлопнуть. Проспал он, что ли, кинулся, глядит, волчью лапу прижал. Все ж такп закрыл люк и деревянный брус сквозь железные петли просунул.
А там, в трюме, рычанье - сил нет. Сколько там волков, посчитать невозможно. Сидит он и думает: "Сожрут товар волки. Выпускать надо". Привязал чалочку к петлям люка, сам в будку забрался, дернул, распахнул люк, а волгл не идут. Беда! Надо спасать хозяйский товар! Зажег паклю, в люк сунул. Ну, волки оттуда вроссыпь. С ног сбили, куснули на ходу аж до костей, но задирать не стали - сыты. А после каждую ночь приходили, по палубе топтоп, а матрос в будке сидит, переживает. Так до весны мучился. Река тронулась. Баржу лед сокрушил. Пришел Лихов в затон больной, тощий. Приказчик ему с насмешкой: "Дурак, тебе нужно было в стойбище жить, а не на барже сидеть. Товар и баржа застрахованы. Ест бы все уцелело, один убыток. А послал я тебя вроде только как свидетелем для страхового акта. Но ты там всю зиму хозяйскую рыбу ел и печурку рыбой топил, за это мы из твоего жалованья вычет сделаем". Взял матрос топор и на двух пичугинских баржах с солью доски в подводной части выбил. В тюрьму посадили. Он с тюрьмы бежал.
Сначала в тайгу к старателям, золотишком разжился, ружье купил. Но не то у него ружье прохудилось, не то пе заметил, как снег в ствол набило, нажал собачку, а ружьз - бах и разодралось. Глаз выбило, с одной руки пальцы оторвало. Дошел до острога, не берут. Но ничего, выжил. Даже парод к себе собрал с тайги вольной. Теперь он атаманом стал. Деревни против временных бунтует. Грозит на затон напасть зимой, пичугиыские пароходы пожечь...
Мама приходила домой вместе с Софьей Александровной. Они приносили большие узлы с теплой одеждой. Всю ночь стирали, штопали, чистили бензином и, уложив в пакеты, утром уносили на вокзал. Эту одежду собирали по знакомым для возвращающихся в Россию политкаторжан и ссыльных, отбывавших наказание в самых глухих и далеких северных районах. Иногда на вокзал брали с собой Тиму.
- Увидишь тех, кем гордится Россия!
Перед уходом мама и Софья А_лексапдровна долго толкались возле маленького зеркальца. У Софьи Александровны появлялась в руках треугольная коробочка с белым лебедем. Мама и Софья Александровна по очереди окунали в эту коробочку клочки ваты и пудрили нос, щеки, подбородок. Послюнявив палец, оттирали от пудры только брови.
Тима вез на сапках пакеты с одеждой. А мама и Софья Александровна, шагая рядом, взволнованно шептались:
- Неужели, Сопечка, это он был? - говорила мама с испуганным и восхищенным выражением лица.
Софья Александровна мечтательно улыбалась.
- Со второй полки седого ты узнала?
- Боже мой, ну, конечно! - восклицала мама. - А тот, широколицый, с отмороженными ногами, ну, который сказал, что у тебя глаза русалки, вытащенной на солнцепек?
- Он по делу типографии на Лесной - лешшец. - А красивый, с орлиным профилем?
- Ну, этот совсем другого поля ягода, - презрительно отмахпвялась Софья Александровна. - Из породы Савичей. Он мог и раньше вернуться. Но отсиживался в Красноярске. Выжидал наиболее благоприятной ситуации.
Подойдя к вокзалу, мама и Софья Александровна, присев на саночки, снимали валенки и надевали ботинки.
Потом, оглядев друг друга, выпустив из-под платков прядки волос на виски, торжественно шествовали на перрон.
Ничего особенного Тима не видел в тех людях, о которых с таким благоговением говорила мама. И он не понимал, почему ими нужно гордиться, а их лица запоминать на всю жизнь.
Вот мама и Софья Александровна стоят с почтительным видом возле высокого, костлявого человека с солдатскими усами. А он их спрашивает, как школьниц:
- Вы с какого? А по какому? Типография в Темрюке? Помню! Помню!.. - и крикнул шагающему с чайником крутолобому человеку в арестантском бушлате, в новенькой длинноухой заячьей шапке: - Семен, познакомься, товарищи из местного комитета!..
Из вагона вышел Петр Григорьевич, одетый поверх полушубка в белый халат. Лицо его было растерянным к удрученным. Развел руками беспомощно:
- Отморожены верхушки легких, началось крупозное ьоспаление. Положение очень тяжелое. Но лечь в больницу не хочет!
- Мы шли с Сергеем верст восемьдесят. И мороз был за сорок, - сказал человек в заячьей шапке. - Ждать подводы не захотел. Вот, сократили время.
- Может быть, все-таки убедите остаться? - робко попросил отец.
- Не думаю, чтобы нам это удалось, - сказал человек с солдатскими усами. - Сейчас партии особо нужпы все ее лучшие люди там, где решается судьба революции, а значит, России. А Сергей - один из лучших людей партии. Он ведь еще в Шушенском с Ильичем был.
- Все-таки пойдемте, попробуем уговорить.
На нижней полке лежал человек, укрытый шубами, и читал местную газету, близко поднеся ее к бледно-розовому воспаленному лицу. Познакомившись с мамой и Софьей Александровной, приподнявшись на локте, оч сказал сердито:
- Вы, что же, товарищи, газетку на пожирание эсерам, кадетам и всякой сволочи отдали? Нельзя так.
Нельзя. Кто этот фельетонист - "Седой"? Талантливый, мерзавец. Нужно и кам искать в своей среде людей, остро владеющих словом. Листовочки ваши я читал, - разумно, но не хлестко. И зачем этот ернический, псевдонародный язык? Учитесь вот... - и стал шарить в изголовье, где вместо подушки лежал свернутый полушубок, покрытый полотенцем.
- Сережа, - сказала печально женщина с маленьким лицом, опушенным пепельными волосами, - у тебя тридцать девять и четыре.
- Разве? - равнодушно спросил больной. Потом он сощурился и сказал с усмешкой: - Я не помню, кому эти слова принадлежат, по в армии победителей раненые выздоравливают быстрее, чем у тех, кто потерпел поражение. А мы, товарищи, должны победить. Должны!
Отец, глядя себе на ноги, сказал задумчиво:
- А больница, знаете, у нас сейчас очень приличная.
- Рад за вас! - раздраженно сказал человек. - Но прошу больше к этому разговору не возвращаться.
Поезд ушел. Отец, мама, Софья Александровна долго стояли на перроне, провожая глазами все слабее мерцающий свет красного фонаря на хвостовом вагоне.
Мама жалобно спросила отца:
- Тебе не кажется, Петр, что рядом с этими людьми чувствуешь себя такими заурядными...
Отец потрогал бородку и произнес нерешительно:
- Вообще, конечно, если подходить к требованию момента. - И, печально улыбнувшись, погладив руку мамы, сказал: - Сейчас особенно остро чувствуешь, в какой мы глуши застряли.
А Софья Александровна страстно и тоскливо воскликнула:
- Как бы я хотела быть сейчас там, в Петрограде!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Отец работал теперь на эвакопункте. Он распределял больных и раненых по госпиталям и производил дезинфекцию в вагонах. Эвакопункт помещался в теплушке, стоявшей в тупике. В углу кучей была насыпана сера, у стены ведерные бутыли с разведенной карболкой и сулемой. Отец и два санитара спали тут же, на расставленных носилках. Петр Григорьевич попросил лишнего здесь не болтать, так как подозревал, что один из санитаров связан с контрразведкой. А что такое контрразведка, Тима уже знал. В дом с колоннами на Соборной площади привозили людей со связанными руками. Спотыкаясь, эти люди ковыляли к подъезду, конвоируемые офицерами в черных полушубках и таких же черных башлыках с кавказскими шашками на боку.
Городской Совет рабочих и солдатских депутатов помещался на берегу реки, в деревянном домишке, до самых окон опоясанном глиняной завалинкой. Здесь мать стучала на пишущей машинке, а Софья Александровна, притулившись к подоконнику, писала листовки. Председатель Совета Рыжиков, скуластый, большелобый, с прямым маленьким упрямым носом, в сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким сыромятным ремешком, стоя у высокой конторки, правил угольным карандашом листовки и делал замечания Софье Александровне хриплым, сорванным на митингах голосом.
- Опять словесности напустила. "Вампиры"!.. Есть подходящее русское слово - "кровопийцы". Так и пиши.
Рыжиков не только поучал, он обладал способностью увлеченно слушать человека, если даже тот высказывал мысли, противные его убеждениям.
- Значит, ты считаешь правильным, что Пичугин сейчас у власти? терпеливо расспрашивал он пимоката Якушкпна.
- Именно, - подтверждал Якушкпн. - Башку пужно иметь, чтобы капитал такой собрать.
- А ты, значит, глупый?
- Это в каком смысле?
- Пимы катаешь, а сам в опорках ходишь.
- Так на хозяйской шерсти работаю. Себе взять не из чего.
- А ты сжуль. Мешай шерсть с глиной, вот и урвешь не только себе на обувку, но и на все семейство.
- Такой пим обманный, в сырость сразу раскошматится, распузится. Человеку-то горе.
- А тебе что?
- Совестно.
- А вот Пичугин валенок с глиной поставляет. Из гнилой овчины полушубки, всё на армию. Это как?
- Словил, - печально согласился Якушкпн. - Значит, все они таким манером капитал складывают?
- Ты вот что, - предложил Рыжиков. - Собери слободских пимокатов. Я с ними разом и побеседую.
- Про капитал?
- Можно и про капитал.
- А чего к нам рыжая перестала ходить?
- Товарищ Эсфирь, что ли?
- Именно. Очень ловко она разъясняла, как нас хозяева грабят. Ну, чего теперь эксплуатация называется.
Очень сильно ребята на хозяев обиделись.
- А почему вы ее там нехорошо созыва пи?
- Кто обзывал, того уже нету. В больницу свезли прямо с беседы.
- Ну, это тоже нехорошо.
- А кто спорит? Могли бы и после наказать.
- Вы бы, товарищ Якушкин, человек пяток ваших в рабочую дружину выбрали.
- Можно и с полсотни.
- С оружием у нас туговато.
- Ружьишки-то найдутся. Охотники мы. Так, значит, ждем на беседу. А про Пичугина ты не сомневайся. Это я не для себя спросил, а чтобы уведомиться, как других от этой глупости отразить. Народ ведь у нас разный. Есть которые и царя жалеют. Он, говорят, хоть и дурак, а все ж помазанник. По войны не желают. Царь, говорят, воевал, и временные воюют, - где же оно, облегченье? Беда!
А ведь всем разъясни. Народ обижать нельзя умолчанием.
Приходили рабочие с затона, где ремонтировались пароходы и баржи.
- Слушай, начальник, - плачущим голосом обратился как-то к Рыжикову долговязый человек в коротком рваном зипуне, жирно запачканном на груди и жпвоте красками. - Ты скажи ему, чего он нас не допускает?
- Кого? Кто? И куда не пускает?
- Нас, маляров, Капелюхпн, в партию.
- Тогарпщ Рыжиков, - сказал плечистый коротконогий человек, - мы в свою ячейку только чистый пролетариат зачисляем. Механиков, токарей, котельщиков. Ну л кто по слесарной части. А маляр? Одним словом... Челопек небрежно махнул рукой и пропел вдруг шаляпинским басом: - Чаво нам, малярам, день работам, два гулям.
Эхма!..
- Я на чугунку ходил, - жаловался маляр, - там вежливо отставку дали. Мол, работаете в затоне, там и зачисляетесь. - И, прижимая к груди овчинную драную папаху, отчаянным голосом спросил: - А мы что, не экслататоры, да?
- Видел? Дура! - высокомерно сказал Канелюхин, - Даже слов революции пз знает. Эксплоатируемые, а по эксплоататоры.
- А что мне слова? - обиженно воскликнул маляр. - Слов всяких много, их всех не упомнишь.
- Ясно! - заявил Рыжиков и, обратившись к маляру, весело попросил: Садись, товарищ. Давай будем вместе Капелюхипу мозги вправлять...
Приходили рабочие с паровых мельниц, грузчики из речного порта, ломовики с извозного двора Золотарева, солдаты городского гарнизона. Прпезжали из тайги на собаках приисковые старатели. Рыжиков со всеми подолгу неутомимо, внимательно беседовал и, ужо прощаясь, ободряюще говорил:
- Значит, понял? Мир. Хлеб. Землю. Вокруг этого и действуйте!
Появлялся Кудров. Софья Александровна, не поднимая глаз, продолжала сидеть у подоконника. Рыжиков мимоходом говорил:
- А ну, выйди, Соня, на улицу, а то он тут весь пол вокруг тебя своими ножищами обтоптал.
Кудрову, как человеку веселому, легкому, доставались всегда самые тяжелые задания комитета.
То он подолгу пропадал в тайге, разыскивая повстанческий крестьянский отряд, который волей случая возглавил уголовный каторжник. То сидел в земляной яме, упрятанный туда приисковой стражей за агитацию против войны, пока его не выручали старатели. То вдруг его посылали выступить в казарме, где размещалась казачья сотня. И он приходил оттуда основательно избитый, хотя утверждал, что речугу все-таки доорал до конца.
В короткие свободные минуты Кудров с Софьей Александровной уходили к обледеневшей ветле, сиротливо торчавшей на обрывистом берегу, над рекой. Сняв варежки, Кудров бережно держал в своих жилистых маленьких темных руках краслвые большие белые руки Софьи Александровны. Говорил он ей что-то такое, от чего ее красивое, величественное лицо принимало счастливое детское выражение.
Тима не мог сказать о себе, что он жил покинутым.
Приходили незнакомые, очень спешившие люди, деловито задавали почти один и те же вопросы: как здоровье, сильно ли скучает один? Они приносили еду, книжки с картинками, чистое белье, проверяли по "Родному слову" и учебнику арифметики Евтушевского заданное. Подозрительно осматривали бутылку с рыбьим жиром и приказывали при себе выпить полную ложку.
Один даже взялся мыть пол, но вдруг, взглянув на часы, ахнул и убежал, опрокинув ведро, и Тиме пришлось самому домывать. Каждый из них почему-то непременно пытался убедить Тиму, что маме сейчас очень некогда и он очень хороший мальчик, потому что понимает это.
Тима сердито спрашивал:
- А вы, значит, без дела, если у вас есть время ко мне ходить?
Ему смущенно объясняли, что посещать Тиму поручил комитет.
И, что тут скрывать, Тима этим гордился.
- Это не ваша забота.
- В таком случае я считаю себя обязанным поговорить с председателем Революционного комитета раненых.
- Не вижу особой необходимости. - Офицер подошел к двери, встал к ней спиной и, протягивая отцу портсигар, предложил: - Курите, успокаивает.
- Это насилие! - возмутился отец.
- Ну что вы, - ухмыльнулся офицер, - только начало восстановления порядка.
Из палат доносились глухая возня, стоны, брань, топот сапог, несколько раз на пол со звоном падали какието склянки. Потом офицер поднялся со стула, который он поставил у двери, вынул часы и, щелкнув по циферблату ногтем, хвастливо заявил:
- Есть еще дисциплинка в русской армии! - открыл дверь и, пристукнув каблуками, сказал: - Прошу.
Проходя по пустым залам, где стоялп пустые копки и валялись на полу набитые соломой матрацы, офицер брезгливо бросил:
- Так загадить помещение, предназначенное для лучших часов жизни, это же варварство!
- Варварство - так обращаться с ранеными! - возмутилась мама Тимы.
- Мадам, - сощурился офицер, - если вы намерены оскорбить меня, предупреждаю, вынужден буду смыть оскорбление в лице вашего супруга в соответствии с понятием офицерской чести. - И рявкнул на подскочившею унтера: - Ну?!
