Страница:
Когда Нина моргала, звездочка покачивалась, но не падала.
Однажды Тима спросил папу, как делаются снежинки.
Папа очень обрадовался и начал рассказывать, какая это замечательная наука - кристаллография, и даже начертил на бумаге схемы различных кристаллов.
- Вот запомни. Двойник из двух пентагональных додекаэдров. А это гемифорный кристалл обыкновенного турмалина. А это...
- Ладно, - прервал Тима, угнетенный способностью папы на самые простые вопросы отвечать мучительно длинно и сложно. - Я лучше сам догадаюсь.
Он еще до этого был обижен тем, что папа небрежно сказал про солнце: "Это газообразная масса с очень высокой температурой". Про человеческий копчик папа говорил: "остатки хвоста". Ногти, утверждал он, остатки когтей, и будто бы у человеческих зародышей бывают жаберные щели, словно у рыбы.
- Если ты такое про людей знаешь, - сказал Тима с возмущением, - так лучше ни с кем после этого не здороваться. Раз мы, по-твоему, так сильно похожи на зверей.
Но папа тут же заступился за человека, заявив, что человек - самая высокая форма организованной материи.
Но думать, что ты только материя, хоть и здорово организованная, все-таки тоже было обидно. Ведь все, за что ни возьмись, тоже материя: и грязь, и звезды, и воздух.
После этого разговора с папой Тима уселся перед зеркалом и, глядя в него, думал: "Вот я есть я. А на самом деле выходит, я есть не я, а просто какая-то химия. И что есть в самом обыкновенном кирпиче, есть во мне. И кости во мне из известки, и волосы из того же, из чего рог у коровы, и кровь во мне не кровь, а какая-то жидкость, в которой растворено даже железо, в ней живут всякие мелкие существа, как в бочке с тухлой водой головастики. И это не я хочу поднять руку, а нерв, который вроде струнки должен сначала раздражиться, чтобы я смог поднять руку. И думаю, значит, не я, а какая-то химия в мозгу происходит, и от нее я думаю".
Когда Тима пожаловался папе, что не хочет зависеть от своего организма, а хочет быть сам по себе, папа сказал:
- Пугаться знании могут только люди с рабской психологией. Человек только потому стал человеком, что открыл великую преобразующую и созидающую силу труда и, титанической энергией соединив труд ц знания, не только побеждал природу, но и в борьбе с ней преображал себя.
На этом Тима успокоился и кое-как примирился со столь вначале оскорбительными сведениями о человеческой природе.
Сейчас, глядя на снежную звездочку, медленно качающуюся на упругих ресницах Нины, Тима мучительно вспоминал, как папа называл такую форму кристалла.
Ему очень хотелось поразить Нину загадочным, трудно выговариваемым иностранным словом.
- Ты чего на меня уставился? - спросила Нина.
- Так, - сказал Тима и, не вспомнив названия кристалла, вежливо осведомился: - Тебе доктора велят через муфту на улице дышать? Все кашляешь?
Не отнимая муфты от лица, Нина ответила сурово:
- Когда маму убили, я даже рада была, что я больная и могу вместе с мамой умереть. Ходила босая на крыльцо, чтобы простудиться. Но Пыжов сказал: когда ее убивали, она крикнула офицерам: "Застрелить нас можно, а убить - пет, мы будем жить в наших детях, в людях! Партия бессмертна!"
- Да, они ничего не боятся, - согласился Тима, - и поэтому их застрелить могут, а насовсем убить - нет.
Нина опустила муфту.
- Я теперь себя берегу от всяких болезней, хочу потом быть, как мама. И тогда себя жалеть не стану, - сказала она тихо и похвасталась: - А меня Рыжиков назначил в библиотеку книги выдавать рабочим, и за это еда и деньги мне полагаются.
- В транспортной конторе тоже кормят сколько хочешь, там у меня свой конь. Могу даже по городу покатать.
Но Нина не заинтересовалась Тимпной деятельностью.
Она сказала с достоинством:
- Мой папа теперь стал большевиком, ты это знаешь?
- Да, - сказал Тима, - знаю.
Он слышал от папы, что Савич вступил в большевистскую партию. Папа говорил маме с какой-то унылой растерянностью:
- Я голосовал за Савича но мотивам преимущественно психологическим. Вследствие героической гибели Сони его имя среди населения стало пользоваться уважением, Он искренне признал ссоп ошибки. Человек талантливый, образованный, энергичный. Находясь под нашим непосредственным влиянием, он может быть полезным. Вот, пожалуй, так... - Тут папа развел руками и добавил виновато: - Конечно, не исключены рецидивы всяких шатаний, - и спросил озабоченно: - Тебе не кажется, Варенька, что всяческие заскоки больше всего свойственны людям, которые приходят в партию несколько запоздало Я со стороны?
- Ах, Петр, - возмутилась мама, - с каких это пор ты стал считать себя старым большевиком? В девятьсот втором ты еще среди народников болтался.
- Варенька, - возразил папа, - все-таки в четвертом я пересмотрел свои взгляды и в девятьсот седьмом уже.."
- Скажите пожалуйста! - иронически протянула мама. - Какой стремительный путь! - и категорически за-"
явила: - Что бы там ни было, а Савич сейчас очень много работает для партии. Даже бриться перестал, тан занят.
- Да, - согласился папа, - растительностью он оброс, но вот в объединенный совет профсоюзов его напрасно избрали. Записочка тут одна мне попалась, так сказать, тезисы с требованием, чтобы профсоюзы стали независимыми от партии. На бумаге верже написаны, и показалось мне, что такую бумагу я у Георгия видел. - И тут же добавил сконфуженно: - Впрочем, вполне возможно, все это - чисто случайное совпадение...
Слушая этот разговор родителей, Тима был на стороне мамы. Ему очень хотелось, чтобы папа Нины оказался хорошим человеком и Нина не так сильно страдала бы оттого, что Георгий Семенович в то время, когда арестовали Софью Александровну, был против большевиков.
Тима сказал Нине:
- Мама хвалила Георгия Семеновича за то, что оп здорово работает.
Нина снова спрятала лицо в муфту и проговорила в мех глухо:
- Ты стал вежливый, вот провожать меня пошел..
Тима не захотел кривить душой и признался, что сделать это велели приятели.
- Какие воспитанные мальчики, - сказала Нина.
- Они не воспитанные, они просто хорошие, - запротестовал Тима.
Остановившись возле дома, Нина протянула Тиме руку и сказала:
- Ты мне, Тима, всегда не нравился за свою грубость. Но теперь я поняла, ты был грубый, потому что мой папа состоял совсем в другой партии, чем твои родители. Теперь мы можем с тобой дружить, как одинаковые люди, да?
- Ладно, - согласился Тима, - давай будем дружить по-настоящему, если хочешь...
Возвращаясь, Тима огорченно думал, что, хоть он и согласился дружить с Ниной, то, что она сказала, было неправдой. Он вовсе не потому иногда держал себя с ней грубо, что хотел быть грубым, а потому, что всегда испытывал застенчивое смятение, когда Нина радовалась его приходу. И хотя она говорила, что ей просто скучно одной, Тиме вдруг начинало казаться, что она вовсе не поэтому радуется, а потому, что ей хочется видеть его, именно его, а не кого-нибудь другого. А теперь получается, все это не так. Выходит, она хочет дружить с Тимой не потому, что он такой, какой есть, а потому, что считает: все, кто знал ее маму, должны быть ее, Ниниными, друзьями, и ничего другого тут нет.
Самолюбие Тимы было уязвлено, хотя Нина значительно выросла в его глазах после таких сложных размышлений.
Проводив Нину, Тима, прежде чем отправиться домой, решил зайти на базар к Якушкину: он вспомнил, что Хрулев велел ему узнать у Якушкина, нельзя ли там обменять конфискованную у купца Золотарева рессорную коляску и ковровые сани на фураж.
Пимокат Якушкин сейчас работал комиссаром базара.
Тощий, долговязый, в замазанном и лопнувшем под мышками полушубке, с красной перевязью на рукаве, Якушкин обосновал свой штаб под большим навесом, где на скрещенных бревнах лиственницы висели на цепях брусчатые платформы огромных весов: на чашах их можно было взвесить целый воз.
Из пустых ящиков Якушкин соорудил себе нечто вроде стола, где лежали безмен, самодельная тетрадка для записей и химический карандаш на привязи. Тут же, на доске, стояли большой жестяной самовар, глиняная кружка и в банке из-под монпансье "Ландрин" серая крупная соль, считавшаяся большим лакомством.
Угощая кипятком и солью приезжих мужиков из дальних деревень и заимок, Якушкин беседовал с ними.
- Лис, он хитрый, - говорил Якушкин, с наслаждением прихлебывая кипяток. - С одной стороны, у него хвост легкий да пушистый, а с другой стороны, у него пасть острая да хапучая. Обманный зверь. И человек тоже такой бывает. Богатей, он тоже, с одной стороны, православный и деток своих любит и, когда прижмешь его, плачет, а с другой стороны, за рупь всю кровушку выпьет. Мы, Советская власть, как говорим? Разве мы против целкового? Да ни в жизни! Но бери честно, своим трудом с земли, с промысла всякого самолично, а ежели ты не с себя наживаешься, а через другого, кровь его доишь, тут мы железо. Вот ты, мужик, прямо скажу, не бедный. Бедному на базар везти нечего и не на чем... Да ты не бойся, чего заерзал, дай досказать! Ты вроде середки на половине, а вовсе не богатей. Богатеи на базар не едут. Почему? Скажу по цифрам: во-первых, добро прячут, второе, хочут город за горло голодом взять: третье, у них всего припасено, нужды в товаре нет; четвертое, крестьянской власти в деревне боятся, чтобы не уличили в излишках. Пятое, некогда: мутят у себя людей против народной власти.
- Это верно, - согласился мужик в огромной собачьей дохе, вытирая варежкой сизый шишковатый нос, и конфузливо сознался: - Я сам трясся, думал, отберут на заставе убоину.
- Вот! - оживился Якушкин. - А тебе что на заставе сказали? Велели у меня регистрацию сделать - и только.
- Цену-то ты мне обрезал, - вздохнул мужик.
- А кто тебя в потребилке на кредит записал? - пытливо сощурившись, спросил Якушкин.
- Ты.
- А я тебе кто?
- Начальство.
- Я перед тобой Советской власти доверенный. А раз она велела среднему мужику уважение оказывать, так зачем же ей вас прижимать?
- Хлебушко все же с меня общипали.
- А землю?
- Землицу не тронули. Даже чуток добавили. Сталп на сходе едоков считать, семейство у меня огромадное.
- Значит, не сирота горемычная, а ноешь.
- А ты меня насмешкой не задевай, - обиделся мужик.
- Ты сядь, сядь, Алексеич, - продолжал Якушкпн.
Встал, поправил красную перевязь на рукаве и торжественно провозгласил: - За то, что цену правдышнюю на баранину держал и исподтишка не прикинул, от лица базарного совета трудящихся награждаю билетом в Клуб цросвещения на представление и доклад про то, что во всем мире делается. Вручаю также книжку члена потребительского торгового народного магазина. Ежели какой товар желаешь купить, вот здесь запишешь. На следующее воскресенье, что достанем, то купишь. А вот сюда обозначь, какой от себя продукт привезешь. Товар на продукт, понял?
Мужик поднялся, распахнул доху и стал прятать книжку куда-то в недра многослойной одежды.
- Может, похлопаем, граждане? - спросил Якушкин. - Поскольку за аккуратную торговлю человек принят.
Якушкин снова сел на березовый кругляк, положил руки на ящик, накрытый льняным полотенцем, и строго уставился на другого мужика, одетого поверх азяма в городскую шубу, крытую черным касторовым сукном и подпоясанную веревкой, свитой из конского волоса.
- А тебя, Вьюрков, я на две недели базара лишаю, - и обратился ко всем: - У них там в деревне гора меловая. Так он мел натолок, в воде развел и в масло намешал. Вот глядите-ка, - и протянул сковородочку, на дне которой застыла лужица растопленного масла с белесоватой мучнистой горкой посредине.
Вьюрков побагровел, встал и, шагая к выходу, пробормотал, озпраясь:
- Я сейчас, брюхо схватило.
- Нет, обожди, - сурово приказал Якушкпн. - Брюхо у тех должно схватывать, кто твой мел жрал. А ты его не кушал, не с чего и брюху болеть. Но если хочешь идти, иди, только я тебе сопровождающего дам. Он с тобой маленько по базару походит и впереди тебя сковородку поносит и будет народу говорить, какой ты есть химик. - Якушкин вручил сковородку парню в заячьей шапке и приказал: - Ступай с ним, и все чтобы было, как велено.
Вьюрков взмолился:
- Мужики, что же это такое? Харей об навоз возят!
Выручайте, други! Сегодня меня, а завтра вас.
Но крестьяне угрюмо отводили от него глаза. А тот, кого звали Алексеичем, произнес угрожающе:
- Иди, иди, кайся перед народом. А то, как ехали, все пугал: масло комиссары на себя отбирают, нельзя, мол, масло везть. Хотел, значит, один своим возом торгануть.
Закончив разговор, Якушкин вручил всем, кто торговал по совести, билеты в Клуб просвещения, талоны в баню и расписку для представления в волость, что, действительно, названные граждане производили продажу на базаре открыто, желающим, а не втайне, из-под полы, спекулянтам.
Каждый раз перед началом базара Якушкин забирался на сколоченную из досок трибуну и с высоты ее произносил короткую речь, которую по материалам местной газеты обычно помогала ему составлять мама Тимы. Потом он зачитывал объявление, рекомендуя крестьянам после базара посетить различные культурные очаги. Перечислял имеющиеся в потребительской народной лавке товары и продукцию, идущую в обмен на них. Тут же избирали базарный совет. Члены совета выбирались на один день. Они обязаны были следить за порядком на базаре, для чего каждому члену совета выдавалась нарукавная повязка.
Тима нашел Якушкина в лавке потребительского общества, где тот убеждал жену ветеринарного инспектора, в этот день дежурившую здесь, торговать не только книгами, карандашами, а взять на комиссию прессованные опилки, которые пользуются хорошим спросом.
Выслушав Тиму, Якушкин ничего не ответил, а повел его за лабазы.
Усевшись на перевернутую вверх днищем старую завозню, служившую когда-то садком для стерлядей, Якушкин похлопал по ней ладонью, приглашая Тиму присесть рядом. Якушкин долго тщательно сворачивал цигарку из махорочной пыли, высек куском подпилка из прозрачного кремня на рыжий трут искру, затянулся, сплюнул и только тогда спросил сердито:
- Думаешь, базар это вроде брюха городу, с него, мол, сытость? Нет, милок, сюда, как на таежную марь, столько гнуса слетает, - не продышишься. И каждый норовит слушок вонючий пустить. - Поковырял ногтем застывший вар на лодке, произнес со вздохом: - Тут вся утроба капитала нараспашку. Ему мало надуть, еще на горло нам петлю крутит. Послушаешь, вроде как в цене рядятся, а навострил ухо - поймешь: контру разводят.
Почитай у каждого воза митинг.
- Так что же вы терпите? - спросил Тима.
- Так ведь на весь базар нас, партийных, трое: я, милиционер Корыстылев да сторож - инвалид-солдат.
Вот те вся ячейка. За день горло надерешь, язык пухнет.
Торговец - он говорун, такую присказку завернет, да все с недомолвкой, с намеком, а ты должен поперек простым, ясным словом положение осветить, отпор ему дать. - Якушкин опять помолчал, потом, потупившись, произнес тихо: - Просил я тут мужиков, кланялся... Говорю: чего ж это вы рыбку мороженую, орешки, дровишки, зайчатинку возите, а вот фураж - никак. Жмутся, молчат, скрытничают. А знают, как нам фураж нужен. Потому и не везут. Повезли трое из Колупаевки сено, так на постоялом дворе им его спалили. Капелюхпн сказывал, Золотарев велел коней в конторе вашей голодом сморить - выезжают на тракт его людишки, скупают фураж, валят в овраги, а ежели мужик одинокий, то просто грабят. - Поднял лицо с глубоко запавшими висками, поглядел на небо, заваленное бугристыми, снежными тучами, пожало-ался: - Я тут приманку задумал: ребята с затона два плуга сготовили, доставил их в потребиловку, повесил на них дощечку - "Продажа за овес и сено". Мужики как мухи облепили, но фураж везти боятся, мол, пришибут на тракте бандюги, как узнают.
- Зачем же бандитам фураж? Им деньги надо.
- Бандит нынче политичный, он не от себя озорует, он под началом господской партии состоит. - Якушкип встал, отряхнул полушубок. - Так что с вашей коляской ч санками коммерции не получится. Так и передай Хрулеву.
- Помирать коням, да? - возмутился Тима.
Якушкнн вынул из кармана сушеного окуня, оббил об лодку и, отломив Тиме половину, неохотно признался:
- Мы тут с Корыстылевым и с солдатом, всей, значит, нашей ячейкой, каждую ночь с площади клочки соломы и сена собирали после базара. Набрали таким манером пудов восемьдесят. Ну вот ц берите, раз пришла Крайность. День-два перебьетесь. А мы мозгами еще раскинем, может, что и удумаем, - и произнес мечтательно: - Гвоздей бы хоть пудик, против гвоздей мужики не устоят.
Гвоздь сейчас - вещь наипервейшая.
Якушкин зашагал мимо возов, зорко поглядывая по сторонам, сдержанно и степенно отвечая на льстивые приветствия торговцев.
А лохматый снег все валил и валил, не переставая.
Довезти Тиму до дому Якушкин приказал пожилому крестьянину, расторговавшему две подводы дров.
Сидя на подводе, Тима слушал, как крестьянин хвалил Якушкина.
- Ведь вот, - говорил он с восхищенным изумлением, - торговлишка - дело темное. Как говорят в народе, не обманешь - не продашь. Всегда, значит, к березовым на низ осинку подсовываем. А тут подошел, оглядел возы, достал уголь из кармана и на торцах осины кресты написал, чтобы люди обман видели. А после, как я расторговался, он со мной в лавку уважительно пошел и следил, чтобы аршином железным не шибко ситец тянул продавец. Все пальцем пробовал. Велел ослобонить натяжку.
Вот это большевик! Строгий, хозяйственный. А говорят - пимокат. Брешут небось. Пимокаты, они все гулящие, а отот из других. Осанистый, степенный. Только по харе одного слазал, когда салом улестить хотел. Хорошее сало, кабанчик, видать, двухпудовый был. Ну, тут народ довольный остался. За такое дело не всякий в рылу даст, по голодному времени задумаешься.
Косо летел рыхлыми хлопьями серый, влажный снег.
Лепился на лицо, на одежду, словно холодный пластырь.
Сытые крестьянские лошади бодро шагали по дороге, обмахиваясь хвостами. Тима думал о тощих копях транспортной конторы, и ему очень хотелось рассказать крестьянину, как рабочие выхаживали больных коней. Но крестьянин вдруг остановил лошадей и спросил:
- Милой! А ежели ты дальше пехом пойдешь? Не обидишься? А то непопутно мне. Зачем же двух коней из-за одного тебя зря гонять? Не по-хозяйски это.
Тима слез с саней и пошел домой, низко склонив голову, чтобы снег не бил в лицо, но он, тая, затекал за ворот, отчего по всему телу проходила дрожь. А крестьянин поехал дальше неторопливой рысцой. Дровни были набиты синеватым пырейным сеном, о котором ветеринар Синеоков говорил восхищенно: "Пырейное сено - это самая роскошная коню пища. С него и одер рысаком станет".
Но ни одна лошадь транспортной конторы не только не едала пырейного сена, даже не получала вдоволь соломы.
И Тима печально проводил глазами дровни, набитые роскошным высокопитательным сеном.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
В транспортной конторе пять рабочих записались в партию.
Но ни один из них не обладал хрулевской деловитостью или нетерпеливой хомяковской силой воли. Это были самые обыкновенные люди. Тима думал, что, после того как их приняли в партию, они станут какими-то особенными, чем-то сразу заметными личностями. Однако ничего подобного не случилось.
Белужин едко сказал плотнику Федюшину, угрюмому, плечистому, косолапому человеку с сизым бельмом на глазу:
- Ты, Митрпп, выходит, теперь правитель! Навоз за конем сгребать не станешь: партийный! Людей поучать только будешь. А на работе пусть другие обламываются Федюшин вытер ладонью слезящийся слепой глаз и, растерянно улыбнувшись, ответил просто:
- Так ведь я тоже, как ты, про них думал. А вот глядел, глядел со стороны, и дошло другое-то.
- С одним глазом высмотрел, а я не углядел. Дурак, что ли?
- Зачем? Ты мужик умный, только ум-то у тебя пуганый, - спокойно произнес Федюшин.
- Это чем я пуганный? - обидчиво осведомился Белужин. - Такими, как ты, что ли?
- А тем, - рассудительно заявил Федюшин, - нет у тебя веры, что человек может ради совести, а не корысти лишнюю на себя тягость взять.
- Высказался, - обрадовался Белужин. - Да тебя за такое выражение могут обратно попереть! Выходит, там у вас хомут одеют - и только.
- Хомут не хомут, - задумчиво произнес Федюшин, - а встал в упряжку, держись!
- А погонялка у кого?
- Погонялка вот здеся, - и Федюшин постучал себя кулаком по груди.
- А если я сейчас конюшню чистить брошу и домой пойду? Ты меня небось за грудки - и об землю?
- По силе могу, - угрюмо сказал Федюшин, - и об землю стукнуть.
- Ну вот, гляди. - Белужин бросил вилы, вытер руки о полушубок, подошел к распахнутым воротам и остановился: - Ну, как, будем драться?
Федюшин, глядя на него растерянно, спросил:
- Ты что это, по правде такое удумал?
- Вполне.
- Ну, значит, сволочь.
- Обозвал. Сагитировал. Эх ты, сивый!
- Я еще не умею агитировать, - жалобно сказал Федюшин. - Я им тоже говорил, тугой я на слова-то.
- Так на кой они тебя взяли? Могли кого побойчее уговорить.
- Просился очень, может, потому и взяли. Говорил:
совестно пздаля топтаться.
- Темный ты.
- Какой есть, - покорно согласился Федюшин и потом спросил: - Так ты будешь навоз сгребадъ или как?
- Сказал, не буду - и весь мой разговор с тобой, - и, опершись спиной о колоду, на которой висела створка ворот, Белужин стал сворачивать цигарку.
Федюшин беспомощно огляделся, пожевал губами, в глубокой и горькой задумчивости поднял вилы, вытер жгутом соломы с черенка налипшую грязь и стал бросать тяжелые, слежавшиеся навозные пласты в плетеный короб.
Белужин молча курил, беспокойно поглядывая на Федюшина, убирающего навоз из его конюшни, потом бросил окурок, затоптал и, подойдя к Федюшину, сказал:
- Ну, будя шутки шутковать, давай вилы-то.
- Не дам, - глухо сказал Федюшин.
- Ты что, хочешь после срамить на людях, партийные крестины себе на этом сделать?
- Не дам - и все.
- Митрий, - взмолился Белужин, - я же все это для разговору только, а ты в самом деле обиделся!
Федюшпн свирепо бросал огромные, спекшиеся, дымящиеся испариной навозные глыбы, и лицо его было сурово-замкнутым.
- Так я тебя совестью молю, отдай вилы!
- Уйди, сказал!
Белужин забежал перед Федюшиным, встал на навозную кучу и произнес с отчаянием:
- Не дам за себя убирать, хоть заколи, не дам, - и ухватился руками за вилы.
Федюшин легко стряхнул руки Белужина, воткнул вилы в навозную кучу, ссутулился и побрел к выходу.
Догоняя его, Белужин спрашивал жадно:
- Нет, ты скажи, обиделся, да, обиделся?
Федюшин остановился, повернул к нему темное, угрюмое лицо и произнес глухо:
- Я ведь еще только одной ногой подался в партию.
А когда так вот, свой тебя подшибить хочет, насмешкой или еще чем, тут не обида, - и, постучав себя по груди, сказал: - Тут вот все боли г.
- Прости ты меня, Митрий, - сказал Белужин. - Я ведь через тебя себя пытал. Ты думаешь, легко мне-то самому по себе быть, тоже ведь думаю.
Федюшин дернул плечом и сказал сипло:
- Ладно. Поговорили - и будя, - и ушел, широко загребая короткими сильными ногами.
- Вот, - расстроенно сказал Тиме Белужин. - Думал весело человека поздравить, а получилось, обидел. Выходит, строгое это дело - партия. Как Митрия-то перевернуло. До этого я его шибко всякими шутками задевал, и ничего, посопит только. А за нее, видал, как на меня взъелся? Думал, и вправду в навоз по плечи вдавит, так осердился.
Поплевав на ладони, Белужин взялся за вилы и, как никогда, аккуратно прибрал конюшню.
Коля Светличный, после того как его приняли в партию, подходил ко всем и говорил радостно:
- Слыхал? Теперь я партийный. Значит, что где понадобится, говори, я завсегда готовый.
Ему отвечали с улыбкой:
- Теперь, значит, не пропадем: Коля во всем выручит.
- Ну и что? - не обижался Коля. - До полного конца жизни, если понадобится, готов!
- Гляжу я на наших партийных ребят и задумываюсь, - глубокомысленно рассуждал Трофим Ползунков, почесывая шилом кустистую бровь. - Народ у нас несмирный, задиристый, лукавый. От этого любит из себя Иванушку-дурака строить, а в натуро мудер, хитер до невозможности. Состоял я при втором батальоне, который тогда не сразу за Советскую власть вступился: пришел к нам на митинг большевичек Капелюхин и сразу глушит басом: "Чья власть в городе?" Все шуметь: "Известно, ваша, большевистская". А он с размаху как саданет:
"Врете!" Ну, тут все осеклись, даже присмирели от интересу, чего дальше скажет. Он тем же голосом глушит:
"Большевиков - во, горстка, от силы сорок человек. Перебить нас в два счета можно, а отчего не получается?
Оттого не получается, что власть теперь принадлежит пароду, а народ силища. Он за нами, большевиками, пошел. И не за пряники, которых у нас нет. И вообще никакой сладости не обещаем, программа наша короткая:
все, что ни на есть главного на земле, то народное. Ваше дело хозяйское: управитесь - хорошо, не управитесь - и нам и вам плохо будет".
Мы как думали: крутить-финтить начнет, ракеты всякие пускать, а он запросто да за самую душу всей горстью сгреб. Но ребята еще похитрить маленько захотели.
"Если, говорят, к вам беспрекословно подадимся, хоть новую обмундировку дадите?.." - "Нет, говорит, не дадим, не из чего. И так народ босый и голый ходит". Рубит на каждый вопрос чистой правдой. Ну и подались.
- Я тебе так скажу, - хитро сощурившись, объяснил Ползунков Тиме, строптивее нашего народа русского нет на земле. Я ведь его насквозь знаю. Потому я образованный: в плену у германца сидел, приглядывался. Ведь до чего наш народ сволочной! Чуть немец караульный зазевается, за горло его, а сам в бега. Ну, куда, спрашивается, бегет, когда еле на карачках стоит! И опять же все равно словят, потому у них страна культурная, все бритые, аккуратные ходят, нашего сразу за пять верст видно.
Однажды Тима спросил папу, как делаются снежинки.
Папа очень обрадовался и начал рассказывать, какая это замечательная наука - кристаллография, и даже начертил на бумаге схемы различных кристаллов.
- Вот запомни. Двойник из двух пентагональных додекаэдров. А это гемифорный кристалл обыкновенного турмалина. А это...
- Ладно, - прервал Тима, угнетенный способностью папы на самые простые вопросы отвечать мучительно длинно и сложно. - Я лучше сам догадаюсь.
Он еще до этого был обижен тем, что папа небрежно сказал про солнце: "Это газообразная масса с очень высокой температурой". Про человеческий копчик папа говорил: "остатки хвоста". Ногти, утверждал он, остатки когтей, и будто бы у человеческих зародышей бывают жаберные щели, словно у рыбы.
- Если ты такое про людей знаешь, - сказал Тима с возмущением, - так лучше ни с кем после этого не здороваться. Раз мы, по-твоему, так сильно похожи на зверей.
Но папа тут же заступился за человека, заявив, что человек - самая высокая форма организованной материи.
Но думать, что ты только материя, хоть и здорово организованная, все-таки тоже было обидно. Ведь все, за что ни возьмись, тоже материя: и грязь, и звезды, и воздух.
После этого разговора с папой Тима уселся перед зеркалом и, глядя в него, думал: "Вот я есть я. А на самом деле выходит, я есть не я, а просто какая-то химия. И что есть в самом обыкновенном кирпиче, есть во мне. И кости во мне из известки, и волосы из того же, из чего рог у коровы, и кровь во мне не кровь, а какая-то жидкость, в которой растворено даже железо, в ней живут всякие мелкие существа, как в бочке с тухлой водой головастики. И это не я хочу поднять руку, а нерв, который вроде струнки должен сначала раздражиться, чтобы я смог поднять руку. И думаю, значит, не я, а какая-то химия в мозгу происходит, и от нее я думаю".
Когда Тима пожаловался папе, что не хочет зависеть от своего организма, а хочет быть сам по себе, папа сказал:
- Пугаться знании могут только люди с рабской психологией. Человек только потому стал человеком, что открыл великую преобразующую и созидающую силу труда и, титанической энергией соединив труд ц знания, не только побеждал природу, но и в борьбе с ней преображал себя.
На этом Тима успокоился и кое-как примирился со столь вначале оскорбительными сведениями о человеческой природе.
Сейчас, глядя на снежную звездочку, медленно качающуюся на упругих ресницах Нины, Тима мучительно вспоминал, как папа называл такую форму кристалла.
Ему очень хотелось поразить Нину загадочным, трудно выговариваемым иностранным словом.
- Ты чего на меня уставился? - спросила Нина.
- Так, - сказал Тима и, не вспомнив названия кристалла, вежливо осведомился: - Тебе доктора велят через муфту на улице дышать? Все кашляешь?
Не отнимая муфты от лица, Нина ответила сурово:
- Когда маму убили, я даже рада была, что я больная и могу вместе с мамой умереть. Ходила босая на крыльцо, чтобы простудиться. Но Пыжов сказал: когда ее убивали, она крикнула офицерам: "Застрелить нас можно, а убить - пет, мы будем жить в наших детях, в людях! Партия бессмертна!"
- Да, они ничего не боятся, - согласился Тима, - и поэтому их застрелить могут, а насовсем убить - нет.
Нина опустила муфту.
- Я теперь себя берегу от всяких болезней, хочу потом быть, как мама. И тогда себя жалеть не стану, - сказала она тихо и похвасталась: - А меня Рыжиков назначил в библиотеку книги выдавать рабочим, и за это еда и деньги мне полагаются.
- В транспортной конторе тоже кормят сколько хочешь, там у меня свой конь. Могу даже по городу покатать.
Но Нина не заинтересовалась Тимпной деятельностью.
Она сказала с достоинством:
- Мой папа теперь стал большевиком, ты это знаешь?
- Да, - сказал Тима, - знаю.
Он слышал от папы, что Савич вступил в большевистскую партию. Папа говорил маме с какой-то унылой растерянностью:
- Я голосовал за Савича но мотивам преимущественно психологическим. Вследствие героической гибели Сони его имя среди населения стало пользоваться уважением, Он искренне признал ссоп ошибки. Человек талантливый, образованный, энергичный. Находясь под нашим непосредственным влиянием, он может быть полезным. Вот, пожалуй, так... - Тут папа развел руками и добавил виновато: - Конечно, не исключены рецидивы всяких шатаний, - и спросил озабоченно: - Тебе не кажется, Варенька, что всяческие заскоки больше всего свойственны людям, которые приходят в партию несколько запоздало Я со стороны?
- Ах, Петр, - возмутилась мама, - с каких это пор ты стал считать себя старым большевиком? В девятьсот втором ты еще среди народников болтался.
- Варенька, - возразил папа, - все-таки в четвертом я пересмотрел свои взгляды и в девятьсот седьмом уже.."
- Скажите пожалуйста! - иронически протянула мама. - Какой стремительный путь! - и категорически за-"
явила: - Что бы там ни было, а Савич сейчас очень много работает для партии. Даже бриться перестал, тан занят.
- Да, - согласился папа, - растительностью он оброс, но вот в объединенный совет профсоюзов его напрасно избрали. Записочка тут одна мне попалась, так сказать, тезисы с требованием, чтобы профсоюзы стали независимыми от партии. На бумаге верже написаны, и показалось мне, что такую бумагу я у Георгия видел. - И тут же добавил сконфуженно: - Впрочем, вполне возможно, все это - чисто случайное совпадение...
Слушая этот разговор родителей, Тима был на стороне мамы. Ему очень хотелось, чтобы папа Нины оказался хорошим человеком и Нина не так сильно страдала бы оттого, что Георгий Семенович в то время, когда арестовали Софью Александровну, был против большевиков.
Тима сказал Нине:
- Мама хвалила Георгия Семеновича за то, что оп здорово работает.
Нина снова спрятала лицо в муфту и проговорила в мех глухо:
- Ты стал вежливый, вот провожать меня пошел..
Тима не захотел кривить душой и признался, что сделать это велели приятели.
- Какие воспитанные мальчики, - сказала Нина.
- Они не воспитанные, они просто хорошие, - запротестовал Тима.
Остановившись возле дома, Нина протянула Тиме руку и сказала:
- Ты мне, Тима, всегда не нравился за свою грубость. Но теперь я поняла, ты был грубый, потому что мой папа состоял совсем в другой партии, чем твои родители. Теперь мы можем с тобой дружить, как одинаковые люди, да?
- Ладно, - согласился Тима, - давай будем дружить по-настоящему, если хочешь...
Возвращаясь, Тима огорченно думал, что, хоть он и согласился дружить с Ниной, то, что она сказала, было неправдой. Он вовсе не потому иногда держал себя с ней грубо, что хотел быть грубым, а потому, что всегда испытывал застенчивое смятение, когда Нина радовалась его приходу. И хотя она говорила, что ей просто скучно одной, Тиме вдруг начинало казаться, что она вовсе не поэтому радуется, а потому, что ей хочется видеть его, именно его, а не кого-нибудь другого. А теперь получается, все это не так. Выходит, она хочет дружить с Тимой не потому, что он такой, какой есть, а потому, что считает: все, кто знал ее маму, должны быть ее, Ниниными, друзьями, и ничего другого тут нет.
Самолюбие Тимы было уязвлено, хотя Нина значительно выросла в его глазах после таких сложных размышлений.
Проводив Нину, Тима, прежде чем отправиться домой, решил зайти на базар к Якушкину: он вспомнил, что Хрулев велел ему узнать у Якушкина, нельзя ли там обменять конфискованную у купца Золотарева рессорную коляску и ковровые сани на фураж.
Пимокат Якушкин сейчас работал комиссаром базара.
Тощий, долговязый, в замазанном и лопнувшем под мышками полушубке, с красной перевязью на рукаве, Якушкин обосновал свой штаб под большим навесом, где на скрещенных бревнах лиственницы висели на цепях брусчатые платформы огромных весов: на чашах их можно было взвесить целый воз.
Из пустых ящиков Якушкин соорудил себе нечто вроде стола, где лежали безмен, самодельная тетрадка для записей и химический карандаш на привязи. Тут же, на доске, стояли большой жестяной самовар, глиняная кружка и в банке из-под монпансье "Ландрин" серая крупная соль, считавшаяся большим лакомством.
Угощая кипятком и солью приезжих мужиков из дальних деревень и заимок, Якушкин беседовал с ними.
- Лис, он хитрый, - говорил Якушкин, с наслаждением прихлебывая кипяток. - С одной стороны, у него хвост легкий да пушистый, а с другой стороны, у него пасть острая да хапучая. Обманный зверь. И человек тоже такой бывает. Богатей, он тоже, с одной стороны, православный и деток своих любит и, когда прижмешь его, плачет, а с другой стороны, за рупь всю кровушку выпьет. Мы, Советская власть, как говорим? Разве мы против целкового? Да ни в жизни! Но бери честно, своим трудом с земли, с промысла всякого самолично, а ежели ты не с себя наживаешься, а через другого, кровь его доишь, тут мы железо. Вот ты, мужик, прямо скажу, не бедный. Бедному на базар везти нечего и не на чем... Да ты не бойся, чего заерзал, дай досказать! Ты вроде середки на половине, а вовсе не богатей. Богатеи на базар не едут. Почему? Скажу по цифрам: во-первых, добро прячут, второе, хочут город за горло голодом взять: третье, у них всего припасено, нужды в товаре нет; четвертое, крестьянской власти в деревне боятся, чтобы не уличили в излишках. Пятое, некогда: мутят у себя людей против народной власти.
- Это верно, - согласился мужик в огромной собачьей дохе, вытирая варежкой сизый шишковатый нос, и конфузливо сознался: - Я сам трясся, думал, отберут на заставе убоину.
- Вот! - оживился Якушкин. - А тебе что на заставе сказали? Велели у меня регистрацию сделать - и только.
- Цену-то ты мне обрезал, - вздохнул мужик.
- А кто тебя в потребилке на кредит записал? - пытливо сощурившись, спросил Якушкин.
- Ты.
- А я тебе кто?
- Начальство.
- Я перед тобой Советской власти доверенный. А раз она велела среднему мужику уважение оказывать, так зачем же ей вас прижимать?
- Хлебушко все же с меня общипали.
- А землю?
- Землицу не тронули. Даже чуток добавили. Сталп на сходе едоков считать, семейство у меня огромадное.
- Значит, не сирота горемычная, а ноешь.
- А ты меня насмешкой не задевай, - обиделся мужик.
- Ты сядь, сядь, Алексеич, - продолжал Якушкпн.
Встал, поправил красную перевязь на рукаве и торжественно провозгласил: - За то, что цену правдышнюю на баранину держал и исподтишка не прикинул, от лица базарного совета трудящихся награждаю билетом в Клуб цросвещения на представление и доклад про то, что во всем мире делается. Вручаю также книжку члена потребительского торгового народного магазина. Ежели какой товар желаешь купить, вот здесь запишешь. На следующее воскресенье, что достанем, то купишь. А вот сюда обозначь, какой от себя продукт привезешь. Товар на продукт, понял?
Мужик поднялся, распахнул доху и стал прятать книжку куда-то в недра многослойной одежды.
- Может, похлопаем, граждане? - спросил Якушкин. - Поскольку за аккуратную торговлю человек принят.
Якушкин снова сел на березовый кругляк, положил руки на ящик, накрытый льняным полотенцем, и строго уставился на другого мужика, одетого поверх азяма в городскую шубу, крытую черным касторовым сукном и подпоясанную веревкой, свитой из конского волоса.
- А тебя, Вьюрков, я на две недели базара лишаю, - и обратился ко всем: - У них там в деревне гора меловая. Так он мел натолок, в воде развел и в масло намешал. Вот глядите-ка, - и протянул сковородочку, на дне которой застыла лужица растопленного масла с белесоватой мучнистой горкой посредине.
Вьюрков побагровел, встал и, шагая к выходу, пробормотал, озпраясь:
- Я сейчас, брюхо схватило.
- Нет, обожди, - сурово приказал Якушкпн. - Брюхо у тех должно схватывать, кто твой мел жрал. А ты его не кушал, не с чего и брюху болеть. Но если хочешь идти, иди, только я тебе сопровождающего дам. Он с тобой маленько по базару походит и впереди тебя сковородку поносит и будет народу говорить, какой ты есть химик. - Якушкин вручил сковородку парню в заячьей шапке и приказал: - Ступай с ним, и все чтобы было, как велено.
Вьюрков взмолился:
- Мужики, что же это такое? Харей об навоз возят!
Выручайте, други! Сегодня меня, а завтра вас.
Но крестьяне угрюмо отводили от него глаза. А тот, кого звали Алексеичем, произнес угрожающе:
- Иди, иди, кайся перед народом. А то, как ехали, все пугал: масло комиссары на себя отбирают, нельзя, мол, масло везть. Хотел, значит, один своим возом торгануть.
Закончив разговор, Якушкин вручил всем, кто торговал по совести, билеты в Клуб просвещения, талоны в баню и расписку для представления в волость, что, действительно, названные граждане производили продажу на базаре открыто, желающим, а не втайне, из-под полы, спекулянтам.
Каждый раз перед началом базара Якушкин забирался на сколоченную из досок трибуну и с высоты ее произносил короткую речь, которую по материалам местной газеты обычно помогала ему составлять мама Тимы. Потом он зачитывал объявление, рекомендуя крестьянам после базара посетить различные культурные очаги. Перечислял имеющиеся в потребительской народной лавке товары и продукцию, идущую в обмен на них. Тут же избирали базарный совет. Члены совета выбирались на один день. Они обязаны были следить за порядком на базаре, для чего каждому члену совета выдавалась нарукавная повязка.
Тима нашел Якушкина в лавке потребительского общества, где тот убеждал жену ветеринарного инспектора, в этот день дежурившую здесь, торговать не только книгами, карандашами, а взять на комиссию прессованные опилки, которые пользуются хорошим спросом.
Выслушав Тиму, Якушкин ничего не ответил, а повел его за лабазы.
Усевшись на перевернутую вверх днищем старую завозню, служившую когда-то садком для стерлядей, Якушкин похлопал по ней ладонью, приглашая Тиму присесть рядом. Якушкин долго тщательно сворачивал цигарку из махорочной пыли, высек куском подпилка из прозрачного кремня на рыжий трут искру, затянулся, сплюнул и только тогда спросил сердито:
- Думаешь, базар это вроде брюха городу, с него, мол, сытость? Нет, милок, сюда, как на таежную марь, столько гнуса слетает, - не продышишься. И каждый норовит слушок вонючий пустить. - Поковырял ногтем застывший вар на лодке, произнес со вздохом: - Тут вся утроба капитала нараспашку. Ему мало надуть, еще на горло нам петлю крутит. Послушаешь, вроде как в цене рядятся, а навострил ухо - поймешь: контру разводят.
Почитай у каждого воза митинг.
- Так что же вы терпите? - спросил Тима.
- Так ведь на весь базар нас, партийных, трое: я, милиционер Корыстылев да сторож - инвалид-солдат.
Вот те вся ячейка. За день горло надерешь, язык пухнет.
Торговец - он говорун, такую присказку завернет, да все с недомолвкой, с намеком, а ты должен поперек простым, ясным словом положение осветить, отпор ему дать. - Якушкин опять помолчал, потом, потупившись, произнес тихо: - Просил я тут мужиков, кланялся... Говорю: чего ж это вы рыбку мороженую, орешки, дровишки, зайчатинку возите, а вот фураж - никак. Жмутся, молчат, скрытничают. А знают, как нам фураж нужен. Потому и не везут. Повезли трое из Колупаевки сено, так на постоялом дворе им его спалили. Капелюхпн сказывал, Золотарев велел коней в конторе вашей голодом сморить - выезжают на тракт его людишки, скупают фураж, валят в овраги, а ежели мужик одинокий, то просто грабят. - Поднял лицо с глубоко запавшими висками, поглядел на небо, заваленное бугристыми, снежными тучами, пожало-ался: - Я тут приманку задумал: ребята с затона два плуга сготовили, доставил их в потребиловку, повесил на них дощечку - "Продажа за овес и сено". Мужики как мухи облепили, но фураж везти боятся, мол, пришибут на тракте бандюги, как узнают.
- Зачем же бандитам фураж? Им деньги надо.
- Бандит нынче политичный, он не от себя озорует, он под началом господской партии состоит. - Якушкип встал, отряхнул полушубок. - Так что с вашей коляской ч санками коммерции не получится. Так и передай Хрулеву.
- Помирать коням, да? - возмутился Тима.
Якушкнн вынул из кармана сушеного окуня, оббил об лодку и, отломив Тиме половину, неохотно признался:
- Мы тут с Корыстылевым и с солдатом, всей, значит, нашей ячейкой, каждую ночь с площади клочки соломы и сена собирали после базара. Набрали таким манером пудов восемьдесят. Ну вот ц берите, раз пришла Крайность. День-два перебьетесь. А мы мозгами еще раскинем, может, что и удумаем, - и произнес мечтательно: - Гвоздей бы хоть пудик, против гвоздей мужики не устоят.
Гвоздь сейчас - вещь наипервейшая.
Якушкин зашагал мимо возов, зорко поглядывая по сторонам, сдержанно и степенно отвечая на льстивые приветствия торговцев.
А лохматый снег все валил и валил, не переставая.
Довезти Тиму до дому Якушкин приказал пожилому крестьянину, расторговавшему две подводы дров.
Сидя на подводе, Тима слушал, как крестьянин хвалил Якушкина.
- Ведь вот, - говорил он с восхищенным изумлением, - торговлишка - дело темное. Как говорят в народе, не обманешь - не продашь. Всегда, значит, к березовым на низ осинку подсовываем. А тут подошел, оглядел возы, достал уголь из кармана и на торцах осины кресты написал, чтобы люди обман видели. А после, как я расторговался, он со мной в лавку уважительно пошел и следил, чтобы аршином железным не шибко ситец тянул продавец. Все пальцем пробовал. Велел ослобонить натяжку.
Вот это большевик! Строгий, хозяйственный. А говорят - пимокат. Брешут небось. Пимокаты, они все гулящие, а отот из других. Осанистый, степенный. Только по харе одного слазал, когда салом улестить хотел. Хорошее сало, кабанчик, видать, двухпудовый был. Ну, тут народ довольный остался. За такое дело не всякий в рылу даст, по голодному времени задумаешься.
Косо летел рыхлыми хлопьями серый, влажный снег.
Лепился на лицо, на одежду, словно холодный пластырь.
Сытые крестьянские лошади бодро шагали по дороге, обмахиваясь хвостами. Тима думал о тощих копях транспортной конторы, и ему очень хотелось рассказать крестьянину, как рабочие выхаживали больных коней. Но крестьянин вдруг остановил лошадей и спросил:
- Милой! А ежели ты дальше пехом пойдешь? Не обидишься? А то непопутно мне. Зачем же двух коней из-за одного тебя зря гонять? Не по-хозяйски это.
Тима слез с саней и пошел домой, низко склонив голову, чтобы снег не бил в лицо, но он, тая, затекал за ворот, отчего по всему телу проходила дрожь. А крестьянин поехал дальше неторопливой рысцой. Дровни были набиты синеватым пырейным сеном, о котором ветеринар Синеоков говорил восхищенно: "Пырейное сено - это самая роскошная коню пища. С него и одер рысаком станет".
Но ни одна лошадь транспортной конторы не только не едала пырейного сена, даже не получала вдоволь соломы.
И Тима печально проводил глазами дровни, набитые роскошным высокопитательным сеном.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
В транспортной конторе пять рабочих записались в партию.
Но ни один из них не обладал хрулевской деловитостью или нетерпеливой хомяковской силой воли. Это были самые обыкновенные люди. Тима думал, что, после того как их приняли в партию, они станут какими-то особенными, чем-то сразу заметными личностями. Однако ничего подобного не случилось.
Белужин едко сказал плотнику Федюшину, угрюмому, плечистому, косолапому человеку с сизым бельмом на глазу:
- Ты, Митрпп, выходит, теперь правитель! Навоз за конем сгребать не станешь: партийный! Людей поучать только будешь. А на работе пусть другие обламываются Федюшин вытер ладонью слезящийся слепой глаз и, растерянно улыбнувшись, ответил просто:
- Так ведь я тоже, как ты, про них думал. А вот глядел, глядел со стороны, и дошло другое-то.
- С одним глазом высмотрел, а я не углядел. Дурак, что ли?
- Зачем? Ты мужик умный, только ум-то у тебя пуганый, - спокойно произнес Федюшин.
- Это чем я пуганный? - обидчиво осведомился Белужин. - Такими, как ты, что ли?
- А тем, - рассудительно заявил Федюшин, - нет у тебя веры, что человек может ради совести, а не корысти лишнюю на себя тягость взять.
- Высказался, - обрадовался Белужин. - Да тебя за такое выражение могут обратно попереть! Выходит, там у вас хомут одеют - и только.
- Хомут не хомут, - задумчиво произнес Федюшин, - а встал в упряжку, держись!
- А погонялка у кого?
- Погонялка вот здеся, - и Федюшин постучал себя кулаком по груди.
- А если я сейчас конюшню чистить брошу и домой пойду? Ты меня небось за грудки - и об землю?
- По силе могу, - угрюмо сказал Федюшин, - и об землю стукнуть.
- Ну вот, гляди. - Белужин бросил вилы, вытер руки о полушубок, подошел к распахнутым воротам и остановился: - Ну, как, будем драться?
Федюшин, глядя на него растерянно, спросил:
- Ты что это, по правде такое удумал?
- Вполне.
- Ну, значит, сволочь.
- Обозвал. Сагитировал. Эх ты, сивый!
- Я еще не умею агитировать, - жалобно сказал Федюшин. - Я им тоже говорил, тугой я на слова-то.
- Так на кой они тебя взяли? Могли кого побойчее уговорить.
- Просился очень, может, потому и взяли. Говорил:
совестно пздаля топтаться.
- Темный ты.
- Какой есть, - покорно согласился Федюшин и потом спросил: - Так ты будешь навоз сгребадъ или как?
- Сказал, не буду - и весь мой разговор с тобой, - и, опершись спиной о колоду, на которой висела створка ворот, Белужин стал сворачивать цигарку.
Федюшин беспомощно огляделся, пожевал губами, в глубокой и горькой задумчивости поднял вилы, вытер жгутом соломы с черенка налипшую грязь и стал бросать тяжелые, слежавшиеся навозные пласты в плетеный короб.
Белужин молча курил, беспокойно поглядывая на Федюшина, убирающего навоз из его конюшни, потом бросил окурок, затоптал и, подойдя к Федюшину, сказал:
- Ну, будя шутки шутковать, давай вилы-то.
- Не дам, - глухо сказал Федюшин.
- Ты что, хочешь после срамить на людях, партийные крестины себе на этом сделать?
- Не дам - и все.
- Митрий, - взмолился Белужин, - я же все это для разговору только, а ты в самом деле обиделся!
Федюшпн свирепо бросал огромные, спекшиеся, дымящиеся испариной навозные глыбы, и лицо его было сурово-замкнутым.
- Так я тебя совестью молю, отдай вилы!
- Уйди, сказал!
Белужин забежал перед Федюшиным, встал на навозную кучу и произнес с отчаянием:
- Не дам за себя убирать, хоть заколи, не дам, - и ухватился руками за вилы.
Федюшин легко стряхнул руки Белужина, воткнул вилы в навозную кучу, ссутулился и побрел к выходу.
Догоняя его, Белужин спрашивал жадно:
- Нет, ты скажи, обиделся, да, обиделся?
Федюшин остановился, повернул к нему темное, угрюмое лицо и произнес глухо:
- Я ведь еще только одной ногой подался в партию.
А когда так вот, свой тебя подшибить хочет, насмешкой или еще чем, тут не обида, - и, постучав себя по груди, сказал: - Тут вот все боли г.
- Прости ты меня, Митрий, - сказал Белужин. - Я ведь через тебя себя пытал. Ты думаешь, легко мне-то самому по себе быть, тоже ведь думаю.
Федюшин дернул плечом и сказал сипло:
- Ладно. Поговорили - и будя, - и ушел, широко загребая короткими сильными ногами.
- Вот, - расстроенно сказал Тиме Белужин. - Думал весело человека поздравить, а получилось, обидел. Выходит, строгое это дело - партия. Как Митрия-то перевернуло. До этого я его шибко всякими шутками задевал, и ничего, посопит только. А за нее, видал, как на меня взъелся? Думал, и вправду в навоз по плечи вдавит, так осердился.
Поплевав на ладони, Белужин взялся за вилы и, как никогда, аккуратно прибрал конюшню.
Коля Светличный, после того как его приняли в партию, подходил ко всем и говорил радостно:
- Слыхал? Теперь я партийный. Значит, что где понадобится, говори, я завсегда готовый.
Ему отвечали с улыбкой:
- Теперь, значит, не пропадем: Коля во всем выручит.
- Ну и что? - не обижался Коля. - До полного конца жизни, если понадобится, готов!
- Гляжу я на наших партийных ребят и задумываюсь, - глубокомысленно рассуждал Трофим Ползунков, почесывая шилом кустистую бровь. - Народ у нас несмирный, задиристый, лукавый. От этого любит из себя Иванушку-дурака строить, а в натуро мудер, хитер до невозможности. Состоял я при втором батальоне, который тогда не сразу за Советскую власть вступился: пришел к нам на митинг большевичек Капелюхин и сразу глушит басом: "Чья власть в городе?" Все шуметь: "Известно, ваша, большевистская". А он с размаху как саданет:
"Врете!" Ну, тут все осеклись, даже присмирели от интересу, чего дальше скажет. Он тем же голосом глушит:
"Большевиков - во, горстка, от силы сорок человек. Перебить нас в два счета можно, а отчего не получается?
Оттого не получается, что власть теперь принадлежит пароду, а народ силища. Он за нами, большевиками, пошел. И не за пряники, которых у нас нет. И вообще никакой сладости не обещаем, программа наша короткая:
все, что ни на есть главного на земле, то народное. Ваше дело хозяйское: управитесь - хорошо, не управитесь - и нам и вам плохо будет".
Мы как думали: крутить-финтить начнет, ракеты всякие пускать, а он запросто да за самую душу всей горстью сгреб. Но ребята еще похитрить маленько захотели.
"Если, говорят, к вам беспрекословно подадимся, хоть новую обмундировку дадите?.." - "Нет, говорит, не дадим, не из чего. И так народ босый и голый ходит". Рубит на каждый вопрос чистой правдой. Ну и подались.
- Я тебе так скажу, - хитро сощурившись, объяснил Ползунков Тиме, строптивее нашего народа русского нет на земле. Я ведь его насквозь знаю. Потому я образованный: в плену у германца сидел, приглядывался. Ведь до чего наш народ сволочной! Чуть немец караульный зазевается, за горло его, а сам в бега. Ну, куда, спрашивается, бегет, когда еле на карачках стоит! И опять же все равно словят, потому у них страна культурная, все бритые, аккуратные ходят, нашего сразу за пять верст видно.