И между всем этим я вижу такую же связь, как между омскими отравленными отрубями и омским подпольным временным сибирским правительством, эмиссаром которого является Вазузии.
   - Да, - сказал папа, - страшновато получается!
   - Немножко страшно, да, - согласился Ян. - А если б они потравили коней, мы не смогли бы послать обозы за хлебом в деревню. Им нужен союзник - голод. Тот, кого я застрелил на чердаке, понимал это.
   Тут Тима не вытерпел, бросился к Яну, обнял его.
   Ян, гладя Тиму по спине широкой ладонью, бормотал:
   - Теперь, когда ты понимаешь, ничего, можно, теперь Ян не противный, как собака...
   Но иногда бывало- совсем наоборот: пана унрекал Яна в мягкотелости и серджто говорил:
   - Ведь признался Липатов в поджоге - передавай в трибунал. И что это за бесконечные душеспасительные беседы, когда ясно: он преступник?!
   Ян лениво жмурился и, добродушно поглядывая на папу, рассуждал:
   - Правильно, душеспасительные. А почему не попытаться спасти человека? Он ведь в денщиках у Пепелова лет восемь служил и в силу холуйской привычки бездумно выполнял все, что офицер прикажет. Приказал поджечь поджег.
   - Приказал бы убить, убил бы, - зло заявил папа:
   - Верно, - согласился Ян. - Убил бы. Но, может, у него под скорлупой солдатского мундира что-нибудь хорошее уцелело?
   - Не знаю, - пожимал плечами папа. - Пока он только выгораживает Пепелова.
   - Значит, хочет взять вину на одного себя, а этого мы ему не позволим, - упрямо заявил Ян. - У меня терпения хватит, все равно ему в мозги залезу, будь спокоен, я его выдержкой переборю, подыму человека с колен.
   Но он сказал неправду о своем железном спокойствии.
   В тот же день Тима убедился в этом. Он пошел звать Яна и папу пить чай.
   Войдя в дежурку, Тима увидел, как Ян, ухватив такого же, как он сам, плечистого, рослого человека за ворот кожаной куртки, мотал его туда-сюда и хрипел:
   - Ты подлец, ложный донос написал! Ты гадина, ты мстить хотел, отродье... Нашими чистыми руками счеты сводить! Убью, своими руками убью!
   Папа схватил Тиму за плечо.
   - Пошел отсюда, - а сам бросился к Яну.
   Тима только к обеду вернулся обратно, ожидая увидеть нечто ужасное. Но он увидел Яна, который ел овсяную кашу, поставив себе миску на колени, а папа, бледный, с дрожащей щекой, стоял рядом и говорил:
   - Так нельзя. Так нельзя, Ян. Это недопустимо.
   Я понимаю: мерзавец заслуживал наказания, но зачем же самому...
   Ян облизал ложку, тщательно осмотрел ее, потом взглянул на папу, вытер платком губы и произнес спокойно и раздельно:
   - Ленин приказал расстреливать за ложные доносы, - наклонился, вынул из-под подушки кожаную сумку, раскрыл ее, достал бумагу и-, протягивая папе, приказал: - Читай.
   Папа прочел, бережно сложил бумагу и, возвращая ее Яну, заметил:
   - Но ты об этой директиве не знал,- она получена только сейчас.
   - Да, иначе я не ел бы здесь сейчас кашу, а принес бы свой партийный билет Рыжикову и сказал: "Слушай, Рыжиков, я сделал так и так. Созывай партийный суд...
   Но с теми, кто пишет ложные доносы и хочет замарать чистые руки партии, я все равно буду так поступать".
   - Ян! - сказал встревоженно папа. - У тебя все-таки нервная система совершенно расшатана.
   - Да, есть немножко, - согласился Ян и поднял опухшую лиловую ладонь, пересеченную кровавым рубцом: ногти черные, и под ними запеклась кровь, усмехнулся и объяснил: - Вгорячах с первого раза промазал и ударил об стену.
   Окунув опухшую руку в шайку с водой и снегом, Ян поморщился и спросил:
   - Как это твой Протагор говорил про человека?