- Раненый рядовой Егоров убег прямо с саней, ваше благородие...
В синем воздухе кружили хлопья сухого снега. На стоптанном тротуаре возле ресторана валялся ситцевый кисет. Тима поднял его. В кисете лежали вылепленные из хлебного мякиша шашки.
Студеный ветер гнал снежные космы вдоль улицы.
Ледяного цвета луна то влезала в лиловые тучи, то снова выползала из них, снег поглощал лунный свет и источал его как свое собственное сияние.
На волосах и на ресницах у мамы блестели снежинки и таяли. Отец шел, опустив голову, устало шаркая валенками.
Мама сказала:
- Хорошо бы выпить сейчас горячего чаю с сушками.
- Да, недурственно, - деревянным голосом согласился отец.
Потом мама сказала строго:
- Тимофей, перестань шмурыгать носом. Возьми платок и высморкайся.
- Я не шмурыгаю. Мне солдат жалко! - всхлипнул Тима.
Вышли на набережную. Здесь ветер с сухпм шорохом мчал по обледеневшей реке снежную бурю, и прибрежные тальники глухо рычали на ветер. По ту сторону стояла глухой, темной стеной тайга.
В комитете Рыжиков сказал отцу:
- Прибыл комиссар Временного правительства. Городская дума устраивает в "Эдеме" банкет в честь его прибытия. Вот, собственно, все, что я могу тебе пока сообщить.
- Это подло и бесчеловечно! - воскликнула мама.
Рыжиков вздохнул, поглядел на Тиму и спросил:
- Ну, как, Тимофей-воробей, озяб сильно? - Потом, обернувшись к Егорову, который находился тут же, строго приказал: - Придется тебе, солдат, до госпиталя пешком топать. Нельзя ваш комитет в такое время без председателя оставлять. А протест ваш мы завтра листовочками отпечатаем. Переведя глаза на отца, посоветовал: - Тебе, Петр Григорьевич, надо завтра в тифозных бараках быть, как обычно. По-видимому, нам пока придется вернуться к прежним методам работы. Связь с солдатами и железнодорожниками надо держать. Дровишек с пристани на себе затонскне ребята подвезли. А как дальше быть, посоветуемся...
Когда пришли домой, отец долго шарил в темноте, потом зажег спичку и, держа ее над головой, спросил:
- Варенька, ну где же лампа?
- Да вот же, на подоконнике.
- Верно! А я не узнал ее без абажура.
- Папа, - с огорчением сказал Тима, - ты это нарочно не узнал. Тебе все еще жалко абажура, да?
- Я совсем забыл про абажур.
- Ну вот что! - раздраженно сказала мама. - Хватит про абажур. Ну, был, а теперь его нет. Самый дешевый стеклянный абажур. Сколько можно мучить ребенка!!
Дался вам этот абажур. И молчите, а то, кажется, я сейчас расплачусь.
- Варенька, если хочешь, я завтра куплю новый, у меня, кажется, есть деньги, - робко сказал отец.
- Замолчи, Петр! - простонала мама и, стукнув кулаком по столу, гневно воскликнула: - Ну почему я не ударила этого наглого офицеришку по физиономии?!
- Тима, - попросил отец, - будь другом, поставь-ка самоварчик, наша мамочка хотела чаю.
- Ничего я не хочу, - жалобно произнесла мама.
Тима наколол в кухне лучину, зажег, засунул ее в самоварную трубу, сверху насыпал уголь и еловые шишки, одел на самовар жестянуад трубу и вставил ее в отдушник; сел на корточки и стал ждать, пока самовар закипит.
Когда самовар вскипел, мама уже спала, свернувшись клубочком на узкой железной койке. Отец, прикрыв лампу газетой, чтобы свет не падал ей в лицо, озабоченно смазывал большой, с потертой никелировкой, смит-и-висон. Тима сел рядом и стал смотреть, как отец собирает смазанные части.
- Папа, а ты настоящий революционер!
- Почему ты так думаешь?
- Раз у тебя теперь револьвер, - значит, ты настоящий.
- Но это не мой револьвер, - сказал отец. - Мне его Дал на сохранение один человек. Я его должен вернуть, но неловко возвращать заржавленным.
Потом отец встал, оделся, положил револьвер в карман пальто и попросил Тиму:
- Закрой за мной дверь, только, пожалуйста, тихонько, чтобы мама не проснулась.
И отец ушел в темноту, наполненную гудящим снегом.
На столе остались комок смятых денег и в блюдце с керосином тряпочка, запачканная бурой ржавчиной...
Начались мартовские снегопады и метели. Город стоял занесенный снегом, словно кто-то небрежно нахлобучил на пего огромную белую шапку и из-под нее виднелись только обледеневшие слепые бельма окоп. По занесенным улицам даже кони брели по брюхо в снегу. Возле домов были выкопаны глубокие, узкие траншеи, и по ним пробирались люди, задевая плечами за снежные стены. Заносы остановили движение поездов. Отягощенные снегом, рвались телеграфные провода. На пустынной базарной площади гуляла поземка, крутя белые вихри.
Отец не приходил из бараков домой. Мать часто оставалась ночевать в Совете, где теперь работала машинисткой.
Тима сидел дома: у него совсем прохудились валенки.
Он пек в печке картошку и для одного себя ставил самовар.
Каждый день к Тиме наведывался Яков Чуркин, сын рулевого буксирного парохода "Тобольск". У Якова были злые черные глаза и черные, длинные, почти до ушей брови. Он считался первым драчуном во дворе. Яков хвастливо говорил:
- Меня нельзя победить! Я на боль бесчувственный!
Сестра Якова Зина была слепой от рождения. Но она убежденно, с злым, гордым упорством утверждала, что все видит, только по-своему, видит то, чего не видят другие.
Подняв худое лицо с остреньким носом и топкими серыми губами, она шептала:
- Мальчики, глядите, на чердаке цыплятки воробьиные вылупились. С пушком, как у мышей.
- Что ты врешь? Разве через потолок что-впбудь ъидко?
- А вы слазай re. В углу над самой кроватью гнездышко.
Ребята лезли на чердак и находили воробьиное гнездо с птенцами. Зина, презрительно кривя губы, спрашивала:
- Что, слепошары, сыскали? То-то же! Муха, знаешь, кто? - таинственно спрашивала она. - Это же птичка самая малая. С бескорму тощает, тощает и вот такой малюсенькой делается. Я одну муху знаю, так она в кулаке песни, как чижик, пост.
- Ладно. Ты скажи, вот цветок, какого он цвета?
- Чистого соку, зеленого по венчику, - спокойно и уверенно вещала Зина. - Лепесток у него кисленький.
А стебель в волосиках. А вот те, которые у забора растут, - у них цвет особенный: утрешний.
- Ну как, - спрашивал Яков, - здорово? Она даже в кармане видит, что у человека лежит. Отец еще к дому подходит, а она знает, несет он получку или пустой, пьяный.
Обращая на Тиму сизые, пустые белки, хвастливым тоненьким голоском Зина произносила:
- А гриб я издали чую. У него дух рыбный.
- Верно, - подтверждал Яков. - И ягоды она знает.
Когда-то Пичугин занимался ямщицким извозом и построил на заднем дворе большую конюшню из кедровых бревен. Впоследствии, став крупным дельцом, он за ненадобностью переделал конюшню в жилой флигель.
Поставили дощатые перегородки, прорезали двери, окна, и Пичугпн начал сдавать эти закутки портовым рабочим, ремесленному люду. В таком вот закуте и жили Чуркины.
Но Зина не пускала Тиму к ним в дом, каждый раз говорила сердито:
- Не прибрано! Нельзя!
Приходя к Сапожковым, Яков вел себя степенно. Сняв у порога валенки и обмахнув метелкой, он ставил их к печке, а сам босой входил в комнату. Пригладив обеими руками черные жесткие волосы, говорил:
- Наше вам с кисточкой!
Но как ни старался Яков с мужской сдержанностью соблюдать свое достоинство, слгшком много у Сапожковых было всяких богатых вещей, чтобы можно было скрыть свой интерес к ним.
Прежде всего двухфитильная керосинка со слюдяным окошечком, блестевшая голубой эмалью башенки, накрытая зубчатой чугунной решеткой.
- Стоящая штука, но один в ней грех, - строго замечал Яков, - греет, но не светит, зазря керосин жжется.
Потом швейная ручная зингеровская машина. Бережно и любовно трогая ее руками, Яков мечтательно говорил:
- Подрасту маленько, на буксир наймусь матросом, лет пять поплаваю, такую Зинке куплю. А то она простой иголкой тыркает исподки монашкам. Восемь штук за неделю. Машиной она бы шибко зарабатывала.
Но больше всего он благоговел перед книгами и журналами. Тщательно вымыв руки, он каждый раз спрашивал:
- Дозволишь?
Брал комплект "Нивы" и, дуя меж страниц, чтобы не мять уголки, перелистывая, дивился.
- Гляди, наши немцев колотят. А во казак Кузьма Крючков. Видел, как он их всех пикой воздел? - И тут же небрежно замечал: - На немцев-то он герой. А своего офицера небось трусит. Казаки - они против народа.
- Садись картошку есть, - приглашал Тима.
- Благодарствую. Сыт - во! - и Яков прикладывал ладонь к горлу.
Но чай он пил жадно, громко и помногу, угрюмо отводя глаза от миски с печеной или вареной картошкой.
- Папашу в боевую дружину взяли за то, что пить бросил, - солидно сообщил Яков. - Каждое воскресенье в лагерной роще собираются. В цель пуляют.
- А револьвер ему кто дал?
- Обзавелся.
- Что же, он на войну собирается?
- А как же? Против буржуев.
Рассматривая иллюстрации Доре к роману "Дон-Кпхот Ламанчский", Яков оживленно рассуждал:
- Вот бы в затон, в мастерские такую книжицу снести да показать! Там ребята ловкие, могли бы по этой модели дружинникам железную одежу сковать, чтобы их никакая пуля не брала.
Подходя к аптечке и заложив руки за спину, он долго разглядывал склянки с лекарствами, спрашивал:
- Не знаешь, почем самое дорогое лекарство стоит? - и объяснял: - Зинке бы глаза помазать.
Перед уходом с душевной готовностью предлагал Тиме:
- Давай подеремся без морды.
- Зачем?
- А я тебе всякие приемы покажу. И по-татарски головой, и по-цыгански с подножкой. Научишься, меня колотить будешь. Ты что думаешь, я силой ребят беру?
Нет, сноровочкой...
Драться мальчики уходили за флигель на пустырь.
Потом, возвращаясь, опп деловито обсуждали, кто кого как ударпл. Яков поучал:
- Ты не ярись, ты меня презирай, это можно. А кто ярится, тот мимо махает.
Забравшись на чердак флигеля, где раньше был сеновал, а теперь лежала толстым слоем затхлая труха, рассказывали друг другу всякие истории. Но то, что рассказывал Тима, было не очень интересно, потому что он пересказывал Якову книжки, боясь что-нибудь переврать при этом. Яков же передавал слышанное.
- С севера баржу с вяленой рыбой гнали, а река встала. Пришли до затона пехом - на лыжах. Приказчик их по морде и отрядил матроса Лихова обратно на баржу зимовать. Пришел Лихов на баржу, притомился, в лоцманской будке спать лег. Ночью слышит топот, чавканье.
Взял пешню, открыл дверь, подошел к трюмному люку, а оттуда как брызнут лисы, видимо-невидимо. Двоих пришиб, снял шкурки, золой из камелька мездру присыпал.
На следующую ночь решил: как лисы в трюм наберутся рыбу жрать, пх люком прихлопнуть. Проспал он, что ли, кинулся, глядит, волчью лапу прижал. Все ж такп закрыл люк и деревянный брус сквозь железные петли просунул.
А там, в трюме, рычанье - сил нет. Сколько там волков, посчитать невозможно. Сидит он и думает: "Сожрут товар волки. Выпускать надо". Привязал чалочку к петлям люка, сам в будку забрался, дернул, распахнул люк, а волгл не идут. Беда! Надо спасать хозяйский товар! Зажег паклю, в люк сунул. Ну, волки оттуда вроссыпь. С ног сбили, куснули на ходу аж до костей, но задирать не стали - сыты. А после каждую ночь приходили, по палубе топтоп, а матрос в будке сидит, переживает. Так до весны мучился. Река тронулась. Баржу лед сокрушил. Пришел Лихов в затон больной, тощий. Приказчик ему с насмешкой: "Дурак, тебе нужно было в стойбище жить, а не на барже сидеть. Товар и баржа застрахованы. Ест бы все уцелело, один убыток. А послал я тебя вроде только как свидетелем для страхового акта. Но ты там всю зиму хозяйскую рыбу ел и печурку рыбой топил, за это мы из твоего жалованья вычет сделаем". Взял матрос топор и на двух пичугинских баржах с солью доски в подводной части выбил. В тюрьму посадили. Он с тюрьмы бежал.
Сначала в тайгу к старателям, золотишком разжился, ружье купил. Но не то у него ружье прохудилось, не то пе заметил, как снег в ствол набило, нажал собачку, а ружьз - бах и разодралось. Глаз выбило, с одной руки пальцы оторвало. Дошел до острога, не берут. Но ничего, выжил. Даже парод к себе собрал с тайги вольной. Теперь он атаманом стал. Деревни против временных бунтует. Грозит на затон напасть зимой, пичугиыские пароходы пожечь...
Мама приходила домой вместе с Софьей Александровной. Они приносили большие узлы с теплой одеждой. Всю ночь стирали, штопали, чистили бензином и, уложив в пакеты, утром уносили на вокзал. Эту одежду собирали по знакомым для возвращающихся в Россию политкаторжан и ссыльных, отбывавших наказание в самых глухих и далеких северных районах. Иногда на вокзал брали с собой Тиму.
- Увидишь тех, кем гордится Россия!
Перед уходом мама и Софья А_лексапдровна долго толкались возле маленького зеркальца. У Софьи Александровны появлялась в руках треугольная коробочка с белым лебедем. Мама и Софья Александровна по очереди окунали в эту коробочку клочки ваты и пудрили нос, щеки, подбородок. Послюнявив палец, оттирали от пудры только брови.
Тима вез на сапках пакеты с одеждой. А мама и Софья Александровна, шагая рядом, взволнованно шептались:
- Неужели, Сопечка, это он был? - говорила мама с испуганным и восхищенным выражением лица.
Софья Александровна мечтательно улыбалась.
- Со второй полки седого ты узнала?
- Боже мой, ну, конечно! - восклицала мама. - А тот, широколицый, с отмороженными ногами, ну, который сказал, что у тебя глаза русалки, вытащенной на солнцепек?
- Он по делу типографии на Лесной - лешшец. - А красивый, с орлиным профилем?
- Ну, этот совсем другого поля ягода, - презрительно отмахпвялась Софья Александровна. - Из породы Савичей. Он мог и раньше вернуться. Но отсиживался в Красноярске. Выжидал наиболее благоприятной ситуации.
Подойдя к вокзалу, мама и Софья Александровна, присев на саночки, снимали валенки и надевали ботинки.
Потом, оглядев друг друга, выпустив из-под платков прядки волос на виски, торжественно шествовали на перрон.
Ничего особенного Тима не видел в тех людях, о которых с таким благоговением говорила мама. И он не понимал, почему ими нужно гордиться, а их лица запоминать на всю жизнь.
Вот мама и Софья Александровна стоят с почтительным видом возле высокого, костлявого человека с солдатскими усами. А он их спрашивает, как школьниц:
- Вы с какого? А по какому? Типография в Темрюке? Помню! Помню!.. - и крикнул шагающему с чайником крутолобому человеку в арестантском бушлате, в новенькой длинноухой заячьей шапке: - Семен, познакомься, товарищи из местного комитета!..
Из вагона вышел Петр Григорьевич, одетый поверх полушубка в белый халат. Лицо его было растерянным к удрученным. Развел руками беспомощно:
- Отморожены верхушки легких, началось крупозное ьоспаление. Положение очень тяжелое. Но лечь в больницу не хочет!
- Мы шли с Сергеем верст восемьдесят. И мороз был за сорок, - сказал человек в заячьей шапке. - Ждать подводы не захотел. Вот, сократили время.
- Может быть, все-таки убедите остаться? - робко попросил отец.
- Не думаю, чтобы нам это удалось, - сказал человек с солдатскими усами. - Сейчас партии особо нужпы все ее лучшие люди там, где решается судьба революции, а значит, России. А Сергей - один из лучших людей партии. Он ведь еще в Шушенском с Ильичем был.
- Все-таки пойдемте, попробуем уговорить.
На нижней полке лежал человек, укрытый шубами, и читал местную газету, близко поднеся ее к бледно-розовому воспаленному лицу. Познакомившись с мамой и Софьей Александровной, приподнявшись на локте, оч сказал сердито:
- Вы, что же, товарищи, газетку на пожирание эсерам, кадетам и всякой сволочи отдали? Нельзя так.
Нельзя. Кто этот фельетонист - "Седой"? Талантливый, мерзавец. Нужно и кам искать в своей среде людей, остро владеющих словом. Листовочки ваши я читал, - разумно, но не хлестко. И зачем этот ернический, псевдонародный язык? Учитесь вот... - и стал шарить в изголовье, где вместо подушки лежал свернутый полушубок, покрытый полотенцем.
- Сережа, - сказала печально женщина с маленьким лицом, опушенным пепельными волосами, - у тебя тридцать девять и четыре.
- Разве? - равнодушно спросил больной. Потом он сощурился и сказал с усмешкой: - Я не помню, кому эти слова принадлежат, по в армии победителей раненые выздоравливают быстрее, чем у тех, кто потерпел поражение. А мы, товарищи, должны победить. Должны!
Отец, глядя себе на ноги, сказал задумчиво:
- А больница, знаете, у нас сейчас очень приличная.
- Рад за вас! - раздраженно сказал человек. - Но прошу больше к этому разговору не возвращаться.
Поезд ушел. Отец, мама, Софья Александровна долго стояли на перроне, провожая глазами все слабее мерцающий свет красного фонаря на хвостовом вагоне.
Мама жалобно спросила отца:
- Тебе не кажется, Петр, что рядом с этими людьми чувствуешь себя такими заурядными...
Отец потрогал бородку и произнес нерешительно:
- Вообще, конечно, если подходить к требованию момента. - И, печально улыбнувшись, погладив руку мамы, сказал: - Сейчас особенно остро чувствуешь, в какой мы глуши застряли.
А Софья Александровна страстно и тоскливо воскликнула:
- Как бы я хотела быть сейчас там, в Петрограде!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Отец работал теперь на эвакопункте. Он распределял больных и раненых по госпиталям и производил дезинфекцию в вагонах. Эвакопункт помещался в теплушке, стоявшей в тупике. В углу кучей была насыпана сера, у стены ведерные бутыли с разведенной карболкой и сулемой. Отец и два санитара спали тут же, на расставленных носилках. Петр Григорьевич попросил лишнего здесь не болтать, так как подозревал, что один из санитаров связан с контрразведкой. А что такое контрразведка, Тима уже знал. В дом с колоннами на Соборной площади привозили людей со связанными руками. Спотыкаясь, эти люди ковыляли к подъезду, конвоируемые офицерами в черных полушубках и таких же черных башлыках с кавказскими шашками на боку.
Городской Совет рабочих и солдатских депутатов помещался на берегу реки, в деревянном домишке, до самых окон опоясанном глиняной завалинкой. Здесь мать стучала на пишущей машинке, а Софья Александровна, притулившись к подоконнику, писала листовки. Председатель Совета Рыжиков, скуластый, большелобый, с прямым маленьким упрямым носом, в сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким сыромятным ремешком, стоя у высокой конторки, правил угольным карандашом листовки и делал замечания Софье Александровне хриплым, сорванным на митингах голосом.
- Опять словесности напустила. "Вампиры"!.. Есть подходящее русское слово - "кровопийцы". Так и пиши.
Рыжиков не только поучал, он обладал способностью увлеченно слушать человека, если даже тот высказывал мысли, противные его убеждениям.
- Значит, ты считаешь правильным, что Пичугин сейчас у власти? терпеливо расспрашивал он пимоката Якушкпна.
- Именно, - подтверждал Якушкпн. - Башку пужно иметь, чтобы капитал такой собрать.
- А ты, значит, глупый?
- Это в каком смысле?
- Пимы катаешь, а сам в опорках ходишь.
- Так на хозяйской шерсти работаю. Себе взять не из чего.
- А ты сжуль. Мешай шерсть с глиной, вот и урвешь не только себе на обувку, но и на все семейство.
- Такой пим обманный, в сырость сразу раскошматится, распузится. Человеку-то горе.
- А тебе что?
- Совестно.
- А вот Пичугин валенок с глиной поставляет. Из гнилой овчины полушубки, всё на армию. Это как?
- Словил, - печально согласился Якушкпн. - Значит, все они таким манером капитал складывают?
- Ты вот что, - предложил Рыжиков. - Собери слободских пимокатов. Я с ними разом и побеседую.
- Про капитал?
- Можно и про капитал.
- А чего к нам рыжая перестала ходить?
- Товарищ Эсфирь, что ли?
- Именно. Очень ловко она разъясняла, как нас хозяева грабят. Ну, чего теперь эксплуатация называется.
Очень сильно ребята на хозяев обиделись.
- А почему вы ее там нехорошо созыва пи?
- Кто обзывал, того уже нету. В больницу свезли прямо с беседы.
- Ну, это тоже нехорошо.
- А кто спорит? Могли бы и после наказать.
- Вы бы, товарищ Якушкин, человек пяток ваших в рабочую дружину выбрали.
- Можно и с полсотни.
- С оружием у нас туговато.
- Ружьишки-то найдутся. Охотники мы. Так, значит, ждем на беседу. А про Пичугина ты не сомневайся. Это я не для себя спросил, а чтобы уведомиться, как других от этой глупости отразить. Народ ведь у нас разный. Есть которые и царя жалеют. Он, говорят, хоть и дурак, а все ж помазанник. По войны не желают. Царь, говорят, воевал, и временные воюют, - где же оно, облегченье? Беда!
А ведь всем разъясни. Народ обижать нельзя умолчанием.
Приходили рабочие с затона, где ремонтировались пароходы и баржи.
- Слушай, начальник, - плачущим голосом обратился как-то к Рыжикову долговязый человек в коротком рваном зипуне, жирно запачканном на груди и жпвоте красками. - Ты скажи ему, чего он нас не допускает?
- Кого? Кто? И куда не пускает?
- Нас, маляров, Капелюхпн, в партию.
- Тогарпщ Рыжиков, - сказал плечистый коротконогий человек, - мы в свою ячейку только чистый пролетариат зачисляем. Механиков, токарей, котельщиков. Ну л кто по слесарной части. А маляр? Одним словом... Челопек небрежно махнул рукой и пропел вдруг шаляпинским басом: - Чаво нам, малярам, день работам, два гулям.
Эхма!..
- Я на чугунку ходил, - жаловался маляр, - там вежливо отставку дали. Мол, работаете в затоне, там и зачисляетесь. - И, прижимая к груди овчинную драную папаху, отчаянным голосом спросил: - А мы что, не экслататоры, да?
- Видел? Дура! - высокомерно сказал Канелюхин, - Даже слов революции пз знает. Эксплоатируемые, а по эксплоататоры.
- А что мне слова? - обиженно воскликнул маляр. - Слов всяких много, их всех не упомнишь.
- Ясно! - заявил Рыжиков и, обратившись к маляру, весело попросил: Садись, товарищ. Давай будем вместе Капелюхипу мозги вправлять...
Приходили рабочие с паровых мельниц, грузчики из речного порта, ломовики с извозного двора Золотарева, солдаты городского гарнизона. Прпезжали из тайги на собаках приисковые старатели. Рыжиков со всеми подолгу неутомимо, внимательно беседовал и, ужо прощаясь, ободряюще говорил:
- Значит, понял? Мир. Хлеб. Землю. Вокруг этого и действуйте!
Появлялся Кудров. Софья Александровна, не поднимая глаз, продолжала сидеть у подоконника. Рыжиков мимоходом говорил:
- А ну, выйди, Соня, на улицу, а то он тут весь пол вокруг тебя своими ножищами обтоптал.
Кудрову, как человеку веселому, легкому, доставались всегда самые тяжелые задания комитета.
То он подолгу пропадал в тайге, разыскивая повстанческий крестьянский отряд, который волей случая возглавил уголовный каторжник. То сидел в земляной яме, упрятанный туда приисковой стражей за агитацию против войны, пока его не выручали старатели. То вдруг его посылали выступить в казарме, где размещалась казачья сотня. И он приходил оттуда основательно избитый, хотя утверждал, что речугу все-таки доорал до конца.
В короткие свободные минуты Кудров с Софьей Александровной уходили к обледеневшей ветле, сиротливо торчавшей на обрывистом берегу, над рекой. Сняв варежки, Кудров бережно держал в своих жилистых маленьких темных руках краслвые большие белые руки Софьи Александровны. Говорил он ей что-то такое, от чего ее красивое, величественное лицо принимало счастливое детское выражение.
Тима не мог сказать о себе, что он жил покинутым.
Приходили незнакомые, очень спешившие люди, деловито задавали почти один и те же вопросы: как здоровье, сильно ли скучает один? Они приносили еду, книжки с картинками, чистое белье, проверяли по "Родному слову" и учебнику арифметики Евтушевского заданное. Подозрительно осматривали бутылку с рыбьим жиром и приказывали при себе выпить полную ложку.
Один даже взялся мыть пол, но вдруг, взглянув на часы, ахнул и убежал, опрокинув ведро, и Тиме пришлось самому домывать. Каждый из них почему-то непременно пытался убедить Тиму, что маме сейчас очень некогда и он очень хороший мальчик, потому что понимает это.
Тима сердито спрашивал:
- А вы, значит, без дела, если у вас есть время ко мне ходить?
Ему смущенно объясняли, что посещать Тиму поручил комитет.
И, что тут скрывать, Тима этим гордился.