Страница:
В отвал свалить?
Вспомнив презрительные слова Пыжова о золоте, Тима сказал глубокомысленно:
- Есть и подороже золота кое-что.
- Правильно, - вдруг с готовностью согласился Лапушкин. - Человек в цене поднялся. Не велит Советская власть больше восьми часов упряжку тащить.
- В упряжке только лошади ходят, - солидно заметил Тима.
- Верно, - снова согласился Лапушкин. - Слово это на труд легло, когда человек скотиной у хозяев считался.
Привыкли к слову-то, хоть и обидное. - Зевнул, потянулся и спросил снисходительно: - Ну, а в городе, там как у вас, тоже все по-нашему? Там рабочих раз, два - и обчелся, а богатеев хошь пруд пруди. Небось зубы на нашу власть точат?
Покрытые болотной грязью, на драгу вернулись папа, Асмолов, Пыжов и Говоруха. Рассевшись на койке Говорухп, стали обсуждать, что надо делать на прииске."
Асмолов ругал Говоруху за то, что неправильно ведется забой, и сердито чертил на бумаге карандашом, как надо проходить россыпь. Говоруха кряхтел и оправдывался:
- К угольку я привычный. А тут путаюсь. - Потом осведомился: - Как золотишко, ничего, которое намыли?
.Чистое?
Асмолов развел руками:
- Без анализа определить не берусь, нужно взять образцы.
- Так возьмите, - обрадовался Говоруха. - Сколько вам отсыпать?
- Ну, скажем, золотников пять-шесть.
- Так хоть фунт берите.
- Да вы понимаете, что такое фунт золота? - сердито спросил Асмолов. Это ж целое богатство.
- А чего ж тут такого? - обиделся Говоруха. - Вы нам доверились, а мы вам. Что же, фунта золотишка поверить не можем?
- А пуд? - криво усмехнувшись, спросил Асмолов.
Говоруха задумался. Потом стукнул кулаком по столу:
- И пуд можем.
- Ну, ну, - строго сказал папа. - Вы эти купеческие замашки бросьте.
Говоруха сконфузился, но тут же справился со смущением.
- Я ведь к тому, что свой инженер для нашей власти сейчас дороже золота, - примирительно сказал он. - Так, значит, отвешу?
- Да, - кивнул Асмолов и придвинул к себе бумагу: - Зпачит, пишу расписку на пять золотников, взятых для произведения анализа.
- Вот это не получится, - растерянно объявил Говоруха, - разновесу-то нет.
- Так как же быть?
- А вот, значит, таким манером напишите: "Получено золотишка весом гайки с болта семь восьмых", - и объяснил: - Мы на пих счет ведем.
Асмолов стал писать, пробормотав:
- Анекдот! И это в двадцатом веке! Абсолютный анекдот.
Говоруха достал из-под койки самодельные весы и, держа их на вытянутой руке, стал сыпать деревянной ложкой на оловянную тарелку золотой песок. На другой тарелке лежала ржавая гайка.
Папа говорил, продолжая записывать что-то в тетрадку:
- Значит, товарищ Говоруха, я вам оставлю краткую запись, нечто вроде домашнего лечебника; будете пользоваться им до открытия здесь фельдшерского пункта.
В ближайшее время проведете День здоровья, о чем я сегодня сделаю доклад после собрания коммунистов. На этом же собрании выступит Юрий Николаевич и поделится замечаниями чисто технического порядка.
Сдерживая дыхание, Говоруха держал на вытянутой руке весы, потом заявил:
- Ну, кажется, в тютельку. Куда ссыпать? - Не дожидаясь ответа, взял СРОЙ кисет, вытряхнул из него махорку на стол, накренил над ним тарелку с золотым песком, потом туго завязал оленьей жилой и протянул кисет Асмолову: - Извините, махрой вонять будет, но зато не просыплется, - и грустно сообщил: - Жинка шила.
Но как парнишка помер, она все не в себе была, оступилась в старую выработку и утопла. Вот и осиротел разом.
Асмолов ничего не ответил, а папа сказал росстроеппо:
- Нужно было бы вам желоб с ключевой водой провести.
- А когда? - вздохнул Говоруха. - Вы думаете, так сразу народ и понял, что теперь всё его? Нас сначала только трое партийцев было, сами желоб и сколачивали.
А уж когда народ маленько прояснился, тогда только разом все навалились. А так гнилую воду хлебали, брюхом мучились...
Тиму и Асмолова оставили спать в сторожке. А папа, Говоруха и Коля Светличный после собрания отправились ночевать в приисковый балаган к рабочим.
Утром Лапушкин пришел за Тимой, заявил весело:
- Хошь я и старый, а ты молодой, поводырем к тебе Говоруха меня назначил.
Пока Тима ел картошку, Лапушкин рассуждал:
- Налазался вчера твой папаша по забоям, выше бровей глиной измазюкался. После умылся из ковшика и, не жрамши, на митинг. Там я ему вопрос свой и загвоздил: как, мол, товарищ партийный, в смысле золотишка, ежели, мел, всему оно богатству начало, а вы, значит, против богатства? А он даже не поморгал, будто сам давно за пазухой ответ держал: "Мы, говорит, большевики, желаем освободить человека от грубого животного труда посредством машин. И покуда свои не наладили, будем на стороне за золото покупать. А раз заместо человека машина будет самое тяжелое за него делать, то у человека досуг обнаружится, станет он умнее, сердцем помягче, душой светлее", - и с уважением сообщил: - Баринок этот, инженер, тоже его одобрил, хошь и сказал обидное: "Россея позади всех стран на сто лет отстает, и поскольку на войну царю да Керенскому золотишко шибко надо было, хищно его брали, без науки, а все оборудование обносилось. Значит, еще на пятьдесят отстаем. Надоть, говорит, драгу на ремонт ставить. А золотишко вручную брать".
Вот-те и освободил! Но ничего. Ребята пошумели, а на голоса решили ставить драгу на ремонт.
Потом Лапушкин вытащил из-за пазухи тряпочку, развернул ее и с гордостью показал Тиме маленькую, тощую, из оберточной серой бумаги книжечку. На книжечке было напечатано размазанными, пахнущими керосином буквами: "Пролетарии тайги, соединяйтесь!" Ниже:
"Профессиональный союз горноприисковых рабочих".
Лапушкин сказал торжественно:
- Видал? Выходит, я вроде полупартийный.
В котловане, изрытом гигантскими уступами, по колено в размокшем, вязком грунте работали приисковые рабочие. Шел дождь со снегом, и талая вода стекала туда грязными водопадами. На дне котлована плавали бревна, доски и пенистые кучи снега.
По прыгающим плахам вез тачку с песком старик китаец, тонкий, с седой головой, обвязанной полотенцем, в широких стеганых штанах, стянутых на щиколотках.
- Здорово, Вася! - сказал Лапушкин.
- Здорово, земляк! - сказал китаец и, присев на тачку, спросил вежливо: - Как здоровье? - и, не дожидаясь ответа, сообщил: - Плохая порода пошла, надо много возить, тысяча пудов - два золотника добыча, - и задрав тачку, покатил ее дальше.
- Старательный! - с уважением сказал Лапушкин.
- Почему он вас земляком назвал, ведь он же китаец? - спросил Тима.
- А я и есть ему земляк, - сказал равнодушно Лапушкин. - Годов тому тридцать пять мы с ним на их китайской земле сошлись. Золотишко там на речке Желтуге обнаружилось. Набралось нас там, самовольных русских старателей, немало. И из китайских мужиков, самых что ни на есть бедных, тоже порядком. Сначала, значит, всякое было. Ножички-то и у них и у нас водились. Но с нами беглые, ссыльные за политику, имелись. Те мирить начали... Собрали всех в одну кучу, избрали из себя совместную власть и суди даже республикой вольной решились прозваться. Скажу тебе, совсем аккуратная жизнь была, по совести. Но ненадолго свободы этой попробовали.
Трех годиков не прожили. Не понравилась наша республика ихним правителям. Подались мы к себе обратно, а на своей земле стали хватать нас казачишки да полиция, кого на каторгу, кого куда. Это за самовольный бег в чужую державу и за то, что там у нас народ собой сам правил. И китайцам нашим тоже за самовольство ихнее попало. Кого насмерть солдаты забили, а кому деревянную колодку либо на шею, либо на ноги - и в рудник до конца жизни. А кого не словили, те к нам в Россию побегли. Ну и встречались мы с ними в тайге. Совестно людей не погостевать. Кормили чем могли. А потом дальше повели. Разделились на артели, лет двадцать старательствовали. Не кидать же друг дружку, раз земляками побывали. Вот с Васей мы с тех пор неразлучные, - и похвастался: - Я по-пхнему говорить насобачился. Только при чужих стесняюсь. Больно у них слова на русские непохожие. А так мужики они, как мы, - стожильные и добропамятные. Меня вот с Васей в забое породой завалило, четыре дня пас ребята откапывали. С голодухи я сначала масло из своей лампы выпил, а потом ремень жевал.
А Васька понял, что я больше ею слабну, из своей лампы мне масло отдал... - Задумался и угрюмо вспоминал вслух: - Хозяева приисков так делали: нам, русским, рупь за упряжку, а китайцам двадцать либо тридцать копеек. Мы - бастовать, а в России неурожаи раз за разом, голодных тысяча тысяч, только свистни - сразу на работу кинутся как псы. Скитались мы с нашими китайцами по всей Сибири. Но уступки хозяева нам не делали.
Тима спросил взволнованно:
- Значит, вы словно интернационал были!
- "Интернационал" - это песня, - обиделся Лапушкпн, - а нам не до песен было. Китаец, он что? Ест самую малость - и сытый. А русский человек без хлеба слабнет.
Нас только на самые тяжелые прииски брали, где беглые да каторжные. А вольных охотников не находилось. И на своем харче. На хлеб не хватало и тем, кто полную получку брал, а нам и вовсе.
Глядя, как Вася быстро и ловко семенит с пустой тачкой и улыбается своему земляку, Тима спросил:
- Значит, Вася ваш самый большой друг?
Лапушкин нахмурился и вдруг заявил сердито:
- Друг-то он друг, а вчера меня из-за него на смех подняли. Он у своих китайцев старший. Пришел я к ним в профсоюз записывать, говорю по-ихнему, но вовсе попятно: пишите каждый себя в отдельности, кто вступить желает. А они лопочут: каждому в отдельности нельзя, всех вместе надо. Уперлись, как идолы. Ну и записал я их всем гуртом, в одну книжку: мол, "китайцев тридцать два". И отдал Васе билет. А они что удумали: кто больше тачек свезет, тому в карман билет этот общий. И на тачку фонарь со свечкой...
В котловане медленно шевелилась сырая серая мгла, чавкали лопаты, звякали кайла, скрипели колеса тачек, из щели дощатого сарая мойки текла бурая вода. Жирная глина расползалась под ногами. Огромные серые валуны торчали из земли, словно кости гигантских ископаемых.
Солнце казалось лепешкой из сырой глины и совсем не грело. В обрывистых откосах котлована чернели сколоченные из горбылей двери в копанки старателей. У входа в них лежали вязанки хвороста, чтобы обтирать ноги. Тима заметил, как рабочий остановился, зачерпнул горстью из лужи, отхлебнул и побежал дальше, шлепая лаптями по болотистой хляби. А другой, сидя на тачке, переобувался, и ноги у него были распухшие, синие.
Заметив взгляд Тимы, Лапушкин объяснил:
- Цинга, - открыл рот, потолкал пальцем в опухшие десны. - Шатаются. Вот обожди, стает снежок, черемшу будем искать. Папаша твой ругал нас за цингу, велел кору сосновую в воде настаивать и тот отвар пить. Пусть, мол, все члены профсоюза пример подадут. "Я, говорит, когда в ссылке был, этим настоем только и спасался". И огороды велел завести. Сроду такого не было, чтобы золотишники на приисках огородничали. В деревне и то одни бабы этим делом занимаются.
- Разве огород разводить стыдно?
- А как же! - удивился Лапушкин. - Народ нас са отчаянность почитает; а узнает, что мы снаружи землю колупать стали, засмеют! Про машины мы с ним согласные, а про огород зря закинул. На это нашего согласия не будет.
До мойки, куда очень захотелось попасть Тиме, чтобы посмотреть на золото, дойти не удалось. Он провалился в яму с жидким снегом и промок. Пришлось возвращаться обратно в будку на драгу.
Пока Тима, закутанный в полушубок Говорухп, ожидал, когда просохнет его одежда, начало смеркаться.
Потом опять Говоруха, папа, Асмолов, Пыжов и Коля Светличный вместе с приисковыми рабочими совещались, как бы не снижать добычу золота оттого, что драга станет на ремонт.
Решили: на прииске останется Пыжов и будет производить разведку богатой руды для ручной добычи.
На рассвете обоз снова тронулся в путь. Папа всю дорогу молчал и делал какие-то записи. Асмолов курил, зябко ежился, подол его дохи затвердел от глины. Карталов показал Коле Светличному завернутую в тряпицу горсть песку, которую он намыл в овраге.
- Юрий Николаевич, - сказал тревожно Светличный, - глядите, Карталов золото украл. Надо вернуться.
- Ты какое слово про меня сказал, какое слово? - закричал взбешенный Карталов, пытаясь вырвать у Светличного тряпицу с песком.
Асмолов повел глазом и пробормотал равнодушно:
- Это не золото. Это медный колчедан.
- На вот тебе, самоварное золото! - обрадовался Светличный.
Лицо Карталова стало огорченным. Наклонившись над тряпицей, он долго внимательно ковырял в ней пальцем и даже пробовал отдельные крупицы на зуб. Потом вытряхнул песок на дорогу и злобно закричал на коней:
- А ну, заснули, шкуры! - и вытянул коренного кнутом.
Папа сказал:
- Это не коня, а вас бить надо: осрамили вы нас.
Но Карталов, притворившись, будто не слышит, продолжал кричать на коней и погонять их.
Скоро подводы снова въехали в таежную чащу. Пахло смолой, и под стволами деревьев виднелась земля. Было похоже, что деревья стоят в чашах. На буграх снег тоже растаял, и сквозь бурую, мертвую, сухую траву проклевывались тонкие зеленые лучики новорожденных стебельков.
Для охраны обоза Говоруха выделил двух горняков.
Один - в рваном зипуне, в высоких, до паха, броднях, мордастый, густо заросший курчавой светлой бородой сибиряк-золотишник; звали его Вавилой. Другой, по фамилии Поднебеско, - пожилой, с седыми усами на гладко выбритом суровом угловатом лице, шахтер из Донбасса, бывший политкаторжанин.
Вавила положил с собой в сани обушок на длинной рукоятке и плотницкий топор. У Поднебеско в брезентовой сумке запальщика лежали две самодельные гранаты с короткими белыми хвостиками от бикфордова шнура.
Вавила, снисходительно поглядывая на таежную чащу, сказал Тиме:
- Тут места для добычи самые что ни на есть легкие. - Он простер руку в сторону многоствольного бора. - Видал, крепожного лесу сколько? Бери - не хочу. А в наших дальних местах не набалуешься. Одни болота да тундра, и та до самой середки промерзла. Да это ничего, что промерзлая, без крепи проходку делаем и шпурить не надо. На ночь в забое прожог разложишь, утречком рубай, сколько сила позволит. Тепло, как в печи. Конечно, угарно в шахте от прожога: ежели наружи стужа не сильная, угар сразу не вытянет. Бывало, ребят насмерть придушало. Но ты на свечку не скупись, прошарь его:
ежели горит - значит, душа цела будет; погаснет - скинь одежу, омахай забой, сгони угар в дудку, а после рубай. Был у вас один подлюга, додумался пса в шахту спускать. Скулит - значит, угар, а нет - рубает спокойно. Да разве можно животную так мучить? Шерсть у нее вся повылазила: всё под землей да под землей. Выгнали мы подлюгу этого. А то в других артелях узнали б - засмеяли. У нас ребята на смех злые, - признался с удовольствием: - Меня тоже клевали в самую середку.
Пришел в забой после ночного прожога, стал помаленьку подбойку рубать на своем паю и чую, чего-то меня в грудь пихает. Поднял лампу, гляжу: глыба пудов на двести ползет по слизуну - ну такой, почти что глазу незаметный, пропластик из жирной глины, ползет и ползет. Оробел, уперся об ее руками и заорал на всю проходку, как на коня. - Надув толстые губы, парень издал звук, какой издают извозчики, осаживая лошадь. - С того дня ребята и прозвали меня "Тпру". А Вавилой только здесь стал, когда из своей артели ушел.
- Вы ушли оттого, что обиделись? - спросил Тима.
- Да разве за такое на людей обижаются? - удивился парень. - Артель у нас важная была, староста - Евтихий Кондратьевич Выжиган, на всю Сибирь известный.
Строгой души человек. При нем хозяева рудника никаких служащих по горному надзору не держали. Один за всех надзирал. Великий с этого барыш был хозяину. В артели, милок, круговая порука: чуть кто финтить начнет свой суд, своя тайная расправа. Хозяева артель уважали.
- Но почему вы тогда ушли?
- Почему да почему! - рассердился Вавила. - На временной революции обман вышел, с того и ушел. Думал, облегчение с нее получится, а на деле ничего. Мы ведь как на хозяина работали? Инструмент свой, лампа, масло, свечи свои. Весь продукт в лавке по ярлыкам втридорога бери. Чтобы хлеб не пекли в балагане, подрядчик печи порушил, а ведь зима. Стали в дудку двух ребят спущать, канат за ночь застыл и переломился на валке.
Зашиблись насмерть. Из ствола пар идет, и в забое пар, и ничем его не просветишь. Отсыреешь за упряжку, а посушить одежу негде. Говорим старшему: "Евтихий Кондратьевич, ступай до конторы, по случаю революции стребуй, чтоб хоть за инструмент да за свет артельных денег не платить". А он ни в какую. Говорит: "Хоть и революция, а договоренного слова ломать не буду. Подряжались на своем свету и инструменте работать - и будем так работать. А что печи в балагане подрядчик поломал, так насчет печей тоже уговора не было". Нашлись ребята позлее, ну, их из конторы сначала в тюрьму, а после в солдаты. Притихли мы после этого, но в артели началась свара. Одни за Выжигана стоят: чего было заведено дедами, то рушить нельзя. А другие, которые помоложе, говорят: "Зачем своими руками хомут на себя пялить?"
Пожаловался на них Выжиган, и их тоже в солдаты Керенский побрал. Обиделись мы, молодые, на Евтихия Кондратьевича. А после, как похоронили его, разбрелись кто куда.
- Вы что, убили его? - испуганно спросил Тима.
- Зачем? - обиделся Вавила. - Мы убийством не занимаемся. Только никто с ним в забое напарником не хотел быть. Сам утоп в плавуне, - кивнул головой на угрюмо молчащего Поднебеско: - Презирает. Я ведь после у деревенского богатея в шахтенке уголек рубал вместе с двумя мужиками из России, переселенцами.
Стал над ними старшой. Не хуже Выжигана их в строгости содержал. Тут другая революция объявилась, настоящая. Мужичишки шахтенку завалили, ну а я на рудник забрел. Там с меня дурь повыколачивали. Когда в России генерал Корнилов на революцию кинулся, меня с рудника в ревбатальон в Питер определили: шахтеры - народ быстрый.
Солнце светило жарко, на склонах увалов в земляных щелях бурлили ручьи. Зима скоропостижно гибла, серые рыхлые туши снега разваливались, сползали по слякотяой слизи; таяли, угрожающе разбухали водой низины, В середине пути пришлось поставить тележные короба на колеса: талая вода доходила до осей. Карталов отпряг пристяжную и верхом уезжал вперед, держа поперек спияы коня жердь, которой он мерял глубину промоин на дороге.
Поверх льда на таежных реках стояла вода. Лед сделался чистым, скользким. Шахтерам и Карталову приходилось подпирать плечами коней, чтобы они не падали, В раскисшей глине увязали телеги, и, чтобы вытащить их, надо было подкладывать под оси стволы деревьев.
Тима, как и все, промок, озяб. У него текло из носа, болела голова, глаза были красные. Но то, что он вместе со всеми наваливался животом на вагу или, выполняя при каз Карталова, тянул за узду коня, внушало Тиме уважение к себе, сознание своего равенства в беде со всеми.
Только Асмолов не принимал в работе никакого участия. Сняв варежку, он прижимал к бледному лбу ладонь, и красивое лицо его приобретало задумчивое, сосредоточенное выражение. Оп сказал папе с достоинством:
- У меня, кажется, температура.
Папа встревожился, вынул часы, проверил у Асмолова пульс, потом у себя и заявил:
- А у меня, знаете ли, даже более учащенный.
- Это оттого, что вы только что совершили чрезмерное физическое усилие.
- Совершенно верно, - согласился папа и посоветовал: - Усиленная работа сердца повышает деятельность всего организма, а значит, и сопротивляемость возможному заболеванию. Вы бы все-таки не пренебрегали этим, - и кивнул туда, где копошились в грязи у застрявших телег их спутники.
- Нет, я и так измучен, - жалобно простонал Асмолов.
- Ну, как угодно, - пожал плечами папа и поволок поваленную бурей пихту к телегам.
ГЛАВА СОРОКОВАЯ
За весь этот день проехали только верст двадцать. Решили отдохнуть в брошенной зимовке и продолжать путь уже среди ночи, когда прихваченная ночным заморозком дорога будет не такой топкой.
Еще на прииске Карталов замесил в туесе тесто и сейчас, обвязав живот полотенцем, лепил пельмени, начиняя их рубленой вяленой рыбой. Пельмени сварили в ведре, и каждый по очереди окунал в него свою ложку. Хотя папа сказал, что есть всем из одной посуды негигиенично, но сам с наслаждением ел пельмени и очень хвалил за них Карталова.
Зимовка - шалаш из жердей, покрытых сверху дерном. В лужу на земляном полу падали сверху увесистые грязные капли. Жерди обросли сизой плесенью. В углах истлевшая, воняющая цвелью рухлядь. В железной, мохнатой от ржавчины держалке горела лучина, и угольки от нее, падая, гасли с чадным шипением.
Все радовались и этому жилью, и только Юрий Николаевич, зябко ежась, говорил папе:
- Наши сибирские джунгли и для первобытного человека были бы невыносимы. А я где-то прочел, что только за последнее десятилетие прошлого века сюда за pajличные преступления сослали свыше полутора миллионов человек.
Папа сказал:
- А в двадцатом веке в связи с ростом революционного движения эта цифра возросла колоссально. В нашем уезде, например, на каждые восемь человек один ссыльный.
- Вот видите! - почему-то обрадовался Асмолов. - А вы полагаете, что эти изгнанники, обретя свободу, захотят добровольно и честно трудиться здесь?
- Не полагаю, а уверен. Именно сейчас все мы обрели отечество, и это сознание стало всеобъемлющим.
- Слова!
- Давайте проверим, - решительно заявил папа и, обратившись к угрюмому Поднебеско, спросил: - Простите, вы, кажется, украинец?
- Эге, - буркнул Поднебеско.
- Не предполагаете вернуться домой?
- Нп.
- Позвольте, - горячо вмешался Асмолов, - насколько я знаю Украину, это цветущая земля, солнце и, наконец, Днепр.
- Днипро, - поправил Поднебеско.
- И вы не хотите быть там вместе со своим родным по языку и крови народом?
Поднебеско поднял глаза и спросил строго:
- А тут шо, мне не браты?
Асмолов пожал плечами и, отворачиваясь от Поднебеско, сказал папе:
- Что же касается создания сибирского Донбасса - это иллюзия. Любой мало-мальски образованный европеец может подтвердить, что без сотнями лет накопленной технической культуры нам не выйти из варварского одичания и беспредельной технической отсталости.
- Вы как полагаете, Жорес - европеец? - осведомился Сапожков. - Так вот, в девятьсот пятом году, в связи с революцией в России, он писал, папа порылся в своей записной книжке и прочел вполголоса: - "Россия благодаря гигантской силе ее трудящихся станет державой цивилизации и справедливости. Она скоро будет в результате героических усилий своего пролетариата одним из самых чудесных источников для человечества, великой силой цивилизации и справедливости..."
Папа вздохнул, бережно закрыл книжку и, спрятав ее во внутренний карман куртки, наклонился над ведром и снова стал черпать ложкой склизкие пельмени из черной муки. Но никто, кроме папы, больше не склонялся над закопченным ведром.
Светличный в напряженной позе сидел на обрубке дерева. На скулах его проступили красные пятна. Поднебеско стоял у столба, подпирающего кровлю шалаша.
И Тима впервые увидел, как улыбается этот суровый, жесткий человек.
Вавила приставил к ушам ладони. Нижняя губа его вздрагивала, словно он ждал еще таких слов.
Карталов не замечал, как воняет паленым от уголька, который он вытащил пальцами из костра для прикура.
А там снаружи хрустела обледеневающими ветвями тайга. Гудела и лязгала белоснежная вьюга. Копошилась сизая, туманная, беспросветная мгла.
- Кто ж он, который про нас так сказал? - спросил Вавила.
Дожевывая пельмени, папа ответил:
- Француз, социалист.
- Это значит, он нам еще тогда поверил, когда моего отца солдаты в землю втаптывали... - задумчиво произнес Светличный.
- Так что ж, товарищи, в путь? - предложил папа.
Но никто не пошевелился, все еще находились под властью прочитанных Сапожковым слов и глядели на него с жадным ожиданием, не скажет ли он еще чегонибудь такого. Но папа озабоченно приказал:
- Времени терять нельзя, подмораживает. Ехать так ехать!
Отсыревшая за влажный и теплый день и застывшая к ночи тайга блестела волшебным голубым узором. Лунный свет трепетал, лучился, озаряя землю.
Лед под копытами коней и под колесами телег звонко, серебряно звенел, и даже Асмолов, глядя на тайгу, застывшую в стеклянной корке, задумчиво произнес вполголоса:
- Как волшебный хрустальный замок, - потом сказал уже не Сапожкову, а себе: - Нужно чему-нибудь верить! Обязательно верить! Иначе тяжко быть на земле человеком.
Тима чувствовал жар, его знобило. Но он бодрился и старался не дрожать, не лязгать зубами, чтобы папа не подумал, что он простудился, заболел, что ему плохо и нужно что-то для него делать. Все равно сделать здесь для больного ничего нельзя. Значит, надо ехать дальше и терпеть. И Тима терпел. Светло-зеленое небо, сверкание льда, стоцветные вспышки ледяных блесток погружали в видения почти сказочные. И когда сверкнула на бугре вся в ледяных сосульках одинокая березка, Тима вспомнил о маме и Нине Савич. Впервые в жизни, думая о маме, он подумал еще о ком-то другом. Но он не мог сейчас решить, можно ли ему думать о них вместе или это нехорошо...
На рассвете обоз прибыл в селение Большие Выползки.
Вокруг деревянного сруба старинного этапного острога разбросаны как попало крытые жердями дворы с высокими, из заостренных кольев, заборами. Под косогором - полуразвалившиеся амбары, принадлежавшие Пичугину, отсюда он вывозил знаменитое сибирское сливочное масло. Возле застывшего черным льдом пруда возвышались ветхие сараи кожевенной фабрики. На бревенчатом двухэтажном доме висела ржавая вывеска американского общества швейных машин "Зингер и компания". Ниже другая: "Американская международная компания жатвенных машин". Эта имела в Сибири больше двухсот торговых отделений и складов.
Вспомнив презрительные слова Пыжова о золоте, Тима сказал глубокомысленно:
- Есть и подороже золота кое-что.
- Правильно, - вдруг с готовностью согласился Лапушкин. - Человек в цене поднялся. Не велит Советская власть больше восьми часов упряжку тащить.
- В упряжке только лошади ходят, - солидно заметил Тима.
- Верно, - снова согласился Лапушкин. - Слово это на труд легло, когда человек скотиной у хозяев считался.
Привыкли к слову-то, хоть и обидное. - Зевнул, потянулся и спросил снисходительно: - Ну, а в городе, там как у вас, тоже все по-нашему? Там рабочих раз, два - и обчелся, а богатеев хошь пруд пруди. Небось зубы на нашу власть точат?
Покрытые болотной грязью, на драгу вернулись папа, Асмолов, Пыжов и Говоруха. Рассевшись на койке Говорухп, стали обсуждать, что надо делать на прииске."
Асмолов ругал Говоруху за то, что неправильно ведется забой, и сердито чертил на бумаге карандашом, как надо проходить россыпь. Говоруха кряхтел и оправдывался:
- К угольку я привычный. А тут путаюсь. - Потом осведомился: - Как золотишко, ничего, которое намыли?
.Чистое?
Асмолов развел руками:
- Без анализа определить не берусь, нужно взять образцы.
- Так возьмите, - обрадовался Говоруха. - Сколько вам отсыпать?
- Ну, скажем, золотников пять-шесть.
- Так хоть фунт берите.
- Да вы понимаете, что такое фунт золота? - сердито спросил Асмолов. Это ж целое богатство.
- А чего ж тут такого? - обиделся Говоруха. - Вы нам доверились, а мы вам. Что же, фунта золотишка поверить не можем?
- А пуд? - криво усмехнувшись, спросил Асмолов.
Говоруха задумался. Потом стукнул кулаком по столу:
- И пуд можем.
- Ну, ну, - строго сказал папа. - Вы эти купеческие замашки бросьте.
Говоруха сконфузился, но тут же справился со смущением.
- Я ведь к тому, что свой инженер для нашей власти сейчас дороже золота, - примирительно сказал он. - Так, значит, отвешу?
- Да, - кивнул Асмолов и придвинул к себе бумагу: - Зпачит, пишу расписку на пять золотников, взятых для произведения анализа.
- Вот это не получится, - растерянно объявил Говоруха, - разновесу-то нет.
- Так как же быть?
- А вот, значит, таким манером напишите: "Получено золотишка весом гайки с болта семь восьмых", - и объяснил: - Мы на пих счет ведем.
Асмолов стал писать, пробормотав:
- Анекдот! И это в двадцатом веке! Абсолютный анекдот.
Говоруха достал из-под койки самодельные весы и, держа их на вытянутой руке, стал сыпать деревянной ложкой на оловянную тарелку золотой песок. На другой тарелке лежала ржавая гайка.
Папа говорил, продолжая записывать что-то в тетрадку:
- Значит, товарищ Говоруха, я вам оставлю краткую запись, нечто вроде домашнего лечебника; будете пользоваться им до открытия здесь фельдшерского пункта.
В ближайшее время проведете День здоровья, о чем я сегодня сделаю доклад после собрания коммунистов. На этом же собрании выступит Юрий Николаевич и поделится замечаниями чисто технического порядка.
Сдерживая дыхание, Говоруха держал на вытянутой руке весы, потом заявил:
- Ну, кажется, в тютельку. Куда ссыпать? - Не дожидаясь ответа, взял СРОЙ кисет, вытряхнул из него махорку на стол, накренил над ним тарелку с золотым песком, потом туго завязал оленьей жилой и протянул кисет Асмолову: - Извините, махрой вонять будет, но зато не просыплется, - и грустно сообщил: - Жинка шила.
Но как парнишка помер, она все не в себе была, оступилась в старую выработку и утопла. Вот и осиротел разом.
Асмолов ничего не ответил, а папа сказал росстроеппо:
- Нужно было бы вам желоб с ключевой водой провести.
- А когда? - вздохнул Говоруха. - Вы думаете, так сразу народ и понял, что теперь всё его? Нас сначала только трое партийцев было, сами желоб и сколачивали.
А уж когда народ маленько прояснился, тогда только разом все навалились. А так гнилую воду хлебали, брюхом мучились...
Тиму и Асмолова оставили спать в сторожке. А папа, Говоруха и Коля Светличный после собрания отправились ночевать в приисковый балаган к рабочим.
Утром Лапушкин пришел за Тимой, заявил весело:
- Хошь я и старый, а ты молодой, поводырем к тебе Говоруха меня назначил.
Пока Тима ел картошку, Лапушкин рассуждал:
- Налазался вчера твой папаша по забоям, выше бровей глиной измазюкался. После умылся из ковшика и, не жрамши, на митинг. Там я ему вопрос свой и загвоздил: как, мол, товарищ партийный, в смысле золотишка, ежели, мел, всему оно богатству начало, а вы, значит, против богатства? А он даже не поморгал, будто сам давно за пазухой ответ держал: "Мы, говорит, большевики, желаем освободить человека от грубого животного труда посредством машин. И покуда свои не наладили, будем на стороне за золото покупать. А раз заместо человека машина будет самое тяжелое за него делать, то у человека досуг обнаружится, станет он умнее, сердцем помягче, душой светлее", - и с уважением сообщил: - Баринок этот, инженер, тоже его одобрил, хошь и сказал обидное: "Россея позади всех стран на сто лет отстает, и поскольку на войну царю да Керенскому золотишко шибко надо было, хищно его брали, без науки, а все оборудование обносилось. Значит, еще на пятьдесят отстаем. Надоть, говорит, драгу на ремонт ставить. А золотишко вручную брать".
Вот-те и освободил! Но ничего. Ребята пошумели, а на голоса решили ставить драгу на ремонт.
Потом Лапушкин вытащил из-за пазухи тряпочку, развернул ее и с гордостью показал Тиме маленькую, тощую, из оберточной серой бумаги книжечку. На книжечке было напечатано размазанными, пахнущими керосином буквами: "Пролетарии тайги, соединяйтесь!" Ниже:
"Профессиональный союз горноприисковых рабочих".
Лапушкин сказал торжественно:
- Видал? Выходит, я вроде полупартийный.
В котловане, изрытом гигантскими уступами, по колено в размокшем, вязком грунте работали приисковые рабочие. Шел дождь со снегом, и талая вода стекала туда грязными водопадами. На дне котлована плавали бревна, доски и пенистые кучи снега.
По прыгающим плахам вез тачку с песком старик китаец, тонкий, с седой головой, обвязанной полотенцем, в широких стеганых штанах, стянутых на щиколотках.
- Здорово, Вася! - сказал Лапушкин.
- Здорово, земляк! - сказал китаец и, присев на тачку, спросил вежливо: - Как здоровье? - и, не дожидаясь ответа, сообщил: - Плохая порода пошла, надо много возить, тысяча пудов - два золотника добыча, - и задрав тачку, покатил ее дальше.
- Старательный! - с уважением сказал Лапушкин.
- Почему он вас земляком назвал, ведь он же китаец? - спросил Тима.
- А я и есть ему земляк, - сказал равнодушно Лапушкин. - Годов тому тридцать пять мы с ним на их китайской земле сошлись. Золотишко там на речке Желтуге обнаружилось. Набралось нас там, самовольных русских старателей, немало. И из китайских мужиков, самых что ни на есть бедных, тоже порядком. Сначала, значит, всякое было. Ножички-то и у них и у нас водились. Но с нами беглые, ссыльные за политику, имелись. Те мирить начали... Собрали всех в одну кучу, избрали из себя совместную власть и суди даже республикой вольной решились прозваться. Скажу тебе, совсем аккуратная жизнь была, по совести. Но ненадолго свободы этой попробовали.
Трех годиков не прожили. Не понравилась наша республика ихним правителям. Подались мы к себе обратно, а на своей земле стали хватать нас казачишки да полиция, кого на каторгу, кого куда. Это за самовольный бег в чужую державу и за то, что там у нас народ собой сам правил. И китайцам нашим тоже за самовольство ихнее попало. Кого насмерть солдаты забили, а кому деревянную колодку либо на шею, либо на ноги - и в рудник до конца жизни. А кого не словили, те к нам в Россию побегли. Ну и встречались мы с ними в тайге. Совестно людей не погостевать. Кормили чем могли. А потом дальше повели. Разделились на артели, лет двадцать старательствовали. Не кидать же друг дружку, раз земляками побывали. Вот с Васей мы с тех пор неразлучные, - и похвастался: - Я по-пхнему говорить насобачился. Только при чужих стесняюсь. Больно у них слова на русские непохожие. А так мужики они, как мы, - стожильные и добропамятные. Меня вот с Васей в забое породой завалило, четыре дня пас ребята откапывали. С голодухи я сначала масло из своей лампы выпил, а потом ремень жевал.
А Васька понял, что я больше ею слабну, из своей лампы мне масло отдал... - Задумался и угрюмо вспоминал вслух: - Хозяева приисков так делали: нам, русским, рупь за упряжку, а китайцам двадцать либо тридцать копеек. Мы - бастовать, а в России неурожаи раз за разом, голодных тысяча тысяч, только свистни - сразу на работу кинутся как псы. Скитались мы с нашими китайцами по всей Сибири. Но уступки хозяева нам не делали.
Тима спросил взволнованно:
- Значит, вы словно интернационал были!
- "Интернационал" - это песня, - обиделся Лапушкпн, - а нам не до песен было. Китаец, он что? Ест самую малость - и сытый. А русский человек без хлеба слабнет.
Нас только на самые тяжелые прииски брали, где беглые да каторжные. А вольных охотников не находилось. И на своем харче. На хлеб не хватало и тем, кто полную получку брал, а нам и вовсе.
Глядя, как Вася быстро и ловко семенит с пустой тачкой и улыбается своему земляку, Тима спросил:
- Значит, Вася ваш самый большой друг?
Лапушкин нахмурился и вдруг заявил сердито:
- Друг-то он друг, а вчера меня из-за него на смех подняли. Он у своих китайцев старший. Пришел я к ним в профсоюз записывать, говорю по-ихнему, но вовсе попятно: пишите каждый себя в отдельности, кто вступить желает. А они лопочут: каждому в отдельности нельзя, всех вместе надо. Уперлись, как идолы. Ну и записал я их всем гуртом, в одну книжку: мол, "китайцев тридцать два". И отдал Васе билет. А они что удумали: кто больше тачек свезет, тому в карман билет этот общий. И на тачку фонарь со свечкой...
В котловане медленно шевелилась сырая серая мгла, чавкали лопаты, звякали кайла, скрипели колеса тачек, из щели дощатого сарая мойки текла бурая вода. Жирная глина расползалась под ногами. Огромные серые валуны торчали из земли, словно кости гигантских ископаемых.
Солнце казалось лепешкой из сырой глины и совсем не грело. В обрывистых откосах котлована чернели сколоченные из горбылей двери в копанки старателей. У входа в них лежали вязанки хвороста, чтобы обтирать ноги. Тима заметил, как рабочий остановился, зачерпнул горстью из лужи, отхлебнул и побежал дальше, шлепая лаптями по болотистой хляби. А другой, сидя на тачке, переобувался, и ноги у него были распухшие, синие.
Заметив взгляд Тимы, Лапушкин объяснил:
- Цинга, - открыл рот, потолкал пальцем в опухшие десны. - Шатаются. Вот обожди, стает снежок, черемшу будем искать. Папаша твой ругал нас за цингу, велел кору сосновую в воде настаивать и тот отвар пить. Пусть, мол, все члены профсоюза пример подадут. "Я, говорит, когда в ссылке был, этим настоем только и спасался". И огороды велел завести. Сроду такого не было, чтобы золотишники на приисках огородничали. В деревне и то одни бабы этим делом занимаются.
- Разве огород разводить стыдно?
- А как же! - удивился Лапушкин. - Народ нас са отчаянность почитает; а узнает, что мы снаружи землю колупать стали, засмеют! Про машины мы с ним согласные, а про огород зря закинул. На это нашего согласия не будет.
До мойки, куда очень захотелось попасть Тиме, чтобы посмотреть на золото, дойти не удалось. Он провалился в яму с жидким снегом и промок. Пришлось возвращаться обратно в будку на драгу.
Пока Тима, закутанный в полушубок Говорухп, ожидал, когда просохнет его одежда, начало смеркаться.
Потом опять Говоруха, папа, Асмолов, Пыжов и Коля Светличный вместе с приисковыми рабочими совещались, как бы не снижать добычу золота оттого, что драга станет на ремонт.
Решили: на прииске останется Пыжов и будет производить разведку богатой руды для ручной добычи.
На рассвете обоз снова тронулся в путь. Папа всю дорогу молчал и делал какие-то записи. Асмолов курил, зябко ежился, подол его дохи затвердел от глины. Карталов показал Коле Светличному завернутую в тряпицу горсть песку, которую он намыл в овраге.
- Юрий Николаевич, - сказал тревожно Светличный, - глядите, Карталов золото украл. Надо вернуться.
- Ты какое слово про меня сказал, какое слово? - закричал взбешенный Карталов, пытаясь вырвать у Светличного тряпицу с песком.
Асмолов повел глазом и пробормотал равнодушно:
- Это не золото. Это медный колчедан.
- На вот тебе, самоварное золото! - обрадовался Светличный.
Лицо Карталова стало огорченным. Наклонившись над тряпицей, он долго внимательно ковырял в ней пальцем и даже пробовал отдельные крупицы на зуб. Потом вытряхнул песок на дорогу и злобно закричал на коней:
- А ну, заснули, шкуры! - и вытянул коренного кнутом.
Папа сказал:
- Это не коня, а вас бить надо: осрамили вы нас.
Но Карталов, притворившись, будто не слышит, продолжал кричать на коней и погонять их.
Скоро подводы снова въехали в таежную чащу. Пахло смолой, и под стволами деревьев виднелась земля. Было похоже, что деревья стоят в чашах. На буграх снег тоже растаял, и сквозь бурую, мертвую, сухую траву проклевывались тонкие зеленые лучики новорожденных стебельков.
Для охраны обоза Говоруха выделил двух горняков.
Один - в рваном зипуне, в высоких, до паха, броднях, мордастый, густо заросший курчавой светлой бородой сибиряк-золотишник; звали его Вавилой. Другой, по фамилии Поднебеско, - пожилой, с седыми усами на гладко выбритом суровом угловатом лице, шахтер из Донбасса, бывший политкаторжанин.
Вавила положил с собой в сани обушок на длинной рукоятке и плотницкий топор. У Поднебеско в брезентовой сумке запальщика лежали две самодельные гранаты с короткими белыми хвостиками от бикфордова шнура.
Вавила, снисходительно поглядывая на таежную чащу, сказал Тиме:
- Тут места для добычи самые что ни на есть легкие. - Он простер руку в сторону многоствольного бора. - Видал, крепожного лесу сколько? Бери - не хочу. А в наших дальних местах не набалуешься. Одни болота да тундра, и та до самой середки промерзла. Да это ничего, что промерзлая, без крепи проходку делаем и шпурить не надо. На ночь в забое прожог разложишь, утречком рубай, сколько сила позволит. Тепло, как в печи. Конечно, угарно в шахте от прожога: ежели наружи стужа не сильная, угар сразу не вытянет. Бывало, ребят насмерть придушало. Но ты на свечку не скупись, прошарь его:
ежели горит - значит, душа цела будет; погаснет - скинь одежу, омахай забой, сгони угар в дудку, а после рубай. Был у вас один подлюга, додумался пса в шахту спускать. Скулит - значит, угар, а нет - рубает спокойно. Да разве можно животную так мучить? Шерсть у нее вся повылазила: всё под землей да под землей. Выгнали мы подлюгу этого. А то в других артелях узнали б - засмеяли. У нас ребята на смех злые, - признался с удовольствием: - Меня тоже клевали в самую середку.
Пришел в забой после ночного прожога, стал помаленьку подбойку рубать на своем паю и чую, чего-то меня в грудь пихает. Поднял лампу, гляжу: глыба пудов на двести ползет по слизуну - ну такой, почти что глазу незаметный, пропластик из жирной глины, ползет и ползет. Оробел, уперся об ее руками и заорал на всю проходку, как на коня. - Надув толстые губы, парень издал звук, какой издают извозчики, осаживая лошадь. - С того дня ребята и прозвали меня "Тпру". А Вавилой только здесь стал, когда из своей артели ушел.
- Вы ушли оттого, что обиделись? - спросил Тима.
- Да разве за такое на людей обижаются? - удивился парень. - Артель у нас важная была, староста - Евтихий Кондратьевич Выжиган, на всю Сибирь известный.
Строгой души человек. При нем хозяева рудника никаких служащих по горному надзору не держали. Один за всех надзирал. Великий с этого барыш был хозяину. В артели, милок, круговая порука: чуть кто финтить начнет свой суд, своя тайная расправа. Хозяева артель уважали.
- Но почему вы тогда ушли?
- Почему да почему! - рассердился Вавила. - На временной революции обман вышел, с того и ушел. Думал, облегчение с нее получится, а на деле ничего. Мы ведь как на хозяина работали? Инструмент свой, лампа, масло, свечи свои. Весь продукт в лавке по ярлыкам втридорога бери. Чтобы хлеб не пекли в балагане, подрядчик печи порушил, а ведь зима. Стали в дудку двух ребят спущать, канат за ночь застыл и переломился на валке.
Зашиблись насмерть. Из ствола пар идет, и в забое пар, и ничем его не просветишь. Отсыреешь за упряжку, а посушить одежу негде. Говорим старшему: "Евтихий Кондратьевич, ступай до конторы, по случаю революции стребуй, чтоб хоть за инструмент да за свет артельных денег не платить". А он ни в какую. Говорит: "Хоть и революция, а договоренного слова ломать не буду. Подряжались на своем свету и инструменте работать - и будем так работать. А что печи в балагане подрядчик поломал, так насчет печей тоже уговора не было". Нашлись ребята позлее, ну, их из конторы сначала в тюрьму, а после в солдаты. Притихли мы после этого, но в артели началась свара. Одни за Выжигана стоят: чего было заведено дедами, то рушить нельзя. А другие, которые помоложе, говорят: "Зачем своими руками хомут на себя пялить?"
Пожаловался на них Выжиган, и их тоже в солдаты Керенский побрал. Обиделись мы, молодые, на Евтихия Кондратьевича. А после, как похоронили его, разбрелись кто куда.
- Вы что, убили его? - испуганно спросил Тима.
- Зачем? - обиделся Вавила. - Мы убийством не занимаемся. Только никто с ним в забое напарником не хотел быть. Сам утоп в плавуне, - кивнул головой на угрюмо молчащего Поднебеско: - Презирает. Я ведь после у деревенского богатея в шахтенке уголек рубал вместе с двумя мужиками из России, переселенцами.
Стал над ними старшой. Не хуже Выжигана их в строгости содержал. Тут другая революция объявилась, настоящая. Мужичишки шахтенку завалили, ну а я на рудник забрел. Там с меня дурь повыколачивали. Когда в России генерал Корнилов на революцию кинулся, меня с рудника в ревбатальон в Питер определили: шахтеры - народ быстрый.
Солнце светило жарко, на склонах увалов в земляных щелях бурлили ручьи. Зима скоропостижно гибла, серые рыхлые туши снега разваливались, сползали по слякотяой слизи; таяли, угрожающе разбухали водой низины, В середине пути пришлось поставить тележные короба на колеса: талая вода доходила до осей. Карталов отпряг пристяжную и верхом уезжал вперед, держа поперек спияы коня жердь, которой он мерял глубину промоин на дороге.
Поверх льда на таежных реках стояла вода. Лед сделался чистым, скользким. Шахтерам и Карталову приходилось подпирать плечами коней, чтобы они не падали, В раскисшей глине увязали телеги, и, чтобы вытащить их, надо было подкладывать под оси стволы деревьев.
Тима, как и все, промок, озяб. У него текло из носа, болела голова, глаза были красные. Но то, что он вместе со всеми наваливался животом на вагу или, выполняя при каз Карталова, тянул за узду коня, внушало Тиме уважение к себе, сознание своего равенства в беде со всеми.
Только Асмолов не принимал в работе никакого участия. Сняв варежку, он прижимал к бледному лбу ладонь, и красивое лицо его приобретало задумчивое, сосредоточенное выражение. Оп сказал папе с достоинством:
- У меня, кажется, температура.
Папа встревожился, вынул часы, проверил у Асмолова пульс, потом у себя и заявил:
- А у меня, знаете ли, даже более учащенный.
- Это оттого, что вы только что совершили чрезмерное физическое усилие.
- Совершенно верно, - согласился папа и посоветовал: - Усиленная работа сердца повышает деятельность всего организма, а значит, и сопротивляемость возможному заболеванию. Вы бы все-таки не пренебрегали этим, - и кивнул туда, где копошились в грязи у застрявших телег их спутники.
- Нет, я и так измучен, - жалобно простонал Асмолов.
- Ну, как угодно, - пожал плечами папа и поволок поваленную бурей пихту к телегам.
ГЛАВА СОРОКОВАЯ
За весь этот день проехали только верст двадцать. Решили отдохнуть в брошенной зимовке и продолжать путь уже среди ночи, когда прихваченная ночным заморозком дорога будет не такой топкой.
Еще на прииске Карталов замесил в туесе тесто и сейчас, обвязав живот полотенцем, лепил пельмени, начиняя их рубленой вяленой рыбой. Пельмени сварили в ведре, и каждый по очереди окунал в него свою ложку. Хотя папа сказал, что есть всем из одной посуды негигиенично, но сам с наслаждением ел пельмени и очень хвалил за них Карталова.
Зимовка - шалаш из жердей, покрытых сверху дерном. В лужу на земляном полу падали сверху увесистые грязные капли. Жерди обросли сизой плесенью. В углах истлевшая, воняющая цвелью рухлядь. В железной, мохнатой от ржавчины держалке горела лучина, и угольки от нее, падая, гасли с чадным шипением.
Все радовались и этому жилью, и только Юрий Николаевич, зябко ежась, говорил папе:
- Наши сибирские джунгли и для первобытного человека были бы невыносимы. А я где-то прочел, что только за последнее десятилетие прошлого века сюда за pajличные преступления сослали свыше полутора миллионов человек.
Папа сказал:
- А в двадцатом веке в связи с ростом революционного движения эта цифра возросла колоссально. В нашем уезде, например, на каждые восемь человек один ссыльный.
- Вот видите! - почему-то обрадовался Асмолов. - А вы полагаете, что эти изгнанники, обретя свободу, захотят добровольно и честно трудиться здесь?
- Не полагаю, а уверен. Именно сейчас все мы обрели отечество, и это сознание стало всеобъемлющим.
- Слова!
- Давайте проверим, - решительно заявил папа и, обратившись к угрюмому Поднебеско, спросил: - Простите, вы, кажется, украинец?
- Эге, - буркнул Поднебеско.
- Не предполагаете вернуться домой?
- Нп.
- Позвольте, - горячо вмешался Асмолов, - насколько я знаю Украину, это цветущая земля, солнце и, наконец, Днепр.
- Днипро, - поправил Поднебеско.
- И вы не хотите быть там вместе со своим родным по языку и крови народом?
Поднебеско поднял глаза и спросил строго:
- А тут шо, мне не браты?
Асмолов пожал плечами и, отворачиваясь от Поднебеско, сказал папе:
- Что же касается создания сибирского Донбасса - это иллюзия. Любой мало-мальски образованный европеец может подтвердить, что без сотнями лет накопленной технической культуры нам не выйти из варварского одичания и беспредельной технической отсталости.
- Вы как полагаете, Жорес - европеец? - осведомился Сапожков. - Так вот, в девятьсот пятом году, в связи с революцией в России, он писал, папа порылся в своей записной книжке и прочел вполголоса: - "Россия благодаря гигантской силе ее трудящихся станет державой цивилизации и справедливости. Она скоро будет в результате героических усилий своего пролетариата одним из самых чудесных источников для человечества, великой силой цивилизации и справедливости..."
Папа вздохнул, бережно закрыл книжку и, спрятав ее во внутренний карман куртки, наклонился над ведром и снова стал черпать ложкой склизкие пельмени из черной муки. Но никто, кроме папы, больше не склонялся над закопченным ведром.
Светличный в напряженной позе сидел на обрубке дерева. На скулах его проступили красные пятна. Поднебеско стоял у столба, подпирающего кровлю шалаша.
И Тима впервые увидел, как улыбается этот суровый, жесткий человек.
Вавила приставил к ушам ладони. Нижняя губа его вздрагивала, словно он ждал еще таких слов.
Карталов не замечал, как воняет паленым от уголька, который он вытащил пальцами из костра для прикура.
А там снаружи хрустела обледеневающими ветвями тайга. Гудела и лязгала белоснежная вьюга. Копошилась сизая, туманная, беспросветная мгла.
- Кто ж он, который про нас так сказал? - спросил Вавила.
Дожевывая пельмени, папа ответил:
- Француз, социалист.
- Это значит, он нам еще тогда поверил, когда моего отца солдаты в землю втаптывали... - задумчиво произнес Светличный.
- Так что ж, товарищи, в путь? - предложил папа.
Но никто не пошевелился, все еще находились под властью прочитанных Сапожковым слов и глядели на него с жадным ожиданием, не скажет ли он еще чегонибудь такого. Но папа озабоченно приказал:
- Времени терять нельзя, подмораживает. Ехать так ехать!
Отсыревшая за влажный и теплый день и застывшая к ночи тайга блестела волшебным голубым узором. Лунный свет трепетал, лучился, озаряя землю.
Лед под копытами коней и под колесами телег звонко, серебряно звенел, и даже Асмолов, глядя на тайгу, застывшую в стеклянной корке, задумчиво произнес вполголоса:
- Как волшебный хрустальный замок, - потом сказал уже не Сапожкову, а себе: - Нужно чему-нибудь верить! Обязательно верить! Иначе тяжко быть на земле человеком.
Тима чувствовал жар, его знобило. Но он бодрился и старался не дрожать, не лязгать зубами, чтобы папа не подумал, что он простудился, заболел, что ему плохо и нужно что-то для него делать. Все равно сделать здесь для больного ничего нельзя. Значит, надо ехать дальше и терпеть. И Тима терпел. Светло-зеленое небо, сверкание льда, стоцветные вспышки ледяных блесток погружали в видения почти сказочные. И когда сверкнула на бугре вся в ледяных сосульках одинокая березка, Тима вспомнил о маме и Нине Савич. Впервые в жизни, думая о маме, он подумал еще о ком-то другом. Но он не мог сейчас решить, можно ли ему думать о них вместе или это нехорошо...
На рассвете обоз прибыл в селение Большие Выползки.
Вокруг деревянного сруба старинного этапного острога разбросаны как попало крытые жердями дворы с высокими, из заостренных кольев, заборами. Под косогором - полуразвалившиеся амбары, принадлежавшие Пичугину, отсюда он вывозил знаменитое сибирское сливочное масло. Возле застывшего черным льдом пруда возвышались ветхие сараи кожевенной фабрики. На бревенчатом двухэтажном доме висела ржавая вывеска американского общества швейных машин "Зингер и компания". Ниже другая: "Американская международная компания жатвенных машин". Эта имела в Сибири больше двухсот торговых отделений и складов.