   - "Человек - мера всех вещей".
   Ян задумался и спросил:
   - А меру подлости человека он знал, твой Протагор?
   Папа пожал плечами.
   Ян вынул руку из шайки и, сжимая кулак так, что изпод ногтей снова выступила кровь, гневно проговорил:
   - А мы ее должны знать, и чтобы все об этом знали, все! Революция не волшебная фея. Она мать измученного человечества. Мать. Понял? Мать! И люби ее, как мать, и говори ей, как матери, всю правду. И она, как мать, все поймет.
   Снова сунул руку в шайку и, вытерев кровь о комья снега, сказал решительно:
   - А к Рыжикову я все равно пойду. Нужно, чтобы партия мой поступок обсудила...
   - Да, - сказал папа и обнял за плечи Яна. - Я тоже с тобой пойду. Ты знаешь, я как-то стеснялся тебе посоветовать, а теперь очень рад, что ты сам решил.
   Ян, прищурившись, посмотрел на папу.
   - А я все ждал, когда ты мне скажешь. И черт тебя знает, Петр, вздохнул он, - как я тебе эту твою глупую деликатность прощаю, понять не могу!
   Папа поежился:
   - Но я бы потом все равно настоял. Я просто обдумывал, как лучше тебе сказать, принимая во внимание твое состояние.
   - Ладно, - сказал. Ян, вытащил из кармана гимнастерки бумажку, где были записаны слова Чернышевского, перечел вслух и повторял задумчиво: "Переноси из будущего в настоящее сколько можешь перенести".
   Хорошо чувствовать себя носильщиком будущего, хорошо, даже если чувствуешь, как у тебя твои позвонки хрустят и от тяжести глаза на лоб вылезают. Ведь вытащим мы это будущее в сегодня, а? Сквозь грязь и кровь, а вытащим. - Спрятал бережно бумажку в карман, снова сунул поврежденную руку в шайку со снегом и водой и, взяв другой рукой деревянную ложку, стал черпать овсяную кашу. Сказал с набитым ртом: - Вот вдвоем и пойдем к Рыжакову. А ты пока напиши свое мнение. Когда ты один на один с бумагой" ты хорошо думаешь.
   Папа озабоченно предупредил:
   - Но, если оценивать твой поступок обобщающе, это очень серьезно.
   - А вот ты так и оценивай, - сказал Ян и ядовито осведомился: - А ты что думал, это не серьезное дело - доносчика лживого убрать? Очень даже серьезное дало. - И попросил: - Только ты ступай в другое помещение и там пиши. А то я тебя отвлекать буду. Так сказать, субъективный момент примешается.
   - Да, психологически это так, - согласился папа и вышел.
   Тима предложил:
   - Давайте я йодом вам руку помажу, а то папа позабыл.
   - Валяй. - Ян насухо вытер руку о простыню.
   - Жжет?
   - А как же, что же у меня, вместо руки копыто?
   - А почему вы не стонете?
   - Можно и постонать, - покорно согласился Ян. - Ой, ой, как больно!
   Папа вошел с встревоженным лицом:
   - Что случилось?
   - Лечусь, - сказал Ян. - Ты вот медяк, а пренебрег.
   А Тимофей более здраво ко мне отнесся. Видал, как сам перемазался: неаккуратно работает, - Потом привлек к себе Тиму и ласково, щекоча ухо сухими, горячими губами, произнес: - Ты, Тима, учись понимать, как человеку нелегко человеком быть.
   Тима отлично понимая, что папе совсем не нравились его должность помощника начальника тюрьмы ж работа у Яна Витола. По разговорам родителей Тима догадывался, что папа ходил в ревком проситься на другую работу, но из этого ничего не подучилось.
   Действительно, Тимин папа жаловался Рыжикову "на некоторые психологические трудности", которые он испытывает, но Рыжиков сказал:
   - Неужели ты думаешь, что в партии найдется хотя бы один человек, у которого было б призвание к такой работе?
   - Но посуди сам, - уныло заметил Сапожков, - у меня совершенно отсутствуют для нее какие-либо данные.
   - Вот потому мы тебя и назначили.
   - Но, прости, это нелепо!
   - Не думаю. Классовые враги ведут сейчас с нами жестокую борьбу, коварную я мстительную.
   - Я понимаю, приходится на жестокость отвечать жестокостью.
   - Нет, - не согласился Рыжиков. - Мы беспощадны с врагами, но не жестоки. Так же, как наказание, это не месть, а справедливое возмездие.
   - Софистика, игра слов. Тюрьма остается тюрьмой.
   - Нет, не игра в слова, - рассердился Рыжиков, - Ленин дал указание усилить репрессии и одновременно улучшить содержание заключенных. Противоречие? Нет.
   Трибунал руководствуется только законом и наказывает преступника, а ты обязан вернуть преступника в общество не врагом - не подавлять человека, а исправлять.
   Мы дали в твое распоряжение токарный станок, три верстака, больше сорока различных инструментов, выделили двух рабочих для обучения заключенных, Как ты думаешь, для чего? А ты - "тюрьма остается тюрьмой". Неправильно, Петр.
   Но восемнадцать заключенных вели себя далеко не как заключенные.
   Они не хотели слушать наставлений Сапожкова о личной гигиене, нарочно ломали инструмент в мастерских и грубо отвергали все попытки бесед по душам. По-видимому, они рассчитывали на какие-то силы, которыо принесут им освобождение, и откровенно намекали на это. По малейшему поводу писали жалобы в уездный и губернский Советы, откуда приходили строгие запросы с требованием Зеленцову и Сапожкову дать объяснения.
   Сапожков принес заключенному Горбачеву стихи Некрасова и посоветовал их прочитать.
   - А я неграмотный, - радостно объявил Горбачев.
   На следующий день Сапожков дал ему букварь.
   - Да что я вам, приготовишка? - возмутился Горбачев и бросил букварь в парашу.
   Заключенный Бамбуров засунул в станок стамеску и сломал шестерню.
   - Зачем вы это сделали? - спросил Сапожков.
   - А вы зачем у меня крупорушку конфисковали, позвольте узнать, осведомился Бамбуров и, приблизив к Сапожкову свое тугое сизое лицо, сказал злобно: - Думаете, когда-нибудь прощу? До последнего дыхания помнить буду.
   Во время прогулки в тюремном дворе племянник Кобрина остановился перед Тимой и спросил участливо:
   - Хочешь, гимнастом научу быть? Вот, гляди. - Кобрин сея на землю и, быстро заложив обе ноги себе за шею, встал на руки и прошелся на них, как на ногах.
   - Здорово, - восхитился Тима.
   - Желаешь сам попробовать?
   Но как Тима ни старался, у него ничего не получалось.
   Тогда Кобрин снизошел к нему и сам заложил обе Тимины ноги ему за шею и приказал:
   - Ну, теперь ходи на руках, как я.
   Но Тима не только не мог поднять на руках свое туловище, но даже вздохнуть как следует. Лицо его налилось кровью, глаза изнутри страшно давило, а ноги невыносимо болели, словно вывихнутые. Тима просил с отчаянием:
   - Отпустите мои ноги, пожалуйста, я больше не могу.
   - Давай, давай сам. Что я тебе, нянька? - весело проговорил Кобрин и побежал вслед за возвращающимися в здание тюрьмы заключенными.
   Опрокинувшись грудью и лицом на землю, Тима силился освободить ноги, но боль судорогой свела все тело и шею, и затылок жгло словно раскаленным железом.
   Тима не мог даже крикнуть дежурному красногвардейцу, чтобы тот спас его.
   Потом, когда обеспамятевшего Тиму нашли во дворе и отец приводил его в чувство, массируя сведенное судорогой тело, Зеленцов допросил Кобрина, почему он истязал мальчика. Кобрин обиженно заявил:
   - Вы такое слово бросьте! Это он сам, а я здесь ни при чем.
   - А все-таки Тимофея без присмотра оставлять нельзя, - пожурил Зеленцов папу, - а то и придушить могут.
   - Совершенно верно, мальчику здесь не место, - вздохнул папа. , , Нет, почему же? - заступился за Тиму Зеленцов. - Пускай видит, какие они, враги: хуже зверей в клетках. Ведь ему в жизни и не такое придется увидеть, правильная злость сердцу не повредит.
   - Возможно, - с колебанием согласился папа. - Но это удел только нашего поколения - вынести на себе всю мерзость человечества.
   - Верно, - живо подтвердил Зеленцов. - Для такого дела себя не жалко. Только хватит ли нам жизни для всего этого? Вот вопрос.
   - Нужно постараться, чтоб хватило.
   Потом папа и Зеленцов долго говорили о буржуазии, о мировом капитализме, о страшном инстинкте частной собственности, который делает из человека зверя, а Тима, лежа на койке с согревающим компрессом на шее, вдруг вспомнил о том, что сам он тоже недавно стал вроде буржуя и наслаждался капиталом, который добыл, как и все буржуи, нечестным путем.
   Все ребята не только из Банного переулка, но и с соседних улиц играли на очищенных от снега досках тротуара в чеканчик на царские медные и серебряные деньги. Тима тоже играл, но больше проигрывал, чем выигрывал.
   Помня слова Яна Витола о том, что настойчивостью, упорством, упражнениями и сноровкой даже слабый борец может победить сильного, Тима долго играл в чеканчик сам с собой, изучая разные приемы, чтобы потом поразить всех ребят своим уменьем.
   Однажды ему довелось видеть, как играли в эту игру торговцы, на .базаре. Чаще других выигрывал рябой, узкоплечий паренек. Внимательно приглядываясь, Тима заменил, что рябой, когда разыгрывал кон, бросал свой пятак не перед чертой, а, за черту, так что биток, ударяясь ребром, отскакивал от доски и падал у самой черты.
   А когда рябой бил по стопке монет, он норовил ударить ее не плашмя сверху, а вниз с подрезом, тогда стопка переворачивалась при падении с решки на орла. Испробовав эти способы, Тима наловчился класть пятак почти всегда у самой черты и подрезать всю стопку с одного легкого удара наискосок.
   В первую же игру он выиграя восемьдесят копеек, обобрав всех ребят из своего дома. Тогда Тима стал ходить играть но другим дворам и столь те успешно обыграл всех других ребят.
   Медяки он носил в отцовской старой варежке, серебро держал в карманах. Несколько раз Тиме доводилось обыгрывать и взрослых, что давало, кроме прироста к капиталу, еще приятное сознание превосходства над пими.
   Мало-помалу у Тимы скопилось больше двадцати пяти рублей. Капитал значительный: в то время на базаре брали и бумажные царские деньги, а за медь и серебро платили не только сполна, но даже давали втрое.
   Отношение к своему капиталу у Тимы было двойственное, G одной стороны, ему нравились монеты, как вещи. Среди них было много старинных, с затейливым гербом и грубой насечкой по ребру. Перебирая их, он думал о том, что вот этот тоненький, словно рыбья чешуйка, старинный гривенник, наверно, сто лет лвжал в глиняном горшке иод землей, куда его зарыли разбойники, пряча свой тайный клад. Самые красивые монеты Тима вычистил золой, и они блестели, как медали. Он держал их отдельно в коробке от гильз "Катык" уложенными в вату.
   Но монеты эти волновали его воображение не только как красивые, примечательные своим древним прошлым вещи: это были деньги. Деньги, которые принимали на базаре, на толкучке и на которые можно было что-нибудь купить.
   Родители никогда не давали Тиме денег: мама из боязни, чтобы Тима не купил в лавке опасных для здоровья, обсиженных мухами конфет или крашенных чуть не масляной краской солодовых пряников, отец - принципиально. Он говорил сурово:
   - Пока деньги для тебя не будут овеществленным выражением лично твоего общественно-полезного труда, ты не имеешь на них никакого права. - И пояснял брезгливо: - Приобретение же денег всяким иным путем, помама личного труда, безнравственно и чревато всякими дурными. последствиями.
   Обращаясь к мама, мечтательна добавлял:
   - При социализме, я полагаю, деньги обретут абсолютную нравственную в материальную ценность, ибо будут служить только чистым обозначением условных единиц труда.
   - А у нас сейчас что? Не социализм, что ли?! Сам же хвастал: Российская Социалистическая Федеративная Республика! Так чего же денег дать боишься? Если социализм, значит, они не вредные, - заявил Тима, гордясь своей хитроумной логикой.
   Мама рассмеялась, довольная тем, как Тима сразил папу, но папа возмущённо пожал плечами.
   - Это нехорошо, поощрять у мальчика склонность к софистике.
   - А ты не философствуй, как Косначев, - обиделась мама. И заявила с поразительной проницательностью: - Ты лучше посмотри на его руки, видишь, когти все черные. Убеждена, играет на улице в чеканчик.
   - Только понарошке, - поспешно заверил Тима.
   Но папа вступился эа него.
   - В сущности, это народная игра, и если, как говорит Тима, деньги в ней не рассматриваются как ценности, то в известной степени эта игра даже полезна: она развивает глазомер, - и, уже совсем успокоившись, посоветовал Тиме: - Но я бы рекомендовал городки: они требуют мускульного напряжении, - и похвастал: - Я, знаешь ли, в ссылке стражника Бурмачева обыгрывал. Я на кон двугривенный ставил, а он - разрешение отпустить в соседнее село кого-нибудь по моему усмотрению, если, конечно, выиграю. Весьма азартный человек этот Бурмалев был, вспыльчивый, один раз меня битой по ногам ударил, когда три кона подряд мои оказались.
   - Значит, на интерес играли? - с притворным равнодушием спросил Тима.
   - Да, - беззаботно согласился папа, - и весьма существенный, во всяком случае с моей стороны.
   - Так, - задумчиво протянул Тима и больше не разговаривал с папой на эту тему, чтобы тот не догадался, какие выгодные для себя выводы Тима сделал из его ответа.
   А выводы эти были такие: если ради хорошей цели, так играть на интерес можно.
   На толкучке, в железном ряду, он высмотрел ружье монтекристо, и хотя патронов к нему не было и курок болтался, словно крючок на гвозде, потому что пружина была сломана, Тима весь был охвачен томительным желанием стать владельцем этого ружья.
   Тима перестал любоваться деньгами как вещами и даже сменял свои самые интересные старинные монеты на николаевские, боясь, что торговец старинные деньги не возьмет или будет считать по меньшей цене, чем на них написано.
   Чтобы папа и мама не обнаружили случайно его капиталов, он сложил деньги в глиняную кринку и закопал ее под сараем, как делали, говорят, разбойники со своими кладами. Монеты для игры он по-прежнему носил в варежке, засунув туда еще клок ваты, чтобы они не бренчали.
   Но случилось неожиданное.
   Собаки, привлеченные сальным запахом кринки, выкопали ее, прогрызли тряпицу, которой она была завязана, и деньги просыпались. Кринку с рассыпавшимися деньгами нашел Мартын Редькин. Обошел всех жильцов, спрашивая сурово, чей клад. Потом в присутствии понятых пересчитал, ссыпал обратно в кринку и сдал ее в Совет.
   На собрании жильцов он сурово заявил:
   - Граждане, есть среди нас такие, которые деньги царской чеканки прячут. Спрашивается, зачем? Может, какого царя ждут? Но этого не будет, и, подозрительно посмотрев на Финогенова, сказал, сощурившись: - Если б старинные монеты оказались, так я бы на вас подумал, поскольку вы любитель. Но установлено: последнего Николашки чеканка. Значит, кроме политики, тут ничего иного нет. На кого думать, не знаю. Но мы все равно докопаемся, кто таит сейчас от народа всякие клады, и в домовом комитете засудим.
   Тима, холодея от стыда, слушал слова Редькина. Потом не спал две ночи, мучительно размышляя, как ему поступить. Наконец решился, пришел и сознался Редькину во всем.
   Редькин выслушал. Спросил:
   - Тебе где всего хуже будет, если про это все узнают?
   - Папа с мамой... - с мукой пролепетал Тима, - и потом...
   - Ну, а потом? - повелительно понуждал его Редькин.
   . - В конной конторе, - прошептал Тима, - где меня приняли за конем ухаживать.
   - Ну вот, - твердо заявил Редькин, - с нее и начнешь. Пусть тебя там обсудят, - и .начальственно объяснил: - Сейчас человека должны очищать на том месте, где он при деле состоит, - и предупредил: - А родителей пока не трогай, им и без тебя забот хватает.
   Хомяков был очень огорчен рассказом Тимы о злополучных монетах.
   - Вот ведь какая в капитале сила! - говорил он печально. - Мы же его, считай, похоронили, а он, как сорная .трава, корнями самыми мелкими в души впутался.
   Снаружи .человек гладкий, чистый, а невидимые глазу ниточки остались, назад его дергают, стяжать зовут, толкают, - помолчал и добавил: - Но обсудить тебя на людях не выйдет: смех один получится.
   - Я больше никогда не буду, - искренне пообещал Тима, - никогда!
   - Что не будешь? - сурово спросил Хомяков. - В чеканчик играть? Это дело мусорное. А вот меня ты в самое сердце огорчил. Я ведь как мечтал: ну мы-то ровно из помойки, из старого мира вылезли, ко всякой дряни принюхались. И на себе ее не всегда сам учуешь.
   Но вы-то как новенькие на новый свет вылупливаетесь, чистенькие, а мараетесь об то, от чего мы кровью отмываемся. Монтекристо захотел, барскую вещичку! - И вынес приговор: - Значит, так. Сейчас две подводы надо послать под мусор. К этому тебя и приставим. Будешь возить на свалку через весь город.
   - Ладно, - согласился Тима и жалобно попросил: - Только не на Ваське, можно?
   - Ага, - торжествующе сказал Хомяков, - своей кобылы стесняешься!
   И хотя Белужин, жалея Тиму, предлагал возить мусор вместо него, уверяя, что он ко всему равнодушен, Тима наотрез отказался от такой замены. Два дня он ездил через весь город на свалку, испытывая тоскливый страх при мысли о встрече с кем-нибудь из знакомых.
   Но на санях, в смерзшихся глыбах, Тима случайно обнаружил две странные плоские железные штуки, оказавшиеся замками от пулеметов. За этими замками приехал сам комиссар Косначев, объявив, что им место в музее. Замки эти бросил в помойку казармы солдат Пихтин в день восстания, и за это юнкера закололи его штыками, но пулеметы не были обращены против народа.
   И теперь Тима с гордостью рассказывал ребятам во дворе, как он возил мусор и как заметил железные штуки в ледяной глыбе. И всем было интересно его слушать, потому что Пихтина хорошо знали в городе: он не раз выступал на митингах от большевистской фракции и вдохновенно говорил о том, что революция не может не победить, потому что она за мир. А социализм - это мир.
   И всем нравилось, что это говорил солдат, у которого на груди три Георгиевских креста и четыре медали. Значит, он хочет мира не потому, что боится воевать с немцами, а потому, что жалеет людей, которых убивают на войне.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
   После того как Сапожкова уехала в деревню, Хомяков стал проявлять к Тиме особое внимание. Садясь пить чай, каждый раз зазывал к себе в сторожку и спрашивал, дуя в блюдце:
   - Кто есть большевик? Большевик есть самый доверенный от народа представитель. Какие бы мучения на долю большевика ни достались, обязан он держать до конца свой курс по линии партии. В этом наша непобедимая твердость. Хотя, конечно, среди нас одни образованные, вроде твоего папаши, другие потемнее, вроде меня.
   Но если на зуб взять, мы все одинаковые в главном. И ты должен такой линии тоже держаться.
   - Я стараюсь, - сказал Тима.
   - Тогда я тебе доверенно сообщу, - произнес Хомяков тихо. - Деньков через пять нечем будет коней кормить. Одна надежда - обоз за хлебом и фуражом послали. Но пурга весенняя началась, замело все, и нет им пока пути обратно. Придется на крайние меры пойти.
   - Какие?
   - Бели обоз скоро не придет, слабых коней прирезать, а то и здоровые с нот падать будут. Не можем мы лишних коней прокормить.
   - А какие слабые?
   Хомяков сгреб в ладонь крошки со стола, стряхнул кх в рот и, медленно разжевывая, проезжее строго:
   - Значит, твой Васька. У дето наливы в путовых суставах; Саврасый - у того надкостница воспалена; потом Гречик - совсем старый конь. Я бы мог тебе, конечно, не сказать про такое, но на ячейке решили сказать, Хрулев говорит, ты парень с сознанием. Так что вот. Сегодня я уже приказал этим коням корму не выдавать.
   - Значит, Васька уже голодает, да? - ужаснулся Тима.
   - Голодать ему до завтрева только.,. Придет Синеоков - и того...
   - Нет, - сказал с отчаянием Тима. - Я Ваську убивать не позволю!
   - Некрасиво говоришь, Сапожков, некрасиво. Что значит не позволишь, если ячейка постановила?
   - Я достану корма, достану.
   - Так ведь откуда? Где можно взять, взяли.
   - Я найду, обязательно найду!
   - Если найдешь, значит, Ваське еще жить. Ну, а Саврасый?
   - Я на обоих.
   - Ну, давай, давай! Может, тебе какое содействие оказать? Ты требуй. Выдадим, чего в наших масштабах.
   - Я один. Я знаю, где сено достать. Только его там немного.
   Тима вышел из сторожки и побежал в конюшню, к Ваське. Васька стоял в деннике перед пустой кормушкой, глаза его были тусклые, шерсть взъерошена, брюхо подтянуто.
   - Белужин! - закричал Тима. - Запрягай Ваську, Хомяков велел.
   - Так на ней ехать нельзя, - сказал равнодушно Белужин. - Она еле самое себя на подставках держит: ослабела кобыла.
   - Запрягай, слышишь! - грозно крикнул Тима.
   - А мне что, раз приказано, значит, запрягу. - И Белужин, могучими руками взяв сани за оглобли, додвез их к конюшне, не очень веря, что Ваське удастся доплестись до саней.
   Но все-таки у Васьки хватило сил выйти со двора конторы и шатающейся трусцой добрести до Сенной площади.
   По белой пустыне Сенной площади катилась снежные космы пурги. Уже несколько лет здесь не было базаров.
   Обезлошадела сибирская деревня, разоренная войной.
   Сгнивали некошеные травы на сотнях тысяч десятин заливных лугов. Овес ели не кони, а люди, перемалывая его на самодельных мельницах. Конопляные и подсолнечные жмыхи, некогда возвышавшиеся здесь серыми маслянисто-пахучими пирамидами, выдавались теперь только в продуктовом пайке. Возле пустых фуражных амбаров, занесенных снегом, поземка намела высокие белопенные, рыхлые сугробы.
   Овраг за Сенной площадью служил местом свалки.
   Взяв с саней лопату, Тима стал отбрасывать снег с крутого откоса оврага. Из слипшихся, затхлых мороженых глыб навоза торчали жалкие клочки сена. Тима выдирал их и складывал в кучу. Надергав первую охапку, он снес ее в сани и накрыл доской, чтобы не разнесла поземка.
   С пегого неба сыпалась колючая снежная труха. Было тускло и серо; от разрытой навозной свалки воняло мертвой плесенью и остро - нашатырем. До самых сумерек ковырялся Тима на отвале, но набрал почти полные сани полусгнившего сена и соломы.
   Вернувшись в транспортную контору, он засыпал Ваське полную кормушку и почти столько же дал Саврасому и Гречику. Потом сказал Белужину, который старательно развешивал Васькину сбрую на деревянных гвоздях: