«Убьем себя вдвоем!» Ах, как это звучит. Любовь и смерть рядом, шептал он ей на ухо, ну, решайся, давай же, завтра… Яд ему принес надежный человек. Он позвонил по телефону, что дал ему отец. Отец все понял без слов. Убрать с дороги так убрать. Мало ли способов. А то не отцепится. Испортит мальчику карьеру. «У меня есть такая крутая тетка, сын, она чего только не добудет тебе из лекарств и химикатов. Гексоген добудет, если надо. И Кремль взорвет. И Рокфеллера отравит… или Теда Тернера. Да кого хочешь, впрочем. Я ей позвоню… и ты будешь спасен». В назначенный день от «крутой тетки» явился курьер. Он не видел его. В дверь позвонили, глухой сдавленный голос за дверью сказал: «То, что вы просили, в почтовом ящике». Когда шаги на лестнице утихли, он открыл дверь, спустился этажом ниже и вынул из ящика пакет. Бедная Дина так глядела на две рюмки, стоявших рядом! Они были оба голые, простыни, после бурной последней любви, сбились в комок. «За тебя… бессмертная…» Они чокнулись, поднесли рюмки к губам. В Дининых глазах можно было утонуть. Они оба выпили. В рюмке Дины была лошадиная доза порошка. В его рюмке была вода. Ловкость рук, маэстро, и никакого мошенства.
   Потом в спальню вошел отец. На нем не было лица. «Уйди, Ефим, быстро. И не приходи. Долго не приходи. Сюда будет нельзя входить». Когда он, бледный как простыня, трясясь, продевал руки в рукава пиджака, одевался, выходил из спальни, он увидел в гостиной незнакомых людей. Они выглядели очень аккуратно, были одеты скромно, со вкусом, — мужчина и женщина, оба молодые, чуть постарше его. У мужчины в руках был черный кубический чемоданчик, похожий на сундучок. У ног женщины стоял такой же чемоданчик, другой, более плоский, классический кейс, лежал на столе, за которым они всей семьей обедали. Его затошнило, он еле добежал до туалета. Умывшись, вышел на улицу, побрел куда глаза глядят.
   Он шатался по Москве допоздна. Вернулся домой к вечеру. В спальне все было прибрано, кровать застлана новыми, только что купленными покрывалами. Ефим, раздувая ноздри, еще чувствовал запах магазина — краски, оберточной бумаги. Он, не раздеваясь, рухнул на кровать, на новый зеленый китайский шелк, на вышитые ядовито-алые розы.
* * *
   Ростислав, ты неправ. Ты уперся рогом только в военные действия. Это в корне неверно. Берешь пример с террористов? Другого не придумал? На другое у тебя фантазии не хватает?
   Баскаков стоял лицом к окну. Его спина была неподвижней камня.
   Не хватает, Дионисий. — Голос проскрипел как наждак. — Я тупой. Я знаю только одно. Выход бывает всегда только один. Или — тупик. Я не хочу умереть в тупике. И чтобы мои кости… и кости моего народа… сглотали эти черные гиены. Эти шакалы. Ты, философ! Ты-то сам, книжный червь, знаешь, сколько у нас в стране сейчас сатанистов?.. Не знаешь?.. Тогда помалкивай. Я — знаю, сколько в одном московском ковене сатанистов. И старых, и малых.
   А они, — Васильчиков сглотнул слюну, — они считают сатанистами — нас…
   Это их дело. Главное, чтобы народ видел в нас освободителей. Спасителей, если хочешь. И есть лишь один выход, запомни это, Дионисий. Война. Другого не дано. Как ни рыпайся. Эти… дьяволы… тоже понимают это. Еще как понимают, не беспокойся! И тоже готовятся.
   Да какое, к черту! — Денис Васильчиков судорожно, раздраженно сжал пальцы, разжал, будто искал горло, что хотел задушить. — Готовятся! Они готовятся сбежать в свои Испании, Америки… на свои Канары!..
   Канары не безразмерные. Америка, после террористского нападения, ужесточила въездной контроль. Все усложнилось, старик. Все уже не так просто. Убежище себе можно купить, это правда. Но от войны уже не убежишь. Я знаю, что такое война. Я в Чечне ее нюхал. Я знаю, что ты мне хочешь сказать. — Он дернул плечом под выцветшей гимнастеркой. — Что времена демаршей и вооруженных представлений в Москве и иных городах любимой родины прошли. Согласен. У нас, старик, между прочим, есть скины.
