Пораненный рабочий бойни упрекнул его:
   - Ты что ж, голубок сизый, царской деньгой темя греешь, а дармовой народный хлеб трескаешь?
   Закатив желтые белки, тот ответил:
   - Хлеб он хлеб. А лекарство их - отрава. Его я тихо сливаю на пол и тебе говорю: не касайся губами.
   Прислушивавшийся к их разговору пожилой больной, скаредно собиравший себе под подушку все пустые пузырьки и банки, тоже поддержал скрюченного.
   - Верно, - сказал он решительным тоном, - в их лекарстве даже муха мрет.
   Кочегар с мельницы, обваренный паром, потихоньку мазался керосином, отливая его из лампы. А потом объявил сердито:
   - С мази ихней только хуже становится. Вот если мазутом, сразу бы все присохло.
   Тиме было очень обидно слышать такие разговоры, а еще обиднее видеть, как обыватели обходили больницу стороной и говорили, что в больнице всех, кто не в партии, морят голодом, а верующих заставляют нарочно в постные дни есть мясо.
   Тима с досадой рассказывал папе, что многие не хотят лечиться в его больнице и жульнически выливают лекарство на пол.
   Но папа не удивился, не расстроился. Он сказал, потирая руки:
   - Ну что ж, это уже хорошо, раз такие люди вопреки предрассудкам все-таки пошли в нашу больницу, - и озабоченно произнес: - Это подтверждает правильность мысли о том, что наша советская медицина должна сочетать медицинскую помощь с медицинским просвещением.
   - Желтушный икону повесил, - сказал Тима грустно. - И молится он нарочно громко, чтобы Потрохову спать не давать, и все уговаривает его не верить в Советскую власть.
   Папа задумался.
   - Надо будет к ним в палату какого-нибудь крепкого человека положить, вот, скажем, Сорокина.
   - Но ты же говорил, он тяжело болен, - удивился Тима, - какой же он крепкий?
   - Душой, Тима, - и сказал строго: - Такими людьми, как Сорокин, можно гордиться.
   Ляликов рассуждал так: есть надо не для удовольствия, а для поддержания жизни. Он приносил с собой в круглой жестяной коробке из-под халвы уложенные в вату сырые яйца и варил их на спиртовке, положив перед собой на стол часы. Отвисшая нижняя губа придавала лицу его озабоченное выражение.
   Разбив чайной ложечкой яйцо, тщательно выбирая скорлупу, Ляликов говорил:
   - Как известно, смертность населения в Российской империи была в два раза выше, чем в Америке, Англии, Франции. А у нас в губернии она превышает рождаемость. Средняя продолжительность жизни русского человека тридцать два года. Одни эти цифры могли послужить вам, большевикам, поводом для свершения социальной революции.
   - Согласен, - сказал папа.
   - Но! - Ляликов предупреждающе поднял палец. - Если ваша революция с течением времени сумеет положительно изменить соотношение таких цифр, для человечества это будет иметь большее значение, чем все философствования, ибо только такие изменения истинно доказательны.
   - А вы становитесь почти марксистом, - обрадовался папа.
   Ляликов вытер усы салфеткой и произнес печально:
   - Впрочем, в подобную чудесную метаморфозу наша русская интеллигенция, к коей и я имею честь принадлежать, не верит.
   Папа спросил поспешно:
   - Павел Ильич, если это не очень бесцеремонно, почему вы решили расстаться с частной практикой?
   Ляликов опустил глаза, бережно сложил салфетку, спрятал в коробку, положив на ее крышку ладонь с коротко остриженными ногтями, произнес со вздохом:
   - Надоело жить себялюбивым скотом. На старости лет захотел иллюзий. Поверил, что когда-нибудь соотношение вышеупомянутых трагических цифр будет изменено в вашей новой России, - и признался: - Я ведь при всем своем цинизме и известном вам корыстолюбии человек, в сущности, сентиментальный. Благоговею перед нашим многострадальным и баснословно одаренным русским народом.
   Это заявление Павла Ильича показалось Тиме не очень правдивым.
   Принимая больных, Ляликов держал себя высокомерно, как начальник. Говорил отрывисто, резко, командовал, словно офицер:
   - Встать! Сесть! Дышать! Больно? Хорошо, что больно: значит, знаем, где болит.
   Входя в палату, он не конфузился, как папа, когда больные вставали с коек при его появлении, а тяжелобольные вытягивали поверх одеяла руки и откидывались на подушки, будто солдаты по команде "смирно".
   За ширмой, где лежал один особенно тяжело больной, часто раздавался повелительный, грубый голос Ляликова:
   - А я говорю, от такого не умирают. Лекарство мы даем тебе надежное. Но действует оно, если человек сам выздороветь хочет. Без твоей помощи нам с болезнью не справиться.
   - Я стараюсь, - слабым голосом шептал больной. - Но сил нет терпеть больше.
   - А ты терпи! - приказал Ляликов. - Выздороветь - это тоже работа. Понатужься и терпи.
   Этого больного привезли ночью в санях из деревни, живот его был порезан, и в рану насыпано зерно.
   Оперировать раненого приехал Андросов. Сняв в кабинете пиджак и жилет, повесив их на спинку стула, Павел Андреевич ходил некоторое время по комнате, засунув большие пальцы за подтяжки; оттягивая, щелкал ими; надув щеки, одновременно со щелчком произносил губами: "Бум-бум!" Потом остановился, вынул из манжет запонки, сунул в брючный кармашек для часов, закатал рукава выше локтя. Обнаженные белые руки его оказались неожиданно такими же мускулистыми, как у Яна Витола. Это были руки атлета или молотобойца.
   Андросов, наклонившись над умывальником, тер руки с такой ожесточенностью, словно хотел содрать с них кожу, потом плеснул пахучую жидкость из большой стеклянной бутылки, поднял рукп кверху и стал шевелить пальцами, будто кого-то подзывая к себе. Пока сестра надевала на него халат и завязывала на спине тесемки, он все шевелил пальцами и так и вошел в операционную, держа руки кверху, а пальцы его двигались, словно ои завязывал невидимые нити.
   После операции Сапожков спросил Андросова с надеждой:
   - Ну как, Павел Андреевич, выживет?
   Андросов выпил из пузатенькой банки разведенного спирту, поморщился, жадно закурил и только тогда ответил:
   - Напрасно ушли, милейший, в медицину от прежней вашей деятельности, и вдруг визгливо крикнул: _ За подобные зверства нужно расправляться самым решительным образом! Ведь ему семнадцати нет.
   А как себя держал! Как себя держал! Молодец! - Присел на выкрашенную белой краской табуретку, задумался и проговорил грустно: - Воспалительный процесс неизбежен. Зерна пришлось, как петуху, выклевывать. Непонятно, почему он не умер от шока, пока везли сюда. - Встал, прошелся, пощелкал подтяжками, спросил хвастливо: - Заметили, как я сегодня дерзнул? - И заговорил медицинскими словами.
   Большинство больных, которые поступали в больницу, заболевали от плохой жизни. Брюшной тиф свирепствовал оттого, что в городе не было канализации; оспа - оттого, что при царе и Керенском в деревнях не делали прививок. Чудовищные многолетние опухоли, давно гноящиеся раны - потому, что за лечение их надо было дорого платить. Тяжелые желудочные болезни были нажиты во время голода, потому что ели толченую сосновую кору и какие-то ядовитые корни. Люди калечились от тяжкого, непомерного труда. Десятки рабочих лежали с застарелой грыжей, с растяжением связок, с неправильно сросшимися переломами костей.
   Курочкин - так звали истерзанного кулаками парня, которого оперировал Андросов, - лежит на спине, выпростав поверх одеяла тощие, слабые руки с большими темными кистями. Лицо его серое, щеки и виски запали.
   Только узкие глаза василькового цвета оживленно блестят. С трудом шевеля сухими губами, он рассказывает:
   - Всё попукал меня не помирать брюхатый доктор.
   С того и выжил, что он на меня ругался. С таким не пропадешь. Сердитый. Когда я дыхать переставал, в руку колол иголкой, чтобы, значит, в самые нутренности лекарство налить.
   Тима спросил с благоговением:
   - За что вас кулаки резали?
   Паренек снисходительно усмехнулся и сказал загадочно:
   - Так ведь хлеб - всему голова, - и добавил, будто от этого станет понятнее: - Ежели хлеб на стол, то и стол - престол, а как хлеба ни куска, - так и стол - доска.
   Папа тоже как-то сказал маме многозначительно и не совсем понятно:
   - В дни Великой французской революции Сен-Жюст заявил: "Хлеб - право народа". Я думаю, этот лозунг полностью применим и в наши дни.
   Тима, решив, что раненому не хочется вспоминать, как его резали кулаки, посоветовал:
   - Вы старайтесь спать больше, во сне организм отдыхает.
   Парень улыбнулся и снова сказал, складно, поговоркой:
   - Болезнь не беда, коли есть хлеб да вода. Хлеб выкормит, вода выпоит.
   Тима, решив, что раненый начинает бредить, поднялся тревожно с табуретки. Но парепек вдруг подмигнул ему:
   - Ежели даже у щенка корку хлебную из пасти потянуть, так и он на человека кинется. А тут хлеб... - и промолвил со вздохом: - Серчают богатеи. Ничего, теперь за все и за то, что меня порезали, народ с нимп и вовсе стесняться не станет.
   - Вы давно в партии?
   - С месяц, - сказал парень, - Меня в нее всей деревней выбрали.
   - Как это так выбрали? - удивился Тима и добавил назидательно: - В партию не выбирают.
   - Это где как. А у нас на все село ни одного партийного. В волость ехать приниматься - далеко. Ну вот и выбрали сначала меня, а потом уж я стал других без выборов записывать, кто подходящий, конечно. Теперь нас восемь. А без меня, значит, семь.
   - А почему вас, а не другого кого? Вы что, самый лучший?
   - Не, - сказал парень, - не лучший. Отец, тот первейший человек был, а я перед ним так, вошка.
   - А где ваш отец?
   - За народ казнили еще при царе. Он исправника вместе с конем с яра в реку свалил. Подкараулил и свалил. Сила у него страшенная была. Но тихий человек был, все при лампадке ночью тайные листовки читал людям. Он еще с японской приладился. Там ногу оторвало, стал с палочкой ходить, важно, словно писарь. Но хотя и без ноги, а пахал. Наденет на культяпку деревяшку, приколотит к ней кругляшок березовый, чтоб в земле не вязнуть, и пашет все равно как на двух.
   - А вы очень боялись умереть?
   - Так как же не бояться? Мне помирать нельзя, на мне семейство.
   - Сильно больно было?
   - В санях растрясло. А как начали во мне доктора шуровать, тут терпел. Чего же людям орать под руку!
   Гляжу, инструмент всякий, и лекарств, бинтов не жалеют. Ну, думаю, спасибо нашей власти, в беде не выдаст.
   А как очкастый сказал, что он сюда от партии поставлен, тут совсем успокоился. Значит, свой имеется, вызволит.
   - В очках ходит мой папа, - сообщил Тима.
   Парень не выразил никакого особого удовольствия, даже упрекнул:
   - Только он чего-то у тебя робкий. Брюхатый сам все действовал, а он ему, как услужающий, только инструмент подавал. Раз партийный, должен свой фасон не уступать.
   - Он фельдшер, а тот доктор.
   - Мне чин ни к чему, - и попросил Тиму: - Ты отцу скажи, ежели он партийный, пусть строже за всеми поглядывает, А то как пачпут перевязку делать, сымут с меня бинты и в помойное ведро бросают. Не такое теперь время, чтобы мануфактурой кидаться. Их постирать да снова в дело. Больницу, говорят, народ строил, и даже стекла для окошек с партийных собрали. Надо, значит, здесь ко всему с умом, с бережливостью, а то гляжу сквозь щелки в ширму, один тут на койке косоротый лежит, ему наказали десять капель в ложку лекарство капать, а он полную хлебает. Нешто ему одному охота здоровым быть? Так на всех лекарства не напасешься. Обрадовался, что даром, - лакает, словно воду.
   Действительно, Тима заметил, что при обходе врача некоторые больные, до этого бодро игравшие в шашки, поспешно залезали под одеяла, притворялись слабыми и начинали умильно вымаливать, чтобы им давали побольше лекарств. Провизор предупреждал больных:
   - Лекарство надо принимать только строго по рецепту. Одна лишняя доза делает вещество не лекарством, а ядом.
   Но некоторые больные не только выпивали свое лекарство, но выпрашивали его у других и даже меняли на сахар.
   Папа по этому случаю изрек:
   - В подобном явлении есть две стороны: одна представляет несомненную опасность для организма, и надо принять соответствующие меры; другая сторона приятная и ободряющая: значит, люди стали верить в целебную силу медикаментов. До революции я больше сталкивался с другим: люди считали лекарства ядом и предпочитали лечиться собственными, часто крайне вредными средствами.
   С каждым днем в больницу прибывало все больше больных, и папа ходил печальный, потому что в Совете ему сказали: обходитесь своими силами.
   Узнав, почему комиссар стал такой понурый, ходячие выздоравливающие провели собрание и постановили помочь народной больнице.
   На следующий день больной язвой желудка жестянщик вместе с двумя туберкулезными каменщиками полезли на крышу больницы и содрали шесть листов кровельного железа, а вместо него обшили кровлю плахами с забора. Из этого железа жестянщик сделал бадейки для еды и бачки для кипяченой воды. Плотник поручил родственникам в следующую передачу принести ему инструменты и из заборных досок с помощью других больных сколотил дополнительные топчаны и табуретки, а болеющий тяжелой грыжей маляр выкрасил их, сидя на постели, краской.
   В каждой палате больные выбирали старост, которые следили за порядком, за сбережением больничного имущества.
   Возникла даже "временная партийная ячейка" из находящихся на излечении коммунистов, и члены этой ячейки по очереди проводили громкие читки газет. Они же посылали письма в партийные ячейки своих предприятий, ремесленных артелей с просьбой помочь больнице.
   Ляликов бранил папу:
   - Петр Григорьевич: вы с этими вашими партийными мероприятиями превратили больницу черт знает во что! Вы как медик обязаны ограждать больных от всяких внешних раздражителей - это является неукоснительным законом для всякого врача. Собрания в больнице - ото же недопустимо и чудовищно! Всякое нарушение режима подобно преступлению.
   И начинал сыпать изречениями из трудов великих медиков, произнося имена Бехтерева, Пирогова, Боткина, Мечникова с таким же благоговением, с каким папа упоминал имена Маркса, Энгельса, Ленина.
   Папа, виновато моргая, оправдывался:
   - Павел Ильич, я разделяю ваши медицинские воззрения полностью. Но поймите, дорогой, социальный уклад нашего общества и его новые обычаи проникают и в больничные условия. Этого нельзя не приветствовать, не говоря уж о тех практических результатах, которых мы благодаря этому достигли.
   - А я не желаю, - раздраженно кричал Ляликов, - быть объектом издевательств всех городских эскулапов!
   Довольно я уже пострадал от них в свое время!
   - Но сейчас другое время, - возражал папа. - И это та реальность, с которой они будут вынуждены считаться, уверяю вас.
   И хотя Ляликов несколько раз клялся, что ноги его больше не будет в этом "политическом балагане", папа ходил счастливый и спокойный. А когда проверял пульс у какого-нибудь больного, вдруг начинал жать и трясти ему руку, повторяя взволнованно:
   - Вы просто замечательный человек!.. Представьте, печь так дымила, и вдруг чудо - перестала! Весьма благодарен! - Потом, приложив ухо к впалой груди печника, говорил с огорчением: - Однако, голубчик, у вас шумков прибавилось. Я вам запрещаю заниматься здесь какимлибо физическим трудом. Пожалуйста, проследите за ним, - просил он старосту палаты.
   Папа говорил, что в самодеятельности больных он видит нечто новое, замечательное. Тима же относился к этим вещам гораздо проще. Ему казалось, что иначе и не могло быть. Раз больница народная, то сам народ должен о ней заботиться. Но только есть люди хорошие и плохие.
   Вот Курочкину, который уговорил провести первое собрание больных, смолокур, хворающий водянкой, сказал угрожающе:
   - Пущай бары-врачи сами топчаны сколачивают. Теперь наш черед за них отдыхать. А ежели у тебя штопки на брюхе, так ты лучше лежи в спокойствии. Будешь на народ кричать, смотри, как бы кишка не лопнула. Отнял у людей хлеб, а тут спокойствие у других отнимаешь.
   Среди городских обывателей, лежавших в больнице, было немало таких, которые тайком отливали в пузырьки про запас лекарства, а навещавшим их родственникам совали больничные ложки, полотенца, миски, а потом жаловались сестре, будто их украл кто-то в палате.
   Пойманный на краже простыни с постели тяжелобольного сиделец из торговой бани, хворающий острым ревматизмом, по приговору общего собрания палаты был выписан из больницы. Ляликов возмутился этим, утверждая, что больной человек даже при царе не мог быть предаваем суду и подвергаться наказаниям. Но папа сказал ему твердо:
   - Здесь вы, Павел Ильич, ошибаетесь. Меня забрали в тюрьму на второй день после операции гнойного аппендицита. И в камере у меня разошлись швы.
   В палате говорили про банного сидельца:
   - Если б он один такой, а то их много, которые с народного урвать хотят. Он, что думаешь, вор? Нет, он себя чистым считает. Казенное значит, тяни, если глаза на него нет. Разве сразу на общую вещь понятие приспособишь? Казенное, и все!
   Тиме казалось странным, что эти люди только сегодня утром чуть было не избили сидельца за простыню, а вот прошло несколько часов, и они толкуют о нем без злобы, словно пытаясь найти ему оправдание. А когда Тима сказал об этом ремонтнику с затона Завалишину, тот заметил, подумав:
   - Так ведь хорошие, крепкие люди пока по самому краешку сбились, а копнешь вглубь - тина. Время надо, чтобы она на свету пообсохла. Я, скажем, в больницу от самой крайности попал. Идет кровь горлом и идет. Шаркну подпилком - и слабну. А вот в палате личности есть, которые только из-за того сюда подались, что еда дармовая. Но я их не трогаю, - ничего, потерпим их. Все ж домой придут, скажут, что революция к ним заботу проявила.
   - Вы очень добрый? - спросил Тима.
   - Нет, зачем? - нахмурился Завалишин. - С того кровь горлом и текет, что легкие мне отбили. Это когда я офицеришку убил, который карателями командовал. Меня за это солдаты топтали, пока наши ребята не подоспели, и прибавил сухо: - К настоящему злодею я беспощадный. Оттого и в трибунал избрали, что нет во мне ничего сладкого да мягкого.
   Слушая, как Андросов снисходительно наставлял папу, что физическая слабость влечет за собой душевную, Тима испытывал раздражение против Павла Андреевича.
   Если бы он не знал, что Андросов сам тяжело и неизлечимо болен, Тима обязательно сказал бы ему грубо и резко:
   "Неправду вы говорите. Все болезни сами по себе, а люди, хоть и больные, сами по себе и остаются такими, какие они есть. Тех, кто настоящие, никакой болезнью не испортишь".
   Андросов шутливо, с нарочитой бодростью беседовал с дружинником Челноковым, обожженным при тушении пожара на складе шерсти. И Челноков, хотя половина его тела была сплошная рана, улыбался синими губами Андросову, из последних сил стараясь ответить на шутку шуткой:
   - Опалили меня, как борова на пасху, но ничего, другая шкура нарастет.
   Он понимал, что умирает, но не сказал об этом Андросову, а сказал Завалишину. Умер он ночью, изжевав весь угол одеяла, чтобы никто не слышал, как он страдает.
   А еще утром Андросов самодовольно говорил папе:
   - Челноков выживет. Я его своим юмором расшевелил. Раз человек способен воспринимать юмор, значит, состояние его вполне удовлетворительное.
   Наиболее выносливыми, стойкими, спокойными и дисциплинированными больными были рабочие, и лечились они, словно это был труд серьезный и необходимый.
   Папа всегда обращался с просьбой к больным рабочим, когда надо было повлиять на тех, кто, проявляя слабость духа, капризничал, преувеличивал свои страдания с целью привлечь к себе побольше внимания. С жадностью выпрашивая лекарства и подозревая, что врачи скупятся выписывать их, такие больные стонали по ночам не потому, что не хватало сил терпеть, а потому, что им казалось: сиделка спит от равнодушия, а не от усталости.
   Эти не стыдились брать у тяжелобольных еду, заискивали перед фельдшерами и врачами, как перед начальниками.
   Тима считал своего папу очень образованным человеком и гордился: о чем ни спросишь, всегда отвечает обстоятельно и длинно. А вот врачи в больнице почему-то часто разговаривали с папой с едва прикрытой насмешливой снисходительностью.
   Неболюбов всегда изумленно приподымал брови, когда папа говорил по-латыни, и, словно сдерживая зевоту, лениво поучал:
   - Диагностика, голубчик, - это де интуиция. Надо не угадывать болезни, а научиться распознавать их.
   Андросов, разглядывая свои большие белые, холеные руки, сердито жаловался:
   - Хирург должен быть виртуозом, подобно Паганини, а мне приходится в вашем заведении из-за отсутствия обученного персонала заниматься всякой чепухой. И вообще, - брезгливо морщился он, - ланцеты тупые, иглы толстые, шприцы протекают!
   Врачи словно не хотели замечать, как трудно было доставать и этот плохонький инструментарий. На толкучке папа купил тяжелый свиток граммофонной пружины, поехал в Затон, и там слесарь по его чертежам изготовил ланцеты, пинцеты, зажимы, чтобы останавливать кровь.
   По ночам папа сам точил иглы для шприцов и протравливал поршни кислотой, чтобы они стали шершавыми и не протекали. Намочив веревочку керосином, обвязывал бутылку, зажигал веревочку спичкой, потом окунал бутылку в ведро с холодной водой. Бутылка лопалась поперек, и из нее получался стакан.
   Папа смастерил проволочные шины для тех, у кого был перелом. А один маляр подарил папе краскотерку, и теперь на ней в больнице терли гипс, для того чтобы делать из него повязки, как папа говорил уважительно, по методу Николая Ивановича Ппрогова.
   Папа так же часто поминал теперь Ппрогова, как прежде Маркса.
   И Андросов любил повторять слова Пирогова: "Я бескорыстно посвятил всю свою жизнь служению истине и отечеству". Но почему-то сам не очень-то хотел отдавать всего себя служению отечеству. Глядя на похудевшего и всегда озабоченного папу темными, глубоко запавшими глазами, он произносил с ироническим сочувствием:
   - Кажется, еще Платон утверждал необходимость поглощеппя личности государством. И вы, уважаемый Петр Григорьевич, своим образом жизни и мышлением могли бы вполне отвечать идеалам гражданина Спарты. - Бережно массируя толстые, длинные пальцы с коротко обрезанными ногтями, добавлял: - Что же касается меня, то я никак не могу испытывать восторга от своей деятельности. Я предпочел бы оставить человечеству после себя хотя бы одну дерзновенную и эффектную операцию, скажем - в области сердца, что является целью моей жизни, а вынужден на склоне лет превратиться в ремонтника умножать статистику самых вульгарных операций, достойных рядового земского эскулапа, - и тут же обидно усмехался: - Впрочем, вам сия жажда медицинского открытия непонятна.
   - Почему они с тобой так разговаривают? - спрашивал оскорбленно Тима. Ты же им начальник?
   - Видишь ли, - папа щипал бородку и осторожно пояснял: - я только фельдшер, и мои знания недостаточны.
   - Но ты знаешь другое, чего они вовсе не знают.
   - Если ты имеешь в виду политические знания, то именно в силу их я и обязан относиться к врачам с величайшим тактом и уважением. Если же ты заметил, что я при некоторых обстоятельствах теряю чувство собственного достоинства, я постараюсь учесть это, - спокойно отвечал папа. Но тут же твердо заявил: - То, что мне удается сделать хорошо, встречает поддержку у моих товарищей. А врачам приходится испытывать враждебное отношение своих коллег, с мнением которых они не могут не считаться, и именно за то, что они делают сейчас хорошего для нового общества. Значит, им труднее, а мне легче.
   Действительно, Андросов с печальным недоумением жаловался Лялнкову:
   - Представьте, шлют подметные оскорбительные письма, угрожают остракизмом. С этим еще можно было бы мириться, но то, что доктор Заиграев отказался недавно сесть за один стол со мной сыграть пульку и при всех заявил, что я заискиваю перед большевиками, занимаюсь медицинским шарлатанством, позволяя себе якобы оперировать в антисанитарных условиях, - это, знаете ли, уже публичная пощечина.
   Л я ликов сказал угрюмо:
   - Слух по городу пустили, будто у нас за теми, у кого на лбу звезда химическим карандашом начертана, уход, а остальные на полу в нетопленном помещении, - усмехнувшись, добавил: - Именно химическим: простым, мол, на коже не нарисуешь.
   Когда папа вошел в комнату, оба замолчали, Андросов сердито, сквозь зубы сказал:
   - Послушайте, милейший, ставлю вас в известность:
   кетгута остался один моток.
   Тима знал, что такое кетгут. Это тонюсенькие нитки из бараньих кишок, ими зашивают раны, и после эти нитки рассасываются, и их не надо вынимать, как шелковые или металлические скрепки. Это сказал папа, когда Тима с вожделением разглядывал в стеклянном шкафу полупрозрачные мотки, вслух мечтая о том, какие из них могут получиться замечательные лески.
   Папа молча вынул из кармана большую плоскую коробку с иностранными надписями на крышке и положил на стол. Откинувшись на стуле, Андросов мельком взглянул на коробку и сказал:
   - А вы, оказывается, более расторопный, чем я полагал.
   Десять таких коробок принес папе ночью в больницу Капелюхпн и сказал виновато:
   - Извините, из одной коробки струны на землю просыпались, когда брали.
   - Из какой? Покажите сейчас же, из какой? - встревожился папа. Потом, отложив коробку в сторону, упрекнул:
   - Почему так неаккуратно с медикаментом обращаетесь?
   Капелюхин нахмурился и сказал сухо:
   - Послали на склад Гоца с обыском. Новенький оплошал, подранили его там. Одна коробка, значит, раскрылась, и все из нее вывалилось. Гоц, оказывается, всякой медициной офицерский союз снабжал и через своих бывших аптекарских служащих на толкучке торговлю затеял. - Потом устало ссутулился, положил сложенные ладони меж колен, задумался и вдруг добродушно улыбнулся: - Про больницу-то вашу ничего в народе отзываются.