   Скины неуправляемые! — крикнул Васильчиков, морщась.
   Неуправляемые?! Ого-го! Еще как управляемые! Скины — это сила! Жесткая иерархия, централизация, четкие команды, великая идея, подкормка деньгами… И вектор, вектор движения, нацеленный даже не в будущее — в настоящее! Дурак ты, хоть и философ! Деготь умней тебя! Деготь — он сразу понял, что к чему!
   Я не философ, — тяжело сказал Денис Васильчиков, опускаясь на колченогий, скрипнувший под его тяжестью стул, рассеянно перебирая четки черного гладкого камня с серебряной свастикой вместо креста, лежащие на столе. — Я просто русский человек. С мозгами. Мозги у меня работают, это правда. А Деготь — профессионал. Профессионалы ведут. Я — комментирую.
   Баскаков повернулся от окна, тоже подошел к столу. Вцепился крепкими грубыми пальцами в спинку стула.
   Деготь тоже комментатор, — жестко, прищурясь, проскрипел он. — Толкователь Юнгера, Эволы, Генона, Крайслера. В отличие от тебя, дилетант, он хорошо смыслит в геополитике. Ты-то соображаешь, что на земле настала эпоха религиозных войн?! Наш знак, великий Кельтский Крест — гигантское коромысло между Европой, Азией и Америкой! Мы подомнем под себя арабский полумесяц! Мусульмане обделаются! В штаны накладут! Силу борет только сила, запомни это!
   Глупый, — тихо, устало бросил Васильчиков, перебирая черные четки. — Деготь умнее меня, да, но и умнее тебя, как видно. Это Деготь первый сказал о том, что под знаком Черного Креста, следуя великой примордиальной традиции, можно объединить ислам, буддистов и православие?.. Он?.. Помнишь, когда это было?..
   На лицо Баскакова, со шрамом через всю щеку, будто бы лег непрозрачный черный платок.
   Помню. Как не помнить.
   Да, тогда, на слете в Иркутске. Когда У-2 уже выдвигался в главы Азиатского Движения. Жаль, что У-2 оказался простым, банальным бандитом и его попросту замочили в перестрелке. Он мог бы далеко пойти.
   А пошел Хайдер.
   Правильно. Потому что у Хайдера голова на плечах.
   У твоего обожаемого Дегтя есть только одно «но». Он всюду носится с идеей романтической Зимней Войны. Мне это надоело. Война будет очень реалистической. Жесткой и жестокой. И настоящей, в отличие от красивых наворотов Дегтя. Вечной религиозной войны, запомни это, не будет. Будет нормальная война — за передел мира. Мир давно переделали? Необходимо заняться новым переделом.
   Думаешь, он будет последним? Как бы не так!
   Четки со стуком упали на стол.
   Думаю, не последним. Но, по крайней мере, тем, который сделаем мы. И будущее — за молодыми. За теми, кто умен, силен, хитер, сообразителен, подобран, поджар, как хищный зверь. Мы-то с тобой уже поистрепались, старик.
   Ты?.. Поистрепался?.. — Васильчиков повернул голову и окинул взглядом Баскакова с ног до головы. — Ты силен бродяга. Ты, в свои тридцать пять?.. Ты, правая рука Хайдера!..
   Баскаков нагнул голову. Сейчас, набычась, глядя исподлобья, он внезапно показался Васильчикову настоящим зверем — диким волком, затравленным, окруженным охотниками, в кольце трепещущих на ледяном зимнем ветру красных флажков.
   Да. Я его правая рука. — Слова капали тяжело, как капли черной смолы. — И моя опора — молодежь. Вы все недооцениваете скинхедов. Из них можно сделать такой живой таран, который пробьет огромную брешь в безупречно гладкой стене, возведенной вокруг их черного государства.
 
    ПРОВАЛ
    Вот эта забегаловка… Сюда, скорей… А то уж очень замерз, продрог, пальцы от холода крючит…
    О-о, настоящее тепло. Я отвык от настоящего тепла. Я отвык…
    А к чему ты привык, Нострадамий?..
    То-то и оно. Ни к чему ты не привык. Ты живешь в мире — ты живешь над миром. Вне мира. На миру.
    Ах, вы спросили, что я буду пить?.. Да, милая девушка, что-нибудь буду. И деньги у меня есть, е-е-есть, не сомневайтесь. Вот!.. Мало?.. Так в заднем кармане завалялись… еще… вот…
    На рюмочку наскреб?.. Ну вот и славно…
    Сладкое. Горячее. Дивное. Волшебное. И чуть горькое. И больно сердцу. Закрыть глаза. Задремать в тепле. Увидеть видения.
    Мне суждено их видеть до смерти. Но ведь я не умру. Я, Нострадамий, не умру никогда. Я знаю это. И вы, вы все тоже это знаете.
    Я вижу снег. Много снега. Поля снега. Белые поля. Белые скатерти, белые покрывала. Они устилают черную землю. И я лечу над белыми снегами, я — черный ворон. Я поджал лапки к брюху. Хорошо быть птицей, видеть все сверху. Я вижу новую войну, вон она, там, я различаю серые дымы, скелетные руины, железных стрекоз, снующих над развалинами; мне кажется, я даже слышу крики. Вопли тех, кто умирает.
    Я, Мишель де Нотр-Дам, по матери мессир де Сен-Реми, предсказавший смерть Генриха Второго на турнире от удара копья, вонзившемуся ему в прорезь шлема, в забрало, прямо в глаз, в мозг; я, де Нотр-Дам, предвидевший переселение гугенотов в Новый Свет, казнь короля Людовика, так избаловавшего свою жену, что она принимала ванны из крестьянских сладких сливок, а на парик себе, вместо украшения, сажала живого тропического попугая, привязывая его лапки к золотой диадеме, — я, Мишель де Нотр-Дам, врач, превосходный доктор, вылечивший от чумы невероятное количество жителей Прованса, ибо те, кто пил мои пилюли, мною разработанные, все спаслись, а те, кто не принимал их, умерли страшной смертью от черных бубонов, рассыпанных по всему телу… я, великий пророк Нострадамий, написавший владыкам мира сего: «Прислушайтесь ко мне, ибо вы умрете, как все, потому что все — преходяще!» — я провижу, Я ВИЖУ ЭТУ ВОЙНУ, я ее слышу и осязаю, а меня никто не слышит, никто не понимает, не хочет понимать, все смеются надо мной, потому что я для всех — сумасшедший, сброд, голь перекатная, бормотун, приблудная собака, нищета, уличный фигляр; я нигде не живу — и живу везде, я катаюсь по миру, как грязный мяч, я бомж, и в метро меня гоняют блюстители порядка, и на вокзале меня бьют в бок резиновыми дубинками, выгоняя на снег, на мороз, и на бульварной скамейке, где я присяду на минутку, чтобы соснуть хоть полчаса, меня грубым площадным смехом будоражит присевшая на миг шлюха со своим замызганным клиентом, чтобы распить бутылку пива или вина, и она толкает меня острым носком сапога в ногу, пинает, чтобы я ушел, провалился, растворился, сгинул в ночи.
    И я иду в ночь — и там ВИЖУ.
    Я вижу когорты лысых людей. Лысые мужчины. Парни. Их много. Они все одеты в черное. Они идут, бегут, как волки, летят как саранча. На белые поля набрасывается черный ковер. Поверх черного ковра — белые кегли лысых голов. Над лысыми головами летят самолеты. Из стальных брюх самолетов падают черные капли бомб. Черные капли падают на черный ковер. Серые цветы взрывов закрывают шевелящееся море гладких бритых голов. Бритоголовые гибнут. Это неважно. Они гибнут, потому что им так назначил Вождь. Там, далеко, перед ними, в мареве, где чернота опять переходит в мерцающую мертвую белизну, — там он. Их Вождь. Он ведет их на смерть и победу. И они идут за ним, как во все века солдаты шли за Вождем.
    На горизонте я вижу Город. Каменные стрелы домов целятся в небо. Руины скалятся, белеют глазницы домов. Город уже разбомблен. Черный живой ковер неуклонно катится туда, к развалинам. Черные маки покроют разбитые дома, усеют вывороченные камни тротуаров, рассыплются по берегам широкой Реки. Черные маки с белыми лысыми пестиками укоренятся и прорастут здесь. И это будет их Город. И они восторжествуют. Они отпразднуют победу. Но они не будут знать, что миг спустя с иной Стороны Света, ниоткуда, прилетит новая чума и скосит под корень их всех, молодых и бритых, улыбающихся и взбрасывающих руку в древнем и страшном приветственном жесте, без остатка. Черные бубоны покроют их молодые тела. И они будут валяться у стен разрушенного Города, скрежеща зубами, и проклинать своего Вождя, пославшего их на последнюю великую Войну.
    Я, великий Нострадамий, вижу это.
    …Ах, еще десять рублей?!.. Извиняюсь, девушка… Есть, милочка, есть… где-то тут… за подкладкой были… завалились… сейчас выужу золотую рыбку… Ага, поймал!.. И целый полтинник, надо же!.. Счастье мое, тогда не в службу, а в дружбу, — принеси еще стаканчик, а?.. На все!..
* * *
   Ангелина Сытина сидела в кресле, положив ногу на ногу.
   Лия Цхакая стояла перед ней.
   В кресле сидела царица.
   Перед нею стояла рабыня.
   Каково ощущать себя царицей, Ангелина?
   Ей нравилось это ощущение. Она испытывала одновременно радость, гордость, любопытство и чувство сытости, несмотря на то, что еще не насытилась: добыча стояла перед ней навытяжку, еще не связанная по рукам и ногам, еще без волчьей деревяшки в зубах, но уже дрожащая, хоть и с горделиво вздернутой обритой головенкой. Кого ты обманешь, гордячка? Грузинские стражи порядка все рассчитали верно, направив тебя сюда. Россия — все равно Империя, как ни крути. Здесь, внутри Империи, хорошо поставлено дело с выявлением всяческих беспорядков. Особенно сейчас. Как расплодились эти бритые! Сладу нет с ними. И этот сизый грузинский голубок — туда же. Или тут все гораздо сложнее? Зачем сюда, к ним, именно к ней, к Ангелине Сытиной, направили эту девочку? Или она действительно так опасна? Или власти перегнули палку? Или все не так просто?
   Ангелина поправила темно-рыжую, блеснувшую алой медью прядь, заправила ее за ухо. Ее кошачьи глаза вспыхнули, погасли. Она повернула голову, заоконный тусклый предвечерний свет насквозь пронзил изумрудную серьгу в мочке, она качнулась и заиграла ярко-травянистым, фосфорно-зеленым. Лия следила за ней настороженно. Ангелина поймала пристальный взгляд пациентки. Лия смущенно пригладила обеими руками, как пацан, бритую голову.
   Куришь? — Ангелина, не вставая с кресла, лениво потянулась, цапнула со стола пачку сигарет.
   Нет.
   Врешь. — Ангелина выбила сигарету из пачки. Изогнув губы в усмешке, не отрывая взгляда от девочки, прикурила от огня зажигалки. — Врешь и не краснеешь. В своих компаниях, небось, смолила как паровоз?
   Я не паровоз. Я не хочу с вами курить.
   А если травку? — Ангелина уже откровенно смеялась. Лия отвернулась к стене. Смотрела тупо, отрешенно. Молчала.
   «Крепкий орех. Такой же крепкий, как Архипка. Но я и эту расколю. Какой бесценный материал мне подкидывают для диссертации! А все же жизнь повернула. Какой-то мировой руль стронули с места и резко развернули на сто восемьдесят. — Она усмехнулась своим мыслям. — А потом окажется, что на все триста шестьдесят, и мы пришли к тому, от чего попрыгали прочь — к разбитому корыту».
   Девочка, — нежнейшим, проникновеннейшим голосом сказала Ангелина. Дым обволакивал ее точеное, холодное, холеное лицо. — Девочка, давай начистоту. Здесь тебя не съедят, если ты окажешься умницей. Мне хотелось бы верить в это. Лия… Лия. Древнее имя. Красивое имя. — Она втянула в себя дым. Выпустила из ноздрей, как сивка-бурка. — Вокруг тебя, Лия, за твою малюсенькую жизнь уже покрутилось столько людей! А?.. Что молчишь?.. Журналисты, папарацци, власти, партийные боссы, эти сволочи «Neue Rechte», что сейчас везде воду мутят… Ты не так проста, как кажешься. На кого ты работала?..
   Лия не успела вдохнуть тишину паузы. Ангелина не дала ей опомниться. Закричала, как будто оглушительно залаяла овчарка, сорвавшаяся с цепи:
   На кого ты работала?!
   Грузинка обернулась лицом к ней. У, философка. Ученица этого, как его, чудака, прелестного лысого мудреца Мамардашвили. Мамардашвили был лыс, как скинхед. Может быть, он и был первый скин, кто знает. Опаснейшей бомбой всегда была мысль. О, она, Ангелина Сытина, выявит таинственную природу вечной агрессии. Познает ее секрет, разлитый повсюду именно сейчас. Давно не было войны?! Да, давно не было войны. Это правда.
   На кого! Ты! Работала!
   Лия смотрела ей прямо в глаза. Не опускала взгляда. Из безучастной и тупенькой внезапно сделалась дерзкой, вызывающей, в наглой усмешке обнажились, блеснули зубы.
   Это допрос?
   Надменна, насмешлива. Почти как она сама.
   Сытина не выдержала. Отшвырнула ногой кресло, вставая. Вынула сигарету изо рта, зажала в пальцах. Шаг вперед. Еще шаг. Как хорошо иногда терять самообладание. Размахнувшись, Ангелина ударила глядящую на нее во все глаза девочку ладонью по лицу.
   Это? Допрос. И от твоих толковых ответов, кролик мой, зависит, как ни странно, твоя судьба. Ты ведь веришь в судьбу? Или философы не верят? С кем ты была связана в Тбилиси? Какие тайные материалы и кому передавала? И по чьему приказу, главное, по чьему приказу?
   Молчание застыло между двумя женщинами странной белой пеленой. Так застывает на морозе растопленный бараний жир. Отчего-то перед Ангелиной, как живой, встал во весь рост Архип Косов, его койка, скрипящая ночью под ними двоими. «Ты нахалка, Ангелина, ты сумасшедшая, ты нимфоманка. Или ты думаешь, что главному врачу такой больницы все дозволено, как Родиону Раскольникову?! Нет, ты ничего не думаешь. Тебе просто понравился мальчик, и ты взяла его, голенького, тепленького, со всеми потрохами. Уйди, Архипка. Не береди душу. Ты лежишь в своей палате, ну и лежи. Я занимаюсь этой девицей. Это серьезнее, чем кажется на первый взгляд».
   Мы все равно возьмем верх, — прошептала эта упрямая философка с бритой, похожей на голую пятку головой. — Вы нас не остановите. Никто.
 
    ПРОВАЛ
    Отвечай!
    Не отвечу.
    Отвечай!
    Не отвечу. Мне нечего вам говорить.
    Ты все равно расскажешь нам все! Вы не просто так били на рынке людей! Вы не просто так убиваете! Вы убиваете кого-то, кого вам приказали убить. Вы уничтожаете целенаправленно и злонамеренно. Кто вы такие, отвечай?! Кто?!
    Я ничего не скажу вам. Можете меня запытать. Я знаю пророчество.
    Что ты мелешь, щенок?! Какое пророчество?!
    Такое. Великое. Оно звучит у меня в голове. Вы пронзили меня током, и оно стало звучать у меня в голове.
    Говори! Говори, что звучит у тебя в голове!
    А… Да… Вот оно…
 
Грабеж и разбои кровавою, дикою бурей
Семь раз по морям и по суше страдальной пройдут.
И всем белокожим — жить под невольничьей хмурью,
А все с черной кожей владыке корону несут.
 
 
И вот загремели над Градом воздушные битвы,
В Столице вихрь с корнем деревья рвет…
Храм пуст, как сосуд. И нету уст для молитвы.
Народ мой, обманут, на паперти пьяную песню поет.
 
    Пьяную песню, вы слышите! Пьяную песню…
    Да ты сам пьяный, парень. Он пьян! Прекратите допрос! Уведите его в палату!
    Я пьян от боли. Я пьян от любви.
    Уведите его!
    Дайте мне красный апельсин. Дайте мне Красную Луну. Вон она, я вижу ее в окне. Сейчас зима, а Луна красная, как летом. Она залита кровью. Моей кровью. Я там родился, на Луне. У меня не было матери. Я ее забыл. Луна — моя мать.
    Кто-нибудь из твоего окружения, пащенок, был каким-нибудь макаром связан с террористами?! Отвечай!
    Я сам главный террорист. Я выйду отсюда и перебью вас всех. Они там, на Востоке, думают, что только у них разработана и отлажена сеть террористов. Наступило время не явной, но тайной войны. Начнется Зимняя Война, я обещаю это вам. Я говорю это вам. Это единственное, что я вам могу сказать. Апельсин. Луна. Красные губы. Почему у той, что приходит ко мне по ночам, красные губы?!
    Дайте мне! Дайте! Дайте мне ее! И я запущу в нее зубы, и я откушу кусок… красный сок… льется по подбородку…
    Уведите его! Уведите!
* * *
   В дверь просунулась веселая рожа. Ноздри, как у зверька, расширились и глубоко вдохнули, втянули воздух, в котором перемешались ароматы варящегося, булькающего на плите глинтвейна, курева, жареной картошки, молодого пота, пышущего из молодых подмышек, из-под черных рубах с закатанными до локтей рукавами и из-под тельняшек, клея «Момент» — на полу была разложена огромная самодельная афиша, и к ней приклеивали огромный, самодельный же, раскрашенный черной тушью картонный Кельтский Крест.
   Эй, пацаны! Скины! Ну че, все готово? Или вы опять тормозите?
   А тебе че надо, чтобы было готово? — Рослый, широкий в плечах, мощный как шкаф парень поднялся с полу, с корточек, и угрожающе двинулся к веселой роже, торчащей в дверном проеме. — А сам не хочешь ручки приложить, Зубр? Пальчики? А также башку? Или слабо?
   Не, че ты, Люкс, че ты, че ты… Хочу! Не тронь! — Зубр шутливо вздернул руки и показался в двери весь — похудее, чем рослый и массивный Люкс, но не менее широкий в плечах, такая же косая сажень. — И даже приволок кое-что! Фюрер будет доволен.
   А Фюрер че, сюда, што ль, явится?.. Много ж нам чести…
   Не-а, мы ему сами все принесем… на блюдечке!..
   С каемочкой из маленьких черных свастичек, да?..
   Не без этого…
   Блюдечко разрисовал?.. вали сюда…
   Держи карман шире, Люкс!.. Брызни глинтвейну!..
   Облизнешься и утрешься, Зубрила…
   В огромной пустой, без мебели, комнате с грязными, в потеках, давно небеленными, не обклеенными обоями, обшарпанными стенами, — что было тут когда-то?.. контора?.. учреждение?.. офис?.. или, может, кто-то тут жил, обрастал хозяйством, вдвигал сюда человечьи коробки, шкафы, тумбы, иные ящики для хранения одежды и утвари, а потом люди умерли или уехали отсюда, а их обстановку разломали на щепки, сожгли в печах в лютые холода?.. — никто не знал… — толклись и бормотали, хохотали и ругались, готовили еду и мастерили: жили. Здесь собирались бритые скины, пили водку, писали свои песни, готовили корявые, неуклюжие тексты воззваний, шили флаги с черными крестами, учились бороться, дрались и возились, слушали новые кассеты с записями «Реванша» («во дает Таракан!») и «Герцеговины флор» («ну, нынче чуваки что-то не в форме, что-то сдали немного они, пора на Канары, отдохнуть пора корешам»), приводили сюда девиц и раскладывали их прямо на полу, на двух черных тонких физкультурных матах, что притащены были сюда из школы напротив; сам дом, раньше жилой, в котором находилась комната, где не только собирались бритоголовые, но и обитали, жили два бродячих скина — Лемур, с глазами огромными, как у совы, приехавший из Красноярска, и Старый Пес, поименованный так из-за странного, прикольного лица, сильно напоминающего собачью печальную морду, — да мало ли чем тут занимались они! Самое забавное, что никто из скинов не знал, не помнил, как и когда появилась у них эта комната; кто за нее платил; и никто и не помышлял, что у них могут ее отобрать, или, еще хлеще, выгнать их всех отсюда. Они жгли свет, варили на старой электрической плитке еду, жарили в необъятной старой сковороде, найденной на свалке, вечную картошку, что в мешках с рынка приволакивали Лемур и Алекс Люкс, и в ус не дули. Время остановилось. Фюрер их опекал. Фюрер иной раз с царского плеча кидал им деньгу. А еще был Уродец. Чек. У Чека всегда водились бабки. За Чеком всегда стояла живая сила. Чек и сам был — сила, и его боялись. Боялись все, кроме Зубра. У Зубра с Чеком была война.
   Этот… страшный… приходил?..
   Зубр подмигнул Алексу Люксу, шагнул через порог. Окинул придирчивым взглядом плакат с размахнувшимся по всему бумажному полю Кельтским Крестом.
   Недурно. Куда поволокем?
   На Щипок. Привесим на стену этого… как его… ну, институт там. Студентов куча. Пусть бегут мимо, читают.
   Жопы они все, твои студенты. Они ничего не читают. Они спят на лекциях.
   Спят, чтобы в армию не идти.
   Наших половина в армии побывала.
   А я вот не был. И закосить, между прочим, желаю.
   А Чек вот был. И даже воевал.
   В какой там, блин, армии! Знаешь ты все!.. — Зубр аж задохнулся от возмущения. — Знаешь, где Уродец воевал? Вместе с боевиками бился, на Кавказе дрянном, на стороне чечнюков, против нас, блин! Против нас, русских, понял?! Да и сам-то он — еще проверить надо, русский какой!
   Дверь распахнулась. Люкс, поддев носком массивного черного «гриндерса» лежащую на полу свежезакрашенную афишу, повернулся к вошедшему.
   Легок на помине, Чек, — насмешливо сказал он. — Классно, будешь богат и счастлив! Весь в шоколаде будешь скоро, блин! Щас только о тебе говорили!
   Я слышал, — беззвучно сказал Чек, делая шаг по направлению к Зубру. — Я все слышал. Иди сюда, дрянь. Я желаю поговорить с тобой. Без слов, сука, но от души.
   Зубр не заметил, когда Чек, перекосив в ярости и без того страшное, искореженное, все изрезанное лицо, сделал молниеносный выпад. Они сцепились, впились друг в друга, обхватили друг друга руками и ногами, как два черных паука, и повалились на пол, и покатились — прямо под ноги другим скинам, что копошились в огромной комнате, хозяйничали, переворачивали ножом картошку на сковородке, сидели, скрестив ноги, на матах, слушая горланящую группу «Аргентум»: «Хальт! Хальт! Твой голос — альт! Хальт! Хальт! Два пальца об… асфальт!..»
   Два пальца об асфальт — это классно придумано, — задумчиво проронил Алекс Люкс, поводя под мокрой от пота черной рубашкой широкими, налитыми плечами, наблюдая, прищурясь, как Чек и Зубр катаются по полу и молотят друг друга. — Эй, друганы, только не до крови! Только не до крови! Ну до чего на кровь натасканы, прямо сладу нет!
   Чек уже раскровянил широкоскулую рожу Зубра. Зубр был рыж и дюж, веснушки усеивали его нос и щеки. Размалеванные, обритые скин-девицы сходили по Зубру с ума.
   Я покажу тебе, ты, секс-символ сраный, — выбормотал Чек, слизывая кровь с уродливой, вывернутой, будто заячьей, губы, — я покажу тебе — «против нас, на стороне чечнюков». Сука! Если тебе к поясу привяжут гранаты, связку гранат, и швыряют тебя, гогоча и матерясь, под танк, а танк прет на тебя недуром, грохочет, а ты бежишь на него… и тебе надо успеть, пока ты бежишь, отвязать гранаты от пояса и бросить их, и откатиться кубарем в сторону, и отползти, и убежать, житуху свою спасти, а бросать, сука, гранаты некуда, кроме как в этот танк, на тебя ползущий… ты, сука! Ты понимаешь это, нет! — Чек прижал тяжело дышащего, натужно сопящего Зубра животом к полу. Хрипя, ненавидяще смотрел в его веснушчатое лицо. — Понимаешь